Багровый лепесток и белый Фейбер Мишель

— «Искусство, как его понимает рабочий человек»… — И решили: черт с ним, сами напечатаем.

— «Искусство, как…»? Сами напечатаете…? Но почему? — весело спрашивает сбитый с толку Уильям. — Судя по названию, это должна быть… э… менее дискуссионная книга, чем ваши прежние…

— Нe верь ты этому! — ликует Эшвелл.

— Идея блистательно проста! — объявляет Бодли. — Мы опросили широкий спектр грубого рабочего люда: трубочистов, рыбных торговцев, посудомоек, продавцов табака и спичек и тому подобных персонажей — прочитали им выдержки из «Академических заметок» Рескина….

— …Показали репродукции картин…

— …И попросили высказаться о них!

Бодли корчит рожу, изображая персонаж с интеллектом осла, который рассматривает репродукцию, держа ее в вытянутой руке:

— Как, ты сказал, вот эту-то звать? Аффердита?

— Греческая леди, сэр, — подхватывает Эшвелл, играя серьезного человека против фигляра Бодли. — Богиня.

— Греческая? Иди ты! Тогда почему она без черных усов?

Бодли уже изображает другой типаж — вдумчивого простофилю; и с сомнением скребет в затылке:

— Может, я чего не понимаю, но у этой Аффердиты титьки какие-то странные. Где у ей титьки-то, вооще, я ни у одной бабы таких титек не видел — а я их ох сколько перевидал — на моей улице!

Рэкхэм шумно хохочет — настоящим смехом, рождающимся в животе; давно он так не смеялся, с тех пор… да с тех пор, как последний раз был с друзьями!

— Но какого же черта, — спрашивает он, — ваши всегдашние издатели отказываются печатать такую книгу? Они же на ней заработают никак не меньше, чем на других!

— Именно в этом и проблема, — деланно улыбается Бодли.

— Все наши книги убыточны, — горделиво объявляет Эшвелл.

— Не может быть! — протестует Уильям.

— Да! Издатели потеряли кучу денег! — кричит Эшвелл и хохочет, как гиена.

Уильям заваливается вбок, оскользнувшись на булыжнике, и Бодли подхватывает его. Уильям пьян сильнее, чем ему кажется.

— Деньги потеряли? Но это невозможно, — стоит он на своем. — Я столько людей встречал, которые читали ваши книги.

— Ты, без сомнения, видел всех до единого, — беззаботно отвечает Эшвелл.

Футах в двадцати от них пьяная старуха с силой шлепает своего плюгавого мужа по лысоватому черепу, тот валится, как кегля, под нестройный гогот прохожих.

— «Великое социальное зло» окупится со временем, — уточняет Бодли, — благодаря мастурбирующим студентам и несытым вдовам типа Эммелин Фокс.

— А «Действенность молитвы» не купил ни один человек, кроме несчастных старых придурков, которых мы там цитировали.

Уильям еще ухмыляется, но в уме, отточенном за год предпринимательства, выстраиваются расчеты.

— Правильно ли я понял, — начинает он. — Вместо того чтобы позволить издателю терять деньги, вы решили потерять свои…

Бодли и Эшвелл делают одинаковый небрежный жест, долженствующий показать, что этот вопрос уже подвергался тщательному рассмотрению.

— Мы будем и порнографию печатать, — объявляет Эшвелл, — чтобы покрыть убытки от наших достойных книг. Порнографию наипохабнейшего свойства. Спрос колоссален, Билл, вся Англия рвется в содомский грех.

— И со-дамский тоже, — каламбурит Бодли.

— Будем выпускать руководство для умеющих жить мужчин, обновлять его каждый месяц, — продолжает Эшвелл с пылающими от возбуждения щеками. — Не такое, как этот глупый, бесполезный «Новый лондонский жуир»: у тебя дуло наизготовку от чтения про какую-нибудь блядь, ты дуешь по адресу, и что? Или она окочурилась, или заведение накрылось, и теперь там молельня пятидесятников…

Улыбка Уильяма гаснет. Упоминание о «Новом лондонском жуире» заставило его вспомнить, с чего началась отчужденность между ним и дружками: Бодли и Эшвелл узнали о проститутке по имени Конфетка, а проститутка неожиданно исчезла из обращения. Что бы они подумали, если бы, зайдя в дом Рэкхэма, услышали, скажем, от прислуги, имя мисс Конфетт? Связали бы два имени? Весьма маловероятно, но все же… Уильям меняет тему.

— Знаете, — говорит он, — я так долго был прикован к рабочему столу, что почти забыл, какое это блаженство — шататься по городу в компании друзей. (Он отмечает, что перестал заикаться — всего-то и потребовалось, что немного выпить и побыть в хорошей компании!)

— Fidus Achates![75] — вопит Бодли и хлопает Уильяма по спине. — А помнишь, как полицейские гнались за нами от Паркерз-Пис до самого дома?

— А помнишь, как надзиратель нашел милашку Лиззи, когда она дрыхла в квартире директора колледжа?

— Счастливые времена, счастливые времена, — говорит Уильям, хоть и не помнит эту историю.

— Молодец! — радуется Эшвелл. — Ты пойми, Билл, и эти времена тоже могут быть счастливыми. Говорят, твое парфюмерное дело несется вперед на всех парах. Так тебе же не нужно каждую минуту подбрасывать уголь в гонку, верно?

— Ты удивишься, — вздыхает Уильям, — но нужно. Все постоянно грозит развалиться. Все. Постоянно. В этом проклятом мире ничего само не делается.

— Спокойно, старина, спокойно. Есть вещи восхитительно несложные. Вставил пистон, а дальше все идет автоматически.

Уильям согласно хмыкает, хотя отнюдь не уверен в правильности утверждения. В последнее время он стал бояться Конфеткиных заигрываний, ибо пистолет не подавал признаков жизни, даже когда стрельнуть хотелось очень сильно. Он вообще-то в рабочем состоянии? В неподходящее время он готов к действию, особенно во сне, но дает осечку в нужную минуту. Как долго он сможет держать Конфетку в неведении о том, что, похоже, перестал быть мужчиной? Сколько раз можно ссылаться то на усталость, то на поздний час?

— Если я не буду начеку, — жалуется он, — так «Парфюмерное дело Рэкхэма» к концу века перестанет существовать. И не то, чтобы мне было, кому передать его.

Эшвелл останавливается купить яблоко у девушки, которая ему приглянулась. Он дает ей шесть пенсов — куда больше, чем она просит, и она так низко кланяется, что рискует рассыпать яблоки из корзины.

— Спасибо, куколка, — говорит Эшвелл, впиваясь зубами в упругую мякоть. — Итак, — с полным ртом обращается он к Уильяму, — ты, значит, не хочешь жениться на Констанции, так?

Уильям останавливается в изумлении.

— На Констанции?

— На нашей дорогой леди Бриджлоу, — поясняет Эшвелл, стараясь говорить отчетливо, как будто изумление Рэкхэма вызвано исключительно его плохой дикцией.

Уильяма качнуло вперед, земля приблизилась к лицу; он пытается рассмотреть грязь под ногами, но она то расплывается перед глазами, то опять обретает четкость. Булыжники покрыты налетом мшистой дряни то ли конского навоза с большой примесью сена, то ли сильно размазанными остатками шкуры раздавленной собаки.

— Я… Я и понятия не имел, что Констанция хочет выйти за меня.

Бодли и Эшвелл издают дружный cтон, Бодли встряхивает его за воротник.

— Да ты что, Билл, ты всерьез ожидал, что она станет перед тобой на одно колено и сама сделает тебе предложение? У нее есть гордость.

Они идут дальше; Уильям переваривает полученную информацию. Свернули на Кинг-стрит — она пошире. Проститутки машут им с обеих сторон улицы, уверенные, что полисмен уже получил достаточно щедрую мзду и будет тратить силы на карманников и драчунов.

— Сюда! — зовет пьяненькая шлюха. — Самый лучший поебон в Лондоне!

— Сюда! — орет мужчина с противоположного тротуара. — Берите жареные каштаны!

Бодли останавливается — не ради каштанов или шлюхи, а потому что вляпался в какую-то мерзость. Поднимает левую ногу и рассматривает подметку, чтобы определить, что это за гадость, смешанная с маслянистой грязью — дерьмо или просто растоптанный фрукт.

— Как думаешь, Филип? — Эшвелл улыбается через плечо пьяной шлюхе, которая посылает ему воздушные поцелуи. — Готов немножко развлечься?

— Всегда готов, Эдвард, всегда. Как насчет прелестной Аполлонии? — и поясняет Уильяму: — Мы тут нашли одну петарду, Билл, честно — петарда, а не девка, африканочка курчавая! У миссис Джардин. Киска темно-вишневая, просто пассифлора, а разговаривать ее научили, как барышню из Белгравии, до того комично!

— Ты попробуй ее, Билл, — пока есть, что пробовать: ее быстренько уведет какой-нибудь дипломат или посол, и исчезнет она в потрохах Вестминстера.

Бодли и Эшвелл стоят цилиндр к цилиндру, сверяя карманные часы и соображая, есть ли смысл идти к миссис Джардин. Однако приходят к заключению, что Аполлония едва ли свободна в такой час. Уильяму кажется, что, хоть они и поют хвалу ее экзотическим прелестям, но опробовали их так недавно, что теперь хотели бы чего-то другого.

— Ну, так куда пойдем? — спрашивает Эшвелл. — Миссис Теренс совсем близко…

— Половина десятого, — размышляет Бодли, — Бесс и эта, как ее зовут, из Уэльса, уже при деле, а другие мне как-то не очень. К тому же, ты знаешь эту миссис Теренс: раз уж пришел, она тебя не выпустит.

— А если к миссис Форд?

— Дорого, — фыркает Бодли, — и цена не по товару.

— Зато быстро.

— Да, но заведение на Пантон-стрит! Если хочешь, чтобы быстро обслужили, можно заглянуть к мадам Одри, это за углом…

Слушая их, Уильям убеждается в напрасности своих опасений: эти двое давно забыли Конфетку, напрочь забыли. Она для них — древняя история; ее имя уже стерлось сотнями других имен; девушка, которая прямо путеводной звездой блистала в мрачной громаде Лондона, теперь всего лишь мерцающая точка света среди бесчисленных таких же световых точек. Жизнь идет своим путем, и никогда не иссякает несущийся в ней людской поток.

— А может, вон те трое? — предлагает Бодли, — на вид веселые.

Он кивает в сторону тройки шлюх, хихикающих в свете, падающем из витрины бакалейщика. — Я сегодня не настроен ни на дурацкую претенциозность, ни на нищету.

Вдвоем они переходят улицу, и Уильям, боясь остаться в одиночестве и без защиты, тащится вслед. Он старается смотреть на темную улицу вправо и влево от женщин, но глаз неодолимо тянется к вульгарно выставленным на свет тафте и розовым грудям. Нахальные девки, ухоженные, хоть и слишком разнаряженные, с пышными волосами, видными из-под чересчур броских шляп. У него возникает неприятное ощущение, будто он их где-то видел раньше.

— Хорошая установилась погода, — жеманничает одна.

— Ты с такими, как я, никогда не бывал, мой птенчик, — говорит другая.

— И с такими, как я, тоже! — подхватывает третья.

А не та ли это троица, которая приставала к нему в «Камельке», когда он впервые встретился с Конфеткой? Эти вроде моложе, стройнее, и платья на них не такие кричащие, но что-то в них… О небо, неужели судьба подбросила такое мерзкое совпадение? И одна из этих блядей может назвать его «мистер Хант», спросить, как идут дела с книгами, или пожелать узнать, чем кончилось его свидание с Конфеткой?

— Сколько возьмешь, если в рот? — спрашивает Бодли у женщины с самыми пухлыми губами.

Она склоняется и шепчет ему на ухо, плавно кладя руки на его плечи.

Сделка начинает выполняться в секунды. Эшвелл, Бодли и колеблющийся Уильям заходят в темный тупичок, такой узкий, что в него с трудом умещаются женщина на корточках и стоящий мужчина. Эшвелл смотрит, как обслуживают Бодли и роется под юбками другой женщины, а та гладит его обнаженный штырь, размер и твердость которого кажутся Уильяму удручающе солидными по сравнению с его собственным. Третья женщина стоит спиной к Уильяму, лицом к улице, — на стреме. Теперь Уильям уверен — совершенно уверен, что никогда раньше не встречался с этой троицей. Он смотрит в спину той, что на стреме, и старается представить себе, как поднимает ее турнюр, стаскивает панталоны и засаживает в нее… Но он не чувствует в ней эротической привлекательности: потускневший манекен мадам Тюссо — небрежно сшитая одежда, турнюр из конского волоса, слишком толстая шея, поблескивающие на позвоночнике пуговицы, одна из которых противно висит на ниточке. Стержень его мужественности мягок и влажен; лучшие годы далеко позади; остаток жизни он проведет в тревоге за судьбу «Парфюмерного дела Рэкхэма»; дочь вырастет некрасивой, будет незамужней и неблагодарной; смешной и убывающий круг его друзей, а потом, однажды, царапая бесполезное письмо изуродованной рукой, он схватится за сердце и умрет.

Когда все пошло не так? Все пошло не так, когда он женился на Агнес. Все пошло не так, когда…

Вдруг в его сознание вторгается удовлетворенный стон Бодли. Женщина уже почти сделала свое дело и, приближаясь к оргазму, он вскидывает в воздух подрагивающую руку, будто пытается ухватить проститутку за шею. Женщина перехватывает руку, — сначала смыкая пальцы на запястье, потом переплетая их с его пальцами. Они словно держатся за руки, взаимно контролируя, задерживая друг друга. Этот странный жест выражает величайшую нежность и взаимную безотлагательность. Уильям мгновенно и мощно возбуждается; казавшееся невозможным минуту назад теперь стало настоятельным и срочным.

— Боже, — вскрикивает Бодли, изливаясь. Женщина не выпускает его, крепко держит за руку, прижимаясь лбом к его животу. И только когда Бодли оползает вниз по стене, она освобождает его и запрокидывает голову, облизывая губы.

Сейчас! Сию минуту! Уильям делает шаг вперед, выдергивая из штанов свой разбухший хер.

— Теперь я! — хрипло командует он, обливаясь нервным потом, потому что уже чувствует, как его твердый член начинает терять заряд крови. К счастью, проститутка во мгновение ока забирает его в рот и хватается ладонями за ягодицы Уильяма. Качнувшись, Уильям теряет равновесие. О Господи, только бы не дать сейчас осечку, тогда ему просто конец! Но все нормально, она цепко держит его, впиваясь пальцами в ягодицы, умело работая губами и языком.

— В меня, сэр, в меня, — говорит Эшвеллу другой женский голос за его спиной, — можете себе позволить, сэр, не пожалеете.

— Кондома нет.

— Я слежу за собой, сэр, я только на прошлой неделе была у доктора. Он сказал, я чистенькая, как котенок.

— Все равно, — задыхается Эшвелл, — не стоит…

— У меня манилка шелковая, сэр. Для знатоков манилка, если кто понимает.

— Все равно…

Уильям, теряя голову от нарастающего возбуждения, не может понять Эшвелла. Еби эту бабу и дело с концом! Еби всех баб на свете, пока хорошо! Ему кажется, что он может забить, как гейзер, наполнить одну, потом другую, в рот, в пизду, в жопу, оставить целую гору замученных, затерзанных баб!

Через секунду Уильям Рэкхэм валяется без сознания на земле. Вокруг сгрудилось пять человек.

— Дайте ему воздуху, — требует Эшвелл.

— Что с ним? — встревоженно спрашивает одна из шлюх.

— Выпил лишнего, — объясняет Бодли, но в его голосе нет уверенности.

— Его недавно сильно избили бандиты, — говорит Эшвелл. — Кажется, голову ему пробили.

— Бедный ягненочек, — воркует та, что с пухлыми губами. — Он теперь таким и останется?

— Давай, Бодли, помоги мне.

Они подхватывают приятеля подмышки и приподнимают над землею. Испугавшись, как бы о ней не забыли, старшая из блядей тянет джентльменов за рукава, чтобы напомнить о расчете.

— Мне только за одного заплатили, — говорит она. — Давайте по-честному.

— А мне вообще не заплатили, — блеет другая, которая стояла на часах: будто из всех трех больше всего поимели ее.

Третья хмурится, не зная, как включиться в хор жалоб, поскольку Эшвелл так и не успел кончить, а деньги заплатил.

— Вот… — Эшвелл, не глядя, выгребает из кармана монеты, по большей части шиллинги, сует ей в руку; две другие вытягивают шеи посмотреть.

— Арифметикой сами займетесь, да?

Он встревожен состоянием Рэкхэма, и ему не до того, чтобы торговаться.

Господи Боже мой, сначала Генри, потом Агнес… Неужели еще одна смерть в злополучной семье? И что за гнусный удар судьбы, если известным в высшем обществе людям, Филипу Бодли и Эдварду Эшвеллу, придется начинать новую карьеру — издательскую — с таскания трупа по улицам Сохо в поисках ближайшего полицейского участка!

— Билл, Билл, ты с нами? — рявкает он, грубо трепля Уильяма по щеке.

— Я… с вами, — отвечает Рэкхэм, и все пять — включая шлюх, которым хватило совести не смотаться, — испускают глубокий и единодушный вздох облегчения.

— Ну ладно, — говорит старшая, поправляя шляпку и глядя на мерцающие огни улицы, — тогда спокойной ночи всем.

И уводит своих подруг из темноты.

Бодли и Эшвелл мешкают в тупичке, приводя в порядок одежду, причесываясь — используя друг друга как зеркало. Вы их больше не увидите, так что посмотрите на них хорошенько в последний раз.

— Отвезите меня домой, — слышится голос откуда-то близ их брючных манжет, — я в постель хочу.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Конфетка, с позором сосланная в свою комнату, наконец-то позволяет себе приступ ярости. Одинокий, безмолвный приступ в уединении ее унылой тесной спальни, — но, тем не менее, все-таки это ярость.

Как смеет Уильям говорить ей, что не ее это дело, когда он возвращается домой?! Как он смеет говорить, что перепачканная в грязи одежда ее не касается, и он не обязан давать ей объяснения?! И как он смеет заявлять, что вполне в состоянии справиться с собственной корреспонденцией и больше не нуждается ни в ее лести, ни в поддельных подписях! Как он посмел сказать, что вместо того, чтобы подкарауливать его возвращение с невинной встречи со старыми друзьями, ей бы лучше поспать, потому что у нее вечно красные глаза, которые выглядят еще уродливее от темных кругов под ними?

Конфетка стоит на коленях у кровати. Перед нею рождественский подарок Уильяма, дорогое издание шекспировских «Трагедий», и при свечах пачками выдирает страницы вместе с иллюстрациями, впиваясь в тонкую бумагу обломанными ногтями. До чего тонкие и гладкие страницы — будто сделаны из лощеной целлюлозы или из того, во что упаковывают сигареты. Она с хрустом комкает их в кулаке — «Макбета», «Лира», «Гамлета», «Ромео и Джульетту», «Антония и Клеопатру» — они рвутся в клочья под ногтями. Она-то думала, что Уильям купил ей Шекспира в знак признания ее интеллекта — в присутствии служанок вручая ей шифрованное послание о том, что знает, насколько ее душа возвышеннее, чем их души. Чушь! Он обыкновенный хам, невоспитанный тупица, который с таким же успехом мог купить для нее золоченую слоновью нoгy или ночной горшок с драгоценными камнями, не попадись ему на глаза собрание сочинений Шекспира, «переплетенное вручную». Да будь он проклят! Вот что она думает о его елейных стараниях купить ее признательность!

Она рвет и комкает страницы, корчась от инфантильных рыданий, дрожа всем телом, заливаясь слезами. Он что, решил, будто она и зрения, и обоняния лишилась? От него не просто грязью несло, когда он, спотыкаясь, ввалился в дом, поддерживаемый Бодли и Эшвеллом: от него смердело дешевыми духами, какими обычно бляди душатся. Он так и вонял бабами, которых только что имел, по поводу которых наверняка бы сказал (любимая фраза последнего времени): «Это тебя совершенно не касается»! Да будь он проклят! Сейчас храпит, очухиваясь от гульбы, в той спальне, куда ее ни разу не приглашали! Засадить бы сейчас в него нож, вспороть брюхо и смотреть, как вывалятся кровавые кишки.

Понемногу рыдания утихают, руки устают рвать неподатливые страницы. Она приваливается к комоду; вокруг нее бумажные комки, которыми завалены ее босые ноги. А что, если войдет Уильям и застанет ее в таком виде? Она ползает на четвереньках, собирая и швыряя в камин комки бумаги. Они мгновенно загораются, ярко вспыхивая, перед тем, как съежиться в золу.

Лучше бы сжечь дневники Агнес, чем рождественский подарок Уильяма. Шекспировские тома безобидны, а вот дневники могут предать ее в любую минуту дня или ночи. Какой смысл и дальше прятать дневники под кроватью, если она уже вытянула из них все что можно, и теперь они могут только беды наделать? Агнес уже не явится за ними, это точно.

Конфетка извлекает на свет один из дневников. За эти месяцы засохшая грязь стерлась с тетрадей до последней пылинки; теперь по изящному переплету уже не видно, что дневник спасли из могилы в сырой земле — тетрадь выглядит просто старинной вещью, вроде реликвии минувшего века. Конфетка раскрывает тетрадь; поломанные остатки нелепо хрупкого замочка и серебряной цепочки как украшения свисают с ее пальцев.

Дорогой дневник!

Я так надеюсь, что мы будем добрыми друзьями.

Конфетка пролистывает страницы, снова наблюдая усилия Агнес Пиготт примириться с новым именем.

В конце концов, имя — всего лишь то, что моя гувернантка зовет определяющим названием, которое нужно для удобства Большого Мира.. С моей стороны глупо так сердиться. БОГ ведь знает, как меня зовут по-настоящему, не так ли?

Конфетка откладывает дневник в сторонку; она уничтожит все, кроме этого, самого первого, который невелик по размеру; его легко спрятать от греха подальше. Конфетка не может не думать, что было бы дурно уничтожить первые слова, которые Агнес доверила грядущим поколениям. Это все равно как притвориться, будто Агнес вообще не существовала; или нет, не так — начала существовать, только когда ее смерть дала пищу для газетного некролога.

Конфетка достает из-под кровати другую тетрадь. Ей попалась заключительная часть летописи Эббот Ленгли, написанная пятнадцатилетней Агнес, которая собирается ехать домой выхаживать больную мать. Из тетради вылетают лепестки засушенных цветков, темно-красные и белые, спархивают на пол, невесомые. Прощальное стихотворение Агнес Ануин:

Сестры, наше счастье позади, Солнышко плывет по небесам. Сдан экзамен, жизнь же впереди: Так грядущее приходит к нам!

Конфетка закусывает губу и отправляет дневник в огонь. Он тлеет с тихим шипением. Конфетка отворачивается.

Еще один дневник появляется на свет. Первая запись гласит, что нет ответа со «швейцарской почты» на запрос о том, куда отослать альбом с вырезками изображений котят для мисс Юджин, в скором времени — Шлезвиг. Этот тоже может отправляться в камин, как только прогорит предыдущий.

Конфетка берется за третий. Liebes Tagebuch… — значится на первой странице. В камин.

Берется за четвертый. Этот относится к первым годам жизни Агнес с Уильямом и открывается неразборчивым бредом о демонических приставаниях, украшенным на полях символическим изображением глаза, намалеванного густой менструальной кровью.

Через несколько страниц выздоравливающая Агнес размышляет:

Учась в школе, я думала, что моя старая жизнь сохраняется для меня в тепле, как любимое блюдо, которое держат на пару под серебряной крышкой, ожидая моего возвращения домой. Теперь я понимаю: то была трагическая иллюзия. Мой отчим все время строил козни, чтобы медленно извести своей жестокостью мою дорогую мать, а меня продать первому же мужчине, который согласится забрать меня. Он нарочно выбрал Уильяма, теперь я это понимаю. Если бы он выбрал жениха из более высокого класса, то постоянно сталкивался бы со мной в тех местах, где собираются люди из высшего общества. Но он знал, что Уильям низведет меня с высот и, как только я окажусь так низко, как сейчас, ему больше никогда не придется меня видеть!

Что ж, я рада! Да, рада! Он ведь все равно мне не отец. Приглашения на самый роскошный бал было бы недостаточно, чтобы изменить мое отношение к нему.

Так было всегда, на протяжении веков: женщины — пешки в предательской игре мужчин. Но наступит день, когда будет высказана правда.

Комната начинает заполняться запахом надушенной бумаги, уже отдающей затхлостью. Конфетка бросает взгляд на камин. Дневник еще сохраняет форму, но по краям пылает ярким оранжевым пламенем. Она вытаскивает из-под кровати еще один и раскрывает наугад. Этой записи она не читала, даты нет, но яркие синие чернила выглядят совсем свежими.

Дорогая Святая Сестра!

Я знаю, что ты наблюдала за мной и, пожалуйста, не думай, что я неблагодарна. В сновидениях ты заверяешь меня, что все будет хорошо; проснувшись, я снова испытываю страх, и все твои слова тают, как снежинки, выпавшие в ночи. Я жажду следующей встречи, телесной встречи в мире вне моих снов. Скоро ли это произойдет? Скоро ли? Пометь эту страницу — касанием твоих губ, пальца, любым знаком твоего присутствия — и я буду знать, что не надо терять надежду.

Со стоном боли Конфетка бросает дневник в камин. Он падает, рассыпая искры, на тот, что уже догорает. Страницы сразу занимаются огнем.

Конфетка снова шарит под кроватью, но добытое ею оказывается не очередным дневником Агнес, а ее собственным романом. Как замирает ее сердце при виде рукописи! Растрепанные страницы, выпирающие из жесткой картонной папки: воплощение тщеты. А все эти перечеркнутые варианты названия: «Сценки с улицы», «Крик с улицы», «Гневный вопль из безымянной могилы», «Женщины против мужчин», «Смерть в публичном доме», «Кто сейчас побеждает?», «Феникс», «Когти Феникса», «Объятие Феникса», «Все вы, сюда входящие», «Заработок греха», «Приди целовать уста ада» и, наконец, «Падение и возвышение Конфетки» — как они выдают ее собственные полудетские заблуждения!

Конфетка держит рукопись за порванный, потертый корешок и роняет на пол. Она раскрывается на странице:

— Но я отец! — взывает один из обреченных самцов романа, бессильно сражаясь с путами, которыми героиня связала ему руки и ноги. — У меня есть сын и дочь, они ждут меня дома!

— Об этом раньше надо было думать, — сказала я, разрезая его рубаху портновскими ножницами, острыми, как бритва. Я была поглощена этой работой и бешено орудовала ножницами на его волосатом брюхе.

— Видел? — я показала ему мягкий кусок ткани, вырезанный в форме бабочки, половинки которой соединялись пуговицей с рубахи.

— Пожалей меня, подумай о моих детях!

Я оперлась локтями о его грудь, с силой давя на него, и так близко склонилась к его лицу, что он заморгал от моего горячего дыхания.

— У детей нет надежды в этом мире, — сообщила ему я, шипя от ярости. Дети мужского пола станут такими же грязными свиньями, как ты. Детей женского пола осквернят такие же грязные свиньи, как ты. Детям лучше всего не рождаться на свет, а если уж родились, так умереть, пока они невинны.

Конфетка подвывает от стыда, читая бредятину, некогда написанную ею. Это нужно бросить в огонь, но она не может. Два жертвенных дневника Агнес горят в камине — ох, как медленно горят, как остро пахнут, норовя погасить угли черным покрывалом обмякшего картона. Слишком много бумаги: целые часы, целые дни должны уйти на то, чтобы их сжечь; да еще и домочадцы заметят дым и запах. Конфетка смиряется и со вздохом заталкивает под кровать роман и груду дневников, приговоренных к уничтожению.

Среди ночи из мрака появляется рука, ложится на бедро Конфетки и осторожно стряхивает с нее сон. Она встревоженно охает, ожидая услышать слова матери: «Тебе больше не надо дрожать». Но мать молчит. Вместо ее голоса в темноте слышится низкий мужской шепот.

— Я виноват, Конфетка, прости меня, прошу…

Она открывает глаза, но обнаруживает, что зарылась глубоко в постель, запутавшись головой в простыне, обнимая руками живот. Она высвобождается, хватая воздух ртом, щурится от света масляной лампы.

— Что? Что?

— Прости меня за глупое поведение, — повторяет Уильям, — я не понимал, что делаю.

Конфетка садится и проводит рукой по спутанным волосам. Ладонь горячая и потная, а живот под одеялом сразу холодеет. Уильям ставит лампу на комод и садится на кровать у ног Конфетки. Его лоб и нос бросают тень на глаза и рот.

— Я потерял сознание в городе. Слишком много выпил. Ты должна простить меня.

Слова настойчивы, но голос звучит так вяло и болезненно, будто он советует не думать плохо о покойнике.

— Да, да, ну что ты, любовь моя, — отвечает Конфетка и тянется к его руке.

— Я думал о том, что ты сказала мне, — вяло продолжает он, — что Софи было бы полезно… почаще выезжать вместе… с нами… обоими.

— Да? — часы над головой Уильяма показывают половину третьего.

Бога ради, что ему пришло в голову в такое время? Сделать круг в экипаже: они все трое в ночных рубашках любуются пригородными улицами при свете газовых фонарей, а Чизман услаждает их слух похабной песенкой?

— И вот я устроил, — он высвобождает руку из ее пальцев, теребит себя за бороду и продолжает, все сильнее заикаясь, — у-устроил поездку ко мне на м-мыльную фабрику. Для тебя и С-софи. Завтра после л-ленча.

На миг Конфетка испытывает радость, отчего кружится голова — почти как по утрам (когда ее тошнит). Все становится на свои места. Он, наконец, увидел свет! Понял, что единственный способ вырвать счастье из зубов страдания — это быть вместе и плевать, что думает об этом мир!

Сейчас надо броситься в его объятия, положить его руку на выпуклый живот и сказать, что бессмертие рэкхэмовского имени — его бессмертие — обеспечено! Ты думаешь, мы в этой комнате вдвоем, но нас здесь трое!

Колеблясь, со словами на самом кончике языка, она ищет его глаза в чернильных тенях лба, но видит лишь ускользающий отблеск. И тут его последние слова проявляются в просыпающемся мозгу.

— Завтра после ленча, — повторяет она, — то есть… сегодня?

— Ну да.

Она хлопает глазами. Под веками будто песок насыпан.

— А в другой день нельзя? — спрашивает она совсем тихо, чтобы сохранить мягкость тона. — Ты не думаешь, что тебе хорошо бы полежать в постели после… Ну, после такой ночи?

— Конечно, — соглашается он, — но я д-дов-вольно д-давно договорился об этой поездке.

Конфетка все еще хлопает глазами, стараясь понять.

— Так ведь это тебе решать…

— С нами п-поедет еще один ч-человек. Человек, к-которому я н-не хочу причинять н-неудобство.

— Да?

— Да.

Он не может взглянуть ей в глаза.

— Понимаю.

— Я… и думал, что ты поймешь.

Он наклоняется к ней. Запах алкоголя все еще сочится из его пор, а когда он тянется рукой к ее плечу, ударяет в нос другой запах — из подмышек. От толстых пальцев пахнет спермой и дешевыми духами уличных девок.

— Я недостаточно часто говорил тебе, какое ты с-сокровище.

Она вздыхает и легонько сжав, выпускает его руку — прежде, чем он успевает сплести свои пальцы с ее.

— В таком случае, надо поспать, — Конфетка отворачивается и опускает голову на подушку. — Ты же сам сказал, что у меня красные и уродливые глаза.

Она лежит без движения, изображая каталептическое изнеможение и глядя в стену, на его тень. Она видит, как увеличенная черная тень его руки в замешательстве парит над нею. Спертый воздух тесной спаленки, и без того удушливый от запахов жженой бумаги, сгоревших переплетов и смрада предательства, становится невыносим. Если бы ей заставить себя хоть на секундочку сесть, взъерошить его волосы и поцеловать в лоб, наверное, все пошло бы на лад. Она плотнее прижимается к подушке щекой и сжимает кулак под нею.

— Спокойной ночи, — говорит Уильям, поднимаясь на ноги.

Она не отвечает. Он берет лампу и уносит свет из комнаты, тихо закрывая за собою дверь.

* * *

На другой день, почти сразу после ленча, Софи выходит из классной комнаты, готовая сопровождать отца и мисс Конфетт на фабрику, где делают мыло. Утром ей мыли лицо этим самым мылом, делала это Роза (поскольку мисс Конфетт немного покалечилась и пока что не может никого одевать и причесывать). Роза на свой лад расчесывает и закалывает волосы Софи; когда мисс Конфетт видит эту прическу, ей хочется вынуть шпильки и все переделать. Но она не может, потому что Роза смотрит, а отец ждет, и мисс Конфетт борется с костылем, стараясь идти так, словно костыль ей вовсе не нужен и она захватила его с собой просто на случай.

В последнее время Софи много думает о мисс Конфетт. Она пришла к выводу, что у мисс Конфетт есть и другая жизнь, помимо обязанностей гувернантки и отцовского секретаря, и что эта другая жизнь довольно сложна и печальна. К этому выводу она пришла совершенно неожиданно, когда несколько дней назад подсматривала в щелку из классной комнаты и своими глазами видела, как папа и Роза несли ее гувернантку вверх по лестнице. Когда-то давно Софи нарушила запрет няни не высовываться за дверь детской; тогда она увидела, как по той же лестнице несли ее маму. И было это поразительно похоже на мисс Конфетт: неприличная для дамы поза, юбки в беспорядке, руки-ноги болтаются, глаза закатились, видны только белки. Софи решила, что существуют две мисс Конфетт: сдержанная хранительница всяческого знания и взрослый ребенок в беде.

Когда приходит время спускаться по лестнице, мисс Конфетт пробует пройти две-три ступеньки на костыле, но затем просит Софи подержать его и остальной путь проделывает, тяжело опираясь на перила. На лице никакого выражения; ну, может быть, половина или даже четверть улыбки (Софи только что познакомилась с дробями), и добирается она до конца спуска без видимого усилия, хотя лоб блестит от пота.

— Нет, я вполне хорошо себя чувствую, — говорит она отцу, который оглядывает ее с головы до ног.

Отец кивает. Позволяет Летти надеть на него меховое пальто и, не оглядываясь, выходит за дверь.

Отец сразу усаживается в экипаж. Софи и мисс Конфетт подходят медленнее. Гувернантка ковыляет по дорожке все с той же четверть-улыбкой на лице, которое становится все краснее. Чизман наблюдает за нею, склонив набок свою большую голову, засунув руки в карманы. Он и мисс Конфетт встречаются взглядами, и Софи сразу понимает, что мисс Конфетт ненавидит его.

— Вот сюда, мисс Софи, — говорит Чизман.

Когда Софи приближается к экипажу на расстояние вытянутой руки, он поднимает ее с дорожки и усаживает на сиденье единым движением сильных рук.

— Позвольте, мисс Конфетт, — Чизман ухмыляется, будто и ее хочет так же усадить в экипаж, но только подставляет руку, на которую она опирается. Она уже почти села, но ее чуть качнуло назад, и руки Чизмана сразу оказались на ее талии, а потом и ниже спины. Турнюр мисс Конфетт шуршит конским волосом, когда Чизман подталкивает ее наверх.

— Осторожнее, Чизман, — шипит мисс Конфетт, полями цепляясь за обшивку экипажа и забираясь внутрь.

— Это я так всегда, мисс Конфетт, — отвечает он с поклоном, который помогает ему спрятать издевательскую ухмылку за поднятым воротником.

Через минуту они уже едут; конская сбруя позвякивает, а земля под колесами потряхивает экипаж. Едут далеко — в место, которое называется Ламбет. Мисс Конфетт показала ей это место на карте (надо сказать, карта не очень хорошая; похоже, те, кто рисует карты для учебников, больше интересуются древней Месопотамией, чем современным Лондоном). Но, так или иначе, Ламбет находится на другом берегу реки Темзы — там, где нет Рэкхэмова дома, и церкви, и парка, и фонтана, и фотографической студии мистера Сколфилда и мистера Тови, и кондитерской Локхарта, где она ела пирожное, от которого ее потом стошнило, и всего остального знакомого мира там тоже нет.

— Ты очень нарядно одета, Софи, — говорит отец.

Она заливается краской от удовольствия, хотя мисс Конфетт хмурится и смотрит вниз, на кончики собственных башмаков. Один сильно жмет — тот, что на больной ноге. Кожа натянулась и блестит, как на окороке. Мисс Конфетт нужны новые башмаки, или хотя бы один. Софи тоже нужны новые башмаки, эти жмут в пальцах, хотя она не падала с лестницы, и ничего такого с нею не было; просто выросла. Как было бы хорошо, если б мисс Конфетт предложила заехать в обувной магазин после визита на папину мыльную фабрику. Если будет мало времени, то разумнее побывать в магазине, чем в кондитерской, потому что еда исчезает, как только ее проглотишь, а пара хорошей обуви долго радует ноги.

— После того, как ты посмотришь мою фабрику, мы поедем в кондитерскую Локхарта, — говорит отец с сиденья напротив, неестественно широко раскрывая глаза, — тебе же хочется туда, правда?

— Да, папа, — говорит Софи.

То, что он обращается к ней, — это честь, которая стоит любого разочарования.

— Я сказал этому болвану Патлоку, чтобы он сдал дела до тридцать первого числа этого месяца, — продолжает он, — давно пора сделать это, верно?

Софи с минуту обдумывает вопрос, потом осознает, что ее роль в беседе закончена.

Мисс Конфетт глубоко вздыхает и смотрит в окно.

— Вам лучше знать, я думаю, — откликается она.

Страницы: «« ... 3334353637383940 »»

Читать бесплатно другие книги:

Он явился из глубины темных веков – вечно юный, вечно жестокий, с вечной жаждой крови и власти....
Говорят, мир закончится в субботу. А именно в следующую субботу. Незадолго до ужина. К несчастью, по...
Перед вами четвертая редакция книги, задуманной как незаменимое руководство для коммерческого директ...
Российская эскадра, вышедшая в конце 2012 года к берегам Сирии, неожиданно оказалась в октябре 1917 ...
Сборник статей авторитетных российских экономистов, который демонстрирует, как достижения современно...
Книга призвана служить практическому улучшению бытовой и профессиональной речи всех, интересующихся ...