Багровый лепесток и белый Фейбер Мишель
— Когда я говорю «этот болван», это, конечно, не означает, что я его так назвал в своем письме.
— Надеюсь.
Конфетка делает паузу, сжевывая с губ чешуйки сухой кожи.
— Не сомневаюсь, что он без колебаний перебежит на сторону ваших конкурентов, и как раз в то время, когда это доставит вам максимальные неудобства.
— Тем больше у меня оснований подтолкнуть его сейчас, до начала сезона.
Софи поворачивает голову к окну. Если отец пожелает снова заговорить с нею, он, без сомнения, привлечет ее внимание.
Путешествие по городу необычайно интересно. Кроме Кенсингтонского сада и Гайд-парка, деревьев, которые она узнает, и большой мраморной арки — все остальное ей внове. Чизману было велено «ехать так, чтобы мы не застряли в уличном движении», поэтому он направляет экипаж в какие-то незнакомые переулки, выезжая на Оксфорд-стрит только тогда, когда этого никак нельзя избежать. Подъехав к так называемому цирку, который во время прошлой прогулки вызвал у Софи разочарование полным отсутствием львов и слонов, Чизман не сворачивает направо, в яркую и шумную толпу, а продолжает ехать прямо.
Скоро дома и магазины из великолепных и привлекательных превращаются в какие-то обшарпанные, и люди на тротуарах тоже. Странным образом: все мужчины похожи на точильщика мистера Уоберна, который наведывается в дом Рэкхэмов, а все женщины напоминают Летти, хотя они совсем не такие чистенькие и опрятные, как она. И никто из них не поет, не кричит, не насвистывает и не заявляет, что у них есть кое-что за полпенни, чему полкроны цена!
Эти двигаются, как тоскливые фантомы, — сквозь серый холод, а когда поднимают головы взглянуть на Рэкхэмов экипаж, глаза у них черны, как угли.
Мостовая под колесами экипажа становится все более неровной, а улицы — все более узкими. Дома в ужасном состоянии; они разваливаются, теснятся один к другому; между ними провисшие веревки, где на виду у всех сушится нижнее белье и простыни, как будто здесь никто ни чуточки не стыдится намочить в постель. Везде противный запах всякой гадости, которую мистер Стриг мог бы использовать для роста или уничтожения растений; а на женщинах и детях почти нет одежды.
Когда колеса затарахтели по наихудшей из пока увиденных ими улиц, Софи заметила девочку — она, босиком, стоит у здоровенного металлического ведра и колотит по нему палкой.
Девочка в кофте без пуговиц; кофта эта ей велика: обтрепанные края достают до грязных щиколоток. Хотя девочка очень отличается от Софи, их лица — лицо той девочки и лицо Софи — так поразительно похожи, что Софи, умирая от любопытства, высовывается в окно, чтобы рассмотреть ее.
Маленькая оборванка, увидев, что стала объектом непрошенного внимания, запускает руку в ведро и одним точным движением швыряет чем-то в экипаж. Софи не прячется; ей не верится, что темная штука, которая несется прямо к ней, существует в том же мире, что и ее тело, и карета, в которой она сидит; она скорее в трансе. Но транс мгновенно обрывается. Запущенный снаряд ударяет ее точно между глаз.
— Что за черт! — взвизгивает Уильям, когда его дочь падает спиной на пол экипажа.
— Софи!
Конфетка чуть не падает сама: Чизман резко натягивает вожжи, останавливая экипаж.
Конфетка хватает девочку на руки, с облегчением отмечая, что ребенок просто в шоке, но не окровавлен. Слава Бoгy, ничего серьезного: мерзкое коричневое пятно на лбу, а падая и размахивая руками, она (невезение, обязательно сопровождающее такие случаи) размазала собачье дерьмо по ладони и по левому caпoгy отца.
Конфетка инстинктивно хватает первое, что попадается под руку — вышитую салфетку с изголовья сиденья рядом с Уильямом, и вытирает лицо Софи.
— У тебя платка нет? — рявкает Уильям вне себя от ярости. Сжимая кулаки, задыхаясь от бешенства, он высовывается из окна, но оборванка исчезла — как крыса. Потом, заметив, что Конфеткины руки все еще в собачьем дерьме, отпрядывает к стенке подальше от этой гадости.
— Перестань метаться, глупая ты девчонка! — орет Уильям. — Конфетка, сначала сними с нее перчатку! Господи, ты что, не видишь, что ли…
Перепуганные его бешенством, обе бестолково подчиняются.
— А тебе зачем это понадобилось? — набрасывается он на Софи. — Зачем в окно выставляешься, как идиотка, совсем ума нет?
Его трясет, и Конфетка знает, что причина его взрыва — это еще и физическое недомогание; нервы так и не пришли в норму после того, как его избили. Она приводит в порядок Софи — как может — пока Уильям, выпрыгнув из экипажа, моет сапог тряпкой, которую ему подал Чизман.
— Хороший глоток пива помог бы, сэр, — подбадривает его Чизман, — я всегда держу при себе пиво, как раз на такой случай.
Тем временем Конфетка осматривает лицо Софи. Девочка почти незаметно рыдает, быстро и коротко дыша, но без слез и без единого жалобного всхлипа.
— Болит где-нибудь, Софи? — лизнув кончик пальца, Конфетка вытирает остатки дерьма с бледного личика.
Софи вздергивает подбородок и быстро моргает.
— Нет, мисс.
После происшествия Софи сидит как восковая фигурка, реагируя только на тряску. Уильям, придя в себя, начинает понимать, что наделал, и выказывает раскаяние, улещивая дочь фразами типа:
— Ел-ле сп-паслись, правда, С-софи? Или:
— Т-теперь н-нам надо к-купить тебе н-новые перчатки, да, С-софи? — Это произносится бодрым тоном, в равной мере жалким и раздражающим.
— Да, папа, — спокойно отвечает Софи, демонстрируя воспитанность и ничего более.
Взгляд ее не сосредоточен, вернее, сосредоточен на некоем космическом уровне, незримом для грубых созданий типа Уильяма Рэкхэма. Она никогда еще не была так похожа на Агнес, как сейчас.
— Посмотри, Софи, мы въезжаем на мост Ватерлоо!
Софи послушно поворачивает голову, стараясь держаться подальше от окна. Однако через минуту-другую, к явному облегчению Уильяма, магия большого водного пространства, обозреваемого с высоты, делает свое дело: Софи подается вперед, опираясь локтем о край окна.
— Что ты там видишь, а? — с шутливой внимательностью вопрошает Уильям. — Баржи видишь?
— Да, папа, — говорит Софи, глядя вниз в пенный серо-зеленый простор. В нем никак не узнать ту аккуратную голубую ленту, которую мисс Конфетт показывала ей утром, но если мост называется Ватерлоо, то они должны находиться неподалеку от вокзала Ватерлоо, где потерялась мама, когда искала музыкальную школу. Софи вглядывается в далекую воду, думая, где то место, именно то место, в котором мама ушла под волны и глотнула больше воды, чем может вместить в себя живое тело.
У железных ворот фабрики Рэкхэма в Ламбете стоит карета, запряженная парой смирных серых лошадей. Кто же в карете? Леди Бриджлоу. Уютно заключенная в лакированную кабину, как аквамариновая жемчужина в четырехколесную раковину, она притягивает к себе все взгляды, даже еще и не выйдя из кареты.
— Боже, посмотрите на этот дым, — неодобрительно замечает Уильям, выходя из своей кареты, и с огорчением глядит в небо, замаранное густым извержением из труб «Дултона и K°», «Стиффа и сыновей» и прочих керамических, стеклодувных, пивоваренных и мыловаренных предприятий. Оценив трубы своей фабрики в общей палитре, он, однако, успокаивается: из них исходит легкий и светлый дымок.
— О Уильям, вот и вы! — в карете извивается бледная морская звезда, составленная из лайковых пальцев.
Уильям жестом приказывает сторожу раскрыть ворота; приближаясь к леди Бриджлоу, он издалека многословно извиняется за неудобства, причиненные ей; в ответ она уверяет, что вина здесь ее, поскольку она приехала ранее условленного времени.
— Понимаете, я так предвкушала эту поездку, — рассыпается она трелями, позволяя ему помочь ей выйти из кареты.
— Мне трудно поверить… — он делает широкий жест в сторону утилитарной уродливости промышленной зоны, столь отличной от блистательных садов, которые, по его мнению, являются естественной средой обитания леди Бриджлоу.
— Так вы ставите под сомнение мои слова? — она изображает обиду, кладя изнеженную миниатюрную ручку на атласную голубизну груди. — Нет, в самом деле, Уильям, вы не должны принимать меня за пережиток минувших времен. Я не испытываю ни малейшего желания провести остаток моих дней в тоске по тому, что уже уходит в историю. Скажите честно: вы способны вообразить меня в обществе своры аристократов, из которых песок сыплется, а я езжу с ними по сельской местности, где они охотятся на фазанов и оплакивают последствия реформы избирательной системы? Судьба горше смерти!
— Что ж, — говорит Уильям, отвешивая шутливо-почтительный поклон, — если я могу спасти вас от этой судьбы показом моей скромной фабрики…
— Что может быть приятнее! И они проходят в ворота.
(А как же Конфетка? — спросите вы. Да, конечно, и она тоже заходит, ковыляя на костыле; и Софи идет рядышком. Как странно, что леди Бриджлоу, при всем ее игривом отрицании патрицианского снобизма, будто совершенно не заметила существования гувернантки — или, может быть, прирожденная учтивость и такт не позволяют ей высказываться по поводу такой неудачи, как физическое увечье человека. Да, конечно, дело в этом: ей не хочется смущать несчастную гувернантку расспросами о причине этой уродливой хромоты.)
Конфетка в смятении наблюдает, как Уильям и леди Бриджлоу проходят рядом через толпу подхалимов и льстецов, которые подобострастно склоняются и отступают, освобождая им путь. И напротив, те же служащие Рэкхэма смыкают ряды после прохода хозяина и его именитой гостьи, будто подученные вытеснять с территории лишних людей, которые могут прокрасться вслед за гостями. Конфетка очень старается шагать прямо, с высоко поднятой головой, как можно легче опираясь на костыль, но ее донимает еще и боль в желудке; приходится прилагать все силы, чтоб не схватиться за живот и не заскулить.
Сама фабрика, когда маленькая группа входит в ярко освещенное помещение, оказывается совсем не такой, какою ее представляла себе Конфетка. Она рисовала в воображении здание великолепных пропорций, сводчатое, гулкое строение — наподобие вокзала или церкви, заполненное чудовищными машинами, в которых что-то урчит и мерцает. Она думала, что процесс идет незримо, внутри труб и тиглей, соединенных между собой, а между ними ходят маленькие человечки, смазывая движущиеся части. Но фабрика Рэкхэма — предприятие отнюдь не такого типа, а нечто интимное, где все происходит под низкими, как в пивной, потолками, и везде так много полированного дерева, что может показаться, будто это «Камелек».
Коротконогие девушки с замученными лицами и красными руками — их здесь с дюжину будет — выглядят как промышленные копии посудомойки Джейни. Они работают в атмосфере, густо насыщенной смешанными запахами лаванды, гвоздики, розы и миндаля. На ногах у всех деревенские деревянные сабо с рифленой подошвой, потому что каменные полы покрывает прозрачная восковая патина мыла.
— Ступайте осторожнее! — призывает Уильям, ведя гостей по своему душистому царству. Его лицо почти неузнаваемо в ярком свете — золотая кожа, серебряные губы. Он выполняет обязанности церемониймейстера; отбросив сдержанность, забыв о заикании, он показывает одно, показывает другое и все объясняет.
— Разумеется, то, что вы здесь видите, строго говоря, не является процессом производства мыла — то дело грязное и недостойное парфюмера. Точнее будет назвать нашу куда более ароматную процедуру переплавкой.
Он произносит это слово с подчеркнутой отчетливостью, будто ждет, что гости запишут его в блокноты. Леди Бриджлоу вертит головой в вежливом восхищении; Софи переводит взгляд с папы на леди Бриджлоу и обратно на папу, ломая себе голову над таинственным химическим процессом, насыщающим атмосферу между ними.
Куски мыла, которые в воображении Конфетки должны были появляться совершенно сформированными из спускного желоба или выпускного отверстия в самом конце сложной автоматической линии, существуют в виде луж студенистой массы, поблескивающей в деревянных формах. Над душистой клейкой массой укреплены проволочные решетки, которые должны гильотинировать ее, создав прямоугольники только тогда, когда масса загустеет. В каждой форме слизь другого цвета и другого запаха.
— Желтое — это «Жимолость Рэкхэма», то есть будет ею, — дает пояснения Уильям, — это мыло снимает зуд, и спрос на него вырос в пять раз за этот год.
Он окунает палец в блестящую эмульсию и показывает два разных слоя.
— Отстой, всплывший наверх, мы снимаем. Это чистая щелочь, которая во времена моего отца оставалась в мыле; но она способна вызывать раздражение чувствительной кожи.
Он переходит к другой форме, наполненной голубоватой, сладко пахнущей эмульсией.
— А здесь у нас то, что превратится в специальное очищающее мыло: смесь шалфея, лаванды и сандалового масла. Здесь (он перешел к следующей форме) — «Вечная юность Рэкхэма». Зеленый цвет дают огурец и лимон, а ромашка действует как вяжущее средство, восстанавливая гладкость кожи на лице.
Затем он всех ведет в камеру для выдержки, где на широких полках из металла и дуба разложены сотни кусков мыла.
— Здесь они пролежат двадцать один день — и ни днем меньше! — объявляет Уильям.
В упаковочной двадцать девушек в халатах цвета лаванды сидят за массивным столом: по десять с каждой стороны — под присмотром человека с лисьей мордой, который расхаживает между ними, засунув в карманы жилета руки, поросшие рыжими волосами. Девушки склонились над столом, почти соприкасаясь головами с сидящими напротив, и заворачивают куски мыла в вощеную бумагу. На каждом листке — лик благожелательного Уильяма Рэкхэма вместе с мелким курсивным текстом, который сочинила Конфетка поздней майской ночью, когда они с Уильямом сидели рядышком в постели.
— Доброе утро, девушки, — возглашает Уильям, и они хором отвечают:
— Доброе утро, мистер Рэкхэм.
— Они часто поют за работой, — подмигивая, говорит Уильям леди Бриджлоу и прочим гостям. — Но нас они стесняются.
Он подходит к столу и одаривает улыбкой лавандовых девиц:
— Спойте, девушки. К вам пришла моя маленькая дочка и одна замечательная леди. Не надо стесняться, сейчас мы пройдем в другое помещение — смотреть, как мыло расфасовывают по ящикам, и не будем смотреть на вас, но было бы прекрасно, если бы мы слышали ваши нежные голоса.
И понизив голос до заговорщицкого шепота, просит:
— Постарайтесь для меня…
Он со значением указывает глазами на Софи, взывая к их коллективному инстинкту материнства.
На этом Уильям и его гости переходят в большое помещение в тыльной части фабрики, где мускулистые мужчины с закатанными рукавами раскладывают горы готового мыла по легким деревянным ящикам. И, конечно же, как только леди Бриджлоу, Конфетка и Софи переступают порог, из только что оставленной ими комнаты раздается мелодичное пение; заводит песню один робкий голос, к нему присоединяются еще три, потом и остальные.
Лаванда голубая, — диддл, диддл, Зеленый розмарин, — диддл, диддл, Когда я буду королем, — диддл, диддл, Не стану спать один…
— А здесь, — указывает Уильям на две массивные створки, в щелку между которыми виден внешний мир, — здесь кончается фабрика и начинается другая часть истории.
Конфетка, поглощенная тройной проблемой: хромать как можно незаметнее, не стонать, когда схватывает живот, и подавлять желание съездить леди Бриджлоу по жеманной роже, вдруг чувствует, что ее осторожно тянут за юбку.
— Да, Софи, в чем дело? — она неуклюже склоняется к девочке, чтобы дать ей шепнуть себе на ухо.
— Мне нужно по-маленькому, — шепчет ребенок.
«Неужели не можешь потерпеть?» — думает Конфетка и тут же сознает, что и сама нуждается в том же.
— Пpoшy прощения, мистер Рэкхэм, — говорит она, — есть ли здесь комната… для умывания?
Уильям недоуменно моргает: о чем это она? Задает некий отвлеченный вопрос о производстве мыла, неуклюже пытается воспроизвести свою репризу на лавандовых плантациях — или она просит устроить формальный показ фабричных ватерклозетов? Потом, сообразив в чем дело, распоряжается показать мисс Конфетт и мисс Софи, как пройти к «удобствам». Леди Бриджлоу тем временем с огромным интересом изучает список адресов в отдаленных местах, написанный мелом на доске доставки продукции.
(Я слышала про то, что, — диддл, диддл, раз оказалась здесь, то я с тобою точно, — диддл, диддл, в постель должна залезть…)
Неосмотрительность ребенка леди Бриджлоу игнорирует с грацией человека, который в силу своего происхождения свободен от столь грубых слабостей. Она берет в руки кусок мыла и изучает любопытный текст на обертке.
Сортир для сотрудников выглядит — так кажется и Софи, и Конфетке — куда более современно и рационально, чем все остальное на фабрике. Ряд одинаковых белых пьедесталов из глазурованной керамики, соединенных с блестящими металлическими бачками, закрепленными под потолком, выставляют себя напоказ — как фаланга футуристических механизмов, горделиво украшенных именем своего изготовителя. Темно-коричневые сиденья блестят лаком и кажутся совсем новенькими; с другой стороны, судя по адресу на каждом бачке, фабрика Дултона и находится всего в нескольких ярдах отсюда.
Пьедесталы так высоки, что ноги Софи болтаются в нескольких дюймах от матовой голубизны керамического пола. Конфетка поворачивается к ней спиной и уходит подальше, рассматривая облицовку стен под журчание в унитазе струйки, выпускаемой Софи. Теперь живот болит так, что у Конфетки перехватывает дыхание и бросает в дрожь; необходимо немедленно опорожнить кишечник, но ей никак не хочется делать это в присутствии ребенка — может быть, сверхчеловеческим усилием воли удастся перетерпеть до лучших времен?
Пописать в присутствии Софи не так уж страшно: разделенная интимность может до некоторой степени уравновесить страх потерять достоинство. Но спазмы в животе нарастают, и Конфетке противно даже подумать о шумном и вонючем извержении, ибо это навек разрушит образ мисс Конфетт, невозмутимой хранительницы знания, неизгладимо впечатав в сознание (и в нос!) Софи грубую реальность мисс Конфетт, больного животного.
Плотно обхватив себя руками и кусая губы, чтобы подавить спазмы, она глядит в стену, где обозленный служащий пробовал выцарапать на плитке:
Но поверхность оказалась слишком неподатливой.
Внезапно она должна — действительно должна — сесть. Страшная боль пронзила живот, все тело щиплет холодный пот; ягодицы, обнаженные в отчаянной спешке, когда, забрав юбки в горсти, она задирает их на согнутую спину и стаскивает вниз панталоны, наощупь мокры и скользки, как очищенная груша. Она плюхается на сиденье, и с подавленным стоном заваливается вперед. Шляпка падает на плиточный пол, волосы распускаются. Кровь и что-то еще, горячее и гладкое, вываливается и скользит между ногами.
— Боже, — вскрикивает она, — Боже, помоги мне!
Приступ головокружения будто опрокидывает ее, прежде чем она окончательно теряет сознание.
Через миг — несомненно, всего через миг — она приходит в себя, лежа на полу, на холодной, мокрой плитке. Бедра липкие, тело сотрясается от ударов сердца, щиколотка пульсирует так, будто зажата стальным капканом. Она поворачивает голову и видит в углу перепуганную Софи: личико белее унитаза, глаза громадны от ужаса.
— Помогите мне, Софи, — взывает она свистящим шепотом. Ребенок дергается вперед, как кукла на веревочке, но на лице девочки выражение бессилия.
— Я… Я пойду и приведу кого-нибудь, мисс, — заикается она, указывая на дверь, за которой прячутся все эти сильные мужчины и услужливые женщины, которых так много на фабрике ее папы.
— Нет! Нет! Софи, пожалуйста, — молит Конфетка неистовым шепотом, выпутывая руки из клубка собственных юбок, — вы должны попробовать.
Софи еще секунду ждет спасения из внешнего мира, потом бежит вперед, хватает гувернантку за кисти и тянет что есть сил.
— Ну, — говорит Уильям после того, как произнесены все прощальные слова, и леди Бриджлоу увезена восвояси, — как тебе понравилось этo место?
— Совершенно изумительно, папа, — отвечает ребенок вялым голосом.
Они сидят в Рэкхэмовом экипаже, их одежда заполняет карету сладким запахом мыла, они почти соприкасаются коленями. Чизман увозит их из Ламбета. Визит был потрясающе удачным — по крайней мере, по оценке леди Бриджлоу, которая призналась Уильяму, что еще никогда не переживала подобного воздействия на все чувства сразу; поэтому она легко может представить себе, как это способно подавить человека не вполне крепкого здоровья. Теперь Уильям остался с Конфеткой, которая вся какая-то зеленая, и с Софи, которая выглядит так, как будто не редкостное удовольствие получила, а прошла через суровое испытание.
Уильям откидывается на сиденье и невесело растирает суставы пальцев. Что за капризная дочь у него! Одно сердитое слово, и она дуется весь день. Как ни тяжко это признавать, но, по всей видимости, ребенок унаследовал от Агнес неспособность прощать.
А Конфетка дремлет сидя — на самом деле, задремала! Откинутая назад голова покачивается в такт движению, рот приоткрыт и, по чести, выглядит неприглядно. Одежда помята, вокруг головы нимб из растрепанных волос, шляпка чуть сбилась. Ей бы полезно кое-чему поучиться у леди Бриджлоу, которая с той минуты, как вышла из кареты и до той, пока не помахала на прощанье, была безупречна и оживлена. Констанция совершенно необыкновенный человек! Образец достоинства и самообладания, и в тоже время так полна жизни! Одна на миллион такая…
— Опять мост Ватерлоо, Софи, — говорит Уильям, второй раз за день даря дочери чудеса величайшей реки мира.
Софи смотрит в окно. Она снова опирается подбородком на руки и рассматривает бурные воды, в которых даже большие корабли не кажутся вполне надежными.
Подняв глаза, она замечает нечто поистине чудесное: по небу плывет слон, неподвижный как статуя, а на его толстом боку написано: «ЧАЙ САЛМОНА». Слон медлит над крышами и трубами, тихо направляясь в те районы города, где живут все люди.
— Как ты думаешь, Софи? — Уильям щурится на воздушный шар, — может быть, и продукцию Рэкхэма так рекламировать?
В тот вечер, пока Уильям занимается накопившейся корреспонденцией, остальные домочадцы стараются восстановить нормальный ход жизни.
За другой дверью, дальше на площадке, Конфетка отказалась, как можно любезнее, от предложения Розы уложить Софи в постель. Вместо этого Конфетка просит принести ей в комнату таз горячей воды — просьба, которая даже понятна Розе. Вид у мисс Конфетт такой, будто ее протащили сквозь живую изгородь.
Это был долгий, долгий, долгий день. Боже мой, как человек может быть так нечувствителен к нуждам других? Безжалостно не замечая, как Конфетка и Софи рвутся домой, Уильям невыносимо длил экскурсию. Сначала ленч в ресторане на Стренде, где от жары и духоты Конфетка едва не упала в обморок, да еще была вынуждена есть баранью отбивную с кровью, которую Уильям, бывавший здесь раньше, рекомендовал как «божественную», затем — к перчаточнику, оттуда — к другому перчаточнику, поскольку первый не смог подобрать для Софи достаточно мягкую лайку: потом поездка к башмачнику: там Уильям, наконец, был вознагражден улыбкой дочери, когда она поднялась на ноги в новых башмаках и сделала три шага к зеркалу. Если бы он на этом и остановился! Но нет, обрадованный этой улыбкой, он повез Софи к Берри и Радду, виноторговцам на Джеймс-стрит, чтобы она взвесилась на тамошних громадных весах.
— Шесть поколений царствующих особ Англии и Франции взвешивались на этих весах, Софи! — сказал он дочери, а владельцы хитро усмехались издалека. — Эти весы предназначены только для важных персон!
И в качестве заключительного удовольствия — обещанная кульминация дня: кондитерская Локхарта.
— Какую славную троицу мы составляем сегодня! — провозгласил Уильям, став на миг точной копией собственного отца на Рождество, опасно раздутого дружелюбием. И пока Софи была занята серьезным изучением десертного меню размером в половину ее роста, наклонился к уху Конфетки:
— Ну что, сейчас она довольна?
— Очень довольна, — ответила Конфетка, которая только сейчас, подавшись вперед на стуле, почувствовала резкую боль и поняла, что волоски гениталий и панталоны склеены засохшей кровью. — Но я думаю, что ей хватит.
— Хватит чего?
— Удовольствий на один день.
Хождение по мукам не сразу кончилось, даже когда они вернулись домой. Совершенно так же, как после первого выезда Софи в город несколько недель назад, девочку вырвало смесью какао, пирожных и непереваренного обеда, а за рвотой последовали неизбежные слезы.
— Вы уверены, мисс Конфетт, — спросила Роза перед сном, — что вам не требуется моя помощь?
— Спасибо, Роза, ничего не нужно.
А затем — наконец — через семь часов и сорок минут после того, как Конфетка упала с забрызганного кровью унитаза на пол сортира «Мыловаренной фабрики Рэкхэма», она и Софи могут лечь в постель.
Конфетка может только подержать ночную рубашку Софи и подать ее девочке, больше ничего. Она тяжело опирается на кровать, пока Софи раздевается и ложится.
— Я вам очень благодарна, Софи, — хрипло говорит она, — вы моя маленькая спасительница.
И едва эти слова слетают с ее губ, начинает презирать себя за то, что так небрежно отозвалась об отваге ребенка. Снисходительно, как мог бы сказать Уильям, будто Софи — умненькая собачонка, проделавшая занятный фокус.
Софи опускает голову на подушку. Щеки у нее в пятнах от изнеможения, нос сильно покраснел. Она даже не помолилась на ночь.
— Что такое «идиотка», мисс?
Конфетка гладит Софи по волосам, отводя их с горячего лба.
— Человек, который чрезвычайно глуп.
Ей мучительно хочется задать Софи свои вопросы: «Ты заглядывала в унитаз, прежде чем дернуть за цепь и спустить воду? Что ты там видела?» — но она удерживается.
— Ваш отец не хотел сказать это о вас, — говорит Конфетка. — Он просто сердился. И плохо чувствовал себя.
Софи закрывает глаза. Ей больше не хочется ничего слышать про взрослых, которые плохо чувствуют себя. Вселенной пора вернуться к своему нормальному ходу.
— Не надо ни о чем тревожиться, моя маленькая, — Конфетка смаргивает слезы с ресниц. — Теперь все будет хорошо.
Софи поворачивает голову, зарываясь щекой в подушку.
— Вы больше не будете падать, мисс Конфетт, нет? — спрашивает она странным тоном, обиженным и нежным.
— Отныне я буду очень осторожна, Софи, обещаю вам.
Конфетка легко касается ее плеча — жест безнадежности перед уходом, — но девочка вдруг вскакивает в постели и крепко обнимает ее за шею.
— Не умирайте, мисс Конфетт! Не умирайте! — причитает Софи, а Конфетт, теряя равновесие, чуть не сваливается на ее кровать.
— Не умру, — клянется Конфетка, едва удерживаясь на ногах, осыпая поцелуями волосы Софи, — обещаю тебе, я не умру!
Через десять минут, не более, когда Софи уже крепко спит, Конфетка забирается в большой таз с горячей водой, придвинутый к камину. Комната больше не смердит горелой бумагой и клеем; в ней пахнет лавандовым мылом и влажной землей. Роза, благослови ее Господь, сумела, наконец, открыть окно, отодрав засохшую краску.
Конфетка моется тщательно, долго и упорно. Выжимает на спину и на грудь воду из губки, выжимает губку, пока пористый скелет морской твари не делается как влажная пуховка, и тогда прикладывает его к глазам. Веки уже болят от плача; хватит, пора перестать.
Время от времени она смотрит вниз, боясь того, что может увидеть, но нет, там только мыльная пена, скрывающая порозовевшую воду — сгустки крови или осели на дно, или не заметны в пене. Она знает, что больная нога страшно распухла, но ее не видно; поэтому кажется, что меньше болит. Треснувшие ребра почти зажили (она проводит по ним намыленной ладонью), остались одни синяки. Самое страшное позади: кризис миновал.
Конфетка погружается в воду, насколько позволяет окружность таза, снова всхлипывая. До боли закусывает нижнюю губу и, в конце концов, берет себя в руки; вода в тазу не колышется или почти не колышется, поскольку в ней все-таки живое тело. В мутном рву между ее ногами, вода чуть всплескивает от каждого удара сердца, как волна у берега.
За другой дверью на лестничной площадке, в то самое время, как Конфетка укладывается в постель, Уильям вскрывает письмо от доктора Керлью, которое начинается словами:
«Дорогой Рэкхэм,
Я долго и трудно раздумывал над тем, написать мне Вам, или промолчать. Не сомневаюсь, что Вам смертельно надоело мое „вмешательство“. Тем не менее, есть некое обстоятельство, которое едва ли я мог не заметить, осматривая гувернантку Вашей дочери после ее падения, и решение промолчать на этот счет доставило мне немало треволнений, поскольку…»
Преамбула длиннее самого рассказа, содержание которого укладывается в одну фразу.
В темноте, под одеялом постели Конфетки, с нею много людей; она спит, а они говорят с нею.
— Расскажи нам что-нибудь, Конфетка, расскажи, только вот тем твоим, чудным голосом.
— Про что же мне рассказать?? — спрашивает она, всматриваясь в пестрые воды сна, стараясь соединить имена с неясными лицами.
— Что-нибудь про месть, — хихикают неисправимо вульгарные голоса, обреченные прожить всю жизнь в аду. — И чтобы там были слова попохабнее. Похабщина звучит так интересно, когда ее произносишь ты, Конфетка.
Хихиканье отдается множественным эхом, голоса смешиваются, превращаясь в какофонию. Конфетка уплывает от них, уплывает по улицам подводного города, и даже во сне это кажется ей странным, потому что она не умеет плавать. Но это, должно быть, умение, которому не надо учиться, она может плыть, даже не сняв ночную рубашку, направляя тело через проулки, похожие на сточные канавы, и через светлые прозрачные улицы. Если это Лондон, то его население смыло как мусор и отнесло куда-то вверх — грязную пену человеческих обломков, марающую небо. Кажется, внизу остались только те, кто имеет значение для Конфетки.
— Клара? — голос звучит совсем близко, и это самый прелестный и мелодичный изо всех голосов, слышанных Конфеткой.
— Нет, Агнес, — отвечает она, поворачивая за угол. — Я не Клара.
— Тогда кто вы?
— Не смотрите мне в лицо. Я помогу вам, но в лицо мне смотреть нельзя! Агнес лежит на спине, на булыжнике узкого переулка; ее обнаженное тело — как белый мрамор. Одна рука на груди, другая ниже, прикрывает детской ладошкой волосистый треугольник.
— Вот, — говорит Конфетка, сбрасывая с себя ночную рубашку и накрывая ею Агнес. — Пусть все случившееся останется нашей тайной.
— Благослови вас Бог, — говорит Агнес.
И внезапно исчезает водный мир Лондона; они лежат вдвоем в постели, теплые и сухие, уютно обнявшись — как сестры, и смотрят друг другу в лицо.
— Уильям говорит, что вы — фантазия, — шепчет Агнес и тянется к Конфетке, чтобы развеять сомнения. — Игра моего воображения.
— Не обращайте внимания. Мало ли что говорит Уильям.
— Пожалуйста, моя дорогая Сестра, назовите мне ваше имя. Конфетка чувствует между ногами руку, которая нежно накрывает больное место.
— Меня зовут Конфетка, — говорит она.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Имени нет ни на одном из двух конвертов, которые на другой день находит Конфетка под дверью своей спальни. Один конверт чист, на другом написано: «Тем, кого это может интересовать».
Время — половина первого. Она только что вернулась после утренних занятий с Софи, во время которых девочка с самого начала дала ей понять, что ничто не должно мешать столь серьезному делу, как учеба. Вчера все было очень интересно, но сегодняшний день должен быть другим — а вернее, он должен быть таким, как обычные дни.
— Пятнадцатый век, — начала Софи тоном человека, на которого возложена ответственность за спасение этой эпохи от небрежности и упущений, — ознаменовался пятью важнейшими событиями: было изобретено книгопечатание, турки взяли Константинополь, в Англии была гражданская война, которая продлилась тридцать лет, испанцы прогнали мавров обратно в Африку, и Америку открыл Христофор… Христофор…
Тут она подняла глаза на Конфетку: ей нужно только имя итальянского мореплавателя — и больше ничего.
— Колумб, Софи.
Все утро, хотя Конфетка десять раз была готова сорваться в слезы, ибо импровизированная прокладка, пришпиленная к панталонам, подтекала кровью, она держалась как образцовая гувернантка, играя эту роль именно так, как требовалось ее ученице. Затем, подобающим образом завершая утренние уроки, они с Софи поели протертые овощи и рисовый пудинг на молоке — самый щадящий ленч из всех, которые им подавали, доказывающий, что кухня получила информацию о неладах с пищеварением мисс Рэкхэм. Разочарованные взгляды, которыми обменялись Конфетка и Софи, когда Роза поставила перед ними исходящее паром блюдо, ознаменовали самый интимный момент — с начала дня.
Сейчас Конфетка возвращается к себе, предвкушая блаженный миг, когда она освободится от промокшей тряпки между ногами и заменит ее на чистую. К сожалению, вчерашний таз с водой унесли; это понятно: едва ли можно было ожидать, что Роза оставит стоять в комнате остывшую воду с липким кровяным осадком на дне.
Откладывая на минутку удовольствие, Конфетка неуклюже нагибается — подобрать конверты. В ненадписанном, думает она, записка от Розы, в которой сообщается — на случай, если Конфетка сама не заметила, — что окно открывается. Конфетка вскрывает конверт — в нем десять фунтов стерлингов и послание на листке простой бумаги без подписи. Крупный, детский почерк, но так можно писать и левой рукой.
«Мне стало известно, что Вы беременны. Это делает невозможным Ваше дальнейшее пребывание в доме в качестве гувернантки моей дочери. Ваше жалованье прилагается; прошу Вас быть готовой покинуть Вашу комнату со всеми пожитками 1 марта текущего года (1/3/76). Надеюсь, рекомендательное письмо (см. другой конверт) может пригодиться Вам в будущем. Вы, конечно, заметите, что я позволил себе несколько изменить Ваши данные. Я убежден, что для того, чтобы занять какое-то место в жизни, Вам необходимо надлежащее имя. Поэтому я дал его Вам.
Дальнейшее обсуждение данного вопроса категорически исключено. Не пытайтесь увидеться со мною. Прошу Вас не выходить из комнаты, когда в доме бывают посторонние».
Конфетка складывает письмо по прежним сгибам — с некоторым трудом, потому что пальцы сделались холодными и нечувствительными, засовывает его в конверт. Открывает бледно-лавандовый конверт с надписью «Тем, кого это может интересовать», скользя большим пальцем по клапану, чтобы не нарушить форму письма. Порезавшись об острый край бумаги, она не ощущает боли, только опасается испачкать конверт или его содержимое. Управляясь с костылем и поминутно облизывая палец, чтобы не дать тонюсенькому волоску крови на порезе собраться в каплю, она достает письмо и читает:
«Тем, кого это может интересовать.
Я, Уильям Рэкхэм, имею честь и удовольствие представить мисс Элизабет Конфетт, которая работала у меня в течение пяти месяцев, с 3 ноября 1875 г. по 1 марта 1876 г. в качестве гувернантки моей шестилетней дочери. У меня нет сомнений в том, что мисс Конфетт выполняла свои обязанности с величайшей компетентностью, тонким пониманием и рвением. Под ее наставничеством моя дочь расцвела и стала настоящей юной леди.
Решение мисс Конфетт оставить работу у меня, насколько мне известно, связано с болезнью близкой родственницы, и ни в малейшей степени не умаляет моего удовлетворения ее способностями. Я, несомненно, могу рекомендовать ее только наилучшим образом.
Ваш Уильям Рэкхэм».
Конфетка и это письмо складывает по прежним сгибам и возвращает его в конверт. В последний раз посасывает палец; порез уже затягивается. Кладет оба письма на комод, ковыляя, подходит к окну, где вес тела можно перенести с костыля на подоконник. Внизу мистер Стриг копается в саду: возится с молодыми деревцами, пережившими зиму. Клацая металлическим секатором, разрезает бечевку, которой был привязан к колышку хрупкий ствол — его больше незачем так баловать. С нескрываемой гордостью отступает на шаг; стоит, упершись кулаками в кожаный фартук, облекающий его бедра.
Поразмыслив, Конфетка приходит к выводу, что битье стекол кулаками закончится кучей неприятностей, а облегчение принесет лишь временное. Вместо этого она берет перо и бумагу, продолжая стоять у подоконника — сейчас это ей удобнее, чем письменный стол; она призывает себя к разумности.
«Дорогой Уильям,
Извини, но ты ошибаешься. В течение короткого времени я страдала от болезненной опухоли, которая уже исчезла, теперь у меня регулярные месячные, в чем ты можешь удостовериться — к собственному удовлетворению, если зайдешь ко мне.
Твоя любящая Конфетка».
Она читает и перечитывает послание, вслушиваясь в его звучание и тон. Правильно ли воспримет его Уильям? В своем тревожном состоянии, возможно, он не так истолкует фразу «В чем ты можешь удостовериться к собственному удовлетворению». Как желание поспорить? Или он уловит в ней игривый намек? Она глубоко втягивает воздух, и говорит себе, что это не должно пройти мимо цели. Не вставить ли между «собственному» и «удовлетворению» еще словечко: «совершенному», чтобы сделать намек острее? С другой стороны, нужна ли вообще эта острота? Может быть, лучше выдержать успокоительный, даже льстивый тон?
Однако она быстро соображает, что слишком возбуждена, чтобы писать второе письмо и лучше поскорее доставить уже написанное — иначе можно и глупостей наделать. Она перегибает листок пополам и хромает по площадке прямо к Уильямовой двери, под которую подсовывает письмо.
Во второй половине дня гувернантка и ее ученица занимаются арифметикой, проверяют, не забылись ли великие свершения пятнадцатого века, и приступают к минералогии. Стрелки на циферблате продвигаются шажок за шажком, а карта мира кусочек за кусочком освещается продвижением солнца по небосводу. Солнечный свет в форме окна горит на пастельных морях и на осенних континентах, высвечивая одни, погружая в тень Другие.
Конфетка выбрала минералогию наугад из «Вопросов» миссис Мангнелл, рассудив, что это предмет надежный, не эмоциональный, и должен отвечать потребностям Софи, склонной к упорядоченным, осязаемым вещам. Конфетка перечисляет основные металлы и просит Софи повторять их названия: золото, серебро, платина, ртуть, медь, железо, свинец, олово, алюминий. Золото самый тяжелый металл; олово — самый легкий; железо — самый полезный.
Заглянув в следующий вопрос: «Каковы главные свойства металлов?» — Конфетт досадует, что не приготовилась к уроку, как обычно, и у нее вырывается недовольный вздох:
— Мне потребуется немного времени — эти слова нужно перевести на понятный вам язык, дорогая, — поясняет она, отворачиваясь от ждущих глаз Софи.
— Разве это не английские слова, мисс?
— Английские, но я должна сделать их попроще для вас. — Тень обиды пробегает по лицу Софи.
— Я хочу попробовать понять их, мисс.
Конфетка знает, что вызов нужно отклонить мягким, тактичным ответом, но в эту минуту ей ничего не приходит в голову. И она сухо барабанит:
— Блеск, непрозрачность, вес, податливость обработке, ковкость, пористость, растворимость.
Пауза.
— Вес — это насколько вещи тяжелые, — говорит Софи.
— Да, Софи, — подтверждает Конфетка, уже готовая давать объяснения, которые раньше не пришли ей в голову. — Блеск значит, что все металлы блестят, непрозрачность — что сквозь них мы не можем видеть, податливость обработке значит, что мы можем придать металлу любую форму, какую хотим, а ковкость… Я и сама не знаю что это, придется посмотреть в словаре. Пористость означает, что в металле есть крохотные дырочки, хотя странно это — для металла, да? Растворимость…
Конфетка смолкает, видя, до чего Софи не по душе ее сбивчивое, невнятное, бестолковое изложение материала. Пропустив свойства металлов, она сразу переходит к странице, где говорится об открытии неисчерпаемых запасов золота в Австралии. Это позволяет ей на ходу придумать историю о бедном рудокопе, который бьет и бьет кайлом неподатливую землю, а его жена и детишки уже теряют последнюю надежду — на то, что в один прекрасный день…
— Почему в мире есть такие длинные слова, мисс? — спрашивает Софи, когда урок минералогии закончен.
— Одно длинное трудное слово может передать столько же, сколько целое предложение из коротких, легких слов, — отвечает Конфетка, — экономит время и бумагу.
И видя, что не убедила Софи, добавляет:
— Если бы книги писались так, чтобы каждый человек, даже самый юный, мог бы все понять, то это были бы ужасно длинные книги. А вам понравилось бы читать книгу в тысячу страниц, Софи?
Софи отвечает без колебаний:
— Я прочитала бы тысячу миллионов страниц, мисс, если бы все слова там были такие, что я могла бы их понять.