Загадочная Коко Шанель Эдрих Марсель
Она разглядывала свои безделушки:
— Я предпочитаю дарить при жизни, — говорила она, — так как после… Не будут знать, что делать со всем этим.
Она смотрела на руки, скрещенные на коленях. После. Смерть.
Вернувшись на рю Камбон, она относительно редко выезжала. Не без кокетства объясняла это тем, что ей нечего надеть.
— У меня оставался один голубой костюм, в котором, бог мой, я могла всюду показаться. Но я подарила его одной приятельнице. Она не могла прийти в себя: «Вы действительно отдаете мне его навсегда?».
Я ответила: возьмите, и тогда я никуда не буду выходить, не могу же я обедать в гостях в таком виде (светло-бежевый костюм-шанель, отороченный голубым и красным шнуром). Подумают, что я хочу преподать урок другим приглашенным.
Жорж Кравенн, большой ее друг, приложил все усилия, чтобы вовлечь ее в водоворот празднеств, которые он устраивал:
— Ему нужны локомотивы, — объясняла Коко. — Локомотивы — это люди, проводящие время в ночных клубах, куда я никогда не хожу. Но когда я присутствую на каком-нибудь вечере, люди говорят: «Ах, вот как! Если Мадемуазель Шанель пришла сюда, это должно быть действительно хорошо». Если не прихожу, они говорят: «Она знает, что надо делать, останемся-ка дома». Но я не даю себя дергать. «Вы полетите на самолете, остановитесь в таком-то отеле, сделаете то-то…» А если мне это не нравится? — говорю я Жоржу. — Почему я должна делать все, о чем вы меня просите? Чтобы быть приятной господину Преминджеру[307], на которого мне наплевать?» На что добрый Жорж сказал: «Тсс! Тсс!».
Ей нравилось быть своего рода enfant terrible[308], говорящим все, что ему придет в голову. После ее заявлений по телевизору, когда она отвечала на вопросы Жака Шазо, она получила массу писем. Одобряли ее атаки на бесстыдство моды, на безумство женщин. После одного интервью, которое она согласилась дать «Нью-Йорк Геральд Трибюн», она спросила меня:
— Может быть, я зашла слишком далеко?
Она обрушила целый залп резкостей на так называемых самых элегантных женщин, и особенно на Жаклин Кеннеди.
— Ба, когда решаешься говорить правду, надо идти до конца.
Кто же был достоин помилования, на ее взгляд? Жорж Кравенн умолял ее войти в Комитет по празднованию восьмидесятилетия Мориса Шевалье[309]:
— Это тот, который поет: «У нее маленькие ножки»? Какая вульгарность!
Молодые звездочки грязны, как поросята: «Идите вымойтесь, и я решу, смогу ли одолжить вам пижаму».
Я с удивлением смотрел на Коко:
— И они идут мыться?
— Конечно.
Она упрекала Кравенна за то, что он организовывал свои праздники за границей, в Тунисе, в Ирландии. А Париж? Иностранцы умирали в нем от скуки. О них забывали. Парижских сезонов больше не существовало. Есть только один бал, который дает Карим, кстати даже не француз. В таких условиях зачем женщинам одеваться. В Доме Шанель, дела которого, однако, идут хорошо, пришлось уволить сотню работниц.
Богатые должны заставлять работать бедных. В ее голове это убеждение сохранилось до конца. И в то же время она пересказывала свой разговор с одним министром:
— Я ему сказала: наша политика отвратительна. Страшно думать, что людям приходится справлять нужду в уборных на лестницах или во дворе, общих для нескольких семей. Вы представляете, что там делается по утрам?
Странная мысль, по всей видимости, связанная с давними воспоминаниями.
— Надо было устроить, чтобы у всех были уборные, — говорила она, — а потом уже исследовать космос.
Она все допытывалась у меня:
— Почему вы мечтаете отправиться туда, куда надо все брать с собой, даже воздух, чтобы дышать?
— Вы не верите, что существуют планеты, подобные нашей, где люди, похожие на нас, говорят, как мы?
Она качала головой: «Нет. Надо оставаться на земле, мы на ней родились. Смотрите, в какое гнусное время мы живем»;
«Надеюсь, что выборы выметут де Голля и его банду».
Этот возглас отражал разочарование. В глубине души она считала, что ей принадлежит право одевать V Республику. Для нее, все еще жаждущей реабилитации, мадам де Голль в костюме от Шанель была подобна благословению кардинала Парижа. Разумеется, даже под угрозой плахи она в этом не призналась бы. Свой антиголлизм она объясняла туманными социальными мотивами:
— Французы не в состоянии жить на то, что зарабатывают. Все, что поступает в государственную казну, служит фасаду, престижу. Какому престижу, бог мой?
Мне случалось напоминать ей, что миллионы французов зарабатывают менее 300 или 500 (в зависимости от года) франков в месяц.
Возле Довилля она заметила кемпинги.
— Кажется, для этих людей вырыли что-то вроде траншей, как для солдат? Пошел дождь. Я думала: какой ужас, в этих траншеях все поплывет.
Она не часто отваживалась на такого рода социальные заключения. Ее мир принадлежал противоположному лагерю. Де Голли не признавали роскоши. О, она не оспаривала их благородства, их класса, который должен был бы сделать их ее союзниками. Не должна ли мадам де Голль шанелизироваться во имя Франции? Если бы де Голль пригласил ее в Елисейский дворец, она пошла бы туда, трепеща, с бьющимся, как у маленькой девочки, сердцем. Или если бы мадам де Голль захотела посмотреть ее костюмы… Она бы сама занялась примеркой с таким же удовольствием (если не большим), как для мадам Помпиду.
Мадам Помпиду заказывала платья у Шанель еще до того, как ее муж стал премьер-министром[310]. Им уже приходилось встречаться на обедах. Естественно, Коко была приглашена в Матиньон и в Елисейский дворец. После одного из обедов в Матиньоне она произнесла пророческие слова, говоря о мадам Помпиду: «Она губит своего мужа. Она не хочет стать женой президента Республики. Ей не нравится это».
Карден присутствовал на этом обеде: «Он ничего не говорил, с грустью глядя на все».
Когда она встречала кого-нибудь из своих врагов-модельеров, то в течение нескольких дней находила их почти очаровательными, скромными людьми; она даже признавала за ними некоторый талант:
— Думаю, что могла бы дать им полезные советы, — говорила она смеясь.
В Елисейском дворце президент Помпиду спросил ее, придет ли она сюда еще раз. «Он очень любезен, — говорила она, — очень умен и знает чего хочет».
— Нет, я больше не приду, очень довольна, что увидела ваш дом, но он мне не нравится.
Она рассказывала об этом очень забавно, мешая то, что было, и то, что ей хотелось бы сказать президенту. Во всяком случае, ее рассказ соответствовал тому, что она решила запомнить. Итак, она объяснила президенту, что в его распоряжении на складе есть чудесная мебель, что, прежде чем отправиться с официальным визитом в Соединенные Штаты (откуда он вернулся), он должен был проконсультироваться со своим послом об атмосфере, которая там царит.
«Она (мадам Помпиду) очень живая, хотела драться с людьми (манифестантами в Чикаго), толкала на это своего мужа; я ей сказала: моя дорогая, вы могли нарваться на боксера, и у вас были бы неприятности».
Я не передаю дальше этот монолог, который могут найти ребяческим, если бы он не отражал представление о царственной значительности Мадемуазель Шанель, которое создала себе Коко. Когда она рассказывала о своих делах, она говорила об империи. Ее монаршья ответственность обязывала ее говорить правду о высокопоставленных людях им в глаза.
— Вы не симпатизируете правительству, — заметил Жокс, который был тогда министром.
— Надо было сохранить Алжир[311], — объяснила Коко. — Зачем было отдавать его этим людям?
И далее следовал восхитительный комментарий по поводу де Голля:
— В крайнем случае его можно было назначить президентом. Он давал бы советы. Но не следовало предоставлять ему власть.
Мендес-Франс[312] (говорила она) объяснил ей, что только де Голль мог принять некоторые решения (деколонизация) и что он будет необходим Франции еще несколько лет.
— Он цепляется за власть, — бросила Коко.
Ей очень нравился Кувде Мюрвилль[313].
— Он самый серьезный из всех. Протестант. Англичане ненастоящие протестанты, но они джентльмены, а джентльмены это почти что протестанты.
Она была знакома с Прустом:
— Он держал руки вот так… Женская манера. Он и был женщиной. У него были подведены глаза.
Она описала в нескольких словах актрису, которая была в немилости на рю Камбон:
«Она совершенно изменилась. Выступили скулы. Она признавала только деньги и наслаждение. Когда она играет на сцене, то начинает с автора, так как у нее есть чувство иерархии. И много смелости».
Об одном модельере:
«…у него вид испанского нищего, дрожащего в старом костюме».
Она рассуждала:
«Я застенчивая. Застенчивые много говорят, потому что не выносят молчания. Я всегда готова выпалить невесть какую глупость, чтобы заполнить паузу. Перескакиваю с одной темы на другую, чтобы не наступило молчание. Если людям не доставляет удовольствия моя компания, я это сразу чувствую. У меня есть нервный импульс. Я горячусь, становлюсь неистовой. Знаю, что невыносима».
Она вздыхала:
«Почему люди не хотят сидеть дома? Даже женатые. Надо выходить каждый вечер, показываться, гнаться за событиями. Надо, чтобы каждый день с вами что-нибудь случалось. Мы все же цивилизованные люди? Бежать, торопиться, на ходу глотать сэндвич, почему люди смиряются с этим? Потому что они скучают».
Она изображала сценки из парижской жизни:
«Господин Такой-то предупредил нас, что не будет больше оплачивать платья своей жены. Она взяла четыре. Он заплатил, но, когда она снова пришла, я ей сказала:
— Моя дорогая, кончено.
— Вы не можете поступить так с такой женщиной, как я!
— С женщиной, как ты, моя дорогая… А какая ты? Тебе дают каждый месяц миллион на туалеты, а ты влезаешь в долги? Будешь сумасшедшая, если разведешься. Ты говорила мне, что у тебя нет собственного состояния».
Другой скетч: она дала два платья одной из дам Всего-Парижа, находящейся во временном затруднении: ее миллиардера не было в городе. Но когда он вернулся: «…она немедленно пришла заказать еще два платья. Я нашла, что это очень мило. Мой дорогой, вы не представляете низости женщин. Мне случается делать скидку некоторым из них, потому что у них нет достаточно денег. И что же? Я встречаю их в туалетах от Балансиаги, потому что он очень дорогой, и все это знают: они хотят показаться в чем-нибудь очень дорогом».
Об одной герцогине: «Она никогда никому не заплатила ни за одно платье. Если бы она попросила меня одевать ее, я бы сказала: «Хорошо, но при условии, что вы никому об этом не скажете».
Об одной очень богатой клиентке, с которой была очень дружна: «Если ты попросишь скидку у продавщицы, я перестану одевать тебя».
О другой, тоже очень богатой клиентке, тоже большом друге: «Она воображает, что я рассердилась, потому что она покупает платья у Куррежа. Я сказала ей: девочка, ты купила у меня тридцать платьев за год и если не купишь больше ни одного, что это может значить для Дома Шанель? Чем больше продаешь платьев, тем больше теряешь денег».
По поводу благодарности в связи с людьми, которым она давала много денег: «Я не прошу благодарности, но неблагодарность противна».
Об ученых: «Это бескорыстные создания. Они играют страшную шахматную игру».
О даме, играющей в бридж от случая к случаю: «Она поднимает голову всякий раз, когда кто-нибудь входит, а потом спрашивает: «Что вы объявили, две бубны?». Все кончается тем, что она подписывает чек».
О ком-то, кто попросил у нее деньги: «Моя дорогая, есть много людей, живущих без тенниса и верховой езды».
Об одной даме: «У нее дом всегда в беспорядке, потому что она сама ни за что не платит».
Воспоминания о путешествии по Италии с подругой «высокой, очень красивой» и о друзьях-мужчинах, приглашавших выпить итальянских юношей: «Я знала, что эти молодые люди захотят увлечь нас на пляж. Моя подруга была высокая и сильная, но я такая маленькая и хрупкая… Мы смогли без затруднений вернуться в отель. Подруга спросила: «Ты предпочла бы умереть или уступить?». Все-таки я не хотела бы умереть».
Воспоминания о Флагстадт[314]: «Когда она умерла, никто не говорил о ней, а это была величайшая певица. Она начала в сорок пять лет. Один немец сказал ей: «У вас восхитительный голос, я буду учить вас. Француженки поют отсюда…».
Она положила руки на желудок и запела.
— Надо петь — как говорить, звук, чтобы быть естественным, должен литься из горла.
Она вспоминала концерт, который давала Флагстадт: «Она начала с чего-то очень трудного, не эффектного, что поют обычно на бис. Сорвалась на низкой ноте. Остановилась и, раздосадованная, ушла за кулисы, выпила бокал шампанского и вернулась под гром аплодисментов».
Одна актриса предложила ей поехать в Лондон, чтобы сделать косметическую операцию: «Вы будете выглядеть на двадцать лет моложе».
— Но мне было бы так стыдно выглядеть на двадцать лет моложе, все узнают, что я сделала (она не говорила: все знают мой возраст). У меня достаточно морщин, но я предпочитаю, чтобы их прибавили, чем убрали. Будут разглядывать, чтобы обнаружить шрамы. Однако мне нужно привести себя в порядок. Как только я теряю один килограмм, это сказывается на шее».
Коко за работой
Я расценил это как знак большого доверия и расположения, когда, наконец, однажды после завтрака Коко пригласила меня посмотреть, как она работает.
В трудные годы я чаще виделся с Коко. Она получила из «Аргюса» статью, написанную мной о феноменах, потрясших Моду.
— Это уже не важно, — сказала она мне, — я возьмусь за свою последнюю коллекцию, которая будет синтезом всего, что я сделала.
— Я ношу этот костюм десять лет. Мне нравятся старые ткани, они не изнашиваются.
Она поглаживала шерсть, как могла бы гладить собаку. У меня возникло предчувствие (конечно, ложное), что на сей раз это будет действительно последняя коллекция, что она говорит искренно.
Я видел ее растерянность. Она спросила журналиста из «Умен’с Уэр»:
— Как, по-вашему, это будет хорошая длина?
Казалось, она придает значение его ответу.
«Умен’с Уэр» только что опубликовал рекламную страницу, оплаченную конфекционерами[315], поперек которой было напечатано: «We love Coco»[316], о в слове love было заменено изображением сердца. Жена журналиста обедала на рю Камбон в миниюбке. Сделав героическое усилие, Коко показала ей два ожерелья, какие были на ней:
— Какое вы хотите?
Молодая женщина выбрала более длинное.
Последняя коллекция Шанель. Мне казалось, что я должен быть рядом с Коко (как Жуанвилль со Св. Людовиком![317]). В конце концов, это тоже был своего рода крестовый поход во имя Красоты и Совершенства. «Коллекцию надо найти, — говорила мне Коко. — Я ищу тему. Мы поговорим об этом. Вы поймете, как это происходит. Узнаете много вещей».
Она находилась на рю Камбон. Был субботний день. Она вызвала всех своих служащих.
— Я прихожу всегда, когда прошу их работать. Они знают, что я здесь. Если у них возникают вопросы, они могут прийти ко мне.
Короткое молчание:
— Но никто никогда не приходит. Я остаюсь одна, и это досадно, потому что дело делается за разговором. Что я могу сделать?
Она волновалась, хотя была уверена в себе.
— Чтобы коллекция удалась, надо сохранять спокойствие, когда готовишь ее.
И со вздохом:
— Все устарело.
Что это, начало самокритики?
— Теперь делают только копии, — говорила она. Коко возвращалась к этой теме и позже:
— Надо оставаться собой. Надо сделать что-нибудь очень хорошее. Они хотят все перевернуть вверх дном, но они не знают, что делать. Чтобы изменить моду, недостаточно укоротить юбку.
Она колебалась, искала, говорила сама с собой: «Не думаю, что можно вернуться к длинным платьям (она думала о зимней коллекции). Трудно найти что-то подходящее к сегодняшнему образу жизни. Париж запружен автомобилями; возникают пробки, потому что надо продавать автомобили; узнаешь, что каждое воскресенье погибают сотни людей. Мне страшно. Страшно выходить. Я говорю себе: сиди дома».
Она утверждала, что в больших столицах растет мода уу, помимо всего, пользующаяся бесплатной рекламой благодаря певицам и молодым актрисам.
— В былое время эти девицы были бы проститутками, теперь они в привилегированном положении[318].
Ее вновь охватывали сомнения:
— Зачем мне продолжать, если все не ладится?
В ушах у нее большие жемчужины. Она погружалась в мечты, вспоминая путешествие в Калифорнию, ночь в Монтерей. It happened in Monterey[319]. Балкон ее комнаты возвышался над Тихим океаном, освещенным луной. Пел чернокожий. Она сказала: негр.
«Он повторял все время одну и ту же фразу. Я попросила его прийти спеть для меня. Это было восхитительно. На другой день я накупила вещей из экипировки ковбоев, все переделала и заработала состояние».
Итак, она искаа новый силуэт для новой женщины.
— До сих пор, — заметил я, — вы не испытывали потребности делать что-то новое.
Она нахмурилась. На что я намекаю? Я настаивал:
— Вы пришли к выводу, что все устарело.
Она уклонилась от ответа:
— Я не могу все делать совсем одна.
На низком столе перед диваном большой стакан воды. Таблетка на блюдечке. Коробочка: «Аромат, освежающий дыхание».
— Они ничего не понимают. У них нет воображения. Я не умею шить, я закалываю.
Руки на поясе. Она их легко раздвигает, обе одновременно.
— Не дать ли немного большую ширину?
Находила ли она свой новый силуэт? Пришло ли вдохновение? Не отвечая на мои вопросы, она показывала свои руки, свои скрюченные пальцы.
— Видите, распухли все суставы.
Она считала:
— Один, два, три… семь, восемь, девять.
Она перебирала концами пальцев, как прядильщица над прялкой.
— Я оберегаю подушечки пальцев, мне их достаточно для работы. Я была очень ловкая, могла делать руками все, что хотела.
Она показала маленький бумажник с позолоченным медальоном, воспроизводившим знак зодиака:
— Мастер должен был сделать для меня целую сотню таких к Рождеству. Я их не получила. Ничего невозможно добиться. Между тем их так легко сделать. Все это покрывается тонким слоем золота с помощью кисточки.
Она показывала, как это делается.
— Я изобрела много вещей.
Я находил ее патетичной, ее, раздираемую между прошлым, когда ей все удавалось, и этой готовящейся коллекцией, этой новой женщиной, которую надо было найти. Могла ли она порвать с «Шанель»? Сделать туалеты, которые сама не надела бы? Играть в чужую игру?
— То, что они делают, я сделала бы лучше их.
Она смотрела на позолоченный бумажник, дула на него и протирала полой юбки. Потом:
— Надо изменить силуэт. Не хочу больше, чтобы он был прямой и плоский. Мода — это иллюзия, что родилась новая женщина, соответствующая своей эпохе.
Она смотрела на меня, как робкая кандидатка на соискание степени бакалавра смотрит на грозного экзаменатора. Пыталась прочесть что-то на моем лице, прежде чем ответить на вопросы, которые сама себе задавала.
— Я слишком много раздумываю, — призналась она.
Она плохо спала. Просыпалась с образом этого платья, которое должно произвести революцию, платья, которое упорно искала.
— Оно мне уже кажется устарелым. Мода — это ведь все же не длина юбки? Не могу же я делать такие юбки?
Рука на животе:
— Юбки-пояса!
Фабриканты показывали ей восхитительные ткани.
— Они изготовляют их для меня, потому что я умею их подать. Эти прекрасные ткани сделаны для буржуазок, у которых есть деньги и класс. Для молоденьких надо придумать что-то менее дорогое.
Она не скрывала своей растерянности:
— Какая неразбериха — эта мода уу!
Вдохновение?
— Не следует забегать вперед, иначе сделаешь вещи, которые очень быстро устареют.
Не переставая думать о своей коллекции, она обращалась к десятку побочных сюжетов. Отпуск, все хотят получить его в августе, как раз тогда, когда Дому нужно, чтобы все были на месте. А Насер?[320]
— Четвертая мировая война уже началась, не так ли?
А оперетта «Коко»? Какой-то хроникер написал, что пятидесятичетырехлетняя Розалинд Рассел сыграет восьмидесятичетырехлетнюю Мадемуазель Шанель.
— Мне все равно, — возмущалась Коко, — могут говорить, что мне и сто лет. Но как приятно этой даме (Розалинд Рассел) прочесть: чтобы сыграть меня, восьмидесятичетырехлетнюю, взяли ее, которой всего пятьдесят четыре.
За этим следовало сетование:
— Вся пресса против меня.
После чего она возвращалась к тому единственному, что ее по-настоящему занимало:
— Эта длина (мини)! Мне сказали, что с ней покончено?
Она взывала ко мне уже не как к экзаменатору, готовившемуся задать трудный вопрос, но как к самому Господу Богу, способному покончить с мини на любом основании.
— Это уже не имеет успеха, не правда ли?
О нет, их видишь все больше и больше.
— Скоро женщины будут выходить нагишом.
Она горько смеялась:
— Вы сразу же узнаете, на ком остановить свой выбор. Какой эгсбиционизм. Готовы на что угодно, чтобы поразить трех-четырех человек.
И заключила ухмыляясь:
— Мужчины получают женщин, которых сами заслуживают.
Она жонглировала цифрами:
— Коллекция обходится в триста пятьдесят миллионов. Когда вот такая вещь (она показала на костюм, который был на ней), сшитая только из холста, спускается из ателье еще до примерки, она стоит уже около двухсот тысяч франков. (Она всегда называла старые франки[321].) Я могла бы показать вам костюм, который заставляла переделывать тридцать пять раз.
— Не это ли и есть настоящий люкс? Носить одежду, не выходящую из моды?
Она показала мне свою фотографию военных лет:
— Ее можно принять за сегодняшнюю, — говорила она. — Я иначе причесываюсь, но жакет могла бы носить и сейчас. Одна клиентка-северянка принесла мне костюм, полученный в наследство от тетки. Он сшит до войны. Его можно носить и сейчас. Сегодня (она пожимала плечами) надо потрясти! Вот и показывают пупок. Профессия, ремесло погибли.
Ее сетования принимают другое направление:
— Все же какая потеря престижа для Франции. Журналы убили моду. Забывают, что сорок пять тысяч портных живут ею. Политика этой страны стала безрассудной. Делают бомбы! Вы думаете, это остановит китайцев? Ах! Женщинам хочется развлекаться. Из-за пилюль у них нет детей, и все они будут работать, стуча каблуками.
А вдохновение? Модель, которая должна быть непременно найдена, чтобы обновить облик женщины? Определить новый стиль? Я постоянно возвращаюсь к этому.
— Мне не помогают. Ни у кого нет воображения.
Но приняла бы она что-нибудь, кроме собственных идей? А они не приходили. Вернее, возвращались все те же.
— Я им говорю: надо добиться совершенства. Что другое вы можете предложить? Ничего. Вы ведь ничего никогда не изобрели, даже подпушки. Всё всегда шло от меня. У меня два костюма, и при этом я всегда хорошо одета. Это и есть Шанель.
Дело было почти заслушано.
— Я раба своего стиля.
Она еще боролась; битва чести, чтобы убедить себя: стоит ей захотеть… Она узнала, что Карден укоротил юбки.
— Тем лучше. Будут смеяться. Я видела дылду, показывающую ноги до сих пор (очень высоко). Не уродливые. Никудышные. Я думала, моя девочка, тебе повезет, если найдешь дурака, который на тебе женится! Если бы у меня была дочь, я бы ей разрешила показывать колени, только если бы они были очень красивы.
Я робко пытался ей объяснить, что мода, которую она называет уу, как раз та, какую ввело первое поколение девушек, одевающихся, не спрашивая мнения своих матерей, и, сверх того, стремящихся выразить свою независимость. Она настаивала на своем:
— Из ста женщин лишь у одной красивые колени.
И тут же исправляла процент:
— Я слишком щедра. В Америке под чулки кладут пластмассовые колени. Скоро все будет из пластика. Ничего не видела уродливее этих коротких платьев. Женщины со слезами будут просить, чтобы им дали немного больше материи.
Она нагромождала все это, как мешки с песком на берегу реки в половодье, боясь наводнения плохого вкуса.
— Если бы я не взяла некоторые обязательства, то закрыла бы Дом и ушла. Но так как я всегда иду до конца в своих начинаниях…
Вздох, пожатие плечами:
— Мне наплевать на то, что скажут, я сделаю все, что в моих силах.
Настал июль. Коллекция успешно продвигалась, классическая, архи-Шанель.
— Каждый раз, когда я хочу сделать что-нибудь другое, спрашиваю себя: а ты бы надела это? Нет, я не могу ничего носить, кроме Шанель.
Она взвешивала, рассчитывала, чем рискует.
— У Моды дела идут плохо. Ателье закрываются. Дом Шанель в порядке, но все же мы отказываемся от заказов меньше, чем обычно. Молине[322] спросил меня, как ему быть.
Я посоветовала ему выпускать готовое платье.
— Что вы хотите, мой дорогой (сказала она ему), это случилось не только с вами. Вас находят устаревшим, и все кончено.
Вас находят… Это относилось не только к Молине. Она сражалась со временем, как гладиатор со смертью. Она тянула красный и синий шнуры, окаймлявшие ее костюм:
— Мой стиль — это кант, и я еще добавлю его, потому что это и есть Шанель. И не откажусь от того, что оказало влияние на девяносто процентов конфекции.
Атмосфера в Доме становилась мрачной.
— Когда около пяти часов Мадемуазель спускается, начинается паника, — доверилась мне одна из старших мастериц.
Для нее, для ее коллег 5 часов — это конец дня. Они хотели бы уйти домой. Коко же вставала из-за стола, кончая свои монологи. «Почему она не может работать нормально?» — спрашивали ее сотрудники и сотрудницы. Они устанавливали смены:
— Ты остаешься сегодня вечером? Удачи.