Аппетит Казан Филип
– Да. Ты же не хочешь ко всему прочему еще и конокрадом прослыть? Скажу, что нашел на пьяцце, бегала без седока.
– Арриго, будь осторожен. Не доверяй ему. И Барони будут повсюду шляться.
– Пффф! – Он пренебрежительно надул щеки. – Барони. Хулиганы. К тому же сомневаюсь, чтобы кто-нибудь видел мое лицо. И плащ этот тоже мне давай – не щеголять же тебе в нем, как королева фей.
– Где мы встретимся?
– Выходи за ворота, мимо виселицы и иди дальше по дороге. Если я правильно помню, где-то в полумиле к востоку, прямо у реки, есть заброшенный амбар. Теперь твой дублет – что у него за подкладка?
Он помог мне вывернуть дублет наизнанку. По счастью, тот оказался подбит простой серой фланелью, и когда я его застегнул, то сразу стал выглядеть скорее чудаком, чем карнавальным шутом. И по крайней мере, у меня остался меч. Арриго вскочил на коня, который как-то передернулся – несомненно, в предчувствии новых унижений.
– Погоди! Арриго, я не могу уехать, не попрощавшись с отцом, с Каренцей!
– А как по-твоему, чем была та сцена на Виа де Рустичи, если не самым роскошным прощанием в истории Флоренции? Я сделаю все, что нужно. Тебе просто надо убраться подальше. Твой отец поймет.
– Нет, не поймет.
– Если ты считаешь, что лучше ему завтра тебя похоронить, тогда, конечно, оставайся. Но я думаю, он предпочтет живого сына мертвому.
– Ты прав. Езжай. И, Арриго, – спасибо.
– Ты бы сделал то же самое./p>
Он махнул мне плащом, сунул его под бедро и поскакал легким галопом к башням и крышам города. Я же отвернулся от них – к Порта делла Джустициа, виселице и неведомому миру за ними.
Третий поворот колеса Фортуны:
«Sum sine Regno» – «Я без царства»
Арриго был верен своему слову. Я ждал в том амбаре, который он описал, сидя у стены на куче гнилых досок и наблюдая, как семейка скорпионов ползает по стене напротив. Все было как сон, однако реальность вернулась, когда появился Арриго верхом на лошади с белыми бабками, с парой кожаных сумок, перекинутых через луку седла. В одной обнаружился набор простой, немного старомодной одежды унылого цвета серой плесени.
– Это моего брата, – пояснил Арриго. – Вы более-менее одного размера.
Вместе с остатками моего нелепого белого наряда я сбросил память об иллюзиях и окончательно возвратился в действительность.
– Что там делается на улицах? – спросил я, воображая, как сжигают чучело, похожее на меня.
– Барони бегают по Черному Льву, пытаясь вызвать волнения. Но ведь их никто не любит, правда? Наше счастье. Гильдия мясников собралась на Борго перед твоим домом на случай каких-нибудь неприятностей, и в данный момент все выглядит так, будто Барони выступают против гильдии мясников. А против гильдии я бы не поставил.
– Ты видел моего отца? – Я схватил Арриго за руку и чуть не полетел вверх тормашками, поскольку одновременно пытался натянуть поношенные шерстяные штаны.
Арриго спокойно поставил меня на ноги.
– Нет. Мясники сказали, он ушел в Синьорию. Каренца, боюсь, была вся в слезах. Но не тревожься: все уляжется. Все говорят о том, какой это вышел хороший розыгрыш, как хитро мессер Лоренцо все устроил. О тебе, конечно, тоже говорят…
– Что говорят?
– Что ты дурак. Что чересчур умничал себе на беду, слишком был самоуверен.
– Самоуверен…
– А ты думал, что они скажут? Это-то как раз и хорошо. По крайней мере, никто не болтает, что ты влюблен в Тессину. Все разговоры не о ней, а только о тебе и твоей глупости.
– Слава Богу!
– Именно. Как я сказал, все уляжется довольно скоро.
– Как скоро?
– Может, через пару лет. Может, через четыре или пять.
– Пять лет?! Ты сказал, пять лет?!
– Вряд ли больше. Пять лет провести в Риме – да как по мне, ты счастливчик. – Будто чтобы пресечь оскорбительную отповедь, готовую слететь с моих уст, Арриго протянул кожаный кошелек. – Твои деньги. Меч и кинжал при тебе: хорошо. О, чуть было не забыл… – Он полез за отворот дублета и вытащил сложенный лист пергамента. – Я встретил на улице Сандро, он шел узнать, может ли чем-нибудь помочь. Я сказал, что не может, но он потащил меня в боттегу. Передал вот это для тебя.
Я неловко развернул пергамент, думая, что знаю, чем он окажется, – и угадал наполовину. Там был рисунок – как я решил сначала, из тех набросков, что Сандро делал с Тессины. Но обнаружилось, что это простой эскиз для Богоматери с Младенцем: лицо Младенца очерчивала всего пара линий, молодая женщина смотрела куда-то в пространство за моим левым плечом.
– Сандро пытался найти еще что-нибудь, – сказал Арриго. – От его ругательств чуть потолок не обрушился, серьезно, пока он искал свои рисунки. Но ты же знаешь, что у него там за место: сплошной чертов хаос. А я спешил, так что он послал тебе это… Хм… Она чудесна.
– Скажи Сандро…
– Скажу. Не волнуйся. Теперь поезжай. Чуть дальше будет паромщик. Переправишься через реку – направляйся в Сан-Каджо, а как доберешься до Сиенской дороги, держись ее.
– Спасибо, Арриго. Если сможешь увидеть Тессину…
– Забудь Тессину, Нино. Просто забудь. Так должно быть, и нет смысла притворяться, что так не будет. Забудь обо всем этом.
– Но тебя-то я увижу снова…
– Конечно. Я тоже уезжаю. Еще в Прато я решил: к черту папашины дела. Я собираюсь стать солдатом. Ты едешь на юг, а я отправлюсь на север, найду банду какого-нибудь кондотьера. Увидимся в Риме. Все наемники в конце концов приезжают в Рим, рано или поздно.
– Мир кончается, – ошеломленно произнес я.
Ту первую ночь вне дома я проспал в канаве, где-то в тени холмов Кьянти. Ну, не так чтобы совсем в канаве: это был каменный сарайчик в углу виноградника, с прочной крышей из дрока и плоских камней. Но лучше бы в канаве: удобство сарайчика и то, что он выглядел почти как хижина отшельницы в Санта-Бибиане, только ухудшали дело.
В пределах видимости вроде бы не было никакой усадьбы, а ближайший дымок поднимался милях в полутора, так что я привязал коня, где его не будет видно с дороги: позади сарая, в миндальной рощице, и расстелил одеяло на утоптанном земляном полу. Достал вино, купленное в Поджибонси, и разложил на платке ужин: две колбаски, кусок пекорино, яблоко, четверть буханки жесткого хлеба из каштановой муки, горсть изюма, слипшуюся в комок. Все это выглядело не слишком привлекательно и вообще мало походило на пищу. Я пил вино и ковырялся в изюме, глядя, как долина становится оранжевой, а потом, когда солнце село позади меня, она сделалась серой. Моя голова достаточно отяжелела, и я улегся у полуприкрытой двери так, чтобы смотреть наружу, в переплетение виноградных лоз, и погрузился в дрему. Уснув наконец достаточно крепко, чтобы видеть сны, я обнаружил, что лечу, качаясь, как лодка на бурной воде, над улицами Флоренции, которые кишели насекомыми размером с человека, суетливо копошащимися и издающими крайне омерзительный смрад. Я взлетел выше и увидел: то, что я принял за свой город, было полусгнившим трупом, а ветер, на котором я качался, был зловонным паром от его разложения. На этом я, к счастью, проснулся.
Ощущения в горле были не лучше, чем атмосфера в той канаве. Я проковылял наружу и помочился на лозы. В слабом свете четверти луны виноградник казался нагромождением невнятных форм. Я содрогнулся, вдруг ощутив, насколько тут тихо: ни одного признака человеческого присутствия, кроме моего собственного прерывистого дыхания. Почти все ночи своей жизни я провел в окружении пятидесяти тысяч человек, и вот я здесь, у подножия Кьянти, совершенно один, если не считать коня, пары летучих мышей и какого-то количества насекомых.
Вина не осталось, воды тоже. Жажда была мучительна, но я вспомнил про яблоко и сгрыз его. По счастью, оно оказалось кислым и сочным и хоть как-то облегчило мои страдания. Но я не отважился снова заснуть, а вместо этого поплотней завернулся в одеяло и уселся в дверном проеме. Думать мне было не о чем, кроме как о Тессине, а это причиняло боль, как прикосновение к свежему ожогу, так что я позволил холодному свету притупить мои муки и словно инеем окутать сердце.
Я оседлал коня рано, до рассвета, и через несколько миль дороги мы наткнулись на крестьянина, идущего на север, к Флоренции, с тележкой, полной товара. Он с радостью продал мне, по ценам как на рынке, несколько персиков и салями вполне приличного вида. Чуть дальше по дороге обнаружилась деревня с холодным свежим родником, бьющим из мраморной тумбы возле запертой часовни. К этому времени на дороге стали появляться группки людей. Они все выглядели как паломники, и я ловил обрывки разговоров на трескучих и лязгающих северных наречиях. К обеду толпы почти полностью запрудили дорогу: повозки с монахинями, старики в носилках, господа на дорогих лошадях. К тому времени, как показался Монтериджони, стало ясно, что мне не найдется места ни в одной приличной таверне. Улицы были забиты мужчинами и женщинами, и все они болтали на странных незнакомых наречиях. Я поехал дальше, к Сиене, и остановился у дороги, чтобы съесть свою сухую и соленую провизию. Дорога вела меня по слегка холмистой, заросшей густым лесом местности, где людей практически не попадалось. Конь будто бы радовался одиночеству и тени деревьев, потому что перешел на рысь, потом на легкий галоп, с которым, как оказалось, я вполне хорошо справлялся. Так и получилось, что мы прибыли в Сиену до заката.
Поскольку на дороге я почти никого не видел, а шумных паломников оставил позади, то полагал, что в Сиене будет нетрудно найти койку, но тут я жестоко ошибался. Похоже, весь город работал только на то, чтобы направить путешественников в жадные руки слишком дорогих таверн и завшивленных постоялых дворов. Я знал название одного трактира – отец там как-то останавливался много лет назад – и принялся искать его.
Пока я проезжал по главной улице, меня успели освистать, высмеять откуда-то из теней, на меня наседали проститутки и орали люди, стоящие в дверях харчевен и ночлежек весьма гнусного вида. Все кухонные запахи были тухлыми, прогорклыми или скисшими: сгоревшее масло, жарящее негодный бекон. Варилось огромное количество капусты, а еще больше подгорало на дне выкипевшего горшка. В это вплывал косяк полупротухшего карпа, преследуемый сосисками, слепленными из слизи со стенок помойного ведра недельной давности. Я поперхнулся и зажал рукавом нос и рот. Меня мутило от вони, но повсюду вокруг в двери тех самых таверн, что изрыгали эти ароматы, входили паломники, полные радостного предвкушения прекрасной еды. Передо мной вертелся сводник, скалясь как обезьяна, и пытаясь поймать мой взгляд.
– Знаешь таверну «Золотая рыбка»? – рявкнул я на него.
Мгновенно его лицо закаменело, и он сплюнул.
– Где здесь можно найти такое место, чтоб не казалось, будто ужинаешь в нужнике? – спросил я, понукая коня идти вперед и заставляя сводника отскочить с нашего пути. – А? Есть в этой Сиене такое место, где бы не воняло, как у дьявола в заднице? Если да, отведи меня туда. Если нет… – Я продолжил путь вверх по холму.
В конце концов я нашел «Золотую рыбку», спросив каких-то людей, чинивших стену дома. Трактир оказался на другой стороне города, вдали от паломников, хотя изрядное их число уже уютно расположилось в простом, но удобном общем зале. Я спросил насчет постели, и мне сказали, что придется ее с кем-нибудь делить. Вспомнив о вчерашней ночевке в сарае, я неохотно согласился.
Нашлось местечко и за длинным обеденным столом, а я умирал с голоду. Поручив коня конюшенному мальчику и вылив себе на голову бадью колодезной воды, я уселся на скамью перед оловянной тарелкой, чью поверхность покрывала паутина царапин от бесчисленных следов ножей. Справа от меня сидел дородный француз, слева – седовласый человек в одеждах ученого богослова, который приехал из какого-то места под названием Уэльс. Миловидная девушка с отмеченным оспой лицом ходила туда-сюда вдоль стола, черпая что-то из большой миски. Когда это нечто шлепнулось на мою тарелку, я узнал в нем риболлиту – наш старый добрый тосканский суп из капусты и хлеба, вываренный до состояния полужидкой грязи. Человек из Уэльса налетел на это со своей ложкой и принялся поглощать, словно манну, а француз, чуть поколебавшись, приступил к еде с удовлетворенным фырканьем. Я потыкал вязкую груду ложкой, наклонился к ней и понюхал – и опять ощутил те же сомнительные запахи: пердеж и посудные помои. Это была не риболлита. Это вообще была не еда. И тем не менее все вокруг меня, и мужчины и женщины, совали это в рот и жадно глотали, словно стадо кабанов.
Я оттолкнул тарелку, встал. Никто из моих сотрапезников не поднял взгляда. «Я мог сейчас быть во Флоренции! – хотелось мне кричать. – Я мог есть с лотка Уголино рубец, который вкуснее всего, что вы когда-либо пробовали. Я мог есть кровяной бифштекс из говядины Латини, приготовленный Каренцей на дубовых стружках». Подавальщица смотрела на меня хмуро. Я протиснулся мимо нее и бросился к двери.
За ней не было ничего знакомого. Я шел опустив голову, просто чтобы двигаться. Сиена – город холмистый, и я брел то вверх по ступенькам, то вниз по узким улочкам, пока не вышел на площадь перед собором. Она, конечно же, оказалась заполнена паломниками, все они кудахтали и визгливо кричали друг на друга. Я продолжал идти и не останавливался, пока не обошел вокруг города. Тогда я вернулся в трактир и забрался в постель между клириком из Бургундии и еще одним человеком, из этого неведомого места Уэльса. Бургундец храпел, а у человека из Уэльса оказалась костлявая задница, которой он все время в меня вжимался, мечась в своих загадочных уэльских снах.
И снова я проснулся задолго до рассвета и выехал из городских ворот, когда солнце представало глазам лишь в виде полоски огня над восточными горами. Я ехал на юг, к горбу горы Амиата, останавливаясь, только чтобы накормить и напоить коня и наполнить водой бутыль. Для себя я покупал лишь хлеб, и то у меня к нему было мало аппетита.
Через два дня я добрался до Радикофани и провел ночь в одном отвратительном трактире, где меня всю ночь кусали клопы. Проснувшись, я обнаружил, что руки моего соседа по кровати шарят у меня между ляжками. Человек оказался флорентийцем и ничуть не смутился, когда я посоветовал ему поиметь самого себя, а не меня, и в итоге мы дружелюбно поболтали шепотом про кальчо, пока остальные спавшие с нами в одной кровати не велели нам заткнуться – на фризском, бретонском и португальском языках. Еще день, и я пересек границу Папской области, где ночевал, дрожа от холода, на току заброшенной фермы где-то у горы Чимино. Дождь за ночь испарился, и местность впереди стала бурой и сухой, мерцающей в мареве жары и шипящей, словно сало на сковороде, от криков цикад.
И по-прежнему я не ел ничего, кроме хлеба. Мой язык восставал против любой другой пищи, а запахи готовящейся еды в городках и деревнях, которые я проезжал, меня только отпугивали. Даже хлеб, когда я покинул земли Сиены, перейдя во владения Папы, стал соленым. Мое тело протестовало уже постоянно, но мне не удавалось накормить его.
Голод был как незнакомая новая страна, куда более неведомая, чем та, по которой я теперь ехал. Раньше еда для меня находилась, где бы я ее ни пожелал. Мама или Каренца всегда маячили поблизости, ожидая, когда получится засунуть что-нибудь мне в рот. Стоило мне сказать: «Я умираю с голоду!» – и появлялась еда, превосходная еда. Сейчас мои внутренности вопили, требуя пищи. Они пожирали самих себя. Но я их игнорировал, потому что нашел нечто знакомое в зазоре между страданием и желанием: то же самое пространство, какое чувствовал еще тогда, малышом, пока не выучился есть, как все остальные. Внутри меня обнаружилась чистота, какой я не ощущал уже много лет. Пустота: каким же полным я всегда был, набитым вкусами, текстурами – плотной, тяжелой материей. Пока я ехал, разум показывал мне все, что я когда-либо ел и готовил к столу. Красное мясо, багровое и поблескивающее, с набухшими, переливающимися волокнами. Жир как слоновая кость. Отпечатки зубов других людей в приготовленной мною еде, которая вернулась недоеденной.
Каждая деревня, через которую я проезжал, приносила те же запахи: старое масло, старый бекон, старая капуста. «Но это же просто еда, парень, – шептали мои чувства. – Вот так пахнет еда». – «Только не еда Флоренции», – бормотал я сам себе. «Она тоже. Даже твой драгоценный Уголино и его рубец». Но, продвигаясь к югу, я обнаружил, что забыл даже вкус этой волшебной похлебки.
Я был рад этому. Если я смог забыть еду Уголино, то смогу забыть и остальное. Я дал своему языку отпустить на свободу и другие вкусы: дешевое красное вино, которое мне всегда наливал папа; мерзостные лекарства Каренцы; мамин хлеб. Они улетели прочь – маленькие разноцветные мотыльки, тающие в воздухе. Я чувствовал себя все легче и легче. В конце концов я призвал самый душераздирающий вкус из всех: соленый, пряный привкус кожи Тессины и чистый шафран ее губ. И они ушли в воздух. Я выдохнул их в небо. Наконец я стал пуст.
В конце пути я обнаружил, что плыву по бесконечному пейзажу из золотой пшеницы и красных маков, рядов оливковых деревьев и странных долин с отвесными стенами, вырезанных в скалах цвета слоновой кости. Лишь непрестанное биение моей задницы о седло показывало, что в действительности я все еще жив. Мой разум постоянно бродил где-то в других местах, трогая, будто кистью, призрачные воспоминания, возвращая их к жизни и наблюдая, как они выцветают и сереют. Тессина была в них всегда. Она следовала за мной, как ангел-хранитель, всегда на грани видимости или, возможно, как Михаил, изгоняющий меня из Рая.
Прошел день или больше с тех пор, как я всерьез задумывался о направлении или о еде. Я даже не хотел хлеба… Как давно? Я не мог припомнить. Время от времени, подъехав к роднику или колодцу, я отхлебывал воды. Сначала я пробовал ее, ища чего-то ни в чем, но продолжал ничего не находить и постепенно стал беспечен и совал сложенные чашечкой руки в любую воду, которую пил конь. Я вставал на колени на грязных деревенских площадях и крестьянских дворах. Однажды я открыл глаза и обнаружил, что пью зеленую слизь из застойного колодца. После этого я почти не прикасался и к воде. Мои внутренности извергали жаркие злые потоки, которые заставляли меня брести, пошатываясь, в придорожные кусты, но мне уже казалось, что по-другому никогда и не было, так что я забирался обратно в седло.
Дорога была пуста, и ее белая пыль содрала и унесла прочь мои чувства вкуса и запаха, оставив только иссушенную меловую пустоту. Я обнаружил, что мне не хватает сил держать поводья, а вскоре конь начал рыскать. Он помнил о дороге где-то с милю, а потом убрел в сторону через прогалину в высоких тростниках и дальше – на каменистый склон с островками выгоревших растений. Я вдохнул, едва замечая, что мое горло дребезжит, словно заржавевшая узда. Воздух попал мне на язык, и позади моих глаз выстроились цвета: розовая и зеленая пыль, темно-желтый – от умирающего в канаве папоротника; черный и белый – от мух, роящихся вокруг конских ушей; насыщенный янтарь самого коня. Как прекрасен этот незримый мир, видеть который могу только я!
Конь потащился дальше. Камни под его копытами становились все белее. Мне нужно было помочиться, так что я принялся тянуть за поводья, но конь не обратил никакого внимания. Я снова потянул, поражаясь мягкому жирному ощущению кожи поводьев под моими руками. Наклонился, коснулся их губами, ощутил соль и собственные грязные руки. Мое лицо лежало в конской гриве, вжатое во влажный жесткий волос, а мой хребет словно растаял и превратился в приятные теплые брызги патоки. «Все тает, – подумал я, видя, как масло растворяется в самом себе: чудо твердого вещества, становящегося жидким. – Все тает». Теперь уже я растворялся, стекал с конских боков, как жир стекает с куска мяса над огнем. Я был каплей жира, медленно падающей, стремящейся к приветливым углям. Потом стал ничем.
Дерево стукнуло о дерево, затем послышался другой звук – глухое бряканье: что-то мешали в глиняном горшке. Я открыл глаза и сел, моргая. Мои веки слиплись, но даже после того, как я протер глаза, видеть легче не стало. Почерневшие от копоти стены из грубого камня… Я в каморке с дымящим очагом в одном конце; у огня приземистая черная тень. Она зашуршала, бряканье послышалось снова. Усилие для того, чтобы сесть, вызвало в ребрах спазм, и я перегнулся пополам, закашлявшись. Моей шеи сзади коснулась рука – очень мягко.
Меня пристально разглядывала чрезвычайно старая женщина. Ее морщинистое лицо еще больше сморщилось от того, что я счел сочувствием. Нет, кажется, она была не так уж стара. Солнце, дождь и дым от кухонного очага прокоптили ее кожу, образовали на ней складки и прокрасили их несмываемыми полосами сажи. Губы у женщины были тонкие и сухие, а глаза красные, с воспаленными от дыма веками. Она вся была в черном; черный чепец прикрывал густые, жесткие седые волосы. Я отпрянул, потрясенный. Похоже, я лежу на постели из сухого папоротника, но разве я не должен быть в трактире? Нет, я должен ехать на коне, вслед за паломниками.
– Где конь? – выпалил я.
Женщина уставилась на меня сквозь пальцы с распухшими, искривленными ревматизмом суставами.
– Конь? – повторила она с сильным, резким акцентом.
– Мой конь. Я думал, я еду на нем. Я должен был ехать на нем.
– Ты упал, – без затей сообщила она и начала смеяться.
Сначала смех лился тоненькой скрипучей струйкой, потом ее плечи затряслись. Потом женщина взяла мою руку в свою: ее ладонь была очень сильной и жесткой.
– Ты упал, – повторила она, и веселье согнуло ее пополам, так что мне в нос ударил дымный, животный запах ее волос.
– Но как я сюда попал?
– Мы нашли тебя на нижнем поле. Принесли сюда. И коня тоже привели.
– Спасибо.
– Мы думали, ты умер. Но потом ты обмочился, как ребенок. – Она фыркнула. – Так что мы принесли тебя сюда. Почему ты оказался на нашем нижнем поле?
– Понятия не имею.
Я снова кашлянул, но в моих внутренностях, похоже, все было более-менее в порядке, что показалось мне странным. Последние воспоминания хранили странные вещи: в основном боль, но также и множество мыслей и полугрез, и ничего определенного. Я пытался попасть в Рим, разве нет? Я следовал за паломниками с их постоянным кудахтаньем по поводу еды…
– Я умираю с голоду, – сказал я.
– Ты умирал с голоду. Что ты делал, глупый мальчишка? Твои кишки были пусты, как выдутое яйцо.
Она потянулась себе за спину и добыла большую мелкую глиняную миску, поставила ее на колени. У бортика торчала старая роговая ложка. Женщина окунула ложку в миску и поднесла к моим губам. В ложке лежала горка чего-то очень белого, отблескивающего золотом. Не раздумывая, я открыл рот и лизнул это. Ясный чистый свет вспыхнул у меня на языке. Женщина окунула ложку, снова поднесла. Я съел.
Она сказала, что сделала рикотту из молока своих коз. Мед достался от диких пчел в каштановой роще неподалеку. Она сама однажды попробовала держать пчел, но… И женщина замахала руками вокруг головы, хихикая, как ребенок. Это было уже позже, когда я смог встать и пройти пару шатких шагов наружу, а она помогла мне сесть на истертую временем и погодой каменную глыбу, служившую ей скамьей, – остаток древнего зодчества, торчащий из фундамента дома.
Женщина принесла мне еще рикотты, которую я съел, всасывая с ложки, как младенец, а моя спасительница наблюдала за мной, вся сияя. Мое воображение показывало мне пчел, трудящихся высоко в кронах каштановых деревьев, роящихся среди гладких, блестящих резных листьев и длинных белых кистей цветов. Я видел темное сердце улья, истекающее соком. Козы цокали по камням и щипали подушки трав. Что-то пробуждалось во мне. Все это было так знакомо – это пробование, сглатывание…
– Это пошло тебе на пользу, – заметила женщина. – Ты опять стал похож на человеческое существо.
– Спасибо.
– Я ведь не сказала, что это был комплимент, правда?
– Я имею в виду, за это… – Я облизал ложку. – Что нашли меня. Мое имя Нино Латини. А кто вы, донна?
– Велия, – сказала она и кивнула, как будто подтверждая это для самой себя.
Меня осенила мысль:
– Вы сказали: «Мы принесли тебя сюда». Ваш мужчина, значит, там, в полях?
– Мужчина? – нахмурилась она.
– Я имею в виду вашего мужа, донна Велия, – быстро сказал я, решив, что оскорбил ее.
– Мой муж умер, – отрезала она.
– Простите.
– Много лет назад.
– И вы живете здесь совсем одна? Но ведь не вы же принесли меня сюда?
– Мои девочки.
– Девочки?
– Три мои девочки. Хорошие девочки, сильные и хорошие. Но ты их не увидишь.
– Что ж…
– Они ушли наверх, в хижину пастуха. – Велия дернула подбородком в направлении исполосованного ущельями хребта.
– Но я не опасен!
– О нет! Зато глуп. Достаточно глуп, чтобы заморить себя голодом и упасть с лошади. Я же не хочу, чтобы мои девочки знакомились с глупыми мужчинами, правда?
– Справедливо, – признал я и прислонился спиной к теплым неровным камням стены.
Велия отправилась к роднику с двумя ведрами, подвешенными к деревянному хомуту на плечах, а я пошел и лег обратно. Но сначала проверил свою собственность, сложенную кучкой у кровати. С острым чувством вины я обнаружил, что все на месте, включая кошелек, по-прежнему полный: я почти ничего не потратил в дороге. Потом я дремал, убаюканный домашними звуками готовящейся еды. Было ощущение, что я возвращаюсь в себя, – так семья отпирает дом, который покидала надолго. Краем сознания я отмечал запахи того, что готовила Велия, и они были приятными и здоровыми.
На ужин был острый, чуть горьковатый бульон из листьев дикого цикория, хлеба и трав с бледным помятым шаром вареного яйца, висящего посередине. На своем странном говоре Велия назвала похлебку «аквакотта» – вареная вода. Я сделал осторожный глоток, памятуя об отвратительной сиенской риболлите. Ел ли я с тех пор что-нибудь сытное? Велия ведь наверняка кормила меня, пока я спал, иначе сейчас я был бы мертв. Суп оказался восхитителен, как многие очень простые вещи. Там не было приправ, кроме соли: дом вроде этого никогда не мог позволить себе перец. Но оливковое масло, на котором Велия обжарила лук и чеснок, насыпанные поверх готового супа, само было достаточно перечным: колючее и дерущее горло, оно пощипывало мне рот, уравновешивая горечь цикория и пресные корки хлеба. И не обошлось без сухого сыра, потертого туда, – доброго соленого пекорино с землистым ароматом пещеры, где он выдерживался. Я ел суп долго, потому что никогда раньше такого не пробовал – я даже не пробовал ни один из его ингредиентов. Масло отличалось от нашего тосканского: оно было как-то гуще и более цветочное, а сыр отдавал запахом воздуха снаружи, в долине.
– Что за трава? – спросил я, изучая незнакомый мятный вкус на языке.
Незнакомый и все же знакомый… Он напоминал мне что-то, и этим чем-то оказался рубец Уголино. Это был почти тот самый аромат, который так долго ускользал от меня. Однако не точно тот же, не совсем.
– Мелисса, – ответила Велия, качая головой. – Никогда раньше не пробовал мелиссы?
– По-моему, у нас во Флоренции такой нет.
– Ого! Флоренция! – Она хлопнула в ладоши. – Слыхала я об этом месте! Там разве не все мужчины содомиты? Может, в конце концов, я и позову своих девочек обратно – с мужчиной из Флоренции им ничего не угрожает!
– Это не совсем верно. – Как флорентиец, я обязан был прийти в ярость, но теперь-то с какой стати? Я уже больше не флорентиец. – Я не содомит.
– Я не имела в виду ничего плохого, мальчик. – Она похлопала меня по руке.
– Конечно же нет.
– Тогда расскажи мне о Флоренции. Спой за ужин. – Велия хитро хихикнула.
И я рассказал. Я говорил ей о стенах и о соборе, о церквях и улицах, о рынке. Рассказывал ей о людях, огромном множестве людей, которые никогда не молчали, о колоколах и собаках. О мостах, банях, тавернах. Я даже рассказал ей про кальчо. Велия слушала, тихо качая головой.
– А ты? – спросила она наконец. – Что делаешь ты в этом месте?
– Я повар.
Она откинула голову и расхохоталась в потолок так громко, что я испугался, как бы с крыши не обвалился сланец.
– Повар! Повар, который уморил себя голодом до полусмерти! – Она закашлялась и принялась отплевываться в дымящий очаг. – Голодающий повар… Эта Флоренция, похоже, чудесное место! Что еще у вас там есть: может, мясники, которые падают в обморок при виде крови? Честные трактирщики? Банкиры, которые не умеют считать?
– Уж этих-то нет.
Я рассказал ей про денежные столы на рынке, у стены Орсанмикеле, где банкиры занимались своими делами, двигая золото, серебро и кредитные векселя по зеленому сукну.
– И люди им доверяют?
– Доверяют. А как же: дом Медичи следит за всем, – сказал я и горько рассмеялся. – А есть ли здесь какое-нибудь вино, донна Велия?
– Не для тебя. Родник чистый. А все эти деньги – что люди с ними делают?
– Делают с ними?
Она серьезно кивнула.
– Ну, они… они покупают вещи, – пояснил я, все еще не веря своим ушам. – Еду. Одежду. Все. Откуда вы берете одежду, донна Велия?
– Сама делаю.
– Но вы же покупаете другие вещи.
– Я никогда ни монетки не потрогала, – гордо сказала она. – Что хорошего деньги могут мне принести, а?
– А когда вы ходите на рынок… продавать свой невероятный сыр, – сказал я. – Вы же наверняка продаете свой сыр?
– Если бы я его продавала, что бы мы тогда ели, я и мои девочки? Мне трудновато жевать серебро. – Она открыла рот, обнажая десны, там и сям усаженные бурыми кривыми зубами.
– Покупали бы другую еду!
– Продавать еду, чтобы покупать еду? Я понимаю, почему у банкиров так хорошо идут дела во Флоренции, раз люди так глупы.
– Тогда новую крышу.
Она покатилась со смеху:
– Разве в полях не хватает камней? Если нужна новая крыша, мне достаточно лишь выйти пахать. – Она подлила еще супа в мою миску, которую я уже опустошил. – Теперь объясни: почему ты оказался на дороге? Куда ты едешь?
– В Рим. Я собираюсь готовить для… не знаю. Кого-нибудь важного.
– Папы Римского? – Она перекрестилась, ухмыльнувшись.
– Да, Папы Римского. Можно мне рецепт вот этого, донна Велия? Для его святейшества?
– Он не позволит мне сойти в ад, если я тебе дам рецепт?
– Этот суп заставил бы императора Фридриха выскочить из ада.
– Тогда дам. А теперь съешь еще немного. Повара должны быть толстыми. А ты скелет.
Я провел с донной Велией еще три дня, и, кажется, занимались мы только тем, что ели, разговаривали и смеялись. На четвертый день какой-то сон разбудил меня очень рано, когда небо еще было темным, и я увидел, что Велия спит перед очагом на грубом тюфяке из папоротника. Твою мать! Каким же я был бездумным и тупым… Старая женщина уступила мне свою кровать, а я просто решил, что у нее где-то есть настоящая спальня, потому что в городе же люди спят в своих комнатах. Нельзя было позволить ей спать на грязном полу, и, кроме того, я уже чувствовал себя гораздо сильнее и крепче. Я должен уехать сегодня.
Я подождал, уогда Велия проснется, разожжет очаг и выйдет наружу. Она часто уходила на какое-то время по утрам, и я гадал, не проведывает ли она своих дочерей, если, конечно, они вообще существуют. Я помылся в роднике и принялся седлать коня. Подняв седло, я обнаружил, что все еще довольно слаб, но в конце концов мне удалось победить его и укрепить на спине коня. Я привязал свои пожитки к задней луке и сел на каменную скамью ждать Велию.
– Уезжаешь повидать его святейшество? – спросила она, увидев моего коня под седлом, а меня в дорожной одежде, которая оказалась выстирана и теперь пахла родниковой водой и камнями долины.
Велия совсем не выглядела удивленной и не стала ни уговаривать остаться, ни торопить уезжать. Когда я сидел и смотрел, как птицы и козы бродят по каменистым полям, то собирался дать Велии немного денег, но когда встал и обнял ее, то понял, что она их не захочет. В конце концов, она же не может есть серебро.
– Вы спасли мне жизнь, донна Велия.
Совершенно внезапно мне пришлось изо всех сил постараться не расплакаться.
– Наверное, да, – буднично ответила она.
– Мне нужно отблагодарить вас, но не думаю, что когда-либо смогу отплатить вам за все, что вы для меня сделали. За всю вашу доброту. Вы спали на холодных камнях, а ваши дочери там, в холмах…
– Отплатить за доброту? – фыркнула она. – Это что-то такое флорентийское, вроде как продавать еду, чтобы покупать еду? Слушай, мальчик. Я нашла тебя и починила, что верно, то верно, но когда я нахожу раненую птицу или лисенка, я приношу их домой и спасаю, если получится. Это обычное дело.
– Но я-то человек, мужчина. А вы спали на полу!
– И что? Бывало и хуже. Слушай, если хочешь успокоить свою совесть, то когда придешь в церковь Святого Петра и поставишь свечку за свою умершую мать, поставь и за меня тоже.
– Как вы узнали про мою мать?
– Ты говорил во сне. И не упоминал о ней с тех пор, как очнулся. И про другую тоже: эту Тессину. Ты за нее тоже свечку зажжешь?
Она склонила голову набок, просто любопытствуя.
– Нет нужды, – пробормотал я. – Но конечно же, я зажгу свечку за вас. А если стану богатым и знаменитым, то приеду и буду покупать ваш сыр для стола его святейшества. Я построю вам новый дом – настоящий дворец. И еще один, для коз. И для ваших девочек.
– Я уж наверняка помру к тому времени, – серьезно ответила она. – Так что лучше поцелуй меня сейчас и скачи отсюда. – Она подставила одну щеку, я ее поцеловал, потом другую. – Погоди-ка здесь, – сказала Велия и ушла в дом.
Там послышалось какое-то шебуршание, а потом она вышла, держа сумку.
– Сыр не очень хороший, но голодать не даст. Тут крепкие красные луковицы, немного хлеба и кусочек вчерашнего каштанового пирога.
– Спасибо!
– И чуть-чуть медовых сот. Съешь их первыми, а то все будет липкое.
– Хорошо. Спасибо вам, донна Велия.
– Я рада, что тебе лучше. Теперь езжай и дай мне немного тишины и покоя. Вперед по тропинке – видишь тот большой камень, похожий на свиное рыло? По тропинке направо, через ручей и дальше, пока не выедешь на дорогу. И храни тебя Господь, мальчик.
Сказать было больше нечего, так что я залез в седло и повернул коня на тропинку. Один раз я оглянулся – когда подъехал к высоким зарослям тростника, рассекавшим долину, словно зеленая стена. Рядом с хижиной стояла крошечная черная фигурка. Я помахал, и она тоже подняла руку, отвернулась и ушла.
Я ткнул пятками коня, и вскоре мы уже пробирались сквозь тростники. До дороги оказалось удивительно далеко, но наконец-то она появилась, запруженная путниками и крестьянами, идущими в обоих направлениях под палящим солнцем. Той ночью я спал в оливковой роще, поужинав сыром и медом, и еще до полудня следующего дня доехал до самого высокого места на дороге и увидел стены и башни Рима, чуть дрожащие в горячей дымке.
Дорога перед Порта дель Пополо представляла собой оглушительную, вонючую мешанину из людей, животных и повозок, пытающихся войти в Рим или покинуть его. Паломники – некоторые почти в истерике от возбуждения после Бог знает скольких недель или месяцев дороги – орали друг на друга, на возможных римлян, на крестьян и пастухов, как будто только шум мог провести их в священный город. Местные жители, явно привыкшие к этому безумию, прокладывали себе путь среди чужестранцев, как среди скота. Тут же шел и настоящий скот, коровы: одни – с большими изогнутыми рогами, их пригнали по Кассиевой дороге из Мареммы; другие – жирные и белые, третьи – поменьше и серые; породы я не узнавал. Кьянинских здесь нет, отметил я; папа был бы недоволен.
Овцы были сбиты в большие пахучие группы, над которыми висели рябящими облаками мухи. Овец охраняли большие настороженные собаки – похоже, единственные, кого паломники старались не задевать. Повозки, влекомые волами и нагруженные бочонками, корзинами перепуганной дичи, пирамидами горшков, пропихивались сквозь толчею. Волы топали вперед, безмятежные, но неудержимые. Удивительно, что никого не задавили. Группу калек, пришедших за благословением или чудом, столкнули на дорогу перед большой упряжкой, тащившей телегу с огромной грудой винных бочек, но животные отклонились в сторону, врезавшись в небольшую кучку овец, а калеки, похоже, получили свое чудо.
Едва я поставил ногу на древнюю, гладкую, точно стекло, поверхность моста, как человек рядом со мной – высокий краснолицый француз – сунул руку в дублет и вытащил большую засаленную кипу пергамента. Вручив свой тюк соседу, который, похоже, вполне привык к такому его поведению, он принялся рыться в мятых страницах. Найдя то, что искал, он поднял книгу – видимо, это была книга – и замахал ею небу.
– Мульвийский мост! – завопил он по-французски, и люди его группы, которые до сих пор тащились в упорном молчании, все начали ахать и охать на пределе возможностей легких. – На этом мосту – на этом самом мосту – император Константин разгромил полчища тьмы – тьмы язычества, говорю я вам!
Я не мог не отметить про себя, что мост выглядел хоть и внушительным, но несколько маловатым, чтобы вместить битву, не говоря уже о сражении добра и зла. Однако только я начал тихонько посмеиваться над паломниками, их путеводителями и руководствами, как меня будто громом ударила мысль: я ведь перехожу Тибр!
Я не был блестящим учеником в школе – я посещал ее по настоянию матери, – но наслушался достаточно, чтобы кое-что знать из Тацита, немного Цицерона, Сенеку, Ливия. Одно время я мог цитировать наизусть изрядные куски из Овидия и Вергилия. И вот я здесь, смотрю на Тибр внизу. Я припомнил фрагмент из «Энеиды», некое пророчество, где Тибр от пролитой пенится крови – тогда я запомнил его и принес домой, чтобы прочитать папе. Я думал, ему понравится про кровь, но вместо похвалы получил лекцию о том, сколько потребуется крови, чтобы река вспенилась красным на основании стока из боен Сан-Фредиано, и о том, что Вергилий явно был склонен к преувеличению, как все поэты. «Ну а если бы историю писали мясники…»
Это все было так давно. Я и не думал, что когда-нибудь попаду в Рим. Так что в итоге я ничем не отличался от паломников. И все же трудно было не заметить, что эта река и уже, и грязнее Арно. Мы оставили ее позади и теперь двигались в окружении туч речных мух и пыли, а также болтовни и смеха, как будто переход через реку снял некий обет молчания. Моя река была чище, шире, благородней. Маленькая искра флорентийской гордости начала разрастаться в моей груди, но тут показались стены Рима.
Над плоской заливной приречной равниной вздымалась крепостная стена из бурого, словно летняя лиса, кирпича: высокая, усиленная множеством квадратных башен. От моста дорога была прямой, как нож, и по ней текли мы все: паломники, крестьяне, солдаты, стряпчие, священники, монахи, монахини, овцы, козы, коровы, гуси, свиньи. Впервые, с тех пор как покинул Флоренцию, я ощутил, что растворяюсь в толпе – всего лишь еще одна пчела в улье, – и каким же это было облегчением.
Я начал различать за стенами шпили, потом крыши. Затем увидел и ворота, далекую белую арку между приземистыми мелкозубчатыми башнями. Река змеилась справа, а за ней поднимался холм, увенчанный огромной церковью. Это наверняка собор Святого Петра… И верно, все паломники принялись указывать на него, размахивая посохами, – спаси Господь любого на их пути. Будто вода в оросительном канале, когда поднимают шлюз, вся масса путников устремилась вперед, и вместе с ними несло меня, изо всех сил пытающегося удержать коня и не дать ему потоптать этих неуклюжих фризов, каталонцев и валлийцев.
Наконец мы с конем протиснулись в ворота. Ожидал ли я чудес? На самом деле я ожидал разочарования, наслушавшись в «Поросенке» рассказов путешественников, в основном о шлюхах и головорезах (а иногда, как сейчас помню, о тех и других сразу). Но вместо разочарования на меня свалилось замешательство. За воротами простиралось большое открытое пространство: древние камни мостовой и бурая пыль. Посередине было что-то вроде фонтана и множество уже занятых корыт для лошадей, вокруг которых растекалось огромное пятно воды и навоза. Паломники, истомленные прорывом через ворота, стояли вокруг, моргая. Было проще простого заметить зазывал и любителей чужих кошельков – мужчин с широченными улыбками, приклеенными к жестким пергаментным лицам пропойц, одетых по моде прошлого года, а то и десятилетия. Они носили щегольские грязные шляпы, у каждого имелся нож, иногда два, незаметно заткнутые за пояс или кушак. Сплошное мучение было смотреть, как они выделяют своих жертв и отрезают их от большой толпы, как собаки, пасущие овец. Увидев человека на лошади, двое направились ко мне, уверенные и решительные, как клещи.
– Добро пожаловать в Рим, синьор! Вы захотите лучшую еду в городе и самую мягкую постель, и – угадайте что? Вам повезло!
Голос человека звучал надтреснуто и по-римски гнусаво. Его товарищ ухмылялся и перепрыгивал с ноги на ногу – этакая рассеянная джига. Я задумался на мгновение, не хочет ли он, чтоб я кинул ему монетку, но потом понял, что его чрезвычайно увлекает перспектива ограбить меня.
– Нет, спасибо, друзья, – ответил я.
– О, да бросьте. Вы наш гость!
– Разве? Я только что приехал сюда.
– Вот почему вы нуждаетесь в тех, кто о вас позаботится. По деньгам дешево. Лучшие гиды в Риме, а моя кузина…
Они хором осклабились, продвигаясь вперед, и «плясун» потянулся к моей уздечке. Я сделал то, что сделал бы во Флоренции: откинул плащ, будто чтобы почесать бедро, и дал свету блеснуть на рукояти меча.
– Уверен, вы бы с удовольствием обо мне позаботились, ребятки, но у меня и так все хорошо, спасибо.
Я умел ухмыляться так же широко, как они, что и сделал, да еще подмигнул вдобавок. Потом пустил коня через пьяццу рысью – прочь от них. «Не оглядывайся».
Я был доволен собой, моя кровь взбодрилась и заиграла. Однако ехал я к беспорядочной стене строеий с узкими промежутками улиц между ними, и люди сновали по этим улицам туда-сюда: римляне и паломники – группами, по отдельности или парами, – которых вели усердные, улыбающиеся воришки. Какое-то мгновение я чувствовал себя как дома, но потом осознал: я в Риме, а Рим – это не Флоренция. Это их дом – тех людей, которых я только что отогнал, – и они тут же меня выследят. Они различали жертв, как мой отец – бычков, и явно сочли меня подходящей добычей. Нахальный, с полным кошельком и хорошим дорогим мечом, не говоря уже о приличной лошади – ее можно продать или оставить себе и съесть. Богатенькие юнцы наверняка проезжают через эти ворота по сто раз на дню, закатывая глаза от волнения, как бычки, проходящие через ворота бойни. Значит, вот как чувствуют себя животные, когда чуют кровь, проливаемую за воротами. И куда я, кстати, еду? Где собираюсь ночевать? И как потом предполагаю искать по всему Риму маэстро Зохана? Это будет похоже на поиски одного особенного каштанового листа на горе Амиата. Я только что проехал через ворота и уже понятия не имею, что делаю. Ни малейшего, черт возьми, понятия!
В конце концов я поступил так, как никогда не предполагал поступить: спросил священника. В них недостатка не ощущалось, а каждое второе здание, похоже, было церковью. Я проехал по случайно открывшейся передо мной улочке, держа спину прямо и стараясь выглядеть так, будто я дома. Это было нелегко, поскольку виды, звуки и, сильнее всего, запахи Рима били по моим чувствам, борясь друг с другом за внимание.
Первым делом я заметил отсутствие кое-чего: здесь не было того нутряного капустного духа, висевшего над каждой западней для паломников между Флоренцией и Римом. От пилигримов несло нестираной одеждой и застарелым потом, но римляне пахли чесноком, луком и вином, и с того момента, хотя я знал, что, будучи чужеземцем, должен бояться всех и каждого, они начали мне нравиться.
Второе, что я заметил: Рим словно распадался на части. Улица из плотно сгрудившихся домов внезапно уступала место древним руинам, пустырю, полуобрушившемуся внутрь себя дому или старинному зданию, которые довольно часто пребывали в лучшей форме, чем их более молодые соседи. Выстиранное белье висело между горделивыми старыми колоннами, и свиньи рылись среди мраморных блоков. То и дело попадалась церковь или укрепленная башня, вырастающая из более древнего строения. Люди на улицах были по большей части смуглыми и неразговорчивыми и глядели пристально и недоверчиво. На эту улицу две тысячи лет или больше смотрели всевозможные глаза – у людей после столь долгих наблюдений появляются веские причины никому не доверять. Однако тут я ощутил, что это глаза самого города.
Но что интересовало меня больше всего, так это еда, готовящаяся за всеми этими стенами. Здесь трудились настоящие повара: в масле жарился бекон, благоухал чеснок, тушилось мясо. Варилась и жарилась рыба. У одной двери я уловил стальной аромат осьминога. Из другой шел знакомый вульгарный душок рубца. Были и другие простонародные запахи: всевозможные части и куски животных готовили с вином, травами, рисом…
Из небольшой церквушки прямо передо мной вышел священник. У него было приятное усталое лицо, и я решил рискнуть.
– Святой отец, – спросил я, – не могли бы вы мне помочь?
Он принял меня за паломника: это было очевидно по тому, как вытянулось его лицо, когда он меня услышал.
– Туда, – привычно-безотчетно сказал он, указывая влево от меня. – До того палаццо – видишь? – Ответа он не ждал. – Сразу за ним поверни налево. Там будет мост – Понте Сант-Анджело, да? Увидишь большое круглое строение на том берегу реки. Переходишь мост – и Святой Петр слева от тебя. Базилика, да? Собор? А если тебе нужно где-то остановиться, то езжай вверх мимо большого круглого здания, ищи свою речь и найдешь приют. Да спасет тебя Господь, сын мой.
Он опустил голову и плечи: указания выданы и я уже забыт.
– Святой отец! – сказал я опять.