Скрижали судьбы Барри Себастьян
— Давай-ка я выбью твою форму на улице, — сказала я, — а то иначе она не просохнет до завтра.
— Нет, — ответил он, — оставь как есть. Мне ее не полагается носить среди фристейтеров. Сойдет и такая, вся перепачканная. Доберусь до Дублина и там уж попытаюсь отыскать свою часть. Сержант будет за меня беспокоиться.
— Будет, уж точно, — сказала я.
— Знаешь, я ведь хороший солдат, — сказал он.
— Хороший, уж точно, — сказала я.
— Я не дезертир какой-нибудь, — прибавил он зачем-то. А мне это и так было понятно.
— Знаешь, — продолжил он, — я ничего такого не имею в виду, ну, то есть я вот тут стою в одних кальсонах и тебя впервые в жизни вижу, но вообще я вернулся в Страндхилл потому, что у меня была тут девчонка, мы с ней сюда ходили — на танцы, конечно, — Вив ее звали, а потом ей наговорили про меня всякого, мол, не стоит со мной водиться, ну и с тех пор я ее не видел. Но мне охота было постоять на берегу, там, где мы с ней, бывало, стояли вместе и глядели на залив. Вот так все просто. А Вив была прехорошенькая, вот правда. И вот я хочу сказать, не имея в виду ничего такого, что красивее тебя я никого не видал на свете, красивее тебя и ее.
Ну что ж, очень милая у него речь вышла. И ничего такого он не имел в виду, разве что только и хотел правду сказать. Внезапно во мне вспыхнула даже какая-то гордость, которой я не чувствовала уж очень давно. Этот мужчина, сам того не зная, говорил как мой отец, когда отец хотел сказать что-то важное.
Была в его словах какая-то чудная старинная пышность, будто бы слова эти взялись из книги, из той самой книги, что я до сих пор хранила и лелеяла, из старого сочинения Томаса Брауна Religio Medici. А ведь этот мальчишка жил в семнадцатом веке, так что я даже не знаю, как такое наречие добралось до Энуса Макналти.
— Я знаю, ты замужем, — сказал он, — а потому прости меня, и ты ведь замужем за моим братом.
— Нет, — ответила я ради самой правды и чтобы потом не передумать, — я не замужем. Или так мне сказали.
— Вот как? — спросил он.
— Нет, — повторила я. — Вот видишь, свой смертный приговор есть и у меня.
И вот он стоит там, и я стою там. Тогда я стала приближаться к нему, тихо-тихо, как мышка, чтобы не спугнуть ненароком, а потом взяла его загрубевшую руку и отвела его в соседнюю комнату, где сову было лучше слышно, а Нокнари лучше видно с убогой пуховой перины.
Потом, позже, мы лежали вдвоем, будто два каменных изваяния на надгробной плите, счастливые, как каждый миг из детства.
— Джек, кажется, говорил мне, что твой отец был в Торговом флоте, — сказал он спустя какое-то время.
— Да, был, — ответила я.
— Как и я, ну и как Джек тоже.
— Вот как?
— Вот так. А еще он говорил, что твой отец служил в старой полиции, верно?
— Это Джек так сказал? — спросила я.
— Да, кажется, он. Любопытно было услышать такое, ведь я и сам там служил. Что в конце концов мне вышло боком. Но тогда-то мы ни о чем не подозревали. Мы, парни Макналти, вроде как подписывались на серьезные дела. Джек вон сейчас в Королевских инженерах. И даже сам малыш Том отправился в Испанию вместе с этим Даффи, вон как.
— С О’Даффи. В Испанию? А я и не знала.
— Верно, с О’Даффи. А ведь я должен был его знать, ведь новую полицию потом он возглавил. Да, Том уехал, как мне сказали.
— И как там у него дела?
— Джек сказал, он вернулся через две недели. Не очень-то Джек верил в то, что Том бросится воевать за Франко. Нет. Ну и, как бы то ни было, а Том вернулся. В полном возмущении. Насовсем распрощался с О’Даффи. Они там сидели в окопах, крысы им ноги жрали, а сам О’Даффи где-то прохлаждался — в Саламанке, наверное. Веселился на всю катушку. Это уж точно.
— Бедняга Том, — сказала я. — Такой у него красивый мундир был и пропал зазря.
— Верно, — сказал Энус. — Так что, получается, отец твой не был в полиции? — спросил он.
— Это что, любовные речи такие? — сказала я, не желая огорчать такого невинного человека. А он все равно засмеялся.
— Ирландские любовные речи, — сказал он. — Одни войны, да на чьей ты стороне и все такое.
И снова засмеялся.
— А когда это все было, ну Испания и прочее? — спросила я.
— Ой, в тридцать седьмом, по-моему. Давненько уж, не правда ли? Кажется так.
— А еще какие-нибудь новости про Тома ты слышал, поновее?
— Ну, он-то процветает. Новое поколение, все дела. Тут он поглядел на меня — боясь, может, что огорчил. Но нет, вовсе нет. Хорошо, что он тут был. Его нога была прижата к моей — такая теплая. Нет, ничего я против него не имела.
Недавно приходил врач. Ему не понравилась сыпь у меня на лице, и еще оказалось, что у меня и на спине такая же. По правде говоря, я что-то немного утомилась, и так ему и сказала.
Это как-то странно, потому что с приходом весны я сама обычно оживляюсь. Так и вижу, как вдоль аллеи полыхают нарциссы, и так мне хочется выйти наружу, поглядеть на них, помахать им приветственно старой своей рукой. Так долго они таятся в сырой, холодной земле, и затем вдруг — такая ослепительная радость. Так что странно это все как-то, я ему так и сказала.
А он еще сказал, что ему не нравится, как я дышу, а я говорю: ну, меня-то все устраивает, а он засмеялся и сказал:
— Нет, мне не нравятся какие-то непонятные хрипы у вас в груди, пропишу-ка я вам, пожалуй, антибиотики.
И тут он мне доложил настоящие новости. Сказал, что весь главный корпус уже расселили, и всего-то пациентов осталось — два крыла в моей части здания. Я спросила, расселили ли всех старушек, и он ответил: да, мол, расселили. Сказал, что им тяжко с ними пришлось, из-за пролежней и болей. Сказал, что я молодец, потому что все время двигаюсь и потому у меня нет пролежней. Я ответила, что, когда только поступила в Слайго, они у меня были и мне это не особо понравилось. Он ответил:
— Я знаю.
— А доктор Грен про эти перемены знает? — спросила я.
— Конечно, — ответил он. — Он всем и руководит.
— И что станется со старым зданием?
— Снесут со временем, — ответил он. — Ну, а вас, конечно, переведут в другое место, получше.
— Вот как, — сказала я.
Я вдруг так распереживалась, потому что все думала про эти страницы под полом. Как же мне незаметно забрать их и оставить при себе, если меня будут перевозить? И куда это меня повезут? Мысли так и крутились, будто вода, которую прилив обрушивал в промоину утеса на дальнем краю залива Слайго.
— Я думал, что доктор Грен вам обо всем рассказал, иначе я бы не стал ничего говорить. Волноваться вам не о чем.
— А что будет с деревом под окном и с нарциссами?
— С чем? — переспросил он. — Ой, я не знаю. Слушайте, давайте-ка с вами обо всем этом доктор Грен поговорит. Сами понимаете. Это его работа, а я тут, боюсь, немного не в свое дело вклинился, миссис Макналти.
Я слишком устала, чтобы снова объяснять, в миллионный раз за все эти шестьдесят с лишним лет, что никакая я не миссис Макналти. Что я никто и никому на самом деле не жена. Я всего-навсего Розанна Клир.
Глава двадцатая
Катастрофа. Мистер Уинн, врач, которого я попросил осмотреть Розанну, случайно выронил шило из мешка — проболтался насчет новой больницы. То есть я-то думал, что она все знает, что ей кто-то рассказал. Но если и рассказали, то в голове у нее это никак не отложилось. Надо было быть умнее, надо было ее подготовить. Тут надо учесть, что я и сам не знаю, смог бы я преподнести ей это все как-то по-другому. Больше всего она, кажется, расстроилась из-за того, что увезли всех лежачих старушек. Вообще-то мне и самому кажется, что переехали мы куда как быстрее, чем нам самим хотелось, но новое здание в Роскоммоне было практически сдано, и в газетах пошли жалобы, что оно, мол, так и будет простаивать без дела. Поэтому нам пришлось поднапрячься для финального рывка. Остались только отделение, где находится Розанна, и мужчины в западном крыле. Эти в основном разномастные стариканы в черных больничных костюмах. Грядущий переезд их тоже здорово расстраивает и, собственно, задерживается все как раз из-за того, что податься им некуда. Не можем же мы вывести их на дорогу и сказать: ну все, ребята, в добрый путь. Они обступают меня, будто стайка грачей, когда я выхожу во двор, куда они выходят покурить и потоптаться. Некоторые здорово помогли нам той ночью, когда был пожар, — они взваливали старушек на спины, тащили их вниз по бесконечным лестницам, просто чудеса творили, а потом шутили еще, что давненько не гуляли с девчонками и как, мол, здорово еще разок пройтись в фокстроте, и тому подобное. У большинства из них с головой все в порядке, они просто «осколки системы» — так их называют. Одного из них я хорошо знаю, он воевал в Конго в составе ирландской армии. На самом деле тут много бывших солдат. Наверное, нам бы пригодилось местечко вроде казарм Челси или Дома инвалидов в Париже. Кто захочет быть старым солдатом в Ирландии?
Розанна лежала вся в поту, когда я зашел к ней. Может, это и реакция на антибиотики, но мне думается, что это просто-напросто страх. Тут, может, и ужасное место в ужасном состоянии, но она такой же человек, как и все мы, и тут ее дом, храни ее Господь. Удивительно, но я застал там Джона Кейна, который все лопотал что-то — бол-бол-бол, как индюк, — бедняга, хоть я и настороженно к нему отношусь, но он, казалось, и вправду переживал, хоть он и старый разбойник, а то и похуже.
По правде говоря, меня и самого все это очень беспокоит, я замотался и вымотался, хотя все-таки очень хорошо, что у нас будет новое помещение, без дождевых разводов на стенах и прорех в крыше, которые никто так и не рискнул залатать, потому что, как мне сказали, там рушатся сами балки. Да, да, все здание — настоящая западня, но на его обветшание все бесстыдно закрывали глаза и не выделяли никаких средств, поэтому все, что нужно было ремонтировать, просто послали к черту. И неискушенному взгляду место это скорее всего и представляется обиталищем чертей. Но не взгляду Розанны.
Розанна немножко ожила, завидев меня, и попросила подать ей одну книгу со стола. Книга называлась Religio Medici — старый потрепанный томик, на который я частенько обращал внимание. Она сказала, что это была любимая книга ее отца — говорила ли она мне об этом? И я сказал, да, говорила вроде бы. Сказал, что вроде припоминаю, как она однажды показала мне, что там написано имя ее отца.
— Мне сто лет, — затем сказала она, — и я хочу, чтобы вы для меня кое-что сделали.
— Что же? — спросил я, дивясь тому, как храбро она справилась со своей паникой, если то была паника — ее голос снова звучал ровно, несмотря на то что дряхлое ее лицо так и пылало от этой чертовой сыпи. Казалось, будто она прыгнула через огромный костер и окунула голову в его жар.
— Я хочу, чтобы вы отдали ее моему ребенку, — сказала она. — Моему сыну.
— Вашему сыну? — спросил я. — А где ваш сын, Розанна?
— Не знаю, — ответила она, и взгляд у нее резко помутнел, будто вот-вот погаснет, но тут она снова будто рывком привела себя в сознание. — Не знаю. В Назарете.
— Назарет далеко отсюда, — сказал я, подыгрывая ей.
— Отдадите, доктор Грен?
— Отдам, отдам, — сказал я, точно зная, что не отдам, не смогу никому ее отдать, если учитывать то, что безжалостно сообщает отец Гонт в своем отчете.
Да и столько воды с тех пор утекло. Даже если ее ребенок и жив, то уж в любом случае давно состарился. Наверное, я мог бы ее спросить: вы убили своего ребенка? Наверное, я мог бы спросить ее об этом, если б и сам был столь же безумен. Нет, такой вопрос не задашь любезным тоном, даже профессиональным тоном его не задашь. Впрочем, она так и не дала мне никаких ответов. Ответов, которые могли бы переменить мое мнение о ее состоянии — с медицинской точки зрения.
Ох, вдруг такая усталость навалилась, такая усталость, будто все ее годы и даже больше того теперь были моими. Я устал от того, что не смог вытащить ее обратно к «жизни». Не смог. Я себя даже вытащить не смог.
— Я уверена, отдадите, — сказала она, пристально глядя на меня. — Надеюсь, по крайней мере.
И тут, довольно невпопад, она забрала у меня книгу, а затем снова вложила мне ее в руки, кивнув, будто бы говоря: уж постарайтесь отдать, постарайтесь.
Что-то мне не очень хорошо, худо мне, но надо продолжать, потому что я как раз подошла к той части истории, которую мне непременно надо вам поведать.
Дорогой читатель, Боженька, доктор Грен, кем бы вы ни были.
Где бы вы ни были, я вручаю вам мою любовь.
Я ж теперь ангел. Шучу.
Бью на небесах тяжелыми крылами.
Быть может. Как думаете?
Мне вспоминается страшная, мутная, темная февральская погода и самые тяжкие, самые ужасающие дни в моей жизни.
Тогда я была, наверное, месяце на седьмом. Но точно сказать не могу.
Я так располнела, что старое пальто уже могло скрыть моего «положения», когда я приходила в лавку в Страндхилле, хотя я выбиралась туда только по будням, в сумерках, перед самым закрытием, и тут зима была для меня спасением, темнело уже к четырем.
Из зеркала на дверце шкафа на меня смотрел белесый призрак женщины со странно удлинившимся лицом, словно бы под тяжестью живота я постепенно сползала вниз, как тающая статуя. Пупок торчал наружу, будто маленький нос, а волосы внизу живота, казалось, стали длиннее раза в два.
Что-то сидело во мне, как что-то там есть в речных водах, когда у лосося начинается весенний ход. Если только в несчастной Гарравог еще остался лосось. Иногда в лавке говорили о реке, что она, мол, вся помутнела из-за войны, потому что все верфи и пристани вверх по реке позакрывались на неопределенное время и землечерпалки больше не тащат наружу огромные ковши ила и песка. Еще судачили о подводных лодках в заливе Слайго, о нехватке продуктов, о том, что чая стало недоставать, зато товаров вроде порошков Бичема до странного вдоволь. Можно еще было упомянуть, что милосердия стало недоставать тоже. На дорогах почти не стало машин, и по вечерам возле моего домика почти всегда было тихо, хотя люди на велосипедах, телегах и пешком все равно собирались на танцы. У кого-то в Слайго был шарабан, и он приползал по песку, груженный гуляками, будто какая залетная машина из прошлого столетия. «Плаза» испускала лучи света, которые могли бы стать сигналом для какого-нибудь немецкого самолета, вроде тех, что я видела, когда они летели после своих трудов в Белфасте, но на головы танцоров обрушивалось только время.
Я была всего лишь наблюдателем. Интересно, какая слава обо мне ходила тогда: женщина в проржавевшей хибаре, падшая женщина, ведьма, женщина, «опустившаяся на самое дно». Будто на границе их мира был какой-то водопад, куда женщину могло смыть, вроде невидимой Ниагары на каждый день.
Безбрежная, высоченная стена кипящей, мутной воды.
Хорошенькая женщина, одетая в пальто с горностаевым воротником, как-то взглянула на меня, проходя мимо. Она была весьма обеспеченная — ботинки у нее были черные и блестящие, а тщательно уложенные каштановые волосы говорили о многих часах, проведенных у парикмахера. Через дорогу от моей хибарки стоял старый дом, окруженный высоким забором, и она как раз шла туда, а оттуда доносился шум вечеринки, граммофон играл ту песенку, которую пела Грета Гарбо. Мне показалось, что я ее знаю, поэтому я вдруг остановилась посреди дороги, сама того не желая, будто все было как-то по-другому. К своему непередаваемому удивлению, в воротах дома я увидела Джека Макналти, как обычно в шикарном пальто, но, должна сказать, лицо у него было осунувшееся, изможденное. Или, может, в те дни мне все таким казалось. Я подумала, не та ли это знаменитая Май, важная девчонка из Голвея, на которой он женился. Наверное, она это и была. И ведь выходит, что она моя невестка.
Мне вдруг показалось, что она разозлилась, занервничала. Вид у меня, конечно, был еще тот — заношенное пальто, которое и в лучшие-то дни ничего из себя не представляло, да коричневые ботинки, которые я носила как клоги, без шнурков, потому что шнурки для них нужны были длинные, тоненькие, а в лавках Страндхилла таких не водилось. Да и, наверное, снизу было видно, что чулок на мне нету — настоящее преступление — и живот еще торчал из-под пальто.
— Что, несладко приходится? — спросила она, и это все, что она сказала. Затем она вошла в ворота. Я глядела ей вслед и дивилась этим словам, спрашивая себя, однако, что это было: жестокость, отчаяние, констатация факта? Узнать это было никак нельзя. Они вместе вошли в дом, не оглядываясь, наверное, чтобы Май ненароком не обратилась в соляной столб, взглянув еще раз на Содом.
Погода все ухудшалась, и мне делалось все тошнее. Дело было не только в утренней тошноте, когда я выскакивала на задворки, чтобы на ветру проблеваться в тростник и вереск. То была тошнота другого рода, которая, казалось, вскипала у меня в ногах и скручивала мне желудок. Я стала такой огромной, что едва могла встать со стула, и до ужаса боялась, что вдруг застряну здесь, без единого гроша, и больше всего я боялась за ребенка. Иногда я видела у себя под кожей очертания маленьких локотков и коленок, а такое разве можно подвергать опасности? Я не знала, на каком я месяце, и со страхом думала о том, что начну рожать, а рядом никого не будет и никто не сможет мне помочь. Много раз я жалела о том, что не заговорила с Май и не окликнула Джека, и не знала, почему же я этого не сделала, разве только потому, что положение мое было заметно, но никакой помощи они не предложили. Я знала, что в американских прериях дикарки уходили рожать в одиночестве, под кустом, но я не хотела, чтобы Страндхилл стал моей Америкой, не хотела решаться на что-то столь одинокое и столь опасное. Одна я быстро освоила нехитрую тактику незаметности и выживания, но теперь я никак не могла ей обойтись. Я молилась Господу, чтобы Он помог мне, читала «Отче наш» тысячу, тысячу раз, и если не могла встать на колени, то вынуждена была это делать, сидя на стуле. Я понимала, что должна сделать что-то, не ради себя — было ясно, что мне никто не поможет и не посочувствует, — но ради ребенка. И вот в какой-то из этих февральских дней я отправилась в Слайго. Час или два я мылась. Накануне вечером я выстирала платье и всю ночь сушила его у слабенького огня.
Когда я его надела, оно было чуть сыроватым. Стоя перед зеркалом, я долго-предолго расчесывала волосы пальцами, потому что понятия не имела о том, куда подевался гребень. В единственном уцелевшем тюбике помады осталась последняя искорка красного — последний раз мазнуть по губам. Я жалела, что не было пудры, все, что мне оставалось — взять кусок известки с той стены, где был очаг и которая поэтому была сложена из камня, раскрошить его в руках и попытаться как-то поровнее замазать этим лицо. Я ведь в город собиралась, и потому нужно было до какой-то степени выглядеть респектабельно. Я трудилась над собой, как Микеланджело над своим потолком. С пальто я ничего поделать не могла, зато придумала оторвать кусок ткани от простыни и обернуть его вокруг горла, будто шарф. Шляпы у меня не было, но ветер так неистовствовал, что долго бы она у меня на голове не продержалась. И вот я отправилась в путь, поднялась выше в гору, куда не забиралась уж долгое время, прошла мимо протестантской церкви на углу и вышла на страндхилльскую дорогу. Как же мне хотелось, чтобы меня в своем брюхе подбросил до места один из виденных мной немецких самолетов, потому что передо мной тянулся долгий, страшный путь. Справа от меня высились горы, и я все спрашивала себя, неужто я когда-то ходила тут так ловко, так легко. Как будто сто лет прошло с тех пор.
Не знаю, сколько там было часов ходу, но ход этот был долгим, тяжким. Впрочем, по пути тошнота будто бы отступилась от меня, словно в нынешнем моем состоянии ей там не было места. Во мне вдруг воспрянула, затеплилась надежда, словно бы поход мой все же мог увенчаться успехом. Я твердила себе: она мне поможет, конечно, поможет, она ведь тоже женщина, и я была замужем за ее сыном. Ну или так оно было бы, не вычеркни они этот брак в Риме. Я думала, ну и пусть, что она тогда была очень холодна со мной, тогда, много лет назад, когда я впервые пришла к ней в дом, но ведь ее большой жизненный опыт поможет ей отбросить эту неприязнь… и так далее.
И снова, и снова, и снова я прокручивала это у себя в голове, милю за милей, пока я передвигала ноги, переваливаясь с боку на бок из-за своего огромного живота — не самое приятное зрелище, уж поверьте мне, и убеждала себя, что так все и будет.
Ведь даже дата сноса уже назначена, и уже довольно скоро. Должен постоянно себе об этом напоминать. И все равно как-то очень трудно вообразить, что это случится, хотя по всей клинике стоят коробки, упакованные к переезду, каждый день приезжают грузовики и фургоны, чтобы вывезти еще что-нибудь, огромные пачки писем и документов отправлены в архив, пациенты разъезжаются десятками — места для них находятся внезапно, неожиданно, из ниоткуда, как это обычно и случается, — нашлись они даже для моих черных костюмов, а кое-кого из них, в порядке эксперимента, вернули обратно — чуть не сказал, в мир живых. Выражаясь официальным языком, их отправили в дом престарелых, и в кои-то веки это и на человеческом языке звучит пристойно. Отправили, разумеется, с моего позволения. Основная их часть все-таки переедет в новое здание. Ох, как же мне хочется принять окончательное решение насчет Розанны.
Получил очень милое письмо от Перси Квинна из Слайго, пишет, что я могу подъехать в любое удобное время. Буду, значит, готовиться к поездке. Он так отзывчиво откликнулся на мою просьбу, что в ответном письме я спросил, не знает ли он, где в Слайго хранятся архивы Королевской Ирландской полиции, и не будет ли он столь любезен, если их отыщет, проверить, нет ли там сведений о неком Джо Клире. Годы гражданской войны принесли столько разорения, разрухи, что я не знаю даже, сохранились ли все эти древние сведения и потрудился ли вообще кто-нибудь их сохранить. Армия фристейтеров, пытаясь бомбежками выбить ИРА из здания Четырех судов,[59] превратила в золу почти все свидетельства о рождениях, смертях и браках и прочие бесценные документы, уничтожив все записи о той самой нации, которой они пытались подарить новую жизнь, спалив коробки с самой памятью. А оружие им, если я правильно помню, дали или одолжили восторженные британцы, которые, без сомнения, пытались быть полезными новому правительству, с этой их пленительной британской склонностью к широкому жесту, в противовес их обычной кровожадности. Перси я, конечно, ничего такого не сказал. Когда я писал ему ответ, внезапно вспомнил, что он был на той злополучной конференции в Бандоране, хотя сам он точно про это не заговаривал, а я уж точно никогда ему об этом не напоминал.
Вчера вечером пришел домой пораньше, усталый, и, как мне думалось, бесстрашно поднялся в комнату Бет. По-моему, я все же миновал стадию самобичевания и чувства вины. Ведь теперь, когда все закончилось, я остался один на свете, и нашей истории — конец. Я прилег на ее кровать, пытаясь ощутить ее присутствие. Я уловил слабый аромат ее духов, Eau de Rochas — в аэропортах я вечно высматривал их в дьюти-фри, когда они еще там продавались. Я чувствовал себя как-то легко и необычно, но грустно мне не было. Я просил о присутствии там ее отсутствия как о своего рода причудливом, извращенном утешении. На пару минут я почувствовал себя ею — я лежу на кровати, а я, другой настоящий я, сижу внизу, в нашей старой спальне — и что же я про себя думаю? Я ненадежный, я предатель, я не люблю ее? Я зачем-то нужен здесь, даже если между нами пол и потолок? Я не знал. Даже будучи Бет, я не знал Бет. Но опять же на пару минут я ощутил в себе что-то от ее силы, ее доброты и чистоты. Какое же прекрасное это было чувство!
Мой взгляд упал на любовно подобранную ей библиотечку книг о розах, я взял одну и принялся читать. Надо сказать, чтение оказалось очень интересное, поэтическое даже. Тогда я встал, аккуратно обхватил руками всю ее подборку книг, поднял их все вместе и перевернул, так чтобы удобнее было снести их вниз, будто добычу, будто награбленное. Я улегся на свою кровать и продолжил читать, и читал глубоко заполночь. Я словно бы читал письмо от нее или получил право узнать что-то, что уже давно было неотъемлемой частью ее самой. Rosa Gallica,[60] простенькая розочка вроде тех, что на средневековых зданиях вырезали в качестве Rosa Mundi,[61] была самой первой. А теперь пошли огромные чайные розы, которые в садах вечно напоминают задницы танцорок в кружевных панталончиках. Что же мы за создания такие, если за века превратили простой цветок вот в это, а шелудивых псов, питавшихся падалью подле наших древних стоянок, — в борзых и пуделей. Вещь сама по себе, вещь-начало нас ни за что не устроит, нам нужно все доработать, улучшить, опоэтизировать. «Чтобы затмить мимолетность нашей жизни» — наверное, как написал Томас Браун в той книге, которую Розанна велела передать ее сыну. Я вроде как прятался под навесом, натянув его от Religio Medici до «Роз» Королевского садоводческого общества. И от того, что Бет хотела и стремилась узнать все эти штуки про розы, я вдруг преисполнился счастья и гордости. Любопытно, кстати, что чувство это не сменилось затем виной и раскаянием. Нет, оно открывало во мне комнату за комнатой, розу за розой — дальнейшего счастья. Вчера был не только самый лучший день с тех пор, как она умерла, но и один из самых лучших дней в моей жизни. Как будто бы какая-то часть ее сошла с небес и помогла мне. И я был ей чертовски благодарен.
Да, забыл сказать (хотя кому я тут все это говорю?), что, когда я аккуратно отложил в сторону книгу Розанны, чтобы сосредоточиться на книжках Бет, оттуда почти вывалилось письмо. Очень любопытное это было письмо, потому что, кажется, конверт так и не вскрыли, разве что из-за сырости у нее в комнате он каким-то образом склеился снова. Более того, судя по штемпелю, письмо было отправлено в мае 1987 года, добрых двадцать лет тому назад. Я не знал, что и думать, да и что с этим делать не знал тоже. Отец всегда учил меня, что переписка — это святое и вскрыть чужое письмо — не только самое настоящее преступление, с чем я согласен, но и аморальный поступок. Боюсь, что испытываю огромное искушение совершить этот аморальный поступок. С другой стороны, может, письмо надо вернуть? Или сжечь? Нет, точно не стоит. Или так и оставить?
Городские окраины встретили меня нелюбезно. Наверное, я была похожа на дикое создание, которое ветром принесло с болот. Маленькая девочка, сидевшая с куклой у окна — из-за непогоды только и остается, что сидеть дома, — помахала мне рукой с милосердностью маленьких девочек. Слава богу, далеко в город мне забираться не нужно было. Шаги по мощеному тротуару так и отдавались выстрелами у меня в желудке, но я не сбавляла ходу. И вот я уже стою у ворот дома миссис Макналти.
Садик Старого Тома — акр затаившейся красоты. Отсюда были видны грядки с аккуратно вкопанными саженцами и цветами, которые вот-вот проклюнутся бутонами, и подпорками, которыми они были подвязаны против ветра. Через пару недель вид тут будет превосходный, это уж точно. Какой-то мужчина орудовал лопатой на дальнем краю участка, быть может, то был и сам Старый Том. В широком плаще и основательной зюйдвестке, он копал себе, не обращая внимания на зигзаги ветра и хлещущий дождь. Я думала было подойти к нему, но не знала, кто мне враг. Или думала, судя по угрюмому взгляду Джека, тогда в воротах, рядом с моим домом, все они были врагами.
Я решила не подходить к нему. Вместо этого решила попытать счастья у двери. Помню, как в тот миг мышцы у меня в животе натянулись, как канаты, на которых акробаты крутятся под куполом.
Конечно, я была вся грязная и промокшая насквозь. Дорога сюда уничтожила все мои попытки выглядеть поприличнее. Зеркальца у меня с собой не было — одни темные окошки на двери, и в них отражался только упырь с диковинной прической. Уж это мне никак не поможет. Но что я могла поделать? Молча вернуться домой, признав поражение? Я была напугана, я до смерти боялась этого дома, но еще больше я боялась того, что могло случиться, если я не позвоню в дверь.
Я сижу тут, старая, высохшая, с ляжками, покрытыми сыпью, и пишу все это. И вроде как это совсем недавно, вроде как это никакая не история, вроде как ничего еще не прошло и не закончилось. Это что-то навроде ворот святого Петра, когда ты колотишься в эти ворота, просишься в рай, но с тяжелым сердцем понимаешь — слишком много грехов, слишком много. Но, может, хотя бы — милосердия!
Я вдавила плотную бакелитовую кнопку. Но звонок раздался, только когда я отпустила палец — в холле откликнулось его раздраженное дребезжание. Долгое время ничего не происходило. Я слышала, как мое беспокойное дыхание отдается в крохотной терраске. Мне казалось, я слышу, как бьется мое сердце. Мне казалось, я слышу, как бьется сердце моего ребенка, будто подбадривая меня. Я снова вдавила толстую кнопку. Как же мне хотелось, чтобы в эту дверь звонила какая-то другая я — посыльный из мясной лавки, коммивояжер, а не это грузное, запыхавшееся недоразумение. Перед глазами у меня возникла маленькая фигурка миссис Макналти — вся такая опрятная, лицо белое, будто цветы лунника, и едва я это себе представила, как послышался какой-то шорох, дверь распахнулась, и на пороге передо мной предстала сама миссис Макналти.
Она вытаращилась на меня. Не знаю, поняла ли она сразу, кто стоит перед ней. Может, приняла меня поначалу за попрошайку, бродяжку или беглую из дурдома, где она работала. Я и впрямь была вроде как попрошайка, попрошайничала снисхождения у другой женщины. Пропащая, пропащая — вот какое слово вдруг застучало у меня в голове.
— Чего тебе надо? — спросила она, поняв, хоть, может, и не сразу, что я это, та самая недостойная женщина, на которой ее сын женился и не женился. Думаю, она строила против меня козни еще задолго до того, но сейчас меня это не волновало. Я не знала, на каком я месяце. Я почти опасалась того, что начну рожать прямо у нее на пороге. Может, для ребенка было бы лучше, если б так оно и вышло.
Я не знала, что ей ответить. Я не знала никого в схожем со мной положении. Я не знала, что это за положение. Мне нужен, мне отчаянно нужен был кто-то, кто…
— Чего тебе надо? — повторила она, будто собираясь захлопнуть дверь, если я не отвечу.
— Я в положении, — сказала я.
— Это я вижу, дитя, — сказала она.
Я попыталась вглядеться в ее лицо. Дитя. Здесь, на терраске, это раздалось с силой, какая бывает у прекрасных слов.
— Я в отчаянном положении, — сказала я.
— Ты нам больше никто, — сказала она. — Никто.
— Я знаю, — ответила я. — Но я никак не знала, куда еще пойти. Никак.
— Никто и никак, — сказала она.
— Миссис Макналти, умоляю вас, помогите мне.
— Я тебе ничем не могу помочь. Как мне тебе помочь? Я тебя боюсь.
Это меня вдруг остановило. О таком я даже не думала. Боялась меня.
— Меня не нужно бояться, миссис Макналти. Мне нужна помощь. Я… я…
Я пыталась выговорить «беременна», но это не то слово, которое тут можно было сказать. Я понимала, что если произнесу его, то для нее оно будет значить то же самое, что «шлюха», «проститутка». Или что она расслышит эти порочащие слова в самом слове «беременна». Казалось, что во рту у меня будто кусок дерева, сидит во рту как влитой. Сильный порыв ветра налетел сзади, с тропинки, и попытался перевалить меня через порог. А она, кажется, подумала, что я хочу к ним в дом ворваться. Но у меня вдруг колени стали подгибаться, мне казалось, что я вот-вот свалюсь.
— Я знаю, что и вам в жизни нелегко пришлось, — сказала я, отчаянно пытаясь припомнить, что же тогда мне рассказывал в «Плазе» Джек. И рассказал ли он хоть что-то? Когда говоришь, лучше помалкивать.[62]
«Беды, — сказал он. В прошлом?»
— Не смей! — закричала она. И крикнула: — Том!
А потом прошептала, так сбивчиво, будто сбитая птица.
— Что он тебе сказал, что Джек тебе сказал?
— Ничего. Просто беды.
— Грязные сплетни, — сказала она. — И ничего больше.
Не знаю, как Старый Том ее услыхал, наверное, выработалась уже привычка вечно прислушиваться к ее голосу, но уже через пару секунд он показался из-за угла, похожий в этой своей шапке и пальто на тонущего моряка.
— Иисус, Мария, Иосиф, — сказал он. — Розанна.
— Уведи ее! — сказала миссис Макналти.
— Пойдем, Розанна, — сказал Старый Том, — пойдем-ка, пойдем назад, за ворота.
Я покорно пошла за ним. Голос у него был дружелюбный. Он все кивал головой, пока подталкивал меня в обратном направлении.
— Иди, — сказал он, — иди-иди, — будто я была теленком, который забрел, куда не следовало.
— Иди.
И вот я снова оказалась на дороге. Ветер летел по улице, словно вереница невидимых грузовиков — с ревом и жужжанием.
— Иди, — сказал Старый Том.
— Куда? — спросила я с беспредельным отчаянием.
— Обратно, — сказал он. — Обратно.
— Мне нужна ваша помощь.
— Тут тебе никто не поможет.
— Попросите Тома мне помочь, пожалуйста.
— Том тебе не поможет, девочка. Том женится. Не знала? Том тебе не поможет.
Женится. Господи боже.
— Но что же мне делать?
— Иди обратно, — сказал он. — Иди.
Я пошла обратно не потому, что он велел, а потому что другого выбора у меня не было.
Я решила: если доберусь до дома, то пообсохну, отдохну и подумаю, что еще можно сделать. Чтобы только скрыться от дождя и ветра, чтобы суметь мыслить снова.
Том снова женится. Нет, не снова, а впервые.
Окажись он тогда передо мной, я б, наверное, убила его первым, что под руку бы подвернулось. Выломала бы камень из стены, оторвала бы доску от забора и отделала бы его, и убила бы.
За то, что любовью вверг меня в такую гибельную опасность.
Кажется, я и не шла тогда, а волокла себя по дороге. Маленькая девочка все так же сидела у окна, когда я прошла мимо ее дома, все с той же куклой, все еще ждала, пока буря уляжется, чтобы можно было поиграть на улице. Но на этот раз она мне отчего-то не помахала.
Говорят, мы произошли от обезьян и, может быть, животное, которое сидит в нас, нутром чует то, что сами мы едва ли осознаем. Что-то шевельнулось у меня внутри, будто часы пошли или механизм какой запустился, и я инстинктивно постаралась ускорить шаг, ускорить шаг и отыскать где-нибудь тихое укрытие, где можно было бы понять, что это за механизм такой. Была в нем какая-то спешность и какой-то запах, из меня вырывался диковинный шум, который тотчас же уносило ветром. Я уже вышла на щебеночную дорогу к Страндхиллу, меня окружали зеленые поля да каменные стены, и крупный дождь хлестал дорогу, отскакивая от нее будто даже с яростью. Казалось, что у меня музыка в животе, мощная, тянущая, пульсирующая музыка, захлебывающийся «Блэк боттом стомп», пианист, который дубасит по клавишам все неистовее и неистовее.
Дорога плавно свернула, и внизу показался залив. Кто мог бы помочь мне? Никто. Где был весь мир? Как же так вышло, что у меня нет никого в этом мире? Как же так получилось, что жители редких придорожных домишек не выбежали ко мне, не втащили меня к себе, не обняли? Во мне всколыхнулось дикое чувство, что я настолько мало значу для этого мира, что в помощи мне отказано, что священник, женщина и мужчина вынесли мне приговор: в помощи отказать, бросить меня на волю стихий — меня, двуногое животное, пропащую.
Тогда-то, может быть, какая-то часть меня от меня же отшатнулась, что-то покинуло мой разум, что-то вроде того. Убежище. Одинокое существо стремится в убежище. В домике у меня теплился огонь под золой, надо всего-то сбить золу с торфяного брикета да подкинуть еще торфа, и скоро огонь так и запылает. И можно будет содрать с себя старое пальто, и платье, и нижнюю юбку, и ботинки, и с наслаждением вытереться досуха в сухой комнате, хохоча, торжествуя, празднуя победу над бурями и семьями. В накрытом котелке меня ждала незатейливая похлебка, и я ее съем, а потом, сытая и сухая, улягусь в кровать, и буду лежать там, глядя на Нокнари, на старушку королеву Медб на ее каменном ложе, которой там, наверху, уж по полной достанется бури, и буду, как я это люблю, разглядывать свой живот, смотреть, как локотки и коленки появляются и исчезают, пока мое дитя там ворочается и потягивается. И до этого столь желанного укрытия идти мне еще было миль шесть. Сверху мне было видно, что если пойти берегом, где машины, бывало, проезжали во время отлива, то я срежу добрых две мили. Несмотря на мое состояние, я все же отметила, что был самый отлив, хотя берег было едва видно из-за армий и легионов наотмашь секущих дождевых струй. Поэтому я свернула с дороги на узкую тропку, почти не обращая внимания на острые камни, радуясь тому, что срежу путь, да и ноги у меня так онемели, что боли в них я почти и не чувствовала. Вся боль сидела у меня в животе, вся боль была в моем ребенке, и мне до смерти хотелось побыстрее добраться до дому.
Была я когда-то красива, но красоте этой пришел конец.
Внизу, на песке все будто кружилось в танце, словно сама «Плаза» раздалась и заполнила весь залив Слайго. Дождь был как широченные юбки — кружился, подскакивал, пока молотящие столбы ног обрушивались на землю, весь берег и море от Страндхилла до Россес были вымараны миллионами серых и серых мазков. Тут я подумала, что, наверное, не очень разумно было пойти песчаным берегом, или что я, по меньшей мере, не угадала с переменой непогоды — буря расползлась, раззвонилась до невозможности, раздирая меня и мой живот, мое крохотное существо, мои локотки-коленки.
Тут я захлюпала по мелководью и поняла, что сбилась с пути. Песок, по которому катались машины, проносясь с ревом на танцы, был гораздо выше, и летними ночами там было сухо. Я боялась, что меня снесет к руслу Гарравог — немыслимая беда, — но теперь не знала, куда мне свернуть. Где же гора, где возвышенность? Где Страндхилл, а где Кони?
Внезапно впереди замаячило чудовище — но нет, то было не чудовище, то были бугры из тесаного камня, столбы, линия из которых указывала путь к острову и шла по мокрому песку, ровно по тому месту, до которого доставало приливом. И прилив как раз начинался, это я поняла, потому что сквозь рев бури различала галопирующий звук моря, которое неслось со всех ног, чтобы обнять пустой берег. Но я как раз добралась до столба и немножко постояла, держась за камни, пытаясь успокоиться и капельку взбодрившись от того, что нашла его. Если только я каким-то образом не развернулась назад, то река, рассудила я, должна быть справа от меня и чуть выше, а Страндхилл — где-то слева. На верхушке столба торчала ржавая железная стрелка, указывающая на остров.
В бурю грозно будет стоять на своей скале Металлический человек, будет указывать на «глубокие воды», указывать, указывать. Не будет у него времени помогать таким, как я.
Я знала, останавливаться нельзя, замедлю шаг — тут и волны нахлынут, скроют песок у моих ног и медленно, медленно вскарабкаются по столбу. Вернуться к берегу я не осмеливалась, так как там вода могла подняться. Но в прилив почти все столбы скрывались под водой, и тут я не спасусь. Здесь будет водоворот из течений и рыб. Я встала к столбу спиной, ориентируясь на стрелку, и шагнула в бурю, молясь, чтобы мне не сбиться с прямого пути и добраться до Кони.
Тут бурю рассекло косой яростного голубого света, будто отрезали кусок безумного пирога, и я вдруг увидела очертания Бен Бульбена — он маячил впереди, будто огромный нос корабля, который вот-вот меня снесет.
Нет, нет, до него еще мили и мили. Но он был там, где я и предполагала, поэтому я сумела добраться до следующего столба. Ох, от всего сердца благодарила я Металлического человека. Теперь нечетко, но по мне так достаточно четко, виднелась впереди верхушка острова Кони. Я поволоклась к нему. Отойдя от столба, я почувствовала, как вода на мгновение отхлынула и ногам стало тепло. Еще сотня болезненных шагов, и вот уже первые камни, и черные водоросли, и я выбралась на покатую тропку. Если б буря не унялась тогда на мгновение, не знаю, что бы мне оставалось делать — только утонуть в спешащих волнах. Потому что теперь буря снова сомкнулась надо мной, будто пространство бескрайнего безумия — стены из воды, потолок из грохочущего огня, — задыхаясь, я опустилась на ложе из валунов и почти испустила дух.
Я очнулась. Буря все завывала рядом. Я едва помнила, кто я такая. Помню, что даже слова с трудом приходили на ум. Во сне или как еще назвать это мое состояние, я, уж не знаю почему, привалилась спиной к замшелому валуну. Буря завывала, дождь поливал меня потоками воды. Я лежала так неподвижно, что была у меня даже дикая мысль, будто я умерла. Но нет, до этого мне было еще далеко. То и дело, каждый час или каждую минуту — трудно было понять, что-то схватывало меня, будто сдавливая от макушки до самых пяток. Было так больно, больнее самой боли, я даже не знаю, как еще это описать. Я перекатилась на четвереньки, не по своему выбору, просто подчиняясь неведомой воле. Устремив вперед дикий взгляд, я вдруг будто бы увидала в водопаде дождя человека, который стоял и глядел на меня. И тут буря словно вымарала эту фигуру. Стоял там кто или нет, но я пыталась докричаться до него, я кричала и кричала. И тут меня охватил очередной удар боли, как будто мне копчик рассекли топором. Кто же там наблюдал за мной из дождя? Уж точно не тот, кто хотел бы помочь. Шли часы. Я почувствовала, как волны откатываются от острова, прямо кровью это почуяла. Буря жаром пылала с небес. Или это меня охватило огнем посреди всей этой влаги. Нутро у меня было будто хлебная печь, и она все накалялась. Нет, нет, быть такого не могло. Закончилось время человеческих часов, приливы и отливы боли были новыми секундами и минутами. Что, неужели боль теперь все ближе и ближе? Времени теперь проходит меньше? Ночь опустилась тайком, чтобы зачернить бурю? Я ослепла? И вдруг — внезапность, натиск, кровь. Я поглядела себе между ног. Почувствовала, что руки у меня вытягиваются будто крылья, чтобы подхватить то, что падало с неба. Но оно падало не с неба, оно падало из меня. Моя кровь обрушилась на насквозь промокший вереск и воззвала к Господу, прося помочь мне, Его страждущему животному. Раздался голос моей крови. Нет, нет, то было безумие, только безумие. Между ног у меня одни угли, кольцо углей, раскалившихся докрасна, и ничто живое не сможет пройти через это кольцо. И в этот миг безумия вдруг показалась маленькая макушка, а затем — плечико, все в ошметках кожи и крови. И вот оно, личико, и вот грудка, а вот животик и две ножки, и тут даже буря, казалось, затаила дыхание и умолкла, и наступило молчание — я посмотрела, взяла маленькое существо, за которым потянулась живая нить, поднесла ребенка к лицу и снова, даже не думая, перекусила нить, а буря набухла и давай выть, выть, и мое дитя тоже набухло, будто отвердевая в секущей темноте, втянуло свой первый бриллиантик воздуха и отозвалось воем в миниатюре, тоненько взывая к острову, к Слайго, ко мне.
Когда я очнулась снова, буря миновала, будто подолом изодранного платья прошуршала вон из Слайго. Где же маленькое существо? Где кровь, кожа, пуповина и послед? Я вскочила на ноги. Меня шатало из стороны в сторону, и сама я была не сильнее новорожденного жеребенка. Где мое дитя? Какое же дикое ощущение паники и потери обрушилось на меня. Я озиралась по сторонам с безумной тоской и жаром в голове, знакомым любой матери или самке. Я раздвигала низкие веточки и побеги вереска, я искала, ползая по кругу. Я звала на помощь. Небо было огромным, голубым — до самых до небес.
Давно ли миновала буря? Я не знала.
Я свалилась обратно наземь, ударившись бедром о камень. Из меня все еще струилась кровь ровной ниточкой, темная кровь, темная и теплая. Я лежала там, уставившись на мир, будто женщина, получившая пулю в голову — мирный берег, ржанки роют и ковыряют своими длинными клювами песок рядом с отступающими волнами.
— Пожалуйста, помогите, — все повторяла и повторяла я, но, кажется, никто меня не слышал, кроме этих птиц.
Ведь были же где-то на острове какие-то дома, упрятанные подальше от ветра? Ведь мог же кто-то прийти и помочь мне отыскать моего ребенка? Ведь мог же кто-то прийти?
Пока я лежала там, в груди у меня толкнулось странное острое чувство — пришло молоко, подумала я. Вот, молоко теперь есть, готово. Где же, где же мой ребенок, которого надо им напоить?
И тут я увидала, как по извилистой прибрежной тропке съезжает белый фургон. Я сразу поняла, что это скорая помощь, потому что в такой тиши сирену было издалека слышно. Фургон съехал в песок и поплыл вперед, точно как я шла в бурю — от столба к столбу. Я снова вскочила и принялась махать руками, как потерпевший кораблекрушение моряк, который наконец увидал вдалеке корабль, спешащий ему на помощь. Но не меня надо спасать было, а крошечного человечка, пропавшего оттуда, где ему надлежало быть. Когда мужчины с носилками подошли ко мне, я просила их сказать, где мой ребенок, умоляла их сказать мне.
— Мы не знаем, мэм, — сказал один из них, чрезвычайно вежливо. — И как это вы вздумали рожать тут, на Кони? Вот уж точно не то место, где следует рожать.
— Но где же он, где мой ребенок?
— Что, мэм, прилив был сильный, и малютку, спаси его Господь, волной смыло?
— Нет, нет, он был у меня в руках, и я заснула, и я его к себе прижимала, согревала. Я знала, что ему у меня на руках тепло будет. Смотрите, вот тут, я подле груди его держала, смотрите, даже пуговицы вот расстегнуты, ему тепло было, он со мной был.
— Ладно, — сказал второй, — ладно. Успокойтесь-ка. У нее кровотечение не прекратилось, — сказал он своему коллеге. — Надо попробовать его унять.
— Можем и не унять, — ответил второй.
— Надо быстро везти ее в Слайго.
И они погрузили меня в фургон. Но что же, мы бросили моего ребенка? Я не знала. Я уцепилась за двери, когда их закрывали.
— Ищите везде, — сказала я. — Там был ребенок. Он там был.
Ох, и когда они завели мотор, то я будто сквозь землю рухнула и потеряла сознание.
Вот, теперь начались трудности. Теперь дороги будто разошлись на две стороны в лесной чаще, и лес этот так занесло снегом, что кругом одна лишь белизна.
Кто-то забрал моего ребенка. Скорая помощь привезла меня в больницу. Знаю, что очень долго у меня не прекращалось внутреннее кровотечение, и в больнице думали, что я не выживу. Это я помню. Помню, что мне сделали операцию, потому что помню, что кровотечение прекратилось и что я выжила. Помню, что отец Гонт приходил и говорил, что обо мне позаботятся, что знает одно место, где я буду в безопасности, и что мне там понравится, и что ни о чем волноваться не нужно. Я снова и снова спрашивала про своего ребенка, и всякий раз он отвечал одним только словом: «Назарет». Я не понимала, что это значит. Я так ослабла, что, кажется, поступила как узник, который взывает к своему тюремщику, — я искала помощи у отца Гонта. Кажется, я просила его о помощи. Я точно очень много плакала и помню даже, как он держал меня на руках, пока я рыдала. Был ли там кто-то еще? Не припомню. Вскоре я увидала впереди две башни психиатрической лечебницы и была сослана в ад.
Я кричала, что хочу повидаться с матерью, но мне отвечали:
— Ты не можешь ее увидеть, никто не может ее увидеть, никому ее не увидеть больше.
И тут моя память оступается. Именно так. Вздрагивает, будто двигатель, который пытается завестись от поворота ключа, но глохнет. Др-р-р, др-р-р, др-р-р. Ох, неужто это Старый Том и миссис Макналти там, во тьме, в темной какой-то комнате, и я там с ними, и они измеряют меня своими портновскими метрами для больничной робы, и не говорят ни слова — только замеры: грудь, талия, бедра? Так они обмеряют всех, кто к ним поступает, чтобы пошить им робы, и всех, кто уходит, чтобы пошить им саваны?
И тут память останавливается. Ее нет совсем. Я не помню даже ни страданий, ни боли. Нет их там. Помню Энуса в солдатской форме, который пришел ко мне как-то вечером, уболтав персонал, чтоб разрешили повидаться. Форма была майора, а я знала, что он всего-навсего рядовой, но он признался, что позаимствовал форму у Джека, и уж как хорошо он смотрелся в этих эполетах. Он велел мне побыстрее одеваться, сказал, что там, снаружи, меня ждет мой ребенок и он пришел меня освободить. И мы все вместе уедем в другую страну. Надеть мне было нечего, кроме тех обносок, что на мне были, я знала, что я вся грязная и завшивевшая, вся в коросте засохшей крови, и мы с Энусом крались по темному коридору, и потом он со скрипом отворил тяжелую дверь лечебницы, и мы с ним прошли под старыми башнями по щебенке — и мне даже острые камни были нипочем. И он вынул ждавшего нас ребенка из высокой коляски — такой это прехорошенький был мальчик, взял его на руки и повел меня, с кровоточащими ногами, по лужайке, и потом нам пришлось перейти вброд чистую речушку у самого подножия холма. Он перешел ее и вышел на прекрасный зеленый луг, поросший высокой травой. Лунный свет забрызгал реку, заухала моя знакомая сова, и когда я ступила в реку, то платье мое растворилось, и вода очистила меня. Я вышла на берег из камышей, Энус посмотрел на меня, и я сердцем поняла, что снова красива, и он дал мне моего ребенка, и я почувствовала, как грудь наливается молоком. Энус, я и наш ребенок — мы стояли на том лугу в лунном свете, и там еще был ряд огромных деревьев, покрытых зеленой листвой, которую нежно ворошил теплый летний ветер. И Энус снял ненужную свою форму, так тепло было, и мы там стояли, такие счастливые, какими только могут быть люди, да мы и были первыми и последними людьми на земле.
Такое прозрачное, такое чудесное воспоминание — и такое невозможное.
Я это знаю.
Голова у меня прозрачная, как стекло.
Если вы читаете это, значит, мышь, древоточец и жук пощадили эти листки.
И что же мне еще рассказать вам? Когда-то я жила среди людей и поняла, что в целом они холодны и жестоки, однако же могу назвать троих или четверых, которые были как ангелы.
Думаю, мы измеряем вес дней наших по тому, сколько ангелов нам довелось приметить среди нас, которые при этом на ангелов и не похожи вовсе.
И если по нашим подсчетам выходит, что страданий нам выпало много, то на закате дня сам дар жизни — это что-то безмерное. Это выше старых гор Слайго, это что-то трудное, но до странного яркое, это то, что уравнивает в падении молотки и перья. И как тот порыв, что заставляет старую деву разбить свой сад, с тощими розами и трепещущими нарциссами, это подсказка о какой-то грядущей благодати.
Все, что от меня нынче осталось, — это слух о красоте.
Глава двадцать первая
Наконец-то съездил в Слайго, выкроив время между всеми этими делами, связанными с переездом. Совсем короткая поездка получилась, но за все эти годы я туда почти и не выбирался. Прекрасный весенний день. Но даже в такой день психиатрическая лечебница Слайго выглядела так мрачно, с этими своими двумя малоутешительными башнями. Здание это огромное. В народе его зовут Постоялым двором Лейтрима, потому что, как мне объяснила Розанна, тут перебывала половина всего Лейтрима. Но то, несомненно, просто местное предубеждение.
Если учесть то, что мы когда-то очень дружили с Перси Квинном, странно, наверное, что мы по большому счету не поддерживали связь, хотя и жили в нескольких милях друг от друга. Иногда у дружбы, даже самой крепкой и интересной, быстро выходит срок годности, и продлить его никак нельзя. И все же Перси, с поредевшими волосами и откуда-то взявшейся полнотой, которой я не припомню, встретил меня невероятно радушно, когда я отыскал его офис, занимавший одну из башен. Я толком и не знаю, что у него за репутация, из прогрессивных ли он и до какой степени позволяет себе расслабиться, а всему вокруг — идти своим чередом, в чем меня, боюсь, можно было уличить довольно часто. Конечно, я готов признаться в этом только тут, но, уверен, у святого Петра все мои прегрешения записаны.
— Соболезную твоей утрате, — сказал он. — Я собирался приехать на похороны, но именно в тот день никак не смог выбраться.
— Все в порядке, не переживай, — ответил я. — Спасибо.
Я помолчал, не зная, что еще сказать, и добавил:
— Все прошло хорошо.
— По-моему, мы с твоей женой не были знакомы, верно ведь?
— Нет, нет, точно, не были. Мы с ней уже позже познакомились.
— Ну так ты, значит, вышел на охоту? — спросил он.
— Ну, я тут пытаюсь освидетельствовать одну пациентку, я тебе про нее писал — Розанна Клир, — на то есть много причин, но она не очень идет на контакт, поэтому приходится выкручиваться, как могу, заходить, знаешь, с черного хода.