Море, море Мердок Айрис
— Нет, важно, каждая мелочь важна, каждую мелочь нужно разыскать, подобрать, искупить, надо заново прожить прошлое, прояснить его, очистить, мы наконец друг друга спасти, исцелить друг друга, неужели ты не понимаешь…
— Я тогда не знала его, он был вроде как женихом одной моей двоюродной сестры, Эдны, помнишь? Нет, конечно, где там, а потом она его отставила, и мне было его жалко…
— Но где ты с ним познакомилась? Это было уже после того, как ты сбежала?
— Да, я поехала к моей тетушке в Сток-он-Трент, там и Эдна жила. Когда мы были с тобой, я его не знала. Не в этом было дело, и вообще ни в чем, я не хотела, чтобы ты стал актером, ничего такого не было, пожалуйста, перестань.
— Да успокойся же, Хартли, и отвечай на мои вопросы. Я на тебя не сержусь, а все это очень даже важно. Ты не хотела, чтобы я стал актером? Но ты этого никогда не говорила.
— Говорила. Я хотела, чтобы ты поступил в университет.
— Но, Хартли, не может быть, чтобы только из-за этого.
— Никакого «только» не было, ох, не расстраивай ты меня, слишком уж мы были как брат с сестрой, и ты все командовал, я и решила, что не хочу. — Опять брызнули слезы. — У тебя платок есть?
Я достал ей чистое посудное полотенце, и она устало вытерла глаза, лицо, шею. На груди у нее на тесном лифе желтого платья не хватало одной пуговицы. Я готов был облапить ее и разорвать на ней платье.
Я снова сел.
— Хартли, если у тебя были сомнения, почему ты молчала? Мы вместе могли бы придумать какой-то выход. Так ужасно, что ты ушла без единого слова, просто грешно.
— Прости, прости, я только так и могла уйти, иначе было нельзя, это было нелегко. Ой, как мне холодно. Я лучше надену пальто. — Она надела пальто, запахнулась и подняла воротник.
— Как это могло случиться, не может быть, чтобы ты просто решила, было что-то еще, что ты утаила от меня. Помнишь тот день…
— Чарльз, сейчас некогда, и, право же, я не помню. Столько времени прошло, целая жизнь.
— А мне кажется, это было вчера. Я с тех пор так с этим и живу, вспоминаю каждую мелочь снова и снова и все спрашиваю себя, где же получилась осечка, и что с тобой сталось, и куда ты пропала. Не было, кажется, дня, чтобы я не гадал, где ты. И все это время я был один, хранил свою свободу, ради тебя. Это было вчера, Хартли, только тогда я и жил по-настоящему.
— Один. Как грустно.
Я не сразу понял, что это не издевка. Один? В каком-то смысле — да. Судя по ее тону, она никогда ничего не пыталась вообразить, ни о чем не задумывалась.
— Ты говоришь, что решила, что не хочешь идти за меня замуж. Но это не объяснение, я хочу знать…
— Ох, довольно. Ну просто так получилось. Если б я достаточно тебя любила, я бы за тебя вышла, если б ты достаточно меня любил, ты бы на мне женился. Никаких особых причин нет.
— Ты говоришь, я мало тебя любил, с ума сойти можно! Я тебя любил до предела и сейчас люблю, я сделал все, что мог, я не сбежал, не женился на другой, это ты виновата, я с ума сойду, если ты…
— Нельзя нам говорить об этих вещах, мы только… ну, барахтаемся, да теперь это и не имеет значения. Постой, я же должна тебе кое-что сказать, а ты не слушаешь…
Я подумал, надо держать себя в руках. Нельзя ее сейчас расспрашивать, но я все равно дознаюсь.
— Хартли, выпей вина. — Я налил ей испанского белого, и она стала машинально его потягивать. — Съешь маслину.
— Я маслины не люблю, они кислые. Но послушай же меня…
— Мне жаль, что здесь так холодно, этот дом ухитряется быть холодным, даже когда… ну хорошо, хорошо, я тебя слушаю, но помни: ты здесь и здесь останешься, что бы там ни было в прошлом, теперь ты моя. Скажи мне только одно: в тот вечер, когда ты была здесь рядом, на шоссе, и тебя вдруг осветили фары, ты тогда шла ко мне?
— Нет, но я… я просто хотела посмотреть на твой дом. Это как раз тоже был столярный вечер.
— Ты хотела посмотреть на мой дом. Постоять на дороге и посмотреть на освещенные окна. О моя милая, значит, ты все-таки любишь меня, несмотря ни на что.
— Чарльз, это не имеет значения.
— То есть как не имеет? Ты опять…
— Нет ни места, ни возможности, никакой… опоры, все рассыпалось, ты поймешь, когда я тебе скажу то, что и пришла сказать.
— Хорошо, я буду слушать, но сначала дай я тебя поцелую. Тогда все будет хорошо. Поцелуй мира. — Я потянулся к ней и очень мягко, но проникновенно приник сухими губами к ее влажным губам. Какие же разные бывают поцелуи. Этот поцелуй был священный. Мы оба закрыли глаза. — Ну так, теперь говори. — Я подлил ей вина. Рука у меня дрожала, и вино расплескалось на стол.
Она снова сказала:
— Времени так мало, и часть его мы уже потратили. — А потом: — О Господи, я забыла часы. Сейчас который час?
Я взглянул на свои часы. Было без четверти десять. Я сказал:
— Десять минут десятого.
— Чарльз, это касается Титуса.
— Титуса?! — О Титусе я и думать забыл, а тут сразу встревожился.
— Да, вот послушай. О Господи, я уже опьянела. Не привыкла к вину. Я должна тебе сказать. После нашей встречи в деревне мне иногда казалось, что ты можешь помочь, но теперь вижу, помочь ты можешь только тем, что оставишь нас в покое, совсем от нас отдалишься.
— Какая ерунда.
— Понимаешь, я тебе сказала, что Титус у нас приемный…
— Да, да.
— Мы хотели ребенка, и Бен хотел, и я, и мы все ждали. А потом я захотела кого-нибудь усыновить, а он не хотел, он еще надеялся. И я стала терзаться, как бы не опоздать, ведь усыновлять разрешают до известного возраста, я уже и тогда убавляла себе лет. Бен моложе меня, он-то…
— Моложе? А я думал, он был на войне.
— Был, но только в самом конце.
— А что он делал на войне?
— Служил в пехоте. Он редко об этом вспоминает. Он попал в плен, сидел в лагере.
— А меня в армию не взяли.
— По-моему, в войну ему было хоршо. Он считает себя солдатом. Сохранил свой армейский револьвер, хоть и не полагалось, он очень его любит. А в гражданской жизни он так и не нашел себе места. Иногда он говорит: «Поскорее бы опять война».
— Но ведь вы уже были женаты, когда он попал в плен. А ты где была?
— Жила в Лестере, в муниципальном доме. Работала на выдаче продовольственных книжек. Очень одинокое было время.
Одинокое время. Значит, пока я путался с Клемент и колесил по стране в автобусе, приобщая к театру население воюющей Англии, Хартли была несчастна и одна. Черт, ведь мы даже в Лестере побывали.
— О Господи! — сказал я.
— Но ты слушай про Титуса. Понимаешь, в конце концов в самую, можно сказать, последнюю минуту я уговорила Бена насчет усыновления. Он не хотел, но согласился — потому, наверно, что видел, в каком я состоянии, я чуть не… чуть не… я очень была расстроена, и я же все и проделала, все взяла на себя — все формальности, документы, все, что требовалось, а Бен только подписывался не глядя, как во сне. Он не хотел знать. Я видела, что ему это не по душе, но думала — будет в доме ребенок, он его полюбит, все пойдет по-другому и нам всем будет так хорошо…
— Не плачь, Хартли, дай мне руку, теперь я буду о тебе заботиться…
— Титус был такой крошечный, плохонький, с заячьей губой, пришлось делать операцию…
— Да, да, перестань плакать и рассказывай дальше, если уж тебе это нужно.
— А еще я допустила ужасную ошибку…
— Хартли, не горюй ты так, это невыносимо, выпей еще вина…
— Ужасную, ужасную ошибку и заплатила за нее ужасной ценой, надо мне было знать… — В чем же была твоя ошибка?
— Я ничего не сказала Бену про тебя, то есть не сказала сразу, в самом начале, а потом это становилось все труднее…
— Не рассказала ему, как мы росли вместе и любили друг друга?
— Ничего про нас не сказала. Когда он спросил, был ли у меня кто-нибудь, ответила, что нет. И он, конечно, ничего об этом не узнал, и Эдна не знала, ты помнишь, мы, когда были детьми, все скрывали…
— Да, это и было лучше всего, Хартли. Конечно, мы все скрывали. Это было наше драгоценное, тайное, святое.
— В общем, не было опасности, что он от кого-нибудь узнает.
— Опасности? Но какое это могло иметь значение? Ведь со мной ты тогда уже рассталась.
— Бен так ревновал, он вообще ужасно ревнивый, а я сначала ничего в ревности не понимала, то есть не понимала, что она может быть как безумие.
Да, как безумие. Я-то это понимал.
— Еще до того, как мы поженились, он вроде бы грозил мне. Когда бывал мной недоволен, он говорил: «Вот поженимся, тогда я тебе отплачу!» И я никогда не знала, в шутку он это или всерьез. Стоило мне посмотреть на другого мужчину — буквально посмотреть и больше ничего, он приходил в такую ярость… и так продолжалось и после, когда мы уже поженились. И в конце концов я от страха совсем потеряла голову и сказала ему.
— Сказала, что любила меня, а я тебя?
— Ну да, вроде того. Я хотела изобразить это как пустяк, но оттого, что раньше-то я это утаила, оно показалось ужасно серьезным…
— Оно и было серьезно, какой там пустяк!
— Ах, если б у меня хватило ума и смелости либо рассказать сразу, либо уж молчать до конца. Но понимаешь, когда я увидела, как Бен ревнует, какой он вспыльчивый и ревнивый человек, меня обуял страх, что вдруг когда-нибудь… ты снова появишься…
— И я появился!
— И мне пришлось обезопасить себя тем, что я хотя бы упоминала о тебе когда-то. Понимаешь, я боялась, вдруг кто-нибудь что-нибудь скажет или ты сам узнаешь, где я, я так старалась, чтобы никто не узнал, кто мог бы тебе сказать, я порвала все связи, а родители мои переехали в другой город, я думала, может, ты будешь меня разыскивать…
— Да, связи ты порвала на совесть. Но скажи, если ты так боялась его с самого начала, чего ради ты за него, негодяя, пошла?
— Я все думала, может, потом станет лучше.
— Меня ведь ты никогда не боялась?
— Нет, нет. Но я боялась, что ты узнаешь, где я, и напишешь мне. Он прочитывал все мои письма. Годами я утром вставала первая и бежала вниз забрать почту, на случай, что будет письмо от тебя.
— О Господи!
— Я и потом так делала, после того как рассказала ему. Я всю жизнь боялась почты, вдруг он к чему-нибудь прицепится, не так поймет. В общем, почувствовала, что не могу больше жить под этой угрозой, вот и сказала сама… и это было… ужасно.
— Он злобствовал, ревновал?
— Это было ужасно. Понимаешь, он не поверил, что это было невинно.
— Хартли, — сказал я, — это было невинно, но очень серьезно, в те годы что-то определилось для нас на всю жизнь, так что в каком-то смысле он имел основания так всполошиться. Ты ему рассказала такое, что изменило решительно все, это я могу понять.
— Он не поверил, что мы не были любовниками, думал — я соврала, что я девушка. Самый ужас был в том, что подозревал он меня зря, а я не могла его в этом убедить, как ни старалась. Иногда он пробовал меня поймать — говорил, что простит меня, если я признаюсь, а я знала, что и это не поможет. Он все спрашивал, спрашивал, снова и снова, никак не мог поверить.
— Родная моя, мы и были любовниками, только не в этом смысле…
— Спрашивал и спрашивал, изо дня в день, а то по нескольку раз на дню. И задавал все тот же вопрос, теми же словами, что бы я ни ответила. И конечно, чем больше он ярился, тем я отвечала все более нескладно, бестолково, так что, наверно, и вправду казалось, что я лгу.
— Своими руками убил бы этого человека.
Она отпила еще вина и сидела поеживаясь, уже не плача, с потемневшими огромными глазами, вперив взгляд в свечу и бессознательно прижимая полотенце к щеке, как восточное покрывало. Ее большой лоб, белый в свете свечи, был сморщен и испещрен крошечными тенями, но поднятый воротник зеленого летнего пальто, подпиравший волосы, придавал ей очень юный вид. Может быть, так же она поднимала воротник своего макинтоша в те дни, когда мы с ней ездили на велосипедах. Внимательно прислушиваясь к ее словам, я не отрываясь, с какой-то творческой страстью смотрел на ее лицо, как некий Бог, воссоздающий ее красоту для своих высших целей.
— Подожди, Хартли, еще рано, — сказал я, когда она вдруг испуганно подняла голову. — Сейчас я зажгу еще свечей, я хочу смотреть на тебя.
За окном почти стемнело. Я высыпал на стол коробку свечей и зажег еще четыре — капал стеарином в чашки и прилеплял их к донышку. Я расположил их полукругом перед Хартли, как на аналое. Потом сел напротив, не рядом с ней, и смотрел, смотрел. Мне так хотелось, чтобы она улыбнулась мне. Это ускорило бы процесс воссоздания.
— Хартли, убери покрывало. Улыбнись мне.
Она опустила полотенце, и я увидел скорбно опущенные уголки ее влажных губ.
— Чарльз, который час?
Было двадцать пять одиннадцатого.
— Половина десятого, даже меньше. Слушай, Хартли, дорогая моя, все это не важно, все это теперь позади, понимаешь? Ну да, он был ревнивый, недалекий человек и заслуживает наказания, но сейчас это уже не страшно, тебе не надо возвращаться в этот ад. Только при чем здесь Титус? Ты ведь хотела сказать мне что-то про Титуса.
— Он думает, что Титус твой сын.
— Что-о?
— Он думает, что Титус твой сын.
Хартли положила обе ладони на стол. Теперь, ярко озаренная свечами, она была как подсудимая на допросе. Я выпрямился на стуле, краснея от изумления и неожиданности, и вдруг заметил, что тоже положил ладони на стол. Мы воззрились друг на друга.
— Хартли, ты это не всерьез… он это не всерьез. Как может Титус быть моим сыном? Твой муж ведь не помешанный. Он знал, что Титус усыновлен, знал, откуда он попал к вам.
— Нет, в том-то и дело, он не знал, откуда Титус к нам попал. Это я ввела Титуса в нашу жизнь, это была моя идея, я сама все и устроила. Бен все это время был как в шоке, он ни в чем не участвовал, только подписывал документы, не читая. Один раз к нам приходил представитель от комитета, он видел Бена, но разговор вела я, а Бен сидел как истукан.
— Но, Хартли, погоди, он же знал, что я остался в прошлом, ты же усыновила Титуса через много лет после того, как ушла от меня.
— Он решил, что мы продолжали встречаться. Тайно. — Теперь ее сухие распахнутые глаза и бледный лоб придавали ей вид чуть ли не обвиняющий.
— Хартли, милая, не могут люди верить в такие сумасбродные выдумки, притом совершенно недоказуемые. Он не мог не знать, что ты со мной не виделась.
— Откуда ему было знать? Я весь день оставалась одна, а иногда и всю ночь, когда он бывал в разъездах.
— Ну хорошо, мы-то давай не будем увлекаться, скажем так: это было в высшей степени маловероятно. Да кроме того… о Господи, как он мог не верить тебе, как мог терзать тебя такими адскими домыслами!
— Это случилось не сразу. — Хартли отпила вина. — Титуса он невзлюбил с самого начала — может, потому, что это единственное, чего я добилась против его воли, и ему это было досадно, и в глубине души хотелось, чтобы ничего хорошего из этого не вышло. Понимаешь, он до самого этого времени без конца твердил, что ты был моим любовником, а я без конца это отрицала и уже так устала, мы, кажется, оба устали, я уж старалась, когда он заговаривал о тебе, думать о чем-нибудь другом. Сначала я думала, он на самом деле не считает, что мы с тобой сохранили связь, а только говорит это мне назло, может, сперва так и было, но что мы раньше были любовниками — это он думал наверняка. И забыть о тебе мы не могли, о тебе все время писали в газетах, а потом, позже, мы видели тебя по телевизору…
— О Господи!
— И это постепенно отравляло ему мозги, а потом вдруг у него в уме все сошлось, его как осенило, он связал тебя с Титусом. Ему портили жизнь две вещи, и он все думал и думал о них, пока не почувствовал, что они между собой связаны, должны быть связаны, и в обеих виновата я.
— Но сколько же лет было тогда Титусу и какие доказательства…
— Я не помню, сколько было Титусу, может быть, все это случилось не так сразу. С Титусом он всегда был суров, даже когда он был совсем крошкой, а дальше пошло хуже. Может, он сказал это сгоряча, чтобы уколоть меня, а когда увидел, как мне больно, так стал думать, и тут уже в каждом моем слове ему чудилось доказательство моей вины.
— Но, Хартли, это же безумие. Он ненормальный человек, душевнобольной.
— Нет, он нормальный.
— Это как раз признак психоза, когда люди во всем видят подтверждение того, во что хотят верить.
— Он говорит, что Титус похож на тебя.
— Вот видишь.
— И что забавно — он и правда немножко на тебя похож.
— Он похож на тебя, потому что ты его воспитывала, а ты похожа на меня, потому что мы столько лет смотрели друг на друга. Долгая любовь иногда порождает такое сходство.
— В самом деле? Может, и так. Это и правда было странно, даже жутко.
Мысль эта как будто показалась Хартли интересной, на минуту словно бы даже обрадовала ее.
— А кроме того, должны же быть какие-то сведения о рождении Титуса, его родителях.
— С этим тоже вышло нескладно. Понимаешь, когда мне отдали Титуса, я не хотела знать, кто его родители, не хотела думать о том, что он не весь без остатка мой. В комитете по усыновлению мне дали много всяких бумаг, там было даже письмо от его матери, но я не стала ничего читать, а сразу все уничтожила. Я хотела забыть о его родителях, обо всем, что с ним было до того, как я увезла его к себе, и забыла, вычеркнула из памяти. Так и вышло, что, когда Бен стал меня подозревать и выспрашивать, я не знала, что отвечать, не сразу даже вспомнила, как назывался комитет. Наверно, это и правда звучало как вранье.
— Но должны же были сохраниться какие-то записи, официальные.
— Теперь их хранят, а тогда не было столько формальностей и не было закона насчет того, что дети имеют право знать, кто их родители. Какие-нибудь записи, наверно, были, но к тому времени, когда Бен заинтересовался подробностями, тот комитет уже прекратил существование, и к тому же много бумаг погибло во время пожара, так мне говорили. Бен ничему этому не верил, а на письма никто не отвечал. Я пробовала выяснить, ездила в Лондон, он не поехал, я остановилась в гостинице…
— Ах, Хартли, Хартли! — Я отчетливо представил себе это путешествие и ее возвращение домой.
— Я честно пробовала, но ничего не могла выяснить и почему-то даже тогда не хотела.
— Но все-таки я не понимаю, что у него было в голове? Что он про нас думал?
— Он думал, что мы продолжали встречаться, может, не все время, а с перерывами, тайно. И что я забеременела и…
— Но вы жили вместе!
— Это тоже получилось странно. Как раз перед тем, как усыновление наконец разрешили, я надолго уезжала из дому, а то все сидела на месте. Я ездила к отцу, он болел, тогда же при мне и умер, и Бен решил, что в это время ребенок родился. Я тогда уже не была стройной девочкой, по фигуре могла сойти за беременную — видишь, как все сошлось. И он решил, что всю историю с усыновлением я выдумала, чтобы привести в его дом твоего ребенка.
— Но он видел документы…
— Мало ли где я могла их добыть, он-то их все равно не читал. А тот представитель, который к нам приходил, мог быть сообщником.
— У твоего мужа изобретательный ум. Он скверный, жестокий, полоумный, изобретательный мучитель.
Хартли, уставившись на пламя свечи, только помотала головой.
— Но сам-то Титус, он, наверно, не знал, то есть не знал, какие у Бена подозрения?
— Узнал, — сказала она, — только позже, когда ему уже было лет девять-десять. Мы, конечно, всегда говорили ему, что он приемный, так положено. Но потом Бен стал ему внушать, что он родился от любовника своей матери и что мать его шлюха.
— Какая чудовищная, изощренная жестокость…
— Бен одно время сильно поколачивал Титуса. Соседи вызвали людей из Общества защиты от жестокого обращения. Я ничего не могла поделать, не могла за него заступиться, пришлось вроде бы стать на сторону Бена, это было ужасное время, все было сломано, как будто стоять на ногах еще можешь, а внутри все сломано, и кости, и суставы, и так, как будто вся рассыпалась, как будто уже не человек.
Медленно выступили слезы, и она, не отрывая взгляда от свечи, стала ощупью искать на столе полотенце. Я пододвинул его ближе к ней.
— Но почему ты не могла за него заступиться… ох, прости, это дурацкий вопрос. Хартли, я больше не могу.
— Он считал, что это все я виновата, да я и была виновата, надо было сразу ему сказать, когда он спросил, был ли у меня кто-нибудь до него, а я, в сущности, солгала, ведь был ты, хоть мы и не были любовниками, а потом, когда я ему рассказала, получилось так таинственно и значительно. А вышла я за него, потому что жалела, хотела, чтобы ему было хорошо, а потом… потом…
— Хартли, довольно!
— А иногда я, как нарочно, делала все не так, будто старалась ему досадить, будто выбирала, чем бы вернее вывести его из себя. Один раз, когда он вечером был на курсах, нечаянно заперла дверь на цепочку, а сама легла и заснула и он не мог войти, а в три часа вдруг проснулась, шел дождь, и тут он стал меня бить и не давал спать…
— Хартли, ради Бога, перестань рассказывать мне эти мерзости. Я не желаю слушать, и к тому же теперь все это позади.
— Ох, я вела себя так глупо, так глупо, и в школе Титус, конечно, пришелся не ко двору, и все шло вкривь и вкось, решительно все. Я думаю, вначале Бен сам во все это не верил, да и потом, наверно, тоже, но мое поведение только портило дело, точно он мне внушал, чтобы вела себя так, будто я виновата. И я не уверена, чему Титус верил, чему он и теперь верит. Титус сидел и слушал, как Бен говорил одно, а я другое, мы словно читали на два голоса, страшные такие стихи, и уж не знаю, понимал ли он, где правда и есть ли тут вообще правда, все запуталось в каком-то тумане бессмысленных ссор и перепалок. Все слилось в какой-то кошмар, а позже Титус меня же за это осуждал, и отчасти был прав, иногда мне кажется, что меня он осуждал больше и обижался на меня больше, чем на Бена. Конечно, пока он был маленький, он все время жил в страхе и пикнуть не смел, сидит, бывало, весь вечер на своем стульчике у стены весь бледный, сжавшийся и тихий-тихий. Позже, лет в пятнадцать, он иногда притворялся, будто он твой сын, а раз или два сказал Бену, что узнал это от меня. Но он, наверно, только хотел позлить Бена, потому что подрос и теперь Бен уже не мог его бить.
— Хартли, перестань. Ты расскажи мне еще про Титуса. Когда он ушел? Как ты думаешь, где он?
— После школы он поступил в политехнический колледж там, где мы жили, ему дали стипендию, он изучал электричество. Жил дома, но нас как будто и не замечал, подверг бойкоту. Иногда мне казалось, что он нас обоих ненавидит. Он так и не простил мне, что не заступилась за него, когда был маленький. А перед самым нашим переездом сюда перебрался в общежитие, а потом исчез. Из общежития он выехал и не написал нам и не оставил адреса. Я там побывала, но никто не знал, куда он уехал, да и не интересовался, кажется. Он так и не написал. Он знал, что мы переедем сюда. Думаю, что он отправился на поиски своих настоящих родителей, было у него такое намерение. Он, бывало, много о них говорил и гадал — может, они богатые. Как бы там ни было, нет его больше. Пропал.
— Не принимай так близко к сердцу, Хартли, он найдется. Где вы живете, он знает, верно? Значит, объявится. Окажется без денег и вернется домой. Они всегда так. Она покачала головой:
— Иногда я и не хочу, чтобы он вернулся. Иногда думаю, что он умер. Иногда чуть не желаю, чтобы он умер и чтобы я об этом узнала, чтобы разом кончились и тревога, и надежда, и страх и мы бы наконец отдохнули. Если он вернется, это может оказаться… ужасно.
— Почему?
— Ужасно. — Медленные слезы опять пролились, и она поморгала, чтобы смигнуть их на щеки. Сказала: — Напрасно мы усыновили ребенка, это я виновата, Бен был совершенно прав, без него нам было бы лучше, я бы уж как-нибудь справилась, а Бен был бы… таким, как мне хотелось…
Невзирая на всю боль и скверность ее рассказа, мысль моя уносилась вперед, в сияющую даль, растекалась по зримым путям внезапной надежды. Я увезу Хартли, и вместе мы найдем Титуса. В каком-то удивительном, метафизическом смысле это правда, я сделаю это правдой. Титус — мой сын, дитя нашей давнишней любви.
— Хартли, маленькая моя, не плачь, твоя оргия ужасов кончилась, больше не надо. Теперь ты моя, я буду о тебе заботиться, защищать тебя…
Она опять замотала головой:
— А я-то за него вышла, чтобы ему было хорошо! Но ты не думай, что было только плохое, вовсе нет. То, что я тебе рассказала, — это плохое, но у тебя, наверно, сложилось ложное впечатление.
— Ты еще, чего доброго, скажешь, что была счастлива в браке!
— Нет, но не все было плохо. Бен не всегда так ужасно обращался с Титусом. В нем точно сидят два разных человека, может, все мужчины такие. Просто чуть дело касалось тебя, он срывался. А забыть про тебя мы не могли, ты стал такой знаменитый, но у нас бывали и хорошие времена.
— Какие, например?
— Да ничего особенного, тебе, наверно, показалось бы скучно. Мы жили тихо…
— Ничего себе тихо!
— Свою работу Бен не очень любил, но он любил все делать по дому. Он любил СС.
— СС?
— «Сделай сам». Один раз мы ездили в Лондон на выставку в Олимпии. Он ходил на всякие вечерние курсы.
— Чему он учился в тот тихий вечер, когда ты заперла дверь на цепочку?
— Учился склеивать фарфор.
— О Господи! А ты, Хартли, что ты делала целые дни? Были у тебя друзья, приглашала гостей?
— Да нет. Бен этого не любил, а мне было все равно. Мы и здесь почти ни с кем не знакомы.
— А ты не ходила на вечерние курсы?
— Начала как-то заниматься немецким, но он не хотел, чтобы я одна выходила по вечерам, а расписание не совпадало.
— Ох, Хартли… И все эти годы он был тебе верен, никого другого у него не было?
В первую секунду она как будто не поняла.
— Нет, что ты.
— Не знаю, почему ты так уверена. И у тебя тоже никого другого не было?
— Конечно, нет!
— Н-да, для тебя это, наверно, значило бы рисковать жизнью.
— Понимаешь, мы были очень поглощены друг другом. Мы очень…
— Поглощены! Да, теперь мне все ясно.
— Нет, не все тебе ясно, — сказала она и, вдруг повернувшись ко мне, провела пальцами по глазам и по рту. — Не может это быть тебе ясно, никто не может понять чужой брак. Я так молилась о том, чтобы не разлюбить Бена…
— Это комедия, Хартли. Неужели ты и сейчас не видишь, что ситуация невыносимая, немыслимая? Хватит тебе разыгрывать христианскую добродетель перед этим мучителем, если ты в этом видишь свой долг.
— Он тоже мучается, а я иногда бываю… очень недоброй. Он не виноват, а я с самого начала была виновата.
— Ты терзаешь меня этими тошнотворными рассказами и еще хочешь, чтобы я ему сочувствовал! Почему ты сюда приехала, почему пришла ко мне, почему вообще все это мне рассказала?
Хартли, не отрывая от меня глаз, словно задумалась. Потом заговорила медленно:
— Потому, наверно, что когда-нибудь, это я всегда знала, я должна была кому-нибудь это рассказать, описать, повторить те богохульные слова, то, что ты называешь мерзостями. А друзей у меня нет, в сущности, никогда не было, я тебе уже говорила, мы с Беном жили так уединенно, так скрытно, какой-то тайной жизнью, как преступники. Мне не с кем было поговорить, если б и захотела.
— Выходит, что я — твой единственный друг!
— Да, ни на кого другого я не могла бы это взвалить.
— Взвалить? Ты хочешь сказать, чтобы я разделил твою боль…
— Что ж, в какой-то мере ты в ответе…
— За твою загубленную жизнь? Так же, как ты в ответе за мою! Значит, это твоя месть? Нет, нет, шучу.
— Я не в том смысле, просто выдумки Бена насчет тебя — это что-то вроде демонов в нашей жизни. Но конечно, дело не только в том, что хотелось с кем-то поделиться. Ты знаешь, когда я в первый раз увидела тебя в деревне, я чуть в обморок не упала. Я как раз свернула с той дороги, где коттеджи, а ты как раз входил в трактир, и я почувствовала такую слабость, что немножко поднялась в гору и села на траву. Потом решила, что это мне снится, что я сошла с ума, не знала, что и делать. А на следующий день услышала в лавке разговор о тебе, кто-то сказал, что ты ушел на покой и поселился здесь. И я не сразу решила, рассказать ли Бену, ведь он мог и не узнать тебя, ты не очень похож на свои портреты, а потом подумала, что он так или этак узнает, кто-нибудь скажет ему в столярке, и упомянула, что встретила тебя, он страшно разъярился, сказал, что надо сейчас же продать дом и уезжать, и, конечно, решил, или притворился, что решил, что ты приехал сюда нарочно из-за меня, а оно, конечно, и правда было странно.
— Ну и что, продает он дом?
— Я не знаю, он сказал, что заявит агенту, может, и заявил, я не спрашивала. Но сегодня я потому пришла, что хотела рассказать тебе про Титуса и про подозрения Бена и просить у тебя помощи…
— Помощи? Родная моя, я же о том и говорю, я только об этом и мечтаю. Поедем в Лондон хоть завтра, хоть сейчас, если есть поезд…
— Нет, нет, нет. Пойми, я не могу решиться, прикидываю то так, то эдак. Думала — попрошу тебя уехать, продать этот дом и уехать. Если б ты понял, как это важно для меня и для Бена, как это ужасно, какой это кошмар, что ты здесь, ты бы наверняка уехал.
— Хартли, это мы с тобой уедем, ты и я, вот в чем выход.
— Я думала, напишу тебе письмо, попрошу уехать, но очень уж трудно было бы объяснить все это в письме.
— Хартли, ты уедешь со мной? Сегодня, завтра, уедешь?
— А еще подумала — но это, наверно, совсем уж бред сумасшедшей, — может, ты как-нибудь убедишь его, докажешь ему, что все эти годы я говорила правду, как-нибудь повлияешь на него.
— Как?
— Ох, не знаю, дашь какую-нибудь священную клятву, или у нотариуса, или…
Слово «нотариус» точно вобрало в себя всю абсурдность того, что она говорила. Недоставало нам только иметь дело с нотариусами! Воображаю, как это подействовало бы на Бена. И в то же время с быстротой, присущей мыслям, я строил вполне трезвые Я, конечно, не терял надежды, что Хартли все же решит остаться у меня. Однако не исключена была и другая возможность, да если и решит, с нее станется завтра же пожалеть об этом. Слишком энергично подгоняя ее, я рискую не столько помочь, сколько повредить делу. Не лучше ли дать ей спокойно подумать о нашем воссоединении и самой сделать выводы? Мне казалось, что она все еще пребывает во сне, что она заперта внутри своего кошмара. Она выйдет на волю, но, возможно, не так уж скоро. Возможно, мне еще надо будет проделать большую работу, чтобы вернуть ей надежду и жизнь, пробудить в ней жажду свободы, такую, казалось бы, для нее естественную. А пока надо во что бы то ни стало держать с нею связь, добиваться, чтобы она сама строила планы, сама придумывала новую жизнь, в которой буду участвовать я. Стоит ей проникнуться желанием счастья, и она к нему ринется. Сейчас, пожалуй, нет смысла опровергать ее безумную мысль, что я способен в чем-то «убедить» Бена. Если б она стала безнадежно и мрачно упрашивать меня уехать, моя задача была бы куда труднее, хотя в конце концов я бы и с этим совладал. Хартли — больная женщина. Я сказал: