Багровый лепесток и белый Фейбер Мишель

Когда он входит в нее, она издает странный, похотливый звук, нечто среднее между вскриком и нежным стоном согласия. Он прижимается к ее шее заросшей щекой.

— Пауки, — вздрагивает она.

Его движения медлительны; он никогда так медленно не двигался в женщине. Снег за окном превращается в мокрую крупу, скребется в стекло, отбрасывает мраморное мерцание на голые стены. Когда наступает миг исступления, он с величайшим усилием подавляет желание сделать рывок, застывая в абсолютной неподвижности, давая сперме изливаться ровной непрерывной струей.

— Кос… Все мои косточки пересчитал, — бормочет Агнес, и Уильям позволяет себе единственный стон наслаждения.

Минутой позже он снова стоит у кровати, вытирая Агнес носовым платком.

— Клара? — капризно спрашивает она и тянется забинтованной рукой к одеялу. — Холодно…

(Уильям чуть-чуть приоткрыл окно на случай, если служанкин нос окажется острым не только по своей форме.)

— Еще немножко, дорогая, — говорит он, наклоняясь, чтобы получше вытереть ее.

К его ужасу она вдруг начинает писать: янтарно-желтая, вонючая струя течет по белым простыням.

— Грязно… грязно, — жалуется Агнес. Теперь в ее тихом, сонном голосе слышны нотки страха и отвращения.

— Это ничего… Все в порядке, Агнес, — успокаивает Уильям, накрывая ее одеялом. — Клара скоро придет. Она тобой займется.

Но Агнес мечется под одеялом, стонет, поворачивает голову из стороны в сторону.

— Как мне добраться домой? — кричит она.

Ее невидящие, безумные глаза широко раскрыты, она облизывает запекшиеся губы. — Помоги мне!

Уильям бессильно отворачивается от нее, закрывает окно и быстро покидает спальню.

Вечером Конфетка укладывает Софи в постель.

— Когда я проснусь, уже будет Рождество, — рассуждает девочка. Конфетка с притворной строгостью постукивает пальцем по ее носу.

— Если вы быстро не заснете, в полночь настанет Рождество, а вы ничего не узнаете.

О, какое это счастье — завоевать такое доверие Софи! Ребенок не вздрагивает, когда Конфетка шутливо ее касается. Конфетка закутывает девочку в одеяло до самой шеи; подбородок у Софи еще влажноват, а у Конфетки руки теплые и розовые после недавнего мытья.

— А ведь вы должны хорошо знать, — поддразнивает ее Конфетка, — что бывает в рождественское утро с маленькими девочками, которые не спят в полночь!

— Что с ними бывает? — Софи сразу пугается, может ведь и не заснуть до полуночи, несмотря на старания.

Этого Конфетка не ожидала; ее угроза была вполне риторичной. Она обращается к своему воображению и через миг раскрывает рот, чтобы сказать: «Страшный великан врывается в комнату, хватает тебя за ноги и разрывает, как цыпленка, на две кровавые половинки».

— Стрр… — злорадно начинает она — и захлопывает рот.

У нее вдруг схватывает живот; лицо наливается кровью. Понадобилось девятнадцать лет, чтобы прийти к пониманию — она дочь миссис Кастауэй: мозг, приютившийся в ее черепе, и сердце в ее груди суть точные копии тех органов, которые гноятся в ее матери.

— Н-ничего с ними не бывает, — заикается она, дрожащей рукой поглаживая Софи по плечу. — Совсем ничего. А вам, моя маленькая, нужно только глазки закрыть — и вы сразу уснете.

Она тушит лампу и, сгорая от стыда за то, что чуть было не натворила, уходит к себе.

В дневнике Агнес Ануин семнадцатилетняя девушка в день свадьбы оказывается в приподнятом, хоть и в несколько истерическом настроении. Насколько может судить Конфетка, страхи и сомнения Агнес по поводу сочетания браком с Уильямом Рэкхэмом безусловно отпали — или отброшены. Теперь ожидание церемонии наполняет ее трепетом, но это щенячий трепет возбуждения.

Отчего же, дорогой дневник, хотя в истории мира состоялся миллион бракосочетаний, а следовательно, был миллион возможностей научиться проводить их без сложностей, моя свадьба превратилась в такую безумную неразбериху! До великого события всего четыре часа, а я сижу лишь наполовину одетая в свадебный наряд, волосы у меня и вовсе не причесаны! Где эта девица? Чем она занята? Что важнее моей прически в этот самый главный день! И она слишком рано приколола флердоранж к моей вуали, и цветы вянут! Пусть поскорее найдет свежие цветы, иначе я рассержусь!

Однако мне надо перестать писать, поскольку, спеша занести на бумагу каждое бесценное событие, я могу сломать ноготь или облиться чернилами. Вообрази, дорогой дневник: предстать перед алтарем перепачканной чернилами!

Итак, до завтра — или (если удастся улучить момент), может быть, до вечера — когда я больше не буду Агнес Ануин, а буду

Вечно Твоя,

Агнес Рэкхэм!!!

Конфетка переворачивает страницу и обнаруживает, что дальше пусто. Переворачивает еще одну — снова пустота. Конфетка пролистывает оставшиеся страницы и, когда приходит к заключению, что Агнес наверняка начала новую тетрадь для хроники семейной жизни, ей на глаза попадается несколько записей — не датированных, написанных пугающе мелким почерком.

Загадка: я ем меньше, чем ела до того, как оказалась в этом злополучном доме, но я толстею.

Объяснение: меня насильно кормят во сне. И на следующей странице:

Теперь я знаю, что это правда. Демон сидит на моей груди и ложкой вливает кашу-размазню мне в рот. Я отворачиваюсь, но его ложка следует за моей головой. Миска с кашей огромна, размером с ведро. «Раскрой пошире рот, он говорит, иначе мы всю ночь провозимся».

Дальше опять идут чистые страницы — и, наконец:

Старики поднимают носилки, на которых я лежу, и несут меня через залитые солнцем деревья к скрытому пути. Я слышу, как пыхтит поезд, который доставил меня сюда, и отправляется в обратный путь. Одна из монахинь, та, что взяла меня под свое крыло, ждет у ворот, сложив ладони под подбородком. «О Агнес, дорогая, говорит она, ты снова здесь? Что будет с тобою?» Но потом она улыбается.

Меня несут в Обитель, в теплую келью в самом его центре; свет, льющийся сквозь витражное окно, окрашивает ее в яркие краски. Меня перекладывают с носилок на высокую кровать — наподобие пьедестала с матрасом наверху. Страшная боль в моем опухшем животе и та ужасающая тошнота, от которой я страдала каждый день, возвращаются с новой силой. Кажется, будто демон внутри меня страшится исцеляющих сил Святой Сестры и старается покрепче вцепиться в меня.

Моя Святая Сестра склоняется надо мною. Свет витража окрашивает ее в разные цвета: лицо желтое, как лютик, грудь красная, руки синие. Она нежно кладет руки на мой живот, и демон внутри меня корчится. Я чувствую, как он толкается и бьется в ярости и ужасе, но моя Сестра знает, как заставить мой живот открыться без вреда, позволяя демону выскочить вон. Всего лишь миг я вижу это мерзкое создание: голое и черное; оно слеплено из крови и слизи, но, будучи вынесено на свет, оно сразу становится паром в руках моей Святой Сестры.

Откинувшись в изнеможении назад, я вижу, как oпaдaeт мой живот.

— Ну вот, — с улыбкой говорит моя Святая Сестра, — все кончилось.

Конфетка пролистывает тетрадь до самого конца, надеясь найти что-то еще — больше ничего нет. Но… должно же быть! Ее любопытство распалено, повествование Агнес захватило ее так, как в жизни ничто не захватывало, к тому же она добралась до периода, который вызывает у нее самый жгучий интерес: первые дни семейной жизни Уильяма и Агнес. Задыхаясь от нетерпения, она достает из груды дневников тот, что хронологически следует за уже прочитанным. Она видела его раньше. Он ничего не дает. Отыскивает следующий.

Этот открывается записью:

«Сезонные» размышления Агнес Рэкхэм

Дамы, я спрашиваю вас: что может раздражать сильнее, нежели шляпная булавка, когда она так тупа, что ее не вколоть в совершенно обыкновенную шляпу? Разумеется, говоря «обыкновенная», я отнюдь не желаю сказать, что мои шляпы не являются совершенно «необыкновенными» в смысле того…

Конфетка откладывает дневники; она сбита с толку и разочарована. Ну что, читать дальше? Нет. Сил больше нет читать эту чепуху, особенно в ночь перед Рождеством. Да и поздно уже: без четверти двенадцать. Ее охватывает та особая усталость, которая дожидается у часов позволения навалиться на тебя. Конфетка насилу заставляет себя затолкать дневники обратно под кровать; только мысль о Розе, которая утром может застать ее храпящей под горой тетрадей, подталкивает Конфетку к действию. Надежно спрятав свою тайну, Конфетка писает в горшок, забирается в постель и задувает свечу.

В кромешной тьме она, прислушиваясь, лежит лицом к окну, которое пока не может различить. Идет ли еще снег? Если идет, то понятно, почему с улицы почти не доносится звуков. Или на улице никого нет? На Силвер-стрит канун Рождества всегда бывает шумным и веселым: уличные музыканты состязаются — в надежде на щедрые праздничные подачки; какофония аккордеонов, шарманок, скрипок, дудок, барабанов вместе с гомоном голосов и громким смехом сплетается в паутину, которая дотягивается до верхних этажей самых высоких домов. Невозможно заснуть в этом гвалте — впрочем, кто бы пробовал заснуть в заведении миссис Кастауэй; наоборот, там тоже крутится шарманка, только что не музыкального свойства.

Здесь, в Ноттинг-Хилле, звуки слабее и загадочнее. Вот что это — человеческие голоса или всхрапывание лошади на конюшне? Обрывок мелодии бродячего певца, который ветер доносит с Чепстоу-Виллас, или скрип калитки совсем рядом? Ветер скулит под свесом крыши, посвистывает между труб; поскрипывают стропила. Или это кровать поскрипывает где-то в доме? И скулит, может быть, Агнес и мечется, мечется в отравленном сне?

«Ты должна помочь ей. Иди и помоги. Почему ты не идешь ей на помощь?» — настаивает Конфеткина совесть — или как там еще зовется тот неуемный дух, кому единственная радость — донимать Конфетку, когда она жаждет отдыха. «Они держат ее под наркотиками, потому что она говорит то, чего им не хочется слышать. Как ты это допускаешь? Ты же обещала помогать ей».

Это удар ниже пояса: обещание, извлеченное из мусора встречи на Боу-стрит, где Агнес рухнула в грязь и ее явился спасать ангел-хранитель.

«Но там было другое… Я обещала помочь ей добраться до дому и не более», — протестует она.

«Разве ты не сказала: буду следить, чтобы с вами ничего не случилось»?

«Я имела в виду — только до угла».

«Ах ты скользкая, трусливая потаскуха!»

Ветер усилился, теперь он свистит и подвывает по всему дому. Что-то белое отвесно падает во мгле за окном Конфетки. Агнес в белой ночной рубашке? Нет, снег свалился с крыши.

«Почему меня должно волновать, что случится с Агнес? — злится она и зарывается лицом в подушку. Избалованная, безмозглая, и мать никудышная… Она оплевала бы проститутку на улице, если бы плеваться было модно».

Зловредный оппонент не снисходит до ответа; знает, что она сейчас вспоминает, как дрожали под ее руками плечи Агнес, там, в том переулке, когда она шептала бедняжке на ухо: «Пусть это будет наш секрет».

«Я в доме Уильяма. Я могу попасть в страшную беду».

Неуемный дух смолкает — или так ей кажется — на минутку-другую.

«А как насчет Кристофера?» — опять принимается он за свое.

Конфетка сжимает кулаки под одеялом и еще глубже зарывается в подушку.

«Кристофер может сам позаботиться о себе. Я что, всех должна спасать в этом проклятом мире?»

«Ах, бедная деточка, — издевательски откликается дух, — бедная, пугливая сучка. Бедная блядь, бедная-блядь, бедбля…бедбля…»

За окном, на продуваемых ветром улицах Ноттинг-Хилла, кто-то дует еще и в рожок, кто-то другой издает радостный клич, но Конфетка не слышит: она чуть было не узнала, что на самом деле бывает в канун Рождества с маленькими девочками, которые слишком долго не засыпают.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

С Рождеством! С Рождеством всех и каждого! — гремит Генри Калдер Рэкхэм, вступая в дом сына, будто он Санта-Клаус или, по крайней мере, Чарльз Диккенс, громыхающий с трибуны.

— И тебя с Рождеством, отец, — отвечает Уильям, конфузясь уже не только из-за неумеренной громогласности отца, но и потому, что горничная так неумело помогает старику снять верхнюю одежду. Похоже, Генри Калдер Рэкхэм, как лорд Ануин, тоже совершил скачок от упитанности к тучности за то время, пока Уильям преображался из претенциозного бездельника в одного из капитанов промышленности.

— Какие запахи! — восторгается старший Рэкхэм. — Этот визит, я уверен, станет причиной моей погибели.

С этими словами он позволяет проводить себя в гостиную сына, где его тепло приветствует прислуга.

— Хм, тебя я раньше не видел! — говорит он новеньким, — а тебя зовут — нет, не подсказывай! — улыбается знакомым. Все довольны.

В считанные минуты он делается распорядителем торжества, берет в свои руки управление ритуалами веселья и сантиментов.

— Где хлопушки? Хлопушки где? — требовательно вопрошает он, потирая руки, — и хлопушки немедленно появляются.

Движение времени, чуть замедлившееся после утренней раздачи подарков, снова набирает темп, когда отец Уильяма сосредоточивается на организации комнатных игр.

— Великолепно! Великолепно! Во что играем дальше? — кричит он, а Уильям удивленно наблюдает за отцом, не узнавая в развеселом паяце упрямого старого тирана, который так долго держал в унынии этот дом.

Уильяма частенько коробит поведение отца, но сегодня он не только приемлет отцовскую вульгарность — он даже благодарен за нее; она поддерживает праздничное настроение, которое могла бы испортить ужасная история с Агнес. Все в доме постоянно помнят (разве что, кроме таких, как Джейни), что хозяйка дома в бесчувствии лежит наверху, а хозяин пребывает в глубокой тоске. Он очень старается не подавать виду, будто он об этом помнит; однако тем сильнее одолевает его острая жалость к Агнес, и гнетущая тишина нависает над празднеством. Казалось бы, стайка женщин может на денек наполнить щебетом дом! Так нет — нужен мужчина, а Уильям устал быть этим мужчиной.

Ну ладно, утром заглянул садовник; ненадолго стало легче; но чертовски скоро этот садовник ушел! Десять минут — и мистер Стриг уже удрал подальше от — как он наверняка полагал — безудержного засилья женщин, в безопасность своего домика. От Чизмана было бы больше толку, но того вообще нет: поехал якобы навестить мать — кто бы ему поверил!

Так что появление в гостиной, заполненной дамами, понуждаемыми — хорошими манерами — веселиться, пускай сдержанно, Генри Калдера Рэкхэма, толстого старика, исполненного добродушной помпезности, — это просто спасение для Уильяма. Бушуй, старик! Это и требуется, чтобы протянуть долгие часы до обеда.

Кстати, пока все идет отлично. Честно говоря, куда лучше, чем в минувшие годы, когда Агнес (хоть и неизменно красивая) вполне могла испортить праздничную беззаботность чертовски странными замечаниями, смысл которых — как подумалось Уильяму — был в том, чтобы вернуть Рождеству присущее ему религиозное значение, освободив от чрезмерного торгашества.

— Ты никогда не задумывался над тем, почему мы больше не празднуем Детоубийство? — спросила Агнес однажды, забыв на коленях полуразвернутый рождественский подарок Уильяма.

— Детоубийство, дорогая?

— Ну да, тот день, когда царь Ирод убил невинных детей.

В этом году (слава тебе, Господи) такие разговоры не ведутся. И, как это ни печально, отсутствие Агнес имеет и положительную сторону: оно позволило ее дочери находиться в гостиной. Да, после многих лет строго раздельного празднования Рождества, когда в детскую потихоньку проносили подарки Софи и остывающую порцию праздничного обеда, пока все ублажали хозяйку дома в гостиной, теперь, наконец, ребенок получил шанс. Это прекрасно, думает Уильям, давно пора! Славная девочка с такой обаятельной улыбкой, уже большая, к ней больше нельзя относиться, как к малышке. Кроме того, вопреки готовности мириться с представлением Агнес о Рождестве как о ритуале для взрослых, Уильям всегда втайне считал грустной ту елку, вокруг которой не резвится ребенок.

В прошлом году раздача подарков была омрачена всякого рода ограничениями: отвратительная необходимость экономить, недоверие Генри Калдера Рэкхэма к сыну, надменное презрение Агнес ко всему, что отдает дешевкой или имитацией, нервозность и неблагодарность прислуги. А в этом году та же церемония оказалась очень приятной. Все домочадцы собрались вокруг елки — чуть не по колено в быстро поднимающейся пене цветных оберток. Выпутавшись из долгов, Уильям решил проявить щедрость. (Сомневающейся леди Бриджлоу, которая предостерегала его об опасности баловать прислугу, он ответил: «Вы не верите в человечность!»)

В результате леди Бриджлоу, без сомнения, последовала своему принципу и раздала служанкам свертки с материалом для форменных платьев, а его служанки получили в подарок готовые форменные платья (к чему заставлять бедных трудяг шить себе форму, когда будущее за готовой одеждой?). И еще каждая получила по дополнительному подарку. Вместо хозяйственных вещей, которые можно было бы ожидать (кухонные принадлежности для поварихи, новая швабра для поломойки и так далее) — обнаружились предметы неслыханной роскоши. Господи, Боже мой, он теперь богатый человек, обязательно ли ему слышать кислое и ворчливое «благодарю-вас-сэр» за смехотворный подарок типа половника или ведра, когда он может позволить себе удовольствие выслушать изъявления подлинной и непритворной радости?

Так что этим утром каждая служанка получила (к немалому своему удивлению) коробку шоколадных конфет, пару лайковых перчаток, красивый крючок для пуговиц и изящный восточный веер. Уильям считает, что перчатки — особенно удачный выбор: это показывает, что Уильям Рэкхэм, как хозяин, видит в служанках не просто рабочую силу, но женщин, которые могут пожелать провести свободное время в другой обстановке.

Было чертовски интересно наблюдать, как проявляется сущность каждой из них, когда проходил шок изумления. Клара сразу метнула в него подозрительный взгляд, поджала губы и испросила разрешения вернуться к миссис Рэкхэм. Роза сложила подарки аккуратной стопочкой и снова принялась внимательно следить за гостиной — все ли идет, как положено. Бедная Джейни не выпускает дары из рук и не отрывает от них глаз, ошеломленная их необычностью и намеком на то, что эта роскошь может пригодиться и такой простушке, как она. Тихоня Летти сложила свои сокровища в подол и изумленно озирается по сторонам, будто только сейчас поняла, что отныне ей уже не нужно больше ни о чем никогда беспокоиться. Хэрриет, недавно взятая на кухню, и прачка, ирландское имя которой Уильям не в состоянии ни написать, ни выговорить, едва скрывают нетерпение: им так хочется наброситься на шоколадные конфеты или пройтись по улице в новых лайковых перчатках. В отличие от них, кухарка (разумеется, далеко не девица) откровенно выказывает добродушное недоумение, будто говоря: Боже, зачем нужны такие вещи человеку моего возраста и положения? Но она польщена, Уильям видит это… Она ведь тоже женщина.

С Конфеткой было сложнее. Как вознаградить ее за все, что она сделала, не вызывая подозрений у других? Сначала у него была мысль отпраздновать второе, тайное Рождество наедине, в ее комнате, но ближе к празднику он решил, что риск слишком велик; дело не в том, что могут раскрыться их отношения, а в сложностях его жизни, которые не оставляют ему ни одной свободной минуты.

Нет, лучше воздать ей должное прилюдно. Но чем? Естественно, для приличия Конфетка тоже должна получить перчатки, шоколад, крючок для застегивания и веер, но что еще он может подарить ей, оценивая по заслугам ее уникальные качества и не давая при этом повода для пересудов? Этим утром перед рождественской елкой в присутствии всех домашних он с гордостью убедился в мудрости своего выбора.

Конфетка, получив из рук Летти таинственную коробку, удивилась ее размерам и тяжести, но когда сняла красную оберточную бумагу и извлекла на свет содержимое, широко раскрыла и глаза, и рот. («А, — подумал Уильям, — такую реакцию не подделаешь!») Стараясь сохранить невозмутимый вид, он наблюдал затем, с каким изумлением вглядывается Конфетка в кожаные переплеты томов Шекспира: трагедии в темно-коричневых с золотым тиснением, комедии — цвета умбры с черным тиснением, исторические хроники — в черных с серебром. Конечно, на книги смотрели и все остальные — неграмотные с непониманием, любительницы чтения с чувством, близким к зависти, но не совсем: что им за радость, если бы собрание сочинений Шекспира попало в их руки? И какой подарок был бы более разумным и оправданный, чем книги для гувернантки?

Конфетка, конечно, видит в этом совсем другое; у нее гортань перехватывает от чувств; она насилу произносит слова благодарности.

А что подарить Софи? Это еще более трудная проблема. После долгих размышлений Уильям решил, что нынче обычай вручать Софи подарок «от мамы» надо приостановить. В минувшие годы по праздникам и дням рождения этот маленький обман поручался Беатрисе Клив, и ребенок ни о чем не догадывался. В этом году есть несколько причин поступить по-другому: нежелание Уильяма обременять Конфетку еще и этим, решительное осуждение такой практики доктором Керлью, отсутствие Агнес на празднике, а также тягостное чувство, что Софи уже не в том возрасте, чтобы поверить в откровенную ложь.

Итак: никакого подарка «от мамы». Доктор Керлью заверил Уильяма, что со временем — когда Агнес вылечится — она подарит дочери нечто куда более ценное, чем самый нарядный рождественский дар. Может быть, и так; может быть… Но в то утро Уильям позаботился, чтобы Софи не испытывала недостатка в нарядных свертках.

В знак признания того, что Софи уже большая девочка, он купил для нее перчатки из свиной кожи — изящные миниатюрные перчатки, чтобы она почувствовала себя маленькой леди. Также она получила черепаховую щетку для волос, заколку для них же — из китового уса, зеркальце с ручкой из слоновой кости и замшевый мешочек, куда все это полагалось уложить.

Софи с изумлением и восторгом разглядывала подарки. Но ахнула она, когда открыла самую большую из коробок под елкой и оттуда появилась неземной красоты кукла. Ахнули все, кто был в гостиной — роскошное французское создание, одетое как на театральную премьеру, с алебастрово-бледной фарфоровой головкой, с искусно завитым париком, увенчанным шикарной шляпкой со страусовыми перьями. Нежно-розовое атласное платье (с вырезом более глубоким, чем у английских кукол), облегало осиную талию, широко расходясь книзу, где заканчивалось белой плюшевой оторочкой. И самое необычное — к туфелькам куклы прикреплены колесики, и ее можно катать по полу.

— Черт возьми, — с сожалением воскликнул отец Уильяма, — эта штучка классом выше дешевенького негритенка, которого я привез ей!

Однако у Генри Калдера Рэкхэма есть свой сюрприз за пазухой, — точнее, под стулом, откуда он и извлек цилиндр, завернутый в темную бумагу и обвязанный бечевкой (Уильям было подумал, что это бутылка вина). Старик вручил цилиндр Софи, как только девочка пришла в себя от отцовской щедрости.

— Тебе, дорогая, — объявил старик, — думаю, это придется больше по душе, чем та старая тряпка с чайного ящика…

Он удовлетворенно откинулся на спинку стула, наблюдая, как Софи распаковывает… подзорную трубу серо-стального цвета.

И снова слуги ахают и перешептываются в изумлении. Что бы это могло быть? Волшебная палочка? Калейдоскоп? Необычный футляр для вязальных спиц? Уильям-то сразу понял, что это за штука, но про себя подумал, что подзорная труба едва ли подходящий подарок для барышни. А когда ошеломленная Софи стала вертеть трубу в руках, заметил вмятинки и царапины на металле.

— Это не игрушка, Софи, — объяснил старик, — это инструмент высокой точности. Мне его доверил один путешественник, с которым я был знаком. Давай я покажу, как он работает!

Он на коленях подполз к Софи по ковру, засыпанному цветными лентами, и продемонстрировал возможности подзорной трубы. Через мгновение Софи уже наводила трубу на разные вещи; ее лицо то вспыхивало радостью, то морщилось от неудовольствия — когда в объектив попадал смазанный кусок обоев, или чей-то чудовищно увеличенный глаз — один только глаз.

А сам Уильям? Что получил он? Он силится припомнить… А, да: вязаная салфетка для сигарного ящичка работы Софи (если ей не помогала гувернантка, рукодельные таланты которой, судя по всему, оставляют желать лучшего) с изображением его собственного лица, скопированного непосредственно с обертки мыла Рэкхэм. О! Еще недорогие сигары, знак любезности отца. Вот и все его рождественские дары, помоги ему Господь! Дары жалкие, но такова судьба человека, у которого полон дом прислуги, один ребенок женского пола, был брат, рано отправившийся на тот свет, есть еще мать, изгнанная с позором, отец, не ведающий, что такое щедрость, двое старых дружков, которых он обидел, и жена, на которую нельзя положиться, пока она не спит. Пожалуй, во всей Англии не сыскать другого мужчину с такими проблемами. Бог даст, когда-нибудь они кончатся.

— Музыкальные стулья! — призывает Генри Калдер Рэкхэм, звучно хлопая в ладоши. — Кто будет играть в музыкальные стулья?

* * *

На некотором расстоянии от жилища Рэкхэмов, в скромном домике, до потолка забитом всяким хламом и ненужной мебелью, сидит Эммелин Фокс и поедает фруктовую начинку, а кот мурлычет у ее голых ног.

Не спешите с выводами: сегодня у нее голы только ноги, все прочее полностью и безукоризненно скрыто под одеждой — она даже не сняла шляпку, поскольку целый день провела вне дома. Визит к отцу, чтобы вручить ему рождественский подарок: пустая трата времени, так как отец ничего не празднует и ничего не желает, но он ее отец, а она его дочь, так что вот. Они ежегодно дарят друг другу по книге, которая обречена оставаться непрочитанной, желают друг другу веселого Рождества — хотя доктор Керлью не верит в Христа, а Эммелин Фокс не верит, что ее Спаситель родился 25 декабря. Глупые компромиссы, на которые мы идем ради сохранения мира с близкими.

После возвращения от отца она не стала раздеваться, только сняла башмаки, которые жмут в пальцах. Раньше для нее было загадкой — как это бедняки ходят босиком в любую погоду и даже не жалуются? И почему неустанные старания миссис Тимперли собирать обувь у зажиточных людей и распределять среди необутых явно не снизили число босых в Лондоне ни на одну пару ног? Теперь она знает: отвыкшие от обуви ноги плохо чувствуют себя в башмаках. С таким же успехом можно заставить кошку носить обувь.

— Хочешь пару красивых черных сапожек, Кот? — спрашивает она, почесывая его пушистую щечку. — Как в той сказке?

Они сидят на ее любимом месте — на ступеньке посередине лестницы. День Рождества прошел наполовину, и ее возлюбленный Генри уже три месяца как мертв. Три месяца по календарю, три мгновения в глазах Бога, три вечности в занавешенных границах дома Эммелин, куда больше никому не разрешено входить, кроме нее. «Шесть гусиных яиц, пять злаченых колец, четыре певчие птицы…» — неправдоподобные свидетельства настоящей любви, громко воспеваемые в соседнем доме. Почему так слышны эти голоса сегодня? Раньше она никогда их не слышала… Высокий женский голос и звучный мужской баритон, очень верно сопровождающий его.

Три месяца прошло с тех пор, как Генри ходил но земле, три месяца с тех пор, как он в ней похоронен. Чем дольше его нет, тем больше она думает о нем, тем больше эти мысли насыщаются чувством. По сравнению с ним остальные мужчины эгоистичны и ненадежны; по сравнению с его прямой и мускулистой фигурой другие мужчины кажутся съеженными и нелепыми. Как ей больно — будто тиски сжимают мягкое сердце — представлять себе Генри гниющим в могиле: дорогое лицо мешается с глиной, череп, где жила такая страсть и искренность, — теперь пустая оболочка, в которой кишат черви. Она понимает — она просто дура, нельзя позволять себе эти грубые фантазии, нельзя так терзать себя, следует предвкушать тот счастливый день, когда они с Генри воссоединятся…

А произойдет ли Второе Пришествие при ее жизни? Весьма сомнительно. Может пройти тысяча лет, прежде чем она снова увидит его лицо.

В прошлом году на Рождество они гуляли по улицам, бок о бок, рассуждая о Новом Завете, пока другие сидели по домам и играли в комнатные игры. Генри как раз прочел… Что он тогда прочел? Он постоянно горел желанием поделиться с нею тем, что только что узнал, и своими мыслями, пока не забыл… Ах да, эссе специалиста по греческому языку, который раз и навсегда положил конец (сказал Генри) многовековому спору по поводу написанного у Матфея в первой главе, стих 25. Нет никаких сомнений в том, что католики неправы; новое исследование подтвердило, что когда Матфей говорил «как наконец», он имел в виду именно «как наконец»; и Генри очень хочется, чтобы газеты обратили внимание на эти эпохальные открытия — вместо того, чтобы заполнять страницы кровавыми отчетами об убийствах и рекламой краски для волос.

А она? Как она откликнулась на его искренний идеализм? Ну, как всегда! Заспорила с бедным Генри. Начала говорить, что спор никогда не кончится, поскольку, если человек верит, что девственница может родить, то он и ухом не поведет, что бы там ни обнаружил специалист по греческому языку. А ей самой это просто неинтересно, поскольку из евангелистов она предпочитает Марка и Иоанна, людей разумных, которым было чем заняться, помимо обсуждения девственной плевы Марии.

— Но все же вы верите, не правда ли, — сказал Генри, и на лбу у него появилась эта милая морщинка тревоги, — что Спаситель был зачат от Святого Духа?

Вместо ответа она бесцеремонно сменила тему. Так она часто делала.

— Для меня настоящая история начинается позднее, на реке Иордан.

Боже! Как морщился Генри в такие минуты! Как истово он старался заверить себя, что она не кощунствует против веры, которая свела их вместе. Нравилось ей дразнить Генри? Да, наверное, нравилось. Сколько раз после их прогулок в солнечные дни Генри уходил домой, сбитый с толку ее рассуждениями; а ей бы надо поцеловать его, обнять, прижаться к его щеке и сказать, что она боготворит его…

Она утирает лицо рукавом в надежде, что Бог поймет.

— Мяу? — интересуется кот, тыкаясь пушистой головой в ее голую щиколотку.

Последний раз она кормила кота утром, а сейчас задернутые шторы на первом этаже светятся янтарным светом от солнца, готового раствориться в сумерках.

— Фруктовую начинку будешь, Кот? — спрашивает она, предлагая ему липкую ложку начинки, зачерпнутой из большой стеклянной банки у нее на коленях.

Кот нюхает, даже носом дотрагивается, но… нет.

— Жаль, — бормочет она. — Начинки много.

Это остатки начинки, по банке которой миссис Борлейс раздала всем членам «Общества спасения» при условии, что начинка пойдет на рождественские пироги. Члены «Общества», без сомнения, выполнили условие — самостоятельно или с помощью прислуги, но Эммелин… Времена, когда она еще пекла пироги, затерялись в туманах семейной жизни с Берти. Однако начинка оказалась очень вкусной даже в сыром виде. Эммелин черпает ее из банки, ложку за ложкой, зная, что, скорее всего, ее стошнит или пронесет, но наслаждается пряной сладостью.

Отец скоро сядет за рождественский стол вместе со своими коллегами. Из вежливости, а может, и потому, что имеет некоторое представление об ее нынешних обстоятельствах, отец неоднократно приглашал Эммелин присоединиться к гостям, но она отказывалась. И правильно. В последний раз, обедая с отцовскими друзьями, она опозорила отца, прочтя им лекцию о причинах, по которым проститутки чураются врачей, и потребовав, чтобы они раз в неделю безвозмездно оказывали им медицинские услуги. Пойди она на обед с отцом сегодня, она бы парочку раз пробормотала: «Рада познакомиться с вами», минут десять вытерпела бы светские разговоры, а потом взялась бы за свое. Слишком хорошо она знает себя.

Хотя еда была бы весьма кстати. Подумать только, что-нибудь горячее, скворчащее на серебряных блюдах, перемена за переменой… Не то что бы Эммелин одобряла чревоугодие, которому предаются привилегированные классы в этот некогда святой праздник; и не то что бы она не замечала чудовищную разницу между теми, кто набивает раздутое брюхо горами мяса, и другими, дрожащими в длинных очередях за миской водянистого супа. У нее очень скромные притязания: усади ее за рождественский стол, и она возьмет себе кусочек курятины или индейки с овощами, а в конце немного пудинга. Она отнюдь не из гурманов. Беда в том, что горячие блюда — особенно жаркое — это колоссальная морока, тем более, когда готовишь для себя.

— Бедный Кот, — воркует Эммелин, гладя его от головы до самого хвоста, — ты бы с удовольствием съел парочку сочных голубей, да? Или куропаточку в грушевой подливе, а? Давай посмотрим, что для тебя найдется.

Эммелин обшаривает кухню — ничего. Невымытая разделочная доска покрыта пленкой рыбьего жира, с которой кот разделывается в одну минуту, а куда-то пропавшие остатки тушеной свинины, вдруг вспоминает она, давно у нее в желудке. Генри однажды сказал: «Мне страшно думать о том, как легко может человек растратить всю свою жизнь на удовлетворение животных потребностей».

Она же, по-видимому, растратит остаток жизни на воспоминания о том, что говорил Генри.

— Мяу! — негодует кот, и она вынуждена согласиться, что добрые намерения не заменяют поступки. Поэтому достает башмаки для улицы. Рождество Рождеством, но где-то наверняка можно купить мяса, если Эммелин готова снизойти до низов общества в его поисках. Приличные люди, может, и позакрывали лавки в честь младенца Иисуса, но бедным приходится кормить много голодных ртов, и им все равно, какой сегодня день. Эммелин застегивает башмаки и ладонью бьет по кромке юбки, выколачивая пыль. Кот удирает под гору стульев. Эммелин достает сумочку и проверяет, сколько у нее осталось денег. Полно.

Письмо миссис Рэкхэм все еще лежит на дне сумки, замусоленное от соприкосновения с мелочью и бисквитными крошками. Отвечать на него, после того, что утром сказал ей отец? Сомнительно.

А не предала ли она миссис Рэкхэм, обсуждая ее с тем самым человеком, который вызывает у нее такое явное недоверие? В свое оправдание она может только сказать, что старалась не злоупотребить доверием несчастной женщины, а поинтересовалась профессиональным мнением отца о бредовых идеях душевнобольных женщин вообще.

Естественно, отец сразу спросил:

— Почему ты хочешь это знать?

В лоб и без дипломатии — он всегда так! Но ей ли ожидать от отца околичностей, когда она сама напрочь лишена способности говорить обиняками.

— Просто из любопытства, — ответила она, подражая небрежной манере других женщин, но, видимо, весьма неумело. — Не хочу быть невежественной.

— Так что конкретно ты хочешь узнать? Эммелин все еще не выдает секрет миссис Рэкхэм.

— Скажем… Например: как лучше всего убедить душевнобольную, что ее убеждение — это бред?

— Убедить невозможно, — рубит отец. — О…

В прежние времена на этом разговор и закончился бы, но сейчас отец менее резок — после того, как чуть не потерял ее. Болезнь дочери заставила отца осознать свою любовь к ней (в которой Эммелин никогда не сомневалась), вывела ее, любовь, наружу, как инфекция выводит красноту на кожу, и доктор не вполне вернулся к былой холодноватой сдержанности отношений.

— Это, моя дорогая, ничего не дает, — объяснил он утром Эммелин. — Какой смысл убедить душевнобольную признать: да, я действительно страдаю галлюцинациями? Через час она будет настаивать на обратном. Нужно вылечить сам больной мозг, чтобы она больше не могла страдать от галлюцинаций. Возьми человека со сломанной рукой: отрицает он наличие перелома или признает, его все равно необходимо лечить.

— В таком случае, насколько велики шансы на излечение?

— Шансы есть, если это женщина зрелого возраста, которая пребывала в твердом разуме до того, как на нее подействовала, скажем, скорбь от трагической утраты. Если же она страдала галлюцинациями с самого детства, то я бы сказал, что шансы невелики.

— Понятно, — говорит Эммелин. — Думаю, мое любопытство удовлетворено. Спасибо.

Разочарование дочери в эффективности науки, видимо, задело отца, потому что он добавил:

— Я думаю, что настанет день, когда фармацевтика предложит средство для лечения самых серьезных умственных расстройств. Что-то типа вакцинации, если угодно. Я убежден, что в следующем столетии мы станем свидетелями многих чудес.

— Невелико утешение для тех, кто страдает сейчас.

Доктор улыбнулся.

— А вот в этом, моя девочка, ты не права. Неизлечимо больные душевными расстройствами потому и неизлечимы, что их устраивает это состояние. Они не хотят, чтобы их спасали! В этом смысле, прошу прощения, но они очень похожи на твоих падших женщин.

— Мир, отец, — предостерегает она. — Мне пора. Спасибо за подарок. И доброго тебе Рождества.

Но, обеспокоенный тем, что они могут расстаться на этой кислой ноте, отец делает последний жест умиротворения.

— Скажи мне, Эммелин, к чему клонятся все эти расспросы? Возможно, я мог бы что-то посоветовать, если бы знал подробности…

Она заколебалась, хотела обдумать, что ему сказать — и, как всегда, недодумала:

— Я получила письмо от одной дамы, которая просит открыть ей секрет вечной жизни. Вечной физической жизни. Она, похоже, убеждена, что мне известно место, где хранится ее… бессмертное тело. Ждет…

— Очень мило с твоей стороны, — сказал отец, переходя на конфиденциальный тон, — что ты тревожишься за миссис Рэкхэм. Могу лишь заверить тебя, что она скоро окажется в самых надежных руках.

— Мяу! — вопит кот, впиваясь когтями в ее юбки.

— Иду, иду, — отвечает Эммелин.

Ночь пала на дом Рэкхэмов. Для Уильяма рождественский праздник продолжается так приятно, как только возможно при сложившихся обстоятельствах.

Призыв отца сыграть в музыкальные стулья вызывает некоторое замешательство, когда настроившиеся на игру вдруг вспоминают, что никто не играет на пианино. По крайней мере, никто из присутствующих. Однако положение спасает Конфетка — Господи, благослови ее — чертовски умным предложением воспользоваться музыкальным ящиком. Вздохи облегчения — машина работает на славу! Уильям поручает Кларе поднимать и опускать крышку, исходя из того, что это занятие больше устроит ее, чем толкотня вокруг стульев вместе с другими слугами — и оказывается прав. Боже, уж не ухмылка ли появилась у нее на губax, когда Летти чуть не села мимо стула? У Клары явный талант всякий раз захлопнуть крышку па половине ноты, не давая сесть даже самым проворным игрокам. Единственный, кто, несмотря на больные суставы, неизменно успевает плюхнуться на стул, это Генри Калдер Рэкхэм, которому безразлично, кого он отпихивает и насколько грубо.

Старик ловко играет и в снэпдрегон — следующую игру в праздничной повестке дня. Когда гасят свет и поджигают бренди в чаше, где плавает изюм, три поколения Рэкхэмов выстраиваются вокруг и стоят, готовые выхватить изюмину из пламени. Всех опережает Генри Калдер Рэкхэм — короткие морщинистые пальцы в мгновение ока влезают в пылающий спирт и с той же скоростью забрасывают в рот изюминку.

— Не бойся, маленькая, — подбадривает он внучку, — действуй быстро, и не обожжешься!

Но Софи колеблется. Она, как завороженная, неотрывно смотрит на большую плоскую чашу, полную голубого огня, и Уильям, боясь, как бы спирт не выгорел, пока Софи решится, сам хватает изюминку.

— Давай, Софи, ну давай, дорогая, — мягко понукает он дочь; а Рэкхэм Старший тем временем пользуется возможностью цапнуть себе еще одну.

Софи подчиняется, и повизгивая от страха и возбуждения, ухватывает свою изюминку. Она исподтишка проверяет, нет ли огня на темной, сморщенной поверхности ягоды, и осторожно отправляет ее в рот, а старшие Рэкхэмы выуживают оставшийся в чаше изюм.

Следующая игра — обед. Отец Уильяма азартно принимается за еду. Перемена следует за переменой; он ест так же много, как лорд Ануин на обеде у леди Бриджлоу, — с той только разницей, что стол здесь другой. (Кухарка Рэкхэмов не поклонница того, что она называет «дикарскими рецептами», но собственные блюда она готовит замечательно, а Генри Калдер Рэкхэм идеальный едок.) Индейка, перепелки, ростбиф, устричные пирожки, пироги с начинкой, рождественский пудинг, желе с портвейном, печеные яблоки — все ставится перед ним, и все исчезает в его утробе.

И потому не удивительно, что, когда приходит время для послеобеденных развлечений, и он усаживается у волшебного фонаря, чтобы вкладывать раскрашенные слайды в окованную медью щель, то пользуется темнотой и тем, что смотрят не на него, — пользуется для того, чтобы расстегнуть жилет и брюки.

— Я скромная цветочница, — с придыханием читает он субтитры для Софи, а на стене гостиной появляется картинка: пухленькая девочка в лохмотьях красуется на углу лондонской улицы, умело приукрашенном кисточками сотрудников фирмы, выпускающей слайды.

Я вам продам букет

Из лютиков-подснежников,

А роз роскошных нет.

Девочка из слайдов, конечно, умирает на восьмом кадре. Ангелоподобная — уже тогда, когда торгует своими нарциссами, — она выглядит несколько более радостной, когда пара нежных серафимов подхватывает бездыханное тельце и уносит его на небеса.

Уильяму, больше привыкшему смотреть порнографические слайды у Бодли и Эшвелла, довольно скучно, но он не подает виду, потому что отец не поленился и купил три набора слайдов, за что заранее извинился sotto voce («понимаешь, среди этих чертовых штучек так мало таких, чтоб можно было ребенку показать, одни убийства и измены!»)

Второй набор слайдов, история героизма во время кораблекрушения, следует сразу за первым и хорошо принимается домочадцами, хотя в сюжете нет ни одной женской роли. Третий и последний — грустная повесть о юной продавщице кресс-салата, которая гибнет, пытаясь спасти пьяницу-отца, заставляет Летти и Джейни обливаться слезами; все закапчивается словом «ТРЕЗВОСТЬ» — оно вспыхивает на стене гостиной весьма досадным напоминанием, так как Уильям и его отец приготовились выпить.

— Доброй ночи, маленькая Софи, — говорит Уильям, когда Роза снова зажгла лампы, а волшебный фонарь погас. Конфетка не сразу понимает, что это конец рождественского праздника — во всяком случае, для девочки и ее гувернантки.

— Да, покойной ночи, маленькая Софи, — подхватывает и Генри Калдер Рэкхэм, разворачивая на коленях неиспользованную обеденную салфетку. — Беги к своим красивым новым игрушкам, пока их воры не украли!

Конфетка окидывает взглядом гостиную и замечает, что подарки уже убраны, а с ковров сметены обрывки цветной бумаги, все до последнего завитка мишуры. Служанки разошлись по закоулкам Рэкхэмова дома, каждая вернулась к исполнению своей функции, кроме Розы, которая откупоривает бутылки в гостиной. Рэкхэмы-мужчины подремывают, развалившись в креслах, утомленные организацией стольких удовольствий.

Конфетка берет Софи за руку, задержавшись на пороге, смотрит на Розу, ловит ее ответный взгляд, но горничная замкнута; она опускает голову, сосредоточившись на подносе с ломтиками ромовой бабы. Какая бы ни возникла близость от совместных безрассудных действий — сейчас между ними пролегла граница.

— Доброй ночи, — говорит Конфетка еле слышно, ведет Софи к лестнице, и они уходят наверх в тихие части дома, где в темноте закрытых спален их дожидаются подарки.

О том, чтобы уложить Софи, не может быть и речи: девочка слишком возбуждена, к тому же, у нее есть теперь чудесные новые игрушки, с которыми можно поиграть. Пока Конфетка собирается с мыслями, не зная, как ей повести себя, Софи опускается на колени перед французской куклой и тихонько катает ее взад-вперед. В тусклом желтоватом освещении спальни кукла выглядит загадочнее, чем в гостиной, но и реальнее — настоящая леди, только что покинувшая бальную залу или театр; вот-вот осторожно пойдет она по застланной ковром улице к собственному экипажу.

— Ну где он может быть? — бормочет Софи в нарочитой растерянности, поворачивая куклу на триста шестьдесят градусов, — я же сказала ему, чтоб он ждал меня здесь…

Она во всю длину раздвигает свою подзорную трубу и приставляет к правому глазу.

— Я найду его с помощью этой штуки, — объявляет она каким-то мальчишески уверенным тоном. — Даже если он далеко-далеко.

Софи исследует комнату, наводя трубу то на одно, то на другое — на сучок в обшивке, на болтающийся шнур от шторы, на юбки своей гувернантки.

— Как вы думаете, я могу быть исследователем, мисс? — с неожиданной серьезностью поднимает она глаза на гувернантку.

— Исследователем?

— Когда вырасту, мисс.

— А… А почему бы нет, — Конфетке хочется, чтобы Софи вспомнила о книжечке, которая валяется на полу; на ее первой странице сделана надпись: «Софи от мисс Конфетт. Рождество, 1875 год».

 — Могут не разрешить, — размышляет ребенок, морща лоб. — Леди-исследователь…

— Сейчас другие времена, Софи, дорогая, — вздыхает Конфетка, — в наше время женщины мoгyт заниматься самыми разными делами.

Морщинки на лбу Софи углубляются: непримиримые убеждения няни и гувернантки приходят в столкновение в ее перенапряженном мозгу.

— Я могла бы исследовать такие места, куда не хотят путешествовать джентльмены-исследователи.

Снаружи доносится шум: какие-то люди шагают по дорожке у дома Рэкхэмов и громко распевают: «Всем веселого Рождества». Порывистый ночной ветер относит их грубые голоса.

Софи поднимается на цыпочки у окна, пытаясь рассмотреть поющих в темноте, но ничего не видит.

— Еще какие-то люди, — произносит она деланным тоном крайнего удивления, как хозяйка замка из волшебной сказки, которая пригласила дюжину гостей, а замок заполняется тысячью. Конфетка понимает, что девочка устала до безумия, и ее пора уложить в постель.

— Пойдемте, Софи, — говорит она, — пора спать. Купание можно отложить до утра. И я уверена, что завтра вам потребуется целый день, чтобы как следует познакомиться со всеми подарками.

Софи отходит от окна и отдается в руки Конфетки. Она не сопротивляется раздеванию, но помогает гувернантке меньше обычного: тупо смотрит перед собой, пока та снимает одежду с ее негнущихся рук и ног. На лице у Софи странное, отрешенное выражение; в голом тельце появляется что-то обиженное, когда Конфетка мягко понуждает ее поднять руки над головой, чтобы надеть ночную рубашку.

Принеси нам сладкий пудинг, Принеси нам сладкий пудинг С чашей доброго вина…

Так поют внизу.

— Наверное, сейчас не надо будить мою маму, правда, мисс? — выпаливает Софи. — Она все пропустила.

Конфетка откидывает одеяло, убирает грелку, которую Летти положила в постель, и похлопывает по согретому местечку.

Страницы: «« ... 2627282930313233 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Он явился из глубины темных веков – вечно юный, вечно жестокий, с вечной жаждой крови и власти....
Говорят, мир закончится в субботу. А именно в следующую субботу. Незадолго до ужина. К несчастью, по...
Перед вами четвертая редакция книги, задуманной как незаменимое руководство для коммерческого директ...
Российская эскадра, вышедшая в конце 2012 года к берегам Сирии, неожиданно оказалась в октябре 1917 ...
Сборник статей авторитетных российских экономистов, который демонстрирует, как достижения современно...
Книга призвана служить практическому улучшению бытовой и профессиональной речи всех, интересующихся ...