Скрижали судьбы Барри Себастьян

Отчет лежит в другом кабинете, и я так устал, что неохота за ним идти. Посмотрим, что удастся воспроизвести по памяти. Так, про события на кладбище я написал.

Тут провозгласили независимость, королевскую полицию распустили, от чего, я подозреваю, отцу Розанны пришлось жить еще в большем страхе, а затем… наверное, прошло какое-то время. Они стали меньше бояться или больше? Тут отец Розанны получил работу все на том же кладбище. Должность эта находилась в ведении муниципалитета, и сложно понять, как это человек с такой дурной репутацией смог устроиться на такую синекуру, разве что место это было настолько незавидное, что работать там считалось унизительным. И действительно, через какое-то время его оттуда уволили и назначили крысоловом, что уж точно унизило его дальше некуда. Отец Гонт пишет, довольно пристрастно: «И поскольку он, как крыс, ловил своих соотечественников, то можно сказать, это ремесло было ему знакомо». (Ну или что-то в этом роде.) Но в Ирландии забывчивость соседствует со злопамятностью, как это всегда бывает там, где войны. Начавшаяся вслед за этим гражданская война еще более смешала все самые добрые устремления парней Слайго. Наконец вспомнили и об отце Розанны, и его настигла загадочная и мучительная смерть.

Как-то вечером его схватили на углу, когда он возвращался домой. Он, как обычно, был пьян, и дочь, как обычно, ждала его. И мне кажется, да и отец Гонт пишет об этом с полной уверенностью, что Розанна боготворила своего странного папашу. В общем, какие-то молодчики скрутили его и потащили на кладбище. Розанна побежала за ними. Отец Гонт полагает, что они хотели затащить его на верхушку башни, которая стояла на кладбище, и сбросить оттуда вниз, что-то в этом роде.

В рот ему напихали белых перьев — несомненно, в знак о его предыдущей работе, хотя я никак не вижу тут трусости, даже если он и совершил много других ошибок. А затем они его отделали молотками и попытались выкинуть в маленькое окошко на самом верху башни. Розанна стояла внизу и смотрела на это. Сверху, несомненно, раздавались ужасающие вопли. Им удалось наполовину просунуть его в окно, да только его живот, округлившийся от выпитого им за все эти годы пива, не давал ему вывалиться в ночь. Забить его молотками им тоже не удалось, и когда он кричал, из его рта летели перья. Отчаявшись, они яростно втащили его обратно, и кто-то из парней швырнул эти проклятые молотки из окна. Перья полетели вверх, молотки — вниз, один из них угодил Розанне в голову, и она упала без чувств.

Его решили казнить по-другому, не так театрально, просто повесили в заброшенном доме неподалеку. Времена тогда были такие, что вряд ли кто-то стал по нему убиваться. Он ведь выступил против своих же соотечественников. Его казнили молодые парни, которые хотели отомстить ему за великое злодеяние, а молодежь легко заводится и зачастую действует неуклюже, напролом. Нет, никто не стал бы убиваться по такому, как он.

Никто, кроме Розанны.

И вот как я ей все это выложу? А я ведь пересказал только первую часть отчета, а там есть еще продолжение, где речь идет о дальнейшей жизни самой Розанны. И против нее там выдвинуты невероятно тяжелые, ужасающие обвинения. Одно дело — грехи отца, а вот грехи матери… Ладно. Нужно снова напомнить себе, зачем я взялся ее диагностировать. Нужен профессиональный подход. Нужно держаться отстраненно. В конце концов, хоть я и был в какой-то степени ирландским ребенком, но рос в Англии, а потому эти странные периоды в ошеломляющей истории Ирландии все же мне не слишком близки.

Да и разве не все наши истории так перепутаны, что почти чужды нам, точнее, нашему воображению? Когда умерла моя мать — как же несправедливо это было, совсем несправедливо, и в голову мне приходит только один положительный результат всего этого — именно ее смерть «вдохновила» меня на изучение психиатрии в Даремском университете, будто бы я в безнадежном, посттравматическом порыве решил застраховаться от подобных происшествий.

Она жила в райском уголке, через реку от Пэдстоу, в доме, который всегда вызывал зависть и восхищение у тех, кто бывал там летом, — он стоял на самом берегу реки, в окружении деревьев.

Конечно, она была не моей «настоящей» матерью, как и отец.

Выйдя на пенсию, они каждый год вместе ездили в Озерный край. Однажды утром отец решил прогуляться в горы без нее. Добравшись до вершины, он поглядел вниз, на расстилавшуюся перед ним долину и озеро, и увидел, как крохотная фигурка заходит все дальше и дальше в воду. Он был слишком далеко, его криков не было слышно. Он сразу понял, кто это там.

Года через три после того, как они меня усыновили, отчаявшись завести собственного ребенка, собственный ребенок у них все же появился — мой брат Джон. Он обожал меня. Когда мы с ним в детстве рыбачили в местной речке, он мог часами, подвернув брюки, торчать в воде, пытаясь наловить в банку из-под варенья всякую мелюзгу мне на приманку.

Когда мне было четырнадцать, мы с ним каждое утро на велосипедах огибали устье реки, чтобы поспеть к автобусам: я ехал в католическую среднюю школу, а он — в приготовительную, куда я и сам ходил, когда был поменьше. Остановки были рядом, но стояли через дорогу друг от друга, так как его школа находилась в другой стороне. Дорога была тихая, проселочная, начиналась сразу за деревней, а автобусы тогда были такие блестящие, коренастые.

Однажды утром — как же быстро все сворачивается в историю, хоть пиши прямо «давным-давно, предавно», — мы с ним, как всегда, закинули велосипеды за изгородь, и я увидел, что наши с ним автобусы подъезжают к остановкам с противоположных сторон дороги.

Джон, которому тогда было около десяти, чмокнул меня в щеку, обнял и побежал через дорогу. Я заметил, что у меня в руках так и остался его плащ, поэтому крикнул: «Эй, парень!»

Джон остановился и обернулся.

— Плащ забыл! — сказал я, и размахнулся, чтобы бросить ему плащ, а Джон улыбнулся и сделал пару шагов в мою сторону. Но тут с нами поравнялись оба автобуса, и даже если водители и видели заранее мальчонку, который переходит дорогу, то мой окрик сыграл тут злую роль — мой автобус переехал Джона, пока я все протягивал ему плащ.

Вот таким оно было, горе моей матери. Величайшее горе. Невообразимое. От самого ее сердца ничего не осталось. И все же, чего-то в нем я так до сих пор и не могу ухватить. Не могу понять по-настоящему.

Во всех других смыслах жизнь ее удалась. Она жила в раю. Да ведь и отца моего она в раю оставила. А я разве на нее не злился? Не злился на то, что меня одного ей было недостаточно? Или отца? На то, что она не вытерпела. Это все очень нечестно, я знаю. Но есть такая вещь, как терпение, качество такое. Кажется, я тут пытаюсь написать, никоим образом, конечно, не желая как-то неуважительно отозваться о матери, что Розанна ведь все стерпела, хотя ее жизнь едва тянет на медный грош.

Написал это, и самому от себя стало немного тошно.

И что это я вдруг плачу?

С изумлением перечитал все, что сейчас написал. Сделал какую-то побасенку из трагической смерти брата, в которой — и это видно по сдержанному синтаксису — я явно виню себя.

Даже в Дареме, когда мы студентами упражнялись друг на друге в психоанализе, я это никогда не обсуждал. Я об этом даже не думал никогда, за последние пятьдесят лет я к этим воспоминаниям ни одной ниточки не протянул. Вот какую постыдную тайну я в себе укрывал. Глядя на голые факты, я так ясно это понимаю. Ну и как же мне начать снова думать об этом, как же мне себя вылечить? Это мне не под силу. Амурдат Сингх, единственный человек, с которым я мог бы об этом поговорить, уже давно в могиле. И мой отец тоже. Как он, должно быть, страдал, в своей прекрасной английской сдержанности.

Но это все к делу не относится. Судя по всему, я вполне доволен своей неизлечимостью. Это отвратительно. Для записи: я не только сейчас плачу, меня еще и трясет.

Жизнь Розанны, конечно, охватывает все на свете, она — это самое большее, что мы сейчас можем узнать о мире, о последней его сотне лет. Ей бы быть символом нации, местом паломничества. Но она никто и живет нигде. У нее нет семьи и нации почти нет. Она пресвитерианка. Многие подчас забывают, сколько усилий было вложено в то, чтобы собрать в первом ирландском парламенте сторонников самых различных мировоззрений, но усилия эти быстро прогорели. Наш первый президент был протестантом — то, что выбрали его, было красивым, поэтическим жестом. Но факт остается фактом: в нашей истории не хватает стольких нитей, что всему полотну ирландской жизни только и остается, что рассыпаться в прах. Нет ничего, что могло бы связать его воедино. Первый порыв ветра, любая крупная война — и нас разметает до самых Азорских островов. Розанна — всего лишь клочок бумаги, который ветром унесло на самый край пустыря.

Понимаю, что как-то уж слишком ей увлекся. Может быть, у меня это стало навязчивой идеей. И я не только не могу перестать думать о ней, у меня в руках еще находится версия ее жизни, от которой она, наверное, откажется. А мне еще надо опросить с десяток пациентов, выслушать их, понять, можно ли их вернуть в «социум». Господи, тут такая разруха, такая разобщенность, у меня столько дел, столько дел.

Но каждый день меня так и тянет к ней в комнату, часто я чуть ли не бегом туда лечу, будто там что-то срочное, как в конце того старого фильма «Короткая встреча».[52] Как будто, стоит мне задержаться, и ее там уже не будет. Впрочем, так оно может и оказаться.

Без Бет мне жить невозможно. Но теперь придется научиться.

Быть может, я и пытаюсь научиться этому через Розанну, человека, которым я восхищаюсь и который в то же время зависит от меня? Именно сейчас мне необходимо очень хорошо понимать, что мной движет, потому что, боюсь я, в прошлом с Розанной мало кто поступал по справедливости, не говоря уже о серьезности того проступка, а точнее, наверное, слухов о проступке, в котором ее обвиняют. И хоть она до какой-то степени похоронена здесь, она все же не Саддам, который прячется в какой-то жуткой дыре, ее нельзя вытащить оттуда, проверить ей зубы, как лошади (на заметку: зубами ее, кстати, следует заняться, я заметил, что у нее во рту сплошная чернота). Проверить ей зубы, а тело освидетельствовать, обезглавить, обесчестить.

Глава шестнадцатая

Свидетельство Розанны, записанное ей самой

Только что ненадолго заходил доктор Грен. Войдя, он наступил на расшатанную половицу, под которой я прячу эти страницы, и она прямо взвизгнула, будто мышь, когда ее пришпиливает мышеловкой, я аж вздрогнула. Но нет, доктор Грен не обратил внимания, он не обратил внимания даже на меня. Уселся в мое старое кресло и сидел молча. Слабый свет из окошка едва освещал его лицо. Со своего места на кровати я один только его профиль и видела. Он вел себя так, будто и впрямь был тут один, то и дело громко вздыхал, хотя, думаю, сам того не понимая. Это были бессознательные вздохи. Я ему не мешала. Хорошо, что он там просто сидел и никаких вопросов. Да меня и без того «занимали» собственные мысли. Хорошо тоже, что наши мысли у нас беззвучные, скрытые, непроницаемые.

И зачем я только пишу все это?

Наконец, когда я уже было решила, что он собрался уходить, у самой двери он, как сыщик в старом фильме, обернулся, поглядел на меня и улыбнулся.

— Вы помните отца Гарви? — спросил он.

— Отца Гарви?

— Да, он был тут капелланом. Лет двадцать назад.

— Такой маленький человечек, у которого волосы из носа торчали?

— Ну, про волосы я не помню. Я тут сидел и вдруг вспомнил, что вам не нравилось, когда он к вам приходил. Не знаю, с чего я вдруг это вспомнил. У вас на то была какая-то причина?

— А, — сказала я. — Да нет. Просто не люблю религиозных.

— Религиозных? В смысле, верующих?

— Нет-нет, священников, монашек, я про это.

— И тому есть какая-то причина?

— Они во всем так уверены, а я нет. Это вовсе не потому, что я пресвитерианка. Просто не люблю духовенство. Отец Гарви был человек добрый. Сказал, что прекрасно все понимает, — ответила я, потому что он и вправду все понимал.

Он все топтался у двери. Хотел еще что-то добавить? Наверное. Но он промолчал, только пару раз кивнул.

— Но против врачей, надеюсь, вы ничего не имеете? — спросил он.

— Нет, — сказала я. — Против врачей я ничего не имею.

Он рассмеялся и вышел.

* * *

Фред Астер. Не красавец. Он сам говорил, что петь не умеет. Всю жизнь он лысел. Но в танце он двигался как гепард, с грацией первого человека на земле. Это я про ту, первую неделю творения. В один из этих дней Господь сотворил Фреда Астера. В субботу, наверное, кино ведь по субботам крутили. Стоило увидеть Фреда Астера, и все сразу налаживалось. Он был как лекарство. Его закупоривали в фильмы, и по всему миру, от Каслбара до Каира, он исцелял хромых и слепых. Это святая правда. Святой Фред. Фред Спаситель.

Я могла бы тогда ему молиться.

* * *

У подножия горы, на мокрой от дождя тропинке, я подобрала миленький гладкий камушек. Был такой старинный обычай — принести на вершину камень, чтобы положить его на гробницу. И ох да, беспокоилась я сильно. Не из-за подъема на гору, тогда мне это было нипочем. Нет, просто у меня голова «шла кругом», как писали в дешевых любовных романчиках. И не могу сказать, от чего именно, а знала только, что делаю что-то дурное. День выдался совершенно благостный, совершенно спокойный, облачное небо было вспорото лазурными шрамами, но у меня настроение было совсем под другую погоду. Когда бури обрушивались на Нокнари, проливались на Страндхилл невидимыми армиями и невероятными летучими змеями, которые сражались между деревенскими домами и морем. Я подняла камень голыми руками — даже несмотря на всю свою тревогу, постаралась выбрать камешек получше — и пришла туда с голыми руками, с оголенным сердцем.

Своя судьба была у моего отца, значит, и у меня она, наверное, была тоже.

Дорогой читатель, я прошу твоей защиты, потому что теперь мне страшно. По моему старому телу даже дрожь пробегает. Все это было так давно, а мне по-прежнему страшно. Все это было так давно, а я все наклоняюсь и чувствую камень у себя в руке, совсем как тогда. Как такое может быть? И могу ли я вновь ощутить ту энергию, с какой я так неутомимо взбиралась в гору? Вверх, вверх, без устали, без устали. Быть может, я и сейчас чувствую это, так, самую малость. Ноги и руки так и горят огнем, кожа гладкая, как металл, и молодость во мне — незамеченная, неоцененная. Отчего же я так мало знала тогда? И отчего так мало знаю сейчас? Розанна, Розанна, если бы теперь мне позвать тебя, мне самой крикнуть себе самой, услышишь ли ты меня? А если услышишь, то послушаешь ли?

* * *

На полпути в гору я повстречала людей, которые спускались вниз — сначала был слышен их смех, да то и дело вниз скатывался какой-нибудь камешек. И вот они поравнялись со мной, все сплошь габардиновые пальто, фетровые шляпы, шарфы и еще больше смеха. То были жители Слайго, из приличных, и я даже знала там одну женщину, потому что она частенько захаживала в кафе «Каир». Я даже припомнила, что она обычно заказывала, и, кажется, ей это тоже пришло в голову.

— Привет-привет! — крикнула она. — Какао и вишневую булочку, пожалуйста!

Я рассмеялась. В ее словах, конечно, не было ничего уничижительного. Ее спутники взглянули на меня с легким интересом, готовясь тоже вести себя со мной по-дружески, если она того захочет. Но она им толком меня и не представила. Но зато тихонько прибавила:

— Слышала, вы замуж вышли за нашего замечательного музыканта из «Плазы». Мои поздравления!

Это было очень мило с ее стороны, потому что наша свадьба не вызвала в городе особой сенсации, а вызвала разве что сплетни. На самом деле я уверена, что наша свадьба произвела небольшой скандальчик, как и все в Слайго, что было из ряда вон. Это было очень маленькое место под дождем.

— Ну, рада была повидаться. Легкого подъема! Хэллоу!

И с этим прощальным американизмом она пошла дальше, и тропинка быстро утянула ее вниз, шляпы и шарфы быстро ушли под гору. И смех вместе с ними. Я слышала, как женщина говорит что-то своим приятным голосом: быть может, объясняя им, кто я такая, быть может, удивляясь тому, что я тут без Тома, уж не знаю что. Но меня в моем деле это не слишком поддержало.

А что у меня было за дело? Я и не знала. Почему я взбиралась на Нокнари по просьбе человека, который в прошлой гражданской войне был ополченцем, и на жизнь, наверное, ополчился тоже? Арестант, который в Слайго роет канавы. И который, насколько я знала, не был женат и ни с кем не гулял. Я понимала, что это такое и на что все это похоже, но я не понимала, что же тащит меня в эту гору.

Быть может, то было безмерное любопытство, истоки которого крылись в моей любви к отцу. Мне нужно было снова очутиться подле его памяти или подле любого о нем воспоминания, которое сделало бы его более осязаемым, даже если это были воспоминания о той ужасной ночи на кладбище, о тех двух ужасных ночах.

На первый взгляд казалось, что на вершине никого нет, кроме разве что древних костей королевы Медб под гнетом миллиона камешков. Издалека, с низины, с побережья Страндхилла, ее гробница была отчетливо видна, но виделась маленькой.

И только когда я на своих гудящих ногах добралась до нее, то поняла, какая она громадная — труд сотен человек, которые давным-давно собрали с гор странный урожай камней размером с кулак, когда королева еще возлегала под несколькими тщательно подогнанными плитами, и постепенно, добавляя будто по травинке к огромному пласту дерна, по событию в огромное эпическое полотно, воздвигли великий курган над ее вечным сном.

Спит она, говорю я, но подразумеваю — рассыпается в прах, истончается, исчезает в недрах холма, сползает во влажную землю, подкармливая мельчайшие алмазы и проблески вереска и мха. На мгновение мне почудилось, будто я слышу музыку, взвизг старого американского джаза, но то лишь притомившийся ветер шатался по вершине горы. И вдруг в музыке я расслышала свое имя.

— Розанна!

Я огляделась, но никого не увидела.

— Розанна, Розанна!

Тут меня взял старинный детский страх — а вдруг я слышу голос из другого мира, а вдруг там, на вершине кургана, сидит сама баньши — щеки у нее ввалились, на голове только пара седых прядок и осталась — и хочет утащить меня к себе в подземное царство. Но нет, то был не женский голос, а мужской, и тут я увидела, что из-за небольшого каменного заграждения поднялся человек, черноволосый, в черной одежде и с белым лицом.

— Ну вот и ты, — сказал Джон Лавелл.

Я узнала время, глянув на часы в галантерейном магазине в Страндхилле, но до сих пор считаю, что мне повезло встретить его, располагая столь скудной информацией. В воскресенье, в три часа. Если бы в том была великая нужда, если бы это была встреча тайных отрядов армии, которые решили одолеть врага хитростью, то вряд ли бы тогда все так ловко вышло. Но судьба, как оказалось, — превосходный стратег, и уж знает, как подгадать со временем, чтобы подтолкнуть нас к погибели.

Я подошла к нему. Думаю, мне было очень жаль его, думаю, все дело было в том, что он потерял брата при столь страшных обстоятельствах. Он будто был частью истории моего детства, от которой я не могла себя оторвать. Он имел для меня какое-то значение, природы которого я никак не могла постигнуть.

Что-то вроде гибельного уважения к человеку, который, может, и был простым землекопом, но для меня все равно был героем, принцем в лохмотьях нищего.

Он стоял на невысокой каменной насыпи. Когда-то, наверное, над ним возвышалась каменная плита, которая давным-давно или сползла набок, или вовсе обрушилась.

— А я тут лежал, — сказал он. — Солнышко здесь отлично припекает. Вот, потрогай мою рубашку.

Он вздернул полу своей рубашки. Я легонько коснулась ее — рубашка была теплая.

— Вот что может сотворить ирландское солнце, — сказал он, — если ему дать волю.

Затем нам обоим было нечего сказать, и мы какое-то время молчали. Сердце у меня так и колотилось о ребра, я даже боялась, что он услышит. Нет, то не была любовь к нему. То была любовь к моему несчастному отцу. Я стояла рядом с человеком, который стоял рядом с моим отцом. Вот такая жуткая, опасная, необъяснимая глупость.

Внезапно до меня дошло. Внезапно я подумала: Том женился на сумасшедшей. С тех пор эта мысль посещала меня много, много раз. Но я почти горжусь тем, что была первой, кто такое подумал.

Я не могла противиться чарам реки. Открытое море меня так не притягивало. Лосось мечет икру на узкой полосе гальки в своей родной речке, где вода только-только вытекает из земли. Таинственный мир, тайна на тайне, королевы в камнях и подземные реки вокруг.

— Знаешь что, Розанна, — сказал он немного погодя, — ты как две капли воды похожа на мою жену.

— На твою жену, Джон Лавелл? — сказала я с внезапной злостью.

— На мою жену. Да, ты на нее похожа, или, быть может, у меня в памяти ее лицо сменилось твоим.

— И где же тогда твоя жена?

— На Инишке, на Северном острове. В двадцать первом несколько ребят с острова сожгли полицейские казармы. Не знаю зачем, ведь полиции там не было. Поэтому «черно-пегие» приплыли на остров, чтобы поглядеть, как тут можно отомстить. Мои близняшки тогда только-только родились. Китти, моя жена, стояла у двери нашего дома, и в каждой руке держала по мальчишке, чтобы, как мы говорим, «проветрить» их. «Черно-пегие» были далеко, но решили пострелять в нее. Ей прострелили голову, второй пулей убило Майкла а’Билли, а Шонин выпал из рук матери и ударился головой о порог.

Он говорил очень тихо, и еще как будто бы боязливо. Я схватилась за его рукав.

— Сочувствую, — сказала я.

— Ну, все-таки у меня есть Шонин, ему сейчас пятнадцать. У него с головой только не в порядке, ну, понимаешь, после падения. Странноватый он немного. Он такой, старается держаться с края, только поглядывает тихонько. Его воспитывает родня матери, поэтому и фамилия у него материнская — Кин, на островах это славное, старое имя. Но со мной он разговаривать обожает. В прошлый раз, когда я был дома, рассказал ему о тебе, и он задал мне миллион вопросов. А я ему сказал, что если со мной что случится, то он должен разыскать тебя, и он сказал, что разыщет, хотя не думаю, что он понял и половины из того, что я говорил, не говоря уже о том, где вообще находится Слайго.

— Зачем ты велел ему так сделать, Джон Лавелл? — спросила я.

— Не знаю. Разве только…

— Разве только — что?

— Разве только потому, что я не знаю, что со мной будет. Наверное, пора снова браться за оружие. Что-то не выходит у меня канавы копать. Это одна причина, и она пугает меня до смерти. А еще, видно, дело в том, что я никогда не видал никого краше тебя, только Китти.

— Ты мне чужой почти. Ненормально это все как-то.

— Ну вот да, — сказал он. — Чужой. Тогда в нашей стране все друг другу чужие. Ты права. И все-таки, что люди говорят, когда чувствуют то же, что и я? Я люблю тебя, наверное, говорят.

Мы стояли там уже довольно долго, и тут я услыхала другие голоса, новые голоса, подымавшиеся снизу. Я взяла себя в руки, вернула голову на место и прямо-таки метнулась к тропинке.

Другого пути вниз не было, только этот, хотя первой моей мыслью было рвануть через вереск, на восток по каменистой осыпи, но я помнила, что там, ниже Нокнари, скала обрывается вниз утесом и мне придется идти много часов, чтобы обогнуть его и выйти на дорогу.

Так много часов, что Том может наконец забеспокоиться, куда это я запропастилась, и даже поднять весь город на ноги, чтобы найти меня. Вот о чем я думала, когда ветер, вроде бы притихший к вечеру, хлестнул меня по лицу моими же волосами и снизу показалась небольшая группа людей.

Это были мужчины в черных плащах и сутанах. Маленькая компания священников на воскресной прогулке. Разве не было тут какого святотатства? Лучше бы их благочестие, их молитвы и их правила держали их поближе к городу. Но они принесли сюда свой другой смех, свои журчащие голоса. Я бешено заозиралась в поисках Джона Лавелла. А он стоял прямо позади меня, будто бы сам он был — часть ветра.

— Уйди! — крикнула я. — Спрячься! Нельзя, чтобы нас тут вместе видели!

— Почему нельзя? — спросил он.

— Почему? Ты что, рехнулся? Рехнулся, как и я? Давай, прячься там, за камнями!

Но уже было слишком поздно. Еще бы.

Компания священников уже шла прямо к нам, и все сплошь улыбки да «здрасте — добрый день!», все шляпы приподнимают. Все, кроме одного, которому ветер и дорога в гору докрасна отлупили лицо, откуда на меня глянул непроницаемый, бьющий в сердце взгляд. Это был отец Гонт.

* * *

Когда я вернулась в Страндхилл и пришла в наш домишко, Тома там не было, так как он, готовясь к демонстрации, которая должна была прошествовать по Вайн-стрит, отправился на железнодорожную станцию в Слайго — поприветствовать Генерала, чтобы подчеркнуть, как сам он выразился, с каким энтузиазмом движение генерала О’Даффи встречают в городе. Он упрашивал меня надеть ту синюю блузку, которую он хитростью заставил Старого Тома пошить для меня, но, по правде говоря, эта сторона Тома меня пугала. Думаю, в настоящем кафе «Каир» — в самом Каире, где и сама миссис Пранти уж точно не бывала — в каждом углу курили опий, не говоря уже о знаменитых танцовщицах «хучи-кучи»,[53] которые крутили животами. Я в жизни не видела ни одного курильщика опиума, но все мне казалось, что лицо Тома озарялось каким-то прямо сиянием Востока, когда он заводил все эти речи о Генерале, корпоративизме (думаю, и сам Том не знал точно, что это такое), и потом переходил к «этому предателю де Валера», «славному началу новой Ирландии» и прочей дребедени того времени. Пройдя маршем по Слайго, все они потом отправлялись в Страндхилл, на собрание в «Плазу». Страх, который осел во мне после встречи с Джоном Лавеллом, был во многом вызван тем, что вообще-то такие, как он, были врагами для движения Генерала. Не знаю, отчего меня это так беспокоило, но беспокоило. Я стояла в нашей крохотной гостиной, в которой было пусто, как на съемной квартире, но все же чисто и опрятно, и дрожала в своем летнем платье. Я дрожала все сильнее и сильнее, как вдруг вдали раздались звуки моторов, еле слышный рев, который все нарастал и нарастал, и тут я наконец бросилась к окну и увидела, как мимо проносится целый поток «фордов» и прочих машин — впереди на собственном автомобиле едет Том, с ним рядом сидит человек очень важного вида, на голове у него кепка с козырьком, а нос крючком почти как у его брата Джека. Мимо ехали десятки и десятки авто, издавая эту свою железную музыку, и от их колес подымалась белая пыль прибрежной дороги, словно они ехали по самой Сахаре. И все лица мужчин и женщин так и горели над синими блузками и рубашками тем странным сиянием, и до счастья на Востоке всего пара лугов[54] — такая картина невозможного оптимизма, будто рекламный проспект из какого-нибудь американского журнала, которые иногда посылали сюда, родственникам, вместе со столь желанными американскими долларами.

И у меня возникло странное ощущение, что я гляжу на чей-то чужой мир, на чужого Тома, на чужой Слайго. Как будто сама я тут не задержусь, и была-то тут всего ничего или даже и не была вовсе. Я была сама перед собой как призрак, и такое со мной было не впервые.

Я пошла в спальню, улеглась на прохладные простыни и постаралась успокоиться, пыталась вновь стать собой, и все никак не могла отыскать ее. Розанну. Наверное, она от меня ускользала. Быть может, она ускользнула от меня еще давным-давно. В этой войне за независимость помирать пришлось не только солдатам и полицейским, и еще тем дуракам, которые, даже не подумав хорошенько, отправились на Великую войну, но и бродячим ремесленникам, и всяким побродягам. Люди, которые марали самые края всех вещей, люди, что теснились на самых краешках фотографий с изображениями красивых мест, отчего, по мнению некоторых, сами эти места начинали смердеть. Когда во время следующей войны немцы бомбили Белфаст, десятки тысяч бежали в провинцию, тысячи — из белфастских трущоб, и никто не хотел размещать их у себя, потому что они все были представителями позабытой дикарской расы и были так бедны, что в жизни не видали уборной и никакой другой еды, кроме хлеба и чая. В приличных домах они мочились прямо на пол. Никто их и не видел до тех пор, пока немцы своими бомбежками не выгнали их на поверхность, не выжгли их наружу. Будто несчастных крыс моего отца. Я лежала в своей кровати на чистых простынях, но чувствовала себя одной из них. Как и они, я оказалась недостаточно благодарной и осквернила свое собственное гнездо. Я знала, что, если бы все эти друзья Тома, которые сейчас собрались там, в «Плазе», узнали про меня всю правду, они бы захотели — ну, не знаю, уничтожить меня, осудить меня, вырезать меня с фотографического снимка жизни. С прелестного пейзажика обычной жизни. Конечно, тогда я ничего не знала про немцев, кроме того, что такие Генералы были еще в Италии, Германии и Финляндии — могущественные, шумные мужчины, которые хотели очистить, оздоровить и уравнять всех своим пламенем, чтобы потом выступить огромной толпой против тех, кто был гадок, грязен и убог. У меня где-то в сердце, где-то в паспорте моего сердца запечатлено мое настоящее лицо — немытое, обожженное, перепуганное, неблагодарное, больное и глупое.

Я проснулась уже после полуночи, от того, что Том тихонько ходил по комнате. Над Нокнари висела огромная луна, гробницу было видно будто ясным днем. На мгновение в полусне мне почудилось, будто на вершине гробницы кто-то сидит: фигура в темном одеянии, за спиной у которой были распростерты сияющие крылья. Но, разумеется, отсюда я не могла ничего такого увидеть.

— Не спишь, лапонька? — спросил Том, выпутываясь из подтяжек.

— У тебя лицо в крови, — сказала я, приподнявшись.

— Да вся моя ненаглядная рубашка в крови, — сказал он, — хотя на синем не очень-то это и видно.

— Господи боже, — сказала я, — да что случилось, Том?

— Ничего такого. Полицейские в Слайго немного посопротивлялись. Мы себе маршируем, чинно-мирно, как тут с Квей-стрит нам навстречу отряд парней, их было немного, но все на взводе, их, наверное, прислали из Коллуни, потому как они точно не из Слайго. Один из них так огрел меня палкой — больно-то было как, господи! И тут Генерал как начнет на них орать, а они ему в ответ орут: «Нет у вас разрешения тут маршировать!» А ведь всего пару лет назад Генерал всеми ими управлял. Ну да ладно. В общем, все больше орали да кипятились. Поэтому уж как мы были рады наконец добраться до «Плазы»! И вот там-то все было просто отлично. Ты столько народу и в жизни не видела.

Рассказывая, он переоделся в свою опрятную полосатую пижаму, затем подошел к умывальнику, с шумом поплескал себе в лицо водой, утерся полотенцем и завалился на кровать рядом со мной.

— А ты что делала? — спросил он. — Надо было тебе со мной пойти. Было здорово!

— Я гулять ходила, — ответила я.

— А-а, — сказал он, — вот как? Ну, тоже неплохо.

Левой рукой он обхватил меня, притянул к себе, и спустя какое-то время мы уснули, в крови и лунном свете.

Записи доктора Грена

Какая паника поднялась вчера в клинике! Нужно заметить, что такой уровень реакции меня чуть ли не приободрил, потому что в прошлом мне часто казалось, что над этой старой крышей будто нависло какое-то облако апатии. Та юная леди, которую обнаружили в смятении и пятнах крови, теперь пропала. Палатная медсестра была в ужасе, потому что к пациентке только что приходила сестра и принесла ей в подарок симпатичный новый халат. Сестра заметила, что поясок у халата сделан из того же светлого материала, что и халат, но у нее не хватило духу сразу отобрать этот поясок. Поэтому она металась по всем палатам, у каждого встречного спрашивала, не видели ли они эту бедняжку, отчего зашевелились даже самые древние пациенты — в первый раз за много лет. В конце концов обнаружилось, что она вовсе не повесилась, а в этом своем халате прошла в администрацию и выписалась из больницы, на что, согласно новому законодательству, имела полное право. Затем она вышла на шоссе, поймала попутку до города, там села на автобус до Лейтрима — и все в этом халате. Как будто это был волшебный наряд, вернувший ее обратно в Лейтрим. Вчера вечером нам позвонил ее муж, чтобы сообщить о ее возвращении, и голос у него был очень сердитый. Сказал, что лечебница должна служить прибежищем для слабых. Старшая сестра говорила с ним очень кротко, не то что старые матроны, которые работали тут раньше. Не знаю, какие у этого всего будут последствия, но мне все это очень напоминает побег на волю. Я желаю этой несчастной женщине всего самого наилучшего и сожалею, что мы принесли ей так мало пользы, даже наоборот. И еще я очень рад, что опасения медсестры не подтвердились.

Утром я поднялся в комнату миссис Макналти — нет-нет, в комнату Розанны — почти что в приподнятых чувствах. Конечно, положение той юной дамы по-прежнему не совсем стабильное, но я уже достаточно пожил на свете, чтобы знать, как ценна жизнь сама по себе.

В комнату бочком протиснулось немного весеннего солнца, свет будто бы прокрался через окно, почти что извиняясь за вторжение. Маленький квадратик солнца перечертил лицо Розанны. Да, она очень старая. Солнечный свет — самый жестокий проявитель возраста и самый правдивый художник. Мне на ум пришли строки из Т. С. Элиота, которые мы учили в английской школе:

  • Невесомая жизнь ждет смертоносного ветра,
  • Как перо на ладони моей.[55]

Это слова Симеона, человека, который хотел прожить на свете столько лет, чтобы успеть увидеть народившегося Мессию. Не думаю, что Розанна ждет того же самого. Еще я вспомнил автопортреты Рембрандта ван Рейна, столь точно разрушающие наши представления о собственной внешности, которые мы держим при себе будто противоядие от жалости. Как мы решаем не допускать того факта, что кожа обмякает у нас на челюсти и провисает под подбородком, будто побелка, которая отходит от дранки на старом потолке.

Кожа у нее такая тонкая, что видны вены и все остальное, будто дороги, реки, города и памятники, отмеченные на карте. Будто бы эту кожу растянули, чтобы писать на ней. Однако же ни один монах не рискнет провести пером по столь тонкому пергаменту. И я вновь подумал, какой же она была красавицей, если даже сейчас, в столетнем возрасте она столь причудливо прекрасна. Добрая кость, как говаривал мой отец, словно бы, пока старел он сам и старели все вокруг него, он понял этому настоящую цену.

Но у нее сыпь на одной стороне лица, очень красная и, как говорится, «горящая», и еще мне показалось, что ей тяжело ворочать языком, он как будто слегка распух у самого корня. Нужно, чтобы мистер Уинн, врач, ее осмотрел. Ей могут понадобиться антибиотики.

Уж уловила ли она мое настроение или еще что, но она охотно шла на контакт, даже откровенничала. Была в ней какая-то странная непринужденность. Быть может, то было счастье. Знаю, что она невероятно радуется перемене погоды, ходу года. Самые большие ее надежды связаны с нарциссами, что растут по обеим сторонам аллеи, которые там приказала высадить еще какая-нибудь знатная дама, когда этот дом был огромным величественным поместьем, еще в старые, а ныне навсегда ушедшие времена. С боязливой деликатностью, стараясь брать пример с солнечного света, я наконец затронул тему ее ребенка. Говорю «наконец», будто бы я до того успешно затронул сотню других тем или старался аккуратно подвести ее к разговору о ребенке. Но этого я не делал. Конечно, я много думал обо всем этом, ведь, если правда то, что написал отец Гонт, тогда весь вопрос о ее состоянии и долгом пребывании и здесь, и в Слайго уж точно навсегда останется спорным. Кстати о Слайго, я им снова написал, попросил разрешения как-нибудь приехать туда и переговорить с администратором, который оказался моим старым знакомым — его зовут Персиваль Квинн, и думаю, это единственный Перси, о котором я слышал в наше время. Скорее всего, он как раз и потрудился раскопать отчет отца Гонта, и, может быть, там есть и другие документы, о которых даже Перси не решился мне сообщить, хотя не знаю. Мы, психиатры, иногда ведем себя как агенты МИ-5. Любая информация кажется хрупкой, уязвимой, тревожной — как мне кажется иногда, даже если речь идет о том, который сейчас час. Но все-таки я последую своему наитию.

Дома сегодня полнейший покой. Это почти так же жутко, как и то перестукивание. Но я благодарен. Я человек, я одинок, я старик, и я благодарен. Не будет ли неуместным написать прямо тут тебе, Бет, чтобы сказать: я по-прежнему люблю тебя, и я благодарен тебе?

Розанна была такой беззащитной, такой великолепной, такой открытой во время нашей с ней беседы. Я знал, что могу спросить у нее что угодно, задать любой вопрос и, вероятно, получить правдивый ответ, ну или тот, который ей кажется правдивым. Но я осознавал это свое преимущество и, если бы поднажал на нее, то, быть может, получил бы куда больше информации, но, скорее всего, что-нибудь и утратил. Сегодня она могла бы рассказать мне все, и именно сегодня я сделал выбор в пользу ее молчания, ее приватности. Потому мне кажется, что есть кое-что превыше справедливости. Кажется, это зовется милосердием.

Свидетельство Розанны, записанное ей самой

Приходил доктор Грен, очень бодрый, придвинул ко мне стул так, что сразу стало понятно — намерения у него серьезные. Меня это так поразило, что у нас с ним получилось даже нечто вроде беседы.

— Такой прекрасный весенний день, — сказал он, — что я набрался храбрости снова задать вам все те же утомительные вопросы, которые вам бы, наверное, хотелось и не слышать от меня вовсе. Но мне все же кажется, что от них будет польза. Вот только вчера я узнал нечто, заставившее меня поверить в то, что на свете нет ничего невозможного. Все, что поначалу кажется нам непроглядной, непролазной тьмой, может вдруг озариться светом, неожиданным светом.

Так он говорил какое-то время, а потом наконец задал вопрос. Снова про моего отца, и я с радостью повторила, что мой отец никогда не служил в полиции. Хотя, сказала я, полицейские были в семействе Макналти.

— Брат моего мужа, Энусом его звали, служил в полиции. Он устроился туда где-то в 1919-м, не самое удачное время для того, чтобы искать там работу, — так сказала я, ну или что-то в этом роде.

— Ага, — сказал доктор Грен, — так вы полагаете, что тут произошла какая-то путаница?

— Не знаю, — ответила я. — А что, нарциссы на старой аллее уже зацвели?

— Вот-вот распустятся, скоро грозятся зацвести, — сказал он. — Но, может, они боятся последних заморозков.

— Мороз нарциссам нипочем, — сказала я. — Они как вереск, хоть в снегу цвести могут.

— Да, — ответил он, — думаю, вы правы. Теперь, Розанна, я бы хотел перейти к другой теме — к разговору о вашем ребенке. В том отчете, о котором я говорил вам, упоминается и о ребенке. В какой-то момент.

— Да, да, был ребенок.

И больше я ничего не сказала — ну что тут скажешь. Боюсь, что расплакалась — так тихонько, как только сумела.

— Я не хотел вас огорчить, — очень-очень мягко произнес он.

— Я и не думаю, что хотели, — сказала я. — Просто, когда я вспоминаю прошлое, все это так…

— Трагично? — спросил он.

— Это слишком важное слово. В любом случае — печально, наверное, так.

Он сунул руку в карман пиджака и вытащил маленький бумажный платочек.

— Не беспокойтесь, — сказал он, — я им не пользовался.

Я с благодарностью взяла эту маленькую бесполезную вещицу. А почему же он им не пользовался, хотя у него самого горе еще свежо? Я попыталась представить его дома, в месте, о котором я, конечно, ничего не знаю. Вот он сидит дома, а жены его больше нет. Смерть, безжалостная, как и все любовники, забрала ее.

Я промокнула слезы. Я чувствовала себя Барбарой Стэнвик в какой-нибудь дурацкой мелодраме, ну или по меньшей мере Барбарой Стэнвик, которой исполнилась сотня. Доктор Грен глядел на меня с таким несчастным видом, что я рассмеялась. Тогда он приободрился и тоже рассмеялся. Мы смеялись вдвоем, только очень мягко и тихо, словно не хотели, чтобы нас кто-нибудь услышал.

* * *

Должна признать, что мои «воспоминания» любопытны даже мне самой. Доктору Грену мне бы этого говорить не хотелось. Мне кажется, что память, если ей пренебрегать, становится похожей на кладовую или чулан, как в старых домах: все там вверх дном, быть может, не столько из-за небрежения, сколько из-за беспорядочных поисков да ненужных вещей, которые просто туда сваливают на хранение. И я точно подозреваю, что… нет, не знаю, что я там точно подозреваю. У меня голова кругом идет при одной мысли о том, что все мои воспоминания могут оказаться… ненастоящими, наверное. Столько всяких бед случилось тогда, и я… и я что? Укрылась в других невозможных историях, в мечтах, в фантазиях? Не знаю даже.

Но если я крепко уверую в определенные воспоминания, то, возможно, они послужат мне мостиком, по которому я перейду поток «былого», и он не накроет меня с головой.

Говорят, мол, у стариков, по крайней мере, остаются воспоминания. Не думаю, что это всегда так уж хорошо. Я пытаюсь быть верной тому, что у меня в голове. Я надеюсь, что таким образом, я еще пытаюсь быть верной себе.

Все было проще не придумаешь. Он просто не вернулся домой. Я прождала целый день. Я приготовила рагу, как и пообещала ему утром, потому что Том питал слабость ко всякой разогретой мешанине, хотя моряком-то был не он, а его брат Джек. Моряки и солдаты обычно очень любят такое, мой собственный отец тому подтверждение. Но еда так и стыла под крышкой. Ночь поглотила Нокнари, залив Слайго и Бен Бульбен, где убили Вилли, брата Джона Лавелла. Там, на верхних склонах, в тишине редеющего воздуха и вереска. Убит выстрелом в сердце, верно ведь, или в голову, уже после того, как он сдался. Джон Лавелл видел это из своего укрытия. Его собственный брат. Ирландские братья. Джон и Вилли, Джек, Том и Энус.

Я сразу поняла, случилось что-то страшное, но можно знать это и не позволять этим мыслям забраться тебе в голову, забиться в висках. Вот они и крутятся где-то там, на задворках сознания, где с ними можно справиться. Зато в висках начинает ломить от боли.

Признаюсь, я сидела там, изнемогая от любви к мужу. От любви к его невероятной расторопности, даже к его решительному шагу по мостовым Слайго. К его жилетам, его габардиновому пальто и к его тренчу на четырехслойной подкладке, к его ботинкам на патентованной двойной подошве, которую никогда не нужно чинить (конечно, мы их чинили). К его сияющему лицу и румяному здоровью на щеках, к его сигарете в уголку рта, той же марки, что курил его брат, — Army Club Sandhurst. К его уверенности и к его музыкальности, к тому, как он все стремился добиться чего-то в этом мире. И не только добиться, он собирался завоевать весь мир, завоевать Слайго и все земли к востоку и западу, «От Португалии до самого моря», как говорится в старой пословице, хотя это и нонсенс, по правде-то говоря. Том Макналти, человек, который имел полное право на жизнь, потому что так почитал само наслаждение ею.

Господи, господи, вот так я там и сидела. И сижу там по сей день.

Я достаточно стара и понимаю, что течение времени — это всего лишь удобный трюк. Все всегда незыблемо и не перестает происходить, не перестает случаться. Прошлое, настоящее и будущее, они в голове навечно, будто щетки, гребни и ленты в сумочке.

Он просто не вернулся домой.

В Страндхилле по вечерам не было танцев, а когда изредка по деревне проезжала машина, начинала ухать сова. Думаю, она жила где-то под Нокнари, где земля обрывается и превращается в своего рода морской дол. Сова обитала достаточно близко, и это ее вечное уханье на одной ноте отчетливо долетало до меня через чахлые поля и пустоши. Она все ухала и ухала, будто бы хотела что-то сказать, а что — я и не знаю. Создания, что бодрствуют и охотятся по ночам, зовут ли они в ночи свою пару? Наверное, зовут. И я звала своим сердцем, посылала сигналы в этот сложный мир людей. Звала Тома домой, домой.

Глава семнадцатая

Две ночи прошло, а я, кажется, и с места не двинулась. Хотя это вряд ли возможно. Неужели я ничего не поела, не сходила в уборную за домом, не размяла ноги? Не помню. Или помню только, как все сидела там, а затем, стоило только сумеркам сгуститься над Страндхиллом, угомонившим все — даже яркость травы, даже ночной бриз, который несся с залива, шуршал о подоконник моими розами или их бутонами, — бум-бум-бум, будто сам Джин Крупа[56] легонько прошелся по барабанам. И сразу же, будто по сигналу, пришли другие звуки — примчались по дороге, свернули за угол, и вот уже в дверь постучала мелодия «Цветка жимолости», сначала всего пара нот, но вот уже Гарри Б. ударил по барабанам, а затем вступил кларнет, на котором, как я предположила, выводил Том, и кто-то уселся за пианино — уж не я точно, но по хриплому стуку клавиш я догадалась, что, скорее всего, играл сам Старый Том, а вот и, наверное, Дикси Килти взял ритм-гитару, которую он любил как собственного ребенка, и вот они уже развертывали песенку, стебелек за стебельком, цветок за цветком, будто саму жимолость, хотя в этих краях она зацветала куда позже.

Тогда я и поняла, что была суббота. Теперь у меня был хоть какой-то ориентир.

Господи, до чего же то была прекрасная мелодия для гитары.

«Цветок жимолости». Пум-пум-пум — гудят барабаны, вверх-вниз, вверх-вниз — ходуном ходят гитарные струны. Даже самые прожженные парни в Слайго от этой песни чуть с ума не сходили. Мертвец бы и тот под нее затанцевал. Немой бы подпевал гитарному соло.

Говорили, ну, по крайней мере Том мне говорил, что Бенни Гудман на танцах отводил этой песне добрых двадцать минут. И я легко могла в это поверить. Ее можно целый день играть и все равно не высказать всего, что в ней есть. Ведь то была говорящая песня. Даже если петь ее без слов.

И вот.

И вот, я туда пошла. Пошла — с чернейшим, неизъяснимым чувством. Надела все самое лучшее, натянула выходное платье, «навела марафет» на скорую руку, причесалась, уложила волосы, сунула ноги в туфли для танцев — и только дышалось все как-то трудно, а затем вышла на ветер, и от холода у меня даже грудь будто сжалась на мгновение. Но мне было все равно.

Потому что я думала, что все еще может закончиться хорошо. Почему я так думала? Потому что плохих новостей я еще не слышала. Я столкнулась с какой-то загадкой.

Для танцев было еще рановато, но из Слайго уже ехали машины, а лучи их фар, будто огромными лопатами, вскапывали изъезженную дорогу. Лица в машинах так и светились предвкушением, а иногда парни даже стояли на подножках. Счастливое зрелище, самое счастливое зрелище в Слайго.

Чем ближе я подходила к «Плазе», тем больше мне казалось, что я призрак. Потом-то «Плаза» стала самым обычным домом отдыха, к ней сзади пристроили зал, так что фасадом она стала походить на самое обычное здание, только какое-то выровненное, как будто затертое. На крыше развевался красивый флаг с буквами П-Л-А-З-А на полотнище. Освещение там было никудышное, но кому нужно это ваше освещение, когда само здание виделось каждому в его повседневных мечтах и мыслях Меккой. Можно было всю неделю горбатиться на опостылевшей работе в городе, но пока на свете была «Плаза»… Посильнее любой религии, скажу я вам, были танцы. Они сами и были религией. Запрет танцевать стал бы чем-то вроде отлучения от церкви, недопущения к причастию, как не допускали до него солдат ИРА во время гражданской войны.

Солдат вроде Джона Лавелла, разумеется.

«Цветок жимолости». Теперь бэнд закончил с этой песней и начал другую — «Тот, кого я люблю», которая, как всем известно, куда медленнее, и я подумала, что для самого начала вечера это не лучший выбор. Играть в бэнде — это навсегда. Каждая мелодия хороша в свое время. Иногда такое время наступает редко — для старых рождественских песен, например, или промозглых старинных баллад, когда посреди зимы всем охота погрустить. «Тот, кого я люблю» — это для предпоследнего танца или около того, когда все уже еле ноги передвигают, но такие зато счастливые, и кругом все сияет — лица, руки, инструменты, сердца.

Когда я вошла, на танцполе было всего несколько пар. Я была права, для танцев было еще рановато. Но у всего бэнда вид был уже заполночный. Старый Том только завел соло на пианино, а сын перебивал его кларнетом. Мне аж не по себе стало. Быть может, люди видели и то, что Том, мой Том, казался немного навеселе. Его, конечно, качало из стороны в сторону, но мелодию он выводил ровно, до тех пор пока его будто заклинило, и он вытащил мундштук изо рта. Бэнд дотянул мелодию до конца последней музыкальной фразы и тоже умолк. Все повернулись к Тому, чтобы поглядеть, как он поступит. Том, как всегда аккуратно, положил кларнет на пол, сошел со сцены и шатающейся походкой направился за кулисы, где располагалась гримерка. Не знаю даже, видел ли он меня.

Я тоже направилась туда. Меня и старый занавес, за которым скрывалась дверь, разделял только танцпол. Я рванулась вперед, но внезапно путь мне преградил Джек, и лицо его в мерцающем полумраке было очень суровым.

— Чего тебе надо, Розанна? — спросил он таким ледяным тоном, какого я от него никогда не слышала, а уж он иногда мог быть прямо айсбергом.

— Чего мне надо?

Так забавно, я промолчала два или три дня, и теперь голос у меня был надтреснутый — их-х-х-х, будто игла скользнула по пластинке.

На меня, наверное, и не посмотрел никто. Со стороны, должно быть, казалось, будто мы стоим тут и болтаем, как пара старых друзей, как и все те тысячи старых друзей, которые останавливались тут поболтать каждую субботу. Да и что это была бы за дружба, если б не было «Плазы», не говоря уже о любви?

В желудке у меня, наверное, ничего и не было, но он все равно сжался в рвотном позыве. Так я отозвалась на ледяные слова Джека. Этот лед поведал мне больше любых его слов, слов, которые я, несомненно, вот-вот должна была услышать. Это не был голос палача, вроде того англичанина, Пьерпойнта, которого фристейтерское правительство привозило сюда в сороковых вешать членов ИРА, но то был голос судьи, который только что приговорил меня к смерти. И сколько убийц и уголовников уже видели — по одному лицу судьи, не говоря уже о черной шапочке, которую им надевали на головы, — какая судьба им уготована, хоть бы и каждая клеточка их тела протестовала против этого знания, и надежда теснилась у самого выдоха неотвратимых слов. Так пациент глядит в лицо хирургу. Смертный приговор. Вот что получил Энус Макналти за свою службу в полиции. Смертный приговор.

— Чего тебе надо, Розанна?

— Чего мне надо?

И снова эта сухая рвота. Люди начали поглядывать на меня.

Думали, наверное, что я махом вылакала полбутылки джина, что-нибудь в этом роде, как это обычно делали нервничавшие танцоры — «скользкие клиенты», как их звал Том. Меня так ничем и не стошнило, но мне все равно стало мучительно стыдно. И к этому стыду примешивалось еще какое-то глубокое, очень глубокое чувство — может, раскаяние, может, отвращение к себе самой, которое меня так и буравило.

Джек отшатнулся от меня, будто бы я была обрывистым утесом, чем-то опасным, что может раскрошиться у него под ногами и обрушить в гибельную пропасть. Как Мохерские утесы, как Дун-Энгус.

— Джек, Джек, — сказала я, но что хотела сказать — не знала.

— Да что с тобой такое? — спросил он. — Что с тобой такое?

— Со мной? Не знаю. Меня тошнит.

— Да не сейчас, твою мать. Розанна, что ты натворила?

— Что, что говорят, что я натворила?

Ну вот, теперь это даже на нормальную речь было не похоже. Что, что, что. Будто какой южный напев, старая негритянская песня. Но Джек ничего не ответил.

— Могу я пройти к Тому за кулисы? — спросила я.

— Том не хочет тебя видеть.

— Конечно, хочет, Джек, он ведь мой муж.

— Ну, Розанна, с этим-то мы разберемся.

— Это ты о чем, Джек?

И вдруг внезапно весь его лед сошел. Быть может, он припомнил старые времена, уж не знаю. Может, припомнил, что я всегда к нему относилась по-дружески и ценила всего его достижения. Видит Бог, мне всегда нравился Джек. Мне нравились его строгость и странная, иногда прорывавшаяся веселость, когда он вдруг принимался дрыгать ногами и выделывать то, что он называл африканским танцем. Иногда на вечеринках его вдруг ни с того, ни с сего могло охватить безудержное веселье, которое уносило его до самой Нигерии. Мне нравились его шикарные пальто и еще более шикарные шляпы, его тонкая золотая цепочка для часов, его авто, которое всегда было самым лучшим авто в Слайго, за исключением огромных крытых автомобилей, на которых ездили только богатенькие.

— Послушай-ка, Розанна, — сказал он. — Тут дело запутанное. В Страндхилле на твое имя открыт счет в лавке. С голоду не помрешь.

— Что?

— С голоду не помрешь, — повторил он.

— Слушай, — сказала я, — почему же мне нельзя поговорить с Томом? Всего пару слов. За этим я и пришла. Ради всего святого, я ведь не собираюсь снова играть в бэнде.

Это было не слишком логично, и, кажется, последнюю фразу я даже прокричала. Не лучший способ вести себя с Джеком, который легко смущался и превыше всего на свете ненавидел истерики. Не думаю, что его драгоценная голвейская подружка хоть раз в жизни закатила ему истерику. Однако Джек по-прежнему оставался невозмутимым, только придвинулся ко мне поближе.

— Розанна, я всегда был тебе другом. Поверь мне и теперь и возвращайся домой. Будут новости, я скажу. Может, все еще обойдется. Просто успокойся и иди домой. Давай-ка, иди, Розанна. Но мать уже про все это высказалась, а против нее не попрешь.

— Мать?

— Да, да, мать.

— Господи боже, и что же она сказала?

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

Современный практический путеводитель по спиртным напиткам, включающий самые необходимые сведения об...
Эта книга одного из ведущих европейских философов-когнитивистов основана на последних научных исслед...
Книга «Карты Таро. Младший Аркан и карты Двора. Расширенное восприятие реальности» продолжает серию ...
Лидия Кириллова (родилась в г. Курган 24.01.1983 г.) — аранжировщик, композитор, музыкант, автор пес...
В сборнике представлены стихотворения пейзажной лирики. В нем вы найдете стихотворения по всем време...
Джи – самая крутая онлайн-игра во всех вселенных, в которую играют все разумные расы…«Время вечности...