Роман с Постскриптумом Пушкова Нина
- Ананасы в шампанском! Ананасы в шампанском!
- Удивительно вкусно, искристо и остро!
- Весь я в чем-то норвежском!
- Весь я в чем-то испанском!.. —
процитировала я запретного тогда Северянина своим школьным подругам, учившим стихи о советском паспорте. «Артистка!» — восторженно прошептали подружки. А я под строки поэта поэтов вылила в красивую хрустальную вазочку для цветов полбанки компота с ананасами, дополнила все это оставшимся со дня рождения шампанским и выпила в твердой уверенности, что точно поступлю в Щукинское училище.
Испытание водой
Я пережила клиническую смерть в восемнадцать с половиной лет. Это было в конце мая. Весна в тот год была бурной, теплой настолько, что было жарко, как летом.
Меня измотала зачетная сессия, а ведь предстояли еще экзамены. Я ненавидела химию, биологию, анатомию головы и шеи с ее бесчисленными мышцами, которые к тому же надо было запоминать на латыни. Единственное латинское название, которое все студенты с легкостью запоминали, — это musculus gluteus maximus (большая ягодичная мышца). В остальном же аминокислоты, эмбрионы, нуклеотиды, мочеполовая система и железы внутренней секреции — все это было настоящим кошмаром и наваждением моей учебы в медицинском.
Я поступила туда под давлением мамы-врача. Она настояла на том, чтобы сначала я «получила образование». А уж потом, «если не передумаешь, поступай в театральный». «Зато у тебя всегда будет хлеб с маслом и икрой», — добавляла она весомый аргумент.
Ну я и поступила. Не ради бутерброда, конечно, а больше для того, чтобы она не расстраивалась.
И вот конец мая. Мы с мамой на выходные выехали за город, в санаторий. В пяти минутах ходьбы от главного корпуса была речушка, неглубокая и теплая. Плавать я тогда не умела, но обожала нырять. Речка мелкая — не утонешь, течение несильное. Зато какое удовольствие! Нырнешь, вытянешься в струнку, руки впереди лодочкой сложишь — и несет тебя вода, пока воздуха хватает. Затем можно встать на ноги, отдышаться и опять — нырок, и поплыли — этакой большой рыбой.
И вот в одно из таких погружений, когда надо было всплывать, я вдруг почувствовала, что подо мной нет дна… Нет его, такого песчаного, мягкого, знакомого. Меня снесло в яму. И все, что до этого казалось таким милым и благостным, внезапно исчезло. Не хватало воздуха, течение усиливалось, я не понимала, что делать… И — паника, меня охватила паника.
Я вытянулась до хруста в позвонках и попыталась нащупать дно. Еще секунда — и мне показалось, что кончиками пальцев я его коснулась. Оттолкнувшись что было силы, я выбросила тело вверх и за толщей воды увидела свет, дневной свет. Но выплыть на поверхность мне не удалось. Над водой показались только мои волосы — темные, длинные, густые (потом мне сказали, что это и спасло меня). Но это было потом. А в тот момент я билась в отчаянных конвульсиях, воздуха не хватало, я попыталась крикнуть, но кругом была вода, одна только вода — и черно-серый мрак.
На меня внезапно навалилось ощущение смерти, близкой и банальной конечности жизни. Люди, пережившие клиническую смерть, часто рассказывают о темном туннеле, по которому они движутся к свету. Я в туннеле не оказалась. Я видела лишь полный мрак, который изредка был расцвечен красными роящимися искрами. И в этой черноте всполохами возникали обрывки прошлого, которое только что было счастливым настоящим. Нет, это были даже не воспоминания. Скорее всего, какие-то хвосты, обрывки от чего-то целого, бывшей жизни, которые проносились в сознании, как трассирующие пули.
Так мне это вспоминается сейчас. А тогда я, не понимая ничего, не знала, это еще жизнь или уже смерть. И вдруг посреди этого ужаса словно какой-то просвет… и меня будто бы просят рассказать о моей жизни. Именно так! И я, не желая возвращаться туда, под воду, где страшно и темно, начинаю говорить. А чтобы меня не вернули в удушающий темный мрак, я вдруг начинаю свою жизнь приукрашивать. И последней моей мыслью было: «Боже, зачем же я привираю? Ведь они все обо мне знают!»
В этот миг мое сердце вновь начало биться. Смерть отвернулась от меня.
Меня спасло то, что это был санаторий, ведомственный, он так и назывался — «Медработник». Когда я стала тонуть, на берегу рядом с мамой были наши соседи по столу — врач и его сын, будущий врач, старшекурсник. Но если бы не волосы, всплывшие на поверхность воды, обнаружить меня не смогли бы.
Да, меня спасли мои волосы и два грамотных врача. Мама была не в счет: ей самой тогда нужна была помощь.
Когда я сделала первый самостоятельный вдох, первая земная мысль была: «Какой же здесь грязный воздух!» А ведь «здесь» — это за городом, в зеленом хрустальном краю. Но «там», откуда я вернулась, и где не было воздуха, — воздух казался чище…
Врач Владимир Иванович в тот момент возбужденно втолковывал маме: «Ты это видела? Нет, ты понимаешь, что произошло? Ведь никто не поверит! У нее шесть минут не было пульса, не было сердцебиения, зрачки не реагировали на свет… Ты понимаешь, что мы вытащили ее из клинической смерти!»
Я слышала, что он ей что-то объяснял, много раз повторяя про гипотермию, но не понимала, что это все про меня.
Я понимала только, что буду жить дальше. Причем я точно знала, как буду жить. Пройдя через испытание водой, я вдруг обрела в себе новые качества.
Я не утонула…
…зато узнала свою судьбу
Во-первых, я стала патологически, послойно ощущать запахи. В течение долгого времени всюду, куда бы ни пришла, распахивала окна. «Закупорено! Как здесь все закупорено!» — твердила я везде и всем и в любую погоду распахивала окна. Это было сущим наказанием для меня (слышать все запахи деятельности человечества) и таким же наказанием для других (вымерзание). Но, слава богу, чувствовала я не только соли тяжелых металлов, но и грибницу, и аромат спрятанных ландышей, и землю, просыпающуюся от снежной зимы.
И во-вторых, и это самое главное, теперь я точно знала, что заберу документы из медицинского, уеду в Москву, поступлю в театральный. А мужа моего будут звать Алешей. Там, в ином мире, я почему-то несколько раз слышала это мужское имя.
Улица любви
Тот апрель был такой теплый, каких потом не было десятилетия. У меня в апреле день рождения, и поэтому я все мои апрели помню, каждый раз испытывая бурление и томление чувств. А в тот апрель было еще и тайное знание, что весна обязательно приведет за руку судьбу. Так оно и случилось.
Моя судьба застала меня в театре. В тот вечер в Театре сатиры шел спектакль «Обыкновенное чудо». В то время билеты в популярные театры достать было очень и очень непросто. Их добывали через профкомы-месткомы, через знакомых и связи, а те, у кого таких путей не находилось, переплачивали спекулянтам.
Я училась на втором курсе Щукинского училища, готовилась к работе в Театре сатиры. Я наизусть знала весь репертуар, но не упускала случая еще раз пересмотреть постановки. Выбор театра был предопределен: в одного из наших педагогов, Александра Анатольевича Ширвиндта, были влюблены все девушки с нашего курса и еще пол-Москвы. И я не избежала этой участи. Ко всему прочему, мне казалось, что Татьяна Ицыкович, играющая роль принцессы в спектакле «Обыкновенное чудо», категорически не подходит для этой роли. А себя я считала естественной ей заменой. Я довольно часто ходила в этот театр по студенческому билету, а значит, без места. Запоминала мизансцены, текст — одним словом, готовилась к вводу в спектакль. И всегда нахально усаживалась в первых рядах, и никто ни разу не попросил меня освободить незаконно захваченное пространство.
Так было и в тот вечер. За несколько секунд до того, как был погашен свет, я опустилась в давно примеченное свободное кресло в пятом ряду. Моими соседями справа оказались два молодых человека, которые одновременно на меня уставились.
— Смотрите лучше на сцену, — строго сказала я им.
Но они принялись живо перешептываться. Я чувствовала себя в этом зале абсолютно своей. И когда я повернулась к соседям, чтобы призвать их к тишине, то увидела, что один из них улыбается мне. Это был молодой человек с большими губами и крупными зубами.
В антракте я быстро покинула зал, чтобы соседи не рассчитывали на знакомство. Все второе действие я слышала, как справа от меня продолжают что-то тихо обсуждать. Я чувствовала, что разговор идет обо мне, и знала, что после спектакля со мной будут пытаться познакомиться. Скажу «нет», твердо решила я. И уже в фойе, когда услышала за спиной: «Девушка, можно вас проводить?» — мое готовое «нет» слетело с губ раньше, чем я успела повернуться.
— Нет! — повторила я, уже глядя в молодое улыбающееся лицо.
«Я не встречаюсь с мальчишками. Мне это неинтересно», — хотелось сказать мне. Но что-то в этом лице заставило меня объяснить:
— Я студентка театрального института, и я влюблена… во взрослого человека… — как можно более красноречиво и многозначительно (как мне казалось) произнесла я.
Но мой визави как будто этого не услышал.
— Меня это не интересует, — спокойно ответил он. — А когда вас можно будет увидеть?
Второй курс Щукинского училища. Мне казалось, что роль принцессы мне подходит гораздо больше, чем Татьяне Ицыкович
Сцена из спектакля «Обыкновенное чудо». Михаил Державин и Татьяна Ицыкович (она же Васильева)
По моим представлениям, он должен был отойти со словами типа «извините», «понимаю». Но поскольку этого не случилось, я еще несколько секунд думала, что же ему сказать — категоричное и в то же время простое. В этот момент я смотрела в пол и тут увидела на ногах этого молодого человека ботинки, точь-в-точь какие носил мой кумир. На нем были шикарные, тончайшие, не запыленные замшевые ботинки — ботинки Ширвиндта! Да и вообще весь облик этого оказавшегося довольно высоким молодого человека был каким-то «несоветским».
Я сказала:
— Знаете, молодой человек, я учусь в Щукинском училище, и у меня завтра будет окно, короткое окно между репетициями. Вы можете подойти в час дня к улице Вахтангова, 12а, там наше училище. И я выйду.
Все утро я помнила, что у меня свидание. Ну, не свидание, а так скажем — продолжение знакомства. И все же не очень красивое (как я считала) лицо незнакомца не выходило у меня из головы.
В час дня я как была в длинной репетиционной юбке в пол, так и вышла на широкое вытянутое крыльцо Щукинского. Я шла по нему, как по сцене. Весенний ветер развевал волосы и широкую цыганскую юбку. «Народная артистка нисходит до поклонника» — картина маслом. Но у «поклонника» ни в руках, ни за спиной почему-то не оказалось цветов. Я попыталась скрыть свое разочарование и поэтому окликнула первой:
— Молодой человек, подойдите ко мне.
Он улыбнулся:
— Действительно, мы ведь не познакомились в театре. Меня зовут Алексей.
Я замерла.
Я с детства, с шести лет была влюблена в мужское имя Алеша. В то время вышел фильм Чухрая-отца «Баллада о солдате». И главную роль Алеши Скворцова исполнял красавец Владимир Ивашов, впоследствии муж Светланы Светличной, который позже сыграл роль Печорина.
И вот эта детская влюбленность в ласковое имя Алеша вылилась в детскую клятву: когда вырасту — мужем моим обязательно станет Алеша. Но надо же, ни разу в моей жизни не появлялся ни один Алеша. И тут вдруг на тебе! Этот — не очень красивый, без цветов — и вдруг Алеша!
Мы отправились пить кофе в «Чародейку» и не заметили, как быстро пролетело время. И мне, и ему надо было возвращаться на занятия. Мы договорились встретиться этим же вечером у памятника Гоголю в девятнадцать часов.
Судьбоносные 45 секунд
Как назло, этим вечером у меня была куча дел. Мне надо было съездить на «Мосфильм» отвезти фотографии. Я наконец-то встала там на актерский учет.
Одним словом, я катастрофически опаздывала на свидание, на которое мне очень хотелось прийти вовремя! Я протискивалась через идущих мне навстречу по Старому Арбату людей. Выскакивала едущим мне навстречу машинам и троллейбусам. Арбат тогда был не пешеходной зоной, а довольно оживленной двусторонней улицей.
Стрелки показывали без четверти восемь, когда я наконец подошла к памятнику Гоголя.
Алексей, в длинном бежевом плаще, на этот раз с цветами в руках, стоял ко мне спиной и смотрел на часы. Я подошла не с той стороны, с которой он меня ждал. И я видела его, почти готового уйти.
Как он потом мне рассказывал, он дал себе слово уйти, как только стрелка на больших круглых городских часах дойдет до без пятнадцати восемь. Я подбежала к нему именно в эти последние секунды.
— Я собирался уходить, — честно сказал он.
— Извини, я опоздала, но не хотела опаздывать, — тоже честно призналась я.
— Ты мне задолжала поцелуй.
— Может быть, когда-нибудь я долг отдам.
Я уже кокетничала и понимала, что он не обижается.
— Ты знаешь, у нас в училище скоро будет показ. Французский вечер. Я тебя приглашу. Я буду читать монолог Сабины из трагедии Корнеля «Гораций». «Je suis romaine, hйlas, puisquе Horace est romain, J’en аi recu ce titre En recеvant sa main»[1]. «Но мне б супружество жестоким рабством было, когда бы в Риме я о родине забыла», — продолжила я на русском языке.
— А что ты еще знаешь по-французски? — улыбаясь, спросил меня Алеша.
— Ну, вот тебе попроще:
- Adele est malade.
- Sa mere est la,
- Elle est triste,
- Elle aime Adele.
В переводе этот детский стишок звучит так: «Адель больна, ее мама рядом, она печальна, она любит Адель». И возможно, этот стишок был бы простым, если бы его не декламировала я — студентка театрального вуза. Я читала торжественно и печально. И у меня получалось так, что Адель больна смертельно. И ее мама печальна оттого, что она знает, что ее дочь при смерти. И она любит ее всем своим скорбящим сердцем.
Таллин. Старый город. 1973 год. Он еще не догадывался, а я уже знала, что вскоре он будет моим мужем
Свою судьбу я встретила в театре. А где же еще?
Впрочем, слушая меня, мой будущий муж лишь забавлялся. Ему не было ни грустно, ни печально, и его совсем не завораживал мой французский!
— Ну ладно, — сказал он весело. — Я тебе тоже почитаю французские стихи и свои переводы.
И он начал с Поля Элюара.
Я мгновенно поняла, что его французский — это не наш французский. Так ученик музыкальной школы моментально распознает игру профессионала. Так восхищенно замирают мальчишки, если с ними на футбольном поле вдруг на минутку окажется мастер.
Я влюбилась сразу — во все, но главное в то, что он был не такой, как все молодые люди вокруг меня. И моей главной задачей стало не показать, скрыть свою моментальную влюбленность.
Но мне был брошен вызов. На его безупречный французский, привезенный из Парижа, где он почти шесть лет прожил с родителями, я решила ответить песней.
— Да, мой французский хуже, — сказала я. — Но, во-первых, я не претендую на то, чтобы быть музыкой. Да и ты не платил деньги, чтобы сидеть в первом ряду. Давай я тебе спою древнерусскую свадебную песню.
Моя песня впечатлила его так же, как меня его французский. В ту первую встречу, когда мы уже, казалось, переговорили обо всем — от театра до стихов Поля Элюара, перед тем как расстаться, я неожиданно для себя сказала:
— Алеша… вы, к сожалению, будете моим мужем…
— Ты что, с ума сошла? — было мне, романтичной девушке, ответом.
— А почему сразу так фамильярно и на «ты»? — вспыхнула я.
— А ты не сразу? А почему, собственно, к сожалению?
— Потому что вы совсем не красивый. Я думала, что муж у меня будет красавец, — злила я его уже нарочно.
Но он не злился. И вся эта бессмысленная пикировка, казалось, доставляла нам обоим удовольствие.
Браки действительно совершаются на небесах. И тем теплым апрельским вечером, за несколько дней до моего двадцатилетия, видимо, где-то высоко на небесах свершился и наш союз. Хотя на земле до нашей свадьбы было еще два с половиной непростых года. Был сказочный осенний Таллин, где в старом городе мы как-то случайно вышли на нее — нашу улицу, улицу любви… Были летние поездки в Юрмалу, с ее запахами моря, и сосен, и хвои после дождя… Были ссоры и расставания — расставания навсегда, и наполненные пустотой месяцы одиночества, а потом — такие же, навсегда, навеки воссоединения — на нашей и только нашей Улице Любви.
Как из мальчика сделать мужчину
Когда мы познакомились, Алексей был набалованным дитятей из семьи советских дипломатов, студентом МГИМО. А все студенты третьего курса Института международных отношений видят себя не меньше чем послами, как студенты театральных вузов воображают себя будущими народными артистами. Он ходил важно, словно уже получил посольское назначение, носил костюмы и галстук, готовил себя к дипломатической карьере и был чрезвычайно поглощен той будущей жизнью, которую для себя выстраивал.
Я ему звонила: «У меня есть контрамарка на «Юнону и Авось!» На премьере спектакля в Ленкоме все мои друзья и однокурсники готовы были хоть на колосниках висеть, лишь бы стать участниками грандиозного события, определяющего эпоху. А он отказывался: нет-нет, я сейчас не могу приехать, у меня завтра зачет. Я спрашивала себя: «Нина, неужели ты влюбилась в сухаря, в черствого двадцатилетнего пенсионера?» Эти черты меня поражали, задевали, и я понимала, что мириться с ними не смогу, не смогу жить с чиновником — только с творческой личностью.
Первый поступок, нетипичный для мидовца — сына мидовца, Алексей совершил из-за меня.
Однажды я приехала у нему в гости, он вышел из квартиры встретить меня, и тут захлопнулась дверь. Нам оставалось либо ждать, пока приедут его родители, либо действовать. А мне надо было срочно забрать у него какую-то книжку.
Таким 19-летним он подошел ко мне…
…а таким орлом он стал, когда мы поженились
Было лето, мы вышли на улицу, я увидела, что балконная дверь открыта и расстояние между балконами шестого и седьмого этажей невелико для моего молодого человека. При его росте в метр восемьдесят два сантиметра вполне можно было спуститься с верхнего балкона на веревке и спрыгнуть на свой. Я предложила показать, как это делается.
У молодости есть свои привилегии — совершать то, чего умудренное опытом взрослое сознание никогда не предложит как решение, и это будет получаться.
В одно мгновение у меня был готов план:
— Давай купим веревку и спустимся от соседей.
— Нет, я этого делать не буду, — отказался Алексей.
Это уже был вызов. Я стояла перед экзистенциальным выбором — способен мой будущий муж на поступок или нет. Я сказала, что спрыгну сама:
— Я легкая, ты меня просто поддержишь.
«Если он согласится, спущусь, открою ему дверь и после этого уйду навсегда», — решила я про себя.
В хозяйственном неподалеку от дома нашлась толстая бельевая веревка, вполне прочная для намеченной цели. Возвращались мы в напряженном молчании. Когда мы зашли в подъезд, на лице Алексея читалась буря мыслей: там ломались представления о себе, обо мне, о жизни, о том, как должно быть. Все было, кроме страха. Хуже всего, когда мужчина трус. Когда он умеет совершить поступок, даже безрассудный, вы можете быть уверены, что уж свое-то он всегда защитит — свою женщину, своего ребенка, свой дом. И пока мы поднимались на седьмой этаж, Алексей принял решение. Я почти ликовала:
— Я тебя очень сильно подстрахую, завяжу узлы, которые не развязываются! — убеждала я, понимая, как нужна ему в такой момент уверенность, что не произойдет нелепой случайности. Ведь риск сделать неловкое движение, зацепиться за выступы все же был немалый.
Страховка получилась действительно почти как у альпинистов. Алексей встал на тонкий поручень своего балкона и спрыгнул, легко приземлившись. Открывал мне дверь уже совсем другой человек. До этого я знала мальчика. Теперь передо мной стоял мужчина.
Дорога в «Щуку»
У каждого поколения есть своя чудесная пора — детство, из которого человек переходит во взрослый мир. И одно из самых чудесных мест детства — песочница. Мальчики там деловито работают совками, грузят самосвалы, а девочки по углам закапывают с подружками свои «секреты». Как правило, это бусинки, красивые фантики, цветные камешки или монетки. Все эти редкости помещают под стеклышко и закапывают в одном, только им известном месте.
Там также проходят похороны обнаруженных мертвых жуков, бабочек, божьих коровок. А если кто-нибудь найдет мертвую птичку или выпавшего из гнезда птенца, то на могилку даже ставят крестик, связанный из веточек.
Возможно, у нынешнего поколения, выросшего у телевизоров, компьютеров и прочих гаджетов, песочницы как эпицентра детских страстей, секретов, заговоров и не было. Но наше поколение вышло во взрослую жизнь именно из таких песочниц. Отсюда идет отсчет нашего земного времени, утекающего сквозь песочные часы. А потом часы переворачиваются. Начинается новый цикл, происходит резкая смена декораций, и перед каждым открывается его главная дорога.
Для меня такой дорогой стал путь в Щукинское училище.
Само здание училища стоит в переулке между двумя Арбатами — Старым и Новым. И весь этот хоженый-перехоженый район знаком мне «до прожилок».
Молодости свойственно снисхождение к столпам культуры и пыли веков. Осознание того, что ты торопишься по улице, которой пять столетий, особого пиетета не вызывает. Как и то, что любимый Вахтанговский театр находится в бывшем особняке князей Голицыных и что в доме 53 жил великий Пушкин, а в нескольких метрах от «Щуки» сочинял свою музыку Скрябин.
Есенин, Маяковский, Белый просиживали ночи напролет в кафе «Арбатский подвал». А несколькими годами позже сюда же, в деревянный особнячок, переехал Булгаков.
Для нас же важна была своя история: здесь ты впервые по-настоящему поцеловалась, а там классное мороженое — самое лучшее в городе. А в магазин «Диета» мы бегали покупать благоуханные сырки. А вот у этого дома влепила первую в своей жизни пощечину какому-то нахалу.
И только когда в нашу студенческую жизнь на несколько ночей ворвался только что выпущенный «Мастер и Маргарита», интерес к месту нашего обитания резко возрос.
Особенно после сцены ночного полета Маргариты, когда, став ведьмой и оседлав метлу, поплыла она под ночным небом «мимо ослепительно сияющих трубок на угловом здании» родного театра.
Затем пролетела над училищем выше, к Поварской, к тому самому зданию МОССОЛИТа, которое в знаменитом романе загорится адским пламенем, а всей Москве потом станет известно как Дом литераторов.
Пролетала Маргарита и над тем местом, которое сейчас называют Новым Арбатом. Во времена моего студенчества это был Калининский проспект. А во времена Булгакова это была историческая часть города, очень похожая на Старый Арбат с его переулками, площадями, площадками.
Но в 1963 году, когда страной еще управлял Никита Хрущев, именно здесь было решено построить чудо из стекла и бетона — Калининский проспект.
Построен был этот проспект, состоящий из шести высотных зданий, архитектором Михаилом Посохиным-старшим. Инициатором всего дела был Никита Хрущев, тогдашний Генеральный секретарь Коммунистической партии Советского Союза. Он тогда вернулся в Москву из своей первой поездки по Америке. Принимали его там со всем американским шиком и блеском, и был он очень впечатлен.
СССР в то время безмерно уважали (ведь это было уже после запуска спутника), да и побаивались. Кстати, и сам Хрущев — позже, в свой второй визит в США — поднавел «шухера», выступая в Нью-Йорке на Генеральной Ассамблее ООН. Тогда он явился миру, сняв свой ботинок, и начал стучать им по трибуне, протестуя против выступления представителя США. Мол, мы вам покажем кузькину мать! Мы ведь не ноздрей мух бьем и не лаптем щи хлебаем! Хрущев любил так выражаться. Переводчики на этих словах обычно замирали: во-первых, ни в одном языке не существует кузьки со своей матерью, которую можно показывать. А во-вторых, как ни переводи, хоть про лапти, хоть про мух, иностранцам все равно это будет не совсем понятно. Мой свекор в это время жил и работал со своей семьей в Париже, в ЮНЕСКО. И дипломаты из многих стран мира интересовались у наших, что же «кузькина мать» означает буквально.
Но это было позже. А тогда, в первый раз, Нью-Йорк принимал Никиту Хрущева радушно, пытаясь огорошить всеми капиталистическими преимуществами.
Президент США Дуайт Эйзенхауэр устроил званый прием в честь высокого советского гостя на самой высокой точке Манхэттена, на крыше знаменитого Empire State Building. На приеме были звезды Голливуда, известные писатели и художники. Профессионально шармируя главного лысого русского, Мэрилин Монро показывала ему с балкона американскую гордость: скребущие сверкающие небеса здания — высотки американские. У Хрущева дух захватывало, но виду он, по хитрости своей, не подавал. А когда вернулся в Москву, то тут же приказал найти в социалистической столице место под «наши небоскребы». «Догоним и перегоним Америку!» — был его клич на многие годы для СССР. Для этого понадобилось уничтожить часть старого города, очень похожую на Старый Арбат. Все разрыли, все распахали и создали прозванные в народе «Мишкины книжки» (по имени архитектора Михаила Посохина), те, которые вы видите сейчас — развернутые, как книги, высотки Нового Арбата, тогда — Калининского проспекта. Молодежь ликовала.
«Глаза, как фары, освещают дорогу на два метра вперед», — сказали обо мне в приемной комиссии
Небоскребы Калининского, сверкая новизной и стеклянной отделкой, в которой отражались немногочисленные огни столицы и редкие машины, троллейбусы Б и № 2, производили ошеломляющее впечатление западного мира, особенно на тех жителей СССР, для которых сама столица была Западом. В центре проспекта открылись два «святилища», два «чуда красоты». Одно из них называлось парикмахерский салон «Чародейка», а второе — Институт красоты. Ни больше ни меньше. По-советски прямо и честно. Мол, знайте адрес и добивайтесь, чтобы сюда попасть и выйти красавицами.
Мы, студентки Щукинского училища, проходя мимо института в «Чародейку», которая находилась здесь же, в одном здании и на одной площадке, частенько шутили: «Девчонки, ну что, зайдем? Красавицами заделаемся!»
На первом этаже «Чародейки» находился мужской зал. А на втором — женский зал с самыми лучшими в Советском Союзе мастерами и кафе. Мы там прически не делали, потому что цены были высокие, не по нашим стипендиям в тридцать рублей. В основном мы сидели в кафе, где подавали яйцо под майонезом, сосиски с зеленым баночным горошком и кофе с лимоном или с молоком.
Прически там делали себе знаменитые валютные проститутки Москвы. Путанами их тогда не называли, называли «девушками», а за спиной мастера, обсуждая гонорары, полученные от них, злословили: «И за что только этой … валюту платят? Ведь ни рожи ни кожи. Если бы не моя прическа, вообще взглянуть было бы не на что».
Мы были молоды, беспечны и не развращены. Все работающие в «Чародейке» относились к нам с большой симпатией. Танечка, разливающая кофе, могла не взять деньги за яйцо под майонезом, зная, что долг ей вернут. А Инночка, маникюрша, могла бесплатно накрасить ногти: «Да ладно, иди! Что с тебя взять? Пойдем кофе выпьем». Им даже было лестно выпить кофе с будущими знаменитостями. Именно там с глоточком кофе мы глотали чуточку светскости. И каждый сидел своей группкой. Мы с любопытством наблюдали за повадками проституток — вдруг где-то придется сыграть какую-нибудь из них. А «жрицы любви» с завистью смотрели на нас — «жриц театра». Как же хорошо быть студентами театрального института!
Захава и курящие лани
Не знаю, для кого как, но для меня студенчество — это счастье, это другой воздух и другие краски. Это другая жизнь — вдали от взрослого диктата, контроля и даже дельных советов, нужность которых в этом возрасте сомнительна.
Это полный «фридом»! Хмелеешь от одного только осознания того, что ты свободен. Для меня студенчество было брызгами шампанского и блистательным обещанием чудес. «Блистательный мне был обещан день», — сказал поэт. Я же ощущала, что мне обещана блистательная жизнь.
Свой студенческий билет, а через несколько лет и диплом с записью «Актриса драмы и кино» я получала из рук Бориса Евгеньевича Захавы. В фильме Сергея Бондарчука «Война и мир» он сыграл роль Кутузова. Те, кто видел этот фильм, могут припомнить облик Захавы. Ученик самого Вахтангова, к тому времени он был и народным артистом СССР, и лауреатом Сталинской премии, и, собственно, ректором Щукинского училища. Но для нас, студентов, он был живой легендой еще и потому, что был выпускником Пажеского корпуса.
Для меня лично Пажеский корпус — это было вообще из сказок: царь-царевич, король-королевич…
Влюбленная в поэзию, я тогда зачитывалась «поэзами» Северянина:
- Это было у моря, где ажурная пена,
- Где встречается редко городской экипаж…
- Королева играла — в башне замка — Шопена,
- И, внимая Шопену, полюбил ее паж.
- Было все очень просто, было все очень мило:
- Королева просила перерезать гранат,
- И дала половину, и пажа истомила,
- И пажа полюбила, вся в мотивах сонат.
- А потом отдавалась, отдавалась грозово,
- До восхода рабыней проспала госпожа…
- Это было у моря, где волна бирюзова,
- Где ажурная пена и соната пажа.
Борис Захава в «Войне и мире» недаром играл Кутузова: лучше не сыграл никто
«Курящие лани» в спектакле «Три мушкетера». Все студентки нашего курса
Вот этот самый паж и был нашим учителем.
При его небольшом росте он не выглядел мелким, и даже выглядел крупным, потому что крупным был масштаб личности. Еще в Пажеском корпусе его научили держать спину, и эта спина до самой смерти была прямой.
Еще при этом росте он как-то так умудрялся смотреть на наших долговязых студентов, что со стороны было ощущение, что он смотрел сверху, а они приседали и смотрели на него снизу.
Я его часто видела улыбающимся. И было непонятно: улыбается он мне или своим мыслям. Он был добродушным человеком. Был просто добрым. Но если уж он выходил из себя и кого-то ругал — перенести это было сложно. Впрочем, глагол «ругал» к нему не подходил. Про него можно было сказать: гневался. Да, Борис Евгеньевич гневался.
За что он мог разгневаться? Причин было достаточно. Вот, например, увидев курящими нас, девушек, он останавливался и молча всех разглядывал. Проходила минута, вторая. Раскуренные сигареты мы прятали за спины, кое-кто пытался голыми руками их гасить. А Борис Евгеньевич стоял, и лицо его менялось. Оно бледнело, багровело. И нам всем казалось, что приближается страшное. Что он сейчас закричит, изгонит нас из училища, из нашего рая, ударит невесть откуда появившимся посохом… Должно быть, так изгоняют злых духов. Может, так были изгнаны из рая Ева с Адамом?
Но тут происходила перемена. И совсем не та, к которой мы уже приготовились. Его голос внезапно становился еле-еле слышным. И вот таким тихим голосом, что хотелось читать по губам, глядя и на меня, и сквозь меня на других, он однажды спросил:
— Вы когда-нибудь видели, как курит лань?
— Кто-кто, Борис Евгеньевич? — заискивающе переспрашивали мы.
— Вы можете представить ее с сигаретой?
Мы, конечно, могли себе представить все. Мы же были студентками театрального! Но мы дружно ответили:
— Нет, Борис Евгеньевич, нет!
А он опять еле слышно, так что приходилось поднапрячься, чтобы услышать:
— Вот так же дико и противоестественно молодым девушкам курить, тем более — студийкам. — Он не говорил «студентки», он на старый манер говорил «студийки». — К тому же можете себе представить, как вы разочаруете своих молодых людей, когда они будут целовать губы, пахнущие сигаретой… Похожее чувство они испытают, когда оближут грязную пепельницу.
Так он запускал нам в подсознание метафору, от которой очень трудно было отвязаться. Многие из нас бросали курить, потому что чувствовали себя какими-то извращенками, занимающимися чем-то противоестественным или преступным. Это уже потом, закаленные, уже видевшие себя народными артистками, нервно куря сигарету за сигаретой, мы обсуждали «зерно» роли. Но образ «курящей лани» еще очень долго витал над нами, первокурсницами.
Храм и храмовники
Тогдашняя жизнь в училище отличалась не только от нынешней жизни там же. Она вообще была особенной. И особенность эта заключалась в неписаных правилах, законах Вахтанговской школы.
Тогда в училище присутствовала некоторая… нельзя сказать, церемонность, но какие-то вещи просто нельзя было делать. И я понимала, откуда это шло. Наши педагоги прививали нам особые правила, особый поведенческий кодекс. То, что потом будут называть духом училища.
Нельзя было, например, прийти или прибежать в училище и, скажем, не поздороваться, — так мог сделать только дикий человек, а никак не вахтанговец.
То есть, входя в училище, ты должен был сказать «здравствуйте» всем! Контуженому и заикающемуся, похожему на всклокоченного лешего дяде Феде, который сидел на вахте. Толстой гардеробщице тете Лене (она для всех была баба Лена). У нее мы стреляли деньги иногда — рубль или даже три рубля, у нее мы бросали куртки вповалку, и она их развешивала за нами. Она нас «чехвостила», она нас строила, а мы ее по-свойски любили. Короче, мы должны были поздороваться с каждым, кто оказывался в наших стенах.
Наша alma mater была храмом, а мы были храмовниками. Потому что Вахтангов (мы это знали от учителей) любил повторять: «Театр — это храм искусства». И он приходил туда, в театр и в студию к студийцам, всегда торжественно. Его явление — это был не просто приход, это было именно Явление в театр. А ведь в стране тогда, после Гражданской войны и революции, были голод и холод, топить было нечем, мыло и хлеб по карточкам, на улицах — хаос.
В роли Нины Тухачевской
Наш педагог Ю.В. Катин-Ярцев был известен всей стране по фильму «Приключения Буратино»
Но Евгений Багратионович не допускал неопрятности, бытовизма. Это то, что нам педагоги, те, настоящие вахтанговцы, прививали: неопрятность и небрежность недопустимы. Мелочей не было. Даже в том, как ты одевался, как готовился к занятиям. Студент не должен был прибежать на репетицию за минуту или за пять минут до начала. А уж тем более опаздывать. Если это происходило, то он подвергался жутким репрессиям.
В Щукинском училище в нас буквально вдалбливали: «Нельзя непонятно где непонятно чем заниматься и прийти неподготовленным. Дескать, сейчас появлюсь: «Где у вас тут можно нагениальничать? Вот он я, гений! Где тут у вас творят?»
Неподготовленность прочитывалась педагогами мгновенно. Я никогда не забуду, как однажды на репетиции, после полутора часов работы, на замечание худрука Юрия Васильевича Катина-Ярцева кто-то из студентов пообещал:
— Юрий Васильевич, ну сейчас мы разомнемся и выдадим.
Юрий Васильевич нас всех присутствующих чуть не побил.
— Лентяи! Бездельники! Полтора часа репетиции прошло, а они еще разминаются! За полтора часа балетные по пять килограммов живой массы теряют! И три раза тренировочные костюмы сменят! А вы топчетесь здесь! Разминаться собираетесь. Выгоню, выгоню всех! Бездельники! Идите, вас ждут другие вузы, где можно разминаться хоть весь день. Вас ждут заводы — поднимайте индустрию страны. В армию идите! — кричал он мальчишкам.
Мы постигали истину, получая ее, как ключ к жизни, из первых рук.
Это как иностранный язык: хочешь знать его хорошо — получать его лучше от носителей языка. Так же и здесь: если ты получаешь какое-то знание, то лучше, когда оно идет из первоисточника.
В христианстве люди, которые получили первое знание из рук Христа, стали апостолами. Потому что они получили первородность учения.
Существует первородность передачи — передачи знания, передачи закона, передачи скрижалей. Подобие скрижалей было и у наших педагогов.
Говорили, что Юлия Константиновна Борисова занималась у танцевального станка по два с половиной часа в день. И нам не надо было видеть ее, занимающуюся у станка. Мы просто видели, как она в свои сорок семь лет прыгала по сцене в «Антонии и Клеопатре». Как соблазнительна она была в этом спектакле! Как сексуальна! И когда Антоний — Михаил Александрович Ульянов, катаясь по полу, кричал: «В Египет! В Египет захотелось!», то, несмотря на то что в Советском Союзе секса не было, в этот момент весь зал Вахтанговского театра изнемогал от подспудной сексуальности этой сцены. В этой сцене между Борисовой и Ульяновым была такая страстность, было такое томление, что их флюиды передавались всем, вызывая неистовый восторг и гордость не только у нас, студентов этой великой артистической школы, но и у всех зрителей, навсегда становившихся поклонниками гениальных вахтанговцев.
Говорили, что балетные упражнения каждое утро выполняла и Вера Константиновна Львова — наш профессор актерского мастерства. Ее легкая фигурка с прямой спиной всегда выделялась в толпе вечно снующих по Старому Арбату людей. Рядом с Верочкой (так за глаза ее, семидесятипятилетнюю, называли студенты) все казались просто корявыми кочерыжками, несущими свои бренные тела туда-сюда. И конечно, никаких сомнений в том, что Верочка занимается балетным станком, ни у кого и в помине не было. Ты попробуй так спину всю жизнь держать, чтобы сзади на девушку быть похожей!
Театральная практика входила в нашу жизнь довольно рано. С третьего курса нас вводили в спектакли театра. Конечно, мы были массовкой. Но мы не были массой. Каждый из нас стремился привнести на сцену какое-то свое актерское проявление, пусть мелкое, пусть пустячное, но свое. Такая приближенность к закулисью и жизни великих актеров тоже была своего рода школой для нас, желторотых. К тому же почти с самого начала обучения мы работали за кулисами собственного училища — в театральных спектаклях выпускного курса. Это называлось обслуживанием спектакля.
Девушки что-то зашивали, приносили, уносили. Парни подтаскивали реквизит, меняли мебель при смене мизансцен. Мы были всем и всеми — костюмерами, помощниками, рабочими сцены. Находясь за кулисами во время спектакля, мы постигали внутреннюю жизнь театра, учились решать проблемы, без которых немыслима ни одна жизнь, а уж тем более жизнь на сцене.
Большое количество спектаклей многие из нас знали наизусть. Самые амбициозные сидели в зале с тайной задачей: в любую минуту быть готовыми к внезапному вводу в спектакль — знать текст, мизансцены и т. д.
Театр для нас был школой и домом. Гениальные актеры, находящиеся рядом, воспринимались как нечто естественное. Для нас было нормой присутствие на репетициях с гениальным Николаем Олимпиевичем Гриценко. Мы были как дети в семье гениальных родителей. Они ведь не осознают родительскую исключительность, не испытывают священного трепета от повседневной жизни с ними. А осознание, что ты живешь в эксклюзиве, как правило, приходит тогда, когда такая жизнь завершается.
Николай Олимпиевич иногда начинал заглядывать в текст, а Евгений Рубенович Симонов — главный режиссер театра — нарочито строгим голосом выговаривал ему: «Ну как же так? Ну вот, вы опять смотрите в текст!» — «Я? В текст? Где текст? Где вы видите текст? Это не текст, это просто бумажка». И он начинал виртуозно, как фокусник, жонглировать этим листочком текста — дескать, и не текст это был, это просто листочек, это просто цветочек (он его нюхал), это просто туалетный кусочек, это просто салфетка для лба. Он, как фокусник, превращал страницу с текстом в отдельный спектакль, над которым хохотали до упаду все: и режиссер, и актеры, и студенты. Это был этюд гения.
Никакое телевидение этого не снимет, не передаст, но если твои глаза хотя бы раз видели подобное, то эта школа гениальности, эти проявления человеческого таланта никогда ничем не вытеснятся из памяти.
Главный принцип Вахтанговской школы заключается в том, чтобы помочь студенту раскрыться, раскрепоститься. И занимаются этим самые разные люди. Со студентом работают почти все педагоги училища. У всех разные характеры, манеры общаться, различные творческие приемы. Они все ищут подход к тебе, развивают те или иные творческие способности, зачастую глубоко спрятанные. Это глубоко интимный процесс. И когда с тобой работают все педагоги, то с кем-то из них ты вдруг раскрываешься и открываешь себя. Кто-то из мастеров обязательно найдет, обнаружит волшебный ключик, который открывает твой талант. Вот это и есть основной принцип — пройти через всех, пройти через разные личности. И эти разные личности оставляли свой след. Они оставляли след не только в наших душах, они формировали нас, наши вкусы, привычки, привязанности.
Я всегда знала, что хочу именно туда, только в Щукинское. В то время ходили легенды о Юрии Васильевиче Катине-Ярцеве. Он был художественным руководителем курса. Юрий Васильевич немного снимался в кино. Но я уверена, что многие помнят его по фильму «Приключения Буратино», где он играет Джузеппе. Все, кто видел эту картину, запомнили маленького, с огромными голубыми глазами, добрейшего и мудрейшего кудесника. Мне он всегда напоминал ребенка и, как ребенок, он сам любил играть в игры. Он легко взрывался, легко включался, и казалось, что он сам пришел из какой-то волшебной сказки.
Юрий Васильевич был замечательным педагогом, и о нем до сих пор в училище говорят с придыханием как о легендарном учителе.
Если бы, когда я поступала, выдавали премии и титулы, то Юрий Васильевич получил бы и «Эмми», и ТЭФИ, и всех «Оскаров», и все мыслимые и немыслимые награды.
В тот год он выпустил просто звездный курс, который гремел на всю Москву. Именно на курсе Катина-Ярцева учились Наталья Гундарева, Наталья Варлей, Юрий Богатырев, Владимир Тихонов, сын Вячеслава Васильевича Тихонова и Нонны Викторовны Мордюковой, за которого вышла замуж Наташа Варлей. На этом курсе учился и Константин Райкин. А затем Юрий Васильевич сделал новый набор. На его новом курсе оказалась и я.
«Куда ты лезешь? — говорили мне все, кто знал о моем замысле. — Щукинское — это же династический вуз! Туда принимают только детей актеров, режиссеров. Ну ясно же!»
Но к тому моменту я твердо знала, что я не буду поступать ни во МХАТ, ни в Щепкинское, ни во ВГИК. Я никуда не собиралась пробоваться. Я знала, что хочу учиться в этом «династическом» вузе у человека, который творит из зажатых Буратин живых мальчиков и девочек, творит таланты. Он был замечательным папой, который плодил вокруг себя талантливых детей. И вот тайно ото всех, забрав документы из медицинского института, я подала их в Щукинское. И была уверена, что поступлю именно к Катину-Ярцеву на курс. О своем намерении я никому не сказала, кроме своей няни, которую любила, как родного человека. «Не волнуй никого, я забрала документы из мединститута и буду поступать в театральный. Я туда поступлю, и тогда всем объявим». Она так спокойно-спокойно отвечает: «Поступить-то поступишь, а что с матерью будет?» Но меня тогда, конечно, волновало, что со мной будет. Ведь такое испытание…
Конкурс в Щукинское тогда был триста человек на место. И перед вступительными турами — а их было три — надо было пройти еще и отборочный конкурс, когда смотрят всех, не принимая документы. После того как я отчитала на отборочном конкурсе, мне сразу сказали сдавать документы на третий тур. Оказывается, Юрий Васильевич тогда абитуриентов смотрел сам. Он уезжал как раз на съемки «Приключений Буратино», и чтобы никто из понравившихся ему не потерялся, он их сразу отправлял на третий тур, на который намеревался вернуться через десять дней.
От того, что меня выбрали сразу, минуя первый и второй туры, я особенно счастлива не была. Ведь другие абитуриенты закалялись в боях, смотрели на конкурентов, «откатывали» свою программу. А тут сразу раз — и сдавайте документы! А дальше-то что? Ходишь, маешься, на других смотришь, истории всякие страшные выслушиваешь про зверские выходки приемной комиссии. Я же тогда не знала, что Юрий Васильевич на третий тур пропустил только тех, кого он уже — пусть и гипотетически — хотел видеть на своем курсе. Чтобы где-то по случайности они не отсеялись, не потерялись в творческих битвах.
Быть актерами было тогда страшно заманчиво и почетно. Тогда не было конкурсов красоты, никто не шел в модели. Да и понятия такого не было — модель. Тогда эта профессия называлась «манекенщица», то есть вешалка для одежды. Профессия, по общему мнению, непрестижная, для глупых. Поэтому все шли в актрисы — там и слава, и почет, и конкурсы из-за этого в театральных были сумасшедшими.
После творческого конкурса надо было сдавать общеобразовательные экзамены: историю, русский язык и литературу, сочинение, потом был конкурс аттестатов. Жестокие экзамены, жесткий отбор. На курс предполагалось взять всего двадцать шесть человек! Как трудно было нашим педагогам выбрать из пятидесяти шести имеющих право быть студентами только двадцать шесть!
Именно поэтому после всех экзаменов решено было проводить коллоквиум. Слова мы этого не знали, что оно означает, тоже понять не могли. Понимали только одно: это что-то такое важное, где и решится судьба каждого.
На собеседовании присутствовала вся творческая комиссия института. Эти взрослые и умные люди должны были увидеть, предвидеть, как ты поведешь себя в непредсказуемой обстановке, когда забудешь текст, может быть, забудешь все, даже собственное имя. Понять, насколько ты изобретателен и заразителен. Они внимательно вглядывались в нас, задавая самые, на наш взгляд, дурацкие вопросы. Эти опытные люди смотрели, как мы реагируем, как живем, потому что тогда мы играть еще не умели. Мы проживали перед ними свои ответы, свои знания или незнания.
Модель 1975 года: эта фотография висела в окнах знаменитой «Чародейки»
Спрашивали о чем угодно, обо всем. И надо было «включиться», чтобы ответить, а они отслеживали, как мы включаемся: светло от нас или не светло.
Вот, например, один из вопросов, к которому было невозможно подготовиться. Мне задали политический вопрос! Я была тогда далека от политической среды и уж конечно не могла предположить, что хорошо узнаю ее изнутри. Как прихотлива судьба! Так вот, когда я вошла, у меня спросили:
— Голда Меир — это кто?
Я не знала. Я и не могла знать, что это премьер-министр Израиля. Я вообще не знала, что это женщина. Мне показалось это одним, слитным словом «голдамэр». Но для того, чтобы потянуть время и хоть что-то сообразить, я с вызовом ответила:
— Как это кто? — и повторила для пущей убедительности: — Как это кто? Голда Меир — это борец!
Я случайно попала в десятку. Хохотать они начали уже сразу после того, как я стала переспрашивать «Как это кто?». А слово «борец» в то время было так естественно, так бесполо — вся жизнь была тогда заполнена борцами. Борцами за светлое будущее трудящихся, борцами за свободу Африки. Анджела Дэвис тогда была борцом за права чернокожих в США… Поэтому мой «борец» им страшно понравился. Так я избежала сразу всего: уточнения по полу, по личности, по занятости.
— В общем, да. Правильно, борец. Можно и так сказать, — было мне поощрительным ответом.
Мы пытались подслушивать обсуждение, которое проходило в главном зале училища, где заседала комиссия. Атмосфера там была очень напряженная, наэлектризованная. Все это происходило очень драматично, поскольку решались судьбы людей. И решали эти судьбы тоже творческие люди, со своими пристрастиями, симпатиями, вкусами. Кто-то отстаивал наиболее понравившихся ему, другой громко с ним спорил. Мы ловили обрывки слов и угадывали, о ком говорят.
К тому же у нас уже почти у каждого появились свои болельщики среди студентов четвертого курса, выпускников, которые оказывали помощь приемной комиссии. Я помню, как ко мне выскочила одна девочка, которая уже начала сниматься в кино, в фильме «Свадьба в Малиновке», — Валя Лысенко. Она была моим талисманом.
— Ты знаешь, скорее всего, тебя возьмут. Про тебя сказали, что у тебя глаза, как фары. Высвечивают дорогу на полметра вперед.
Сказать, что мне понравился этот комплимент, — нет. Лучше бы сказали, что я талантливая, что глаза там — как звезды, как озера, что я буду играть Клеопатру вместо Юлии Константиновны Борисовой. А тут — фары и «дорогу на полметра вперед». Нет, не понравился мне этот комплимент. Но было что-то обнадеживающее и ободряющее в этой информации.
Списки были вывешены ближе к ночи. Когда я увидела свою фамилию среди поступивших, ни радоваться, ни ликовать я не могла, потому что рядом со мной в ту же секунду раздались рыдания девушки, которая за этот месяц стала моей подругой. И мы мечтали о том, как будем вместе учиться. Ее в списке не было. Нас взяли даже не двадцать шесть, а двадцать восемь человек, на два больше. В надежде, что в процессе обучения кто-то отсеется, что мы сами минимизируемся и оптимизируемся.
Поступившие разбились на группки и понимали, что расходиться не хочется. Это была мистическая ночь. В такую ночь не спят, да мы и не собирались. Мы вышли на скупо освещенный Калининский проспект, и, хотя были трезвы, было ощущение, что шампанского мы все-таки выпили.
Кучка молодых, счастливых и гордых, ставших студентами театрального института, шагала к метро. Хотелось кричать, петь, запускать фейерверки, разбудить уже спящий молчаливый город. Стас Жданько, приехавший из сибирского села и поступивший вместе с нами, внезапно запрыгнув на капот машины, легко пробежался по крыше новеньких «Жигулей», припаркованных в переулке как раз напротив пивного бара с одноименным названием. Сработала сигнализация.
И тут безмолвный город ожил и огласился благим матом: из закрытого бара выскочил, видимо, владелец «Жигулей» с пустой бутылкой, которую он собирался метнуть, выбирая — в кого. Но догнать нас было трудно. Победила молодость и нечеловеческий прилив сил, который мы испытали после поступления. Впереди была целая беспроблемная жизнь.