Великий Любовник. Юность Понтия Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория Вяземский Юрий
А на следующий день в храме Согласия на Старом форуме был созван сенат. Консул Канидий Галл перед началом заседания совершил положенные жертвоприношения. Но они оказались неблагоприятными, и было принято решение перенести заседание на восьмой день до календ.
На этот раз собрались в Юлиевой курии. Боги, судя по жертвам, собрание одобрили. И председатель, всё тот же Канидий открыл заседание, Август отсутствовал.
Среди обвиняемых не было ни Юлии, ни Антония, ни Гракха. А посему особое внимание публики, с раннего утра заполнившей Форум Юлия, сосредоточилось на троице ближайших Юлиных приспешников: Криспине, Пульхре и Сципионе. Аппий Клавдий Пульхр среди всех выделялся горделивой непроницаемостью лица, величавой статью, а равно безукоризненной драпировкой своей черной траурной тоги. Корнелий Сципион отличался своим поведением: едва его ввели на площадь, он тотчас принялся подбегать к статуям, обнимать их и просить заступничества, при этом обнимал без разбора и Юлия Цезаря, и какого-то всеми уже почти забытого полководца, и обнаженную Венеру, чем вызвал никак не сострадание, а насмешки в толпе. Начало этим насмешкам положил не кто иной, как Квинтий Криспин, заметивший по поводу Корнелия и Венеры нечто весьма остроумное, хотя и на редкость скабрезное. Криспин, между прочим, единственный из всех обвиняемых не надел на себя ожидаемого в таком случае траурного одеяния — был в войлочном плаще простолюдина, в грязных, чуть ли не рваных сандалиях и беспрестанно проказничал: кому-то показал язык, кому-то погрозил пальцем, кого-то попытался обнять и расцеловать, но стражники не допустили и оттолкнули.
Обвиняемых сенаторского и всаднического сословия ввели в курию, других оставили ожидать в портике. Двери не закрыли, показывая, что от римского народа у сената нет тайн.
Многие из сенаторов хотели выступить с обвинением. Но еще до праздника Очищения труб «свыше» было подсказано, что обвинять будет Публий Касцеллий. Этот Касцеллий, юрист и оратор, в чем-то провинился перед Августом и за последние десять лет ни одной из должностей не получил. А тут вдруг свыше велели, и консул Канидий предложил Касцеллию взять на себя обвинение. Публий радостно согласился, потребовав за свое выступление должности претора. «Претора не обещаю, а эдилом вполне можешь стать» — говорят, таким был ответ.
Касцеллий, стало быть, собирался приступить к обвинению. Однако председатель, прежде чем дать ему слово, сообщил, что в адрес сената поступило письмо от Цезаря Августа.
Письмо Отца Отечества зачитал курульный сенатский квестор, который вот уже несколько лет вел в курии все протоколы. Письмо начиналось с извинений: Август просил прощения за то, что не сможет присутствовать на заседании по причине тяжелого недомогания, которое не позволяет ему покинуть свой дом, даже на носилках. Извинившись перед сенаторами, принцепс сообщал, что дочь его Юлия, нарушив закон о прелюбодеяниях, опозорила и себя, и своего мужа, и своего отца, и он, Август, собирался предать ее публичному суду, но, поразмыслив, понял, что сам несет ответственность за дочь, и решил, что самолично должен «разгребать эту грязь» — такое выражение было употреблено в послании. Списавшись с Тиберием, мужем Юлии, переговорив со Скрибонией, ее матерью, посоветовавшись с Ливией, своей супругой, он предал Юлию семейному правосудию. И суд постановил: Юлию с мужем развести и отправить в изгнание на остров Пандатерий. Приговор этот обжалованию не подлежит и уже приведен в исполнение. Что же касается других участников безобразия, то он, консул Август, просит сенаторов во всём непредвзято, нелицеприятно, тщательно и всесторонне разобраться и виновных наказать, а невиновных оправдать. При этом подчеркивалось, что принцепс полностью доверяет отцам-сенаторам и не сомневается в их справедливости.
Далее говорилось о том, что один из участников возмутительных безобразий, Юл Антоний, за воспитание которого Август тоже несет личную ответственность, не сможет предстать перед сенатом, так как, узнав о том, в чем его обвиняют, и, видимо, устыдясь своего поведения, он, Юл, совершил попытку самоубийства, нанес себе глубокую рану мечом и ныне пребывает в тяжелом состоянии, время от времени теряя сознание. Этот поступок, разумеется, не освобождает его от вины, и Юла необходимо судить, но заочно.
Концовка письма была совсем неожиданной: сообщалось, что третьего дня в заключении повесилась Юлина вольноотпущенница Феба, и Август выражает по этому поводу свое сожаление. Но как сожалеет). «Сожалею, что моя дочь Юлия, а не Феба» — так заканчивалось послание.
По оглашении письма в курии воцарилось недвижимое молчание. Именно недвижимое, так как даже шевелиться никто не хотел или не решался. Молчание длилось до тех пор, пока кто-то из сенаторов — все были так глубоко погружены в свои мысли, что даже не заметили, кто это был — кто-то спросил: «А где Семпроний Гракх? Что-то не вижу его».
Тут ожил, наконец, председатель, консул Канидий Галл и сказал:
«За Гракха поручился Луций Мунаций Планк… Что скажешь, Луций?»
Престарелый сенатор с трудом поднялся и ответил:
«Вчера приходил. А сегодня… сегодня и правда не видно».
«Все видят, что не видно», — задумчиво произнес председатель и предоставил слово обвинителю Публию Касцеллию.
Касцеллий выступал долго, витиевато и, мягко говоря, излишне пространно. Сначала он зачем-то пустился в подробное описание истории Корнелиева закона, закона об оскорблении величия: при каких условиях и с какой целью был принят, кем и в каких случаях применялся, когда и почему был отменен и кем и зачем возобновлен. Лишь после этого долгого и неуместного отступления Касцеллий охарактеризовал действия Юла Антония и Семпрония Гракха — они с самого начала были у него главными обвиняемыми — как злонамеренный и тщательно спланированный заговор, направленный против величия римского народа. Но сразу за этим Касцеллий перешел к старательному перечислению и подробному описанию заговоров вообще и тех заговоров, которые в разное время были устроены против Августа, раскрыты и осуждены постановлениями сената. Затем напомнил, что к Юлу и к Гракху примкнули представители едва ли не всех римских слоев: сенаторы, всадники, магистраты курульные и не курульные, жрецы, публиканы, вольноотпущенники всех мастей, актеры, танцовщицы, проститутки и даже гладиаторы. Утомительно их перечислив и каждому слою дав характеристику привлекая для этого цитаты из философов и декламируя стихи различных поэтов, Касцеллий, наконец, одной фразой заключил: дескать, ясно, что подлый заговор, раз так много самого разного народа собралось и объединилось. И тут же принялся осуждать и проклинать многочисленные святотатства, произошедшие в Риме со времен Ганнибала. То есть именно с этих давних времен начал, а когда добрался до Юлия Цезаря его, кроме председателя и защитника, уже никто не слушал.
Правду говоря, с самого начала его слушали, что называется, одним ухом, а другое ухо подставив соседу, с которым шепотом обсуждали содержание Августова письма: осуждение Юлии, попытку Антония покончить с собой, самоубийство Фебы, отсутствие Гракха — тут множество было вещей намного более интересных, чем история применения закона об оскорблении величия. Когда шепот перерос в гул и председатель сделал сенаторам замечание, те приумолкли. Но скоро о послании Цезаря стало известно столпившемуся на форуме народу: в открытую дверь ворвался уже не гул, а ропот, рокот, целая буря тысячи людских восклицаний, удивленных, испуганных, одобрительных, гневных. Председатель велел затворить двери в курию. И теперь уже не одним ухом, а в пол-уха сенаторы слушали Касцеллия, так как хотя бы пол-уха надо было оставить для замечаний и вопросов соседа, а другое ухо целиком заполнилось шумом за стеной, который вдвое возрос после того, как двери закрыли.
Когда же Касцеллий, живописуя религиозные святотатства, добрался до диктатуры Юлия Цезаря, сенаторы, несмотря на сердитые замечания председателя, чуть ли не в полный голос стали обсуждать друг с другом интересующие их вопросы. И замолчали лишь тогда, когда Публий Касцеллий громко воскликнул:
«Я требую!»
Именно на этих словах все затихли.
«Я требую смертной казни для главных заговорщиков! И изгнания для всех оскорбивших величие римского народа! Какую казнь применить? Куда и кого изгнать? Вот это я предлагаю обсудить, отцы-сенаторы» — так закончил Касцеллий.
«Обсудим, — пообещал председатель. — Но сначала пусть выступит перед нами защитник».
Защитником был Атей Капитон. Ты помнишь этого человека? Правильно, когда-то он был соучеником Вардия и Феникса. Два года назад Август сделал его курульным эдилом и ввел в сенат — оказал высокое доверие.
Капитон сам вызвался защищать обвиняемых, и никто у него эту роль не оспаривал — желающих, понятное дело, не было.
Прежде чем начать свое выступление, Капитон попросил у председателя, чтобы тот приказал открыть двери на площадь.
«Но мы тогда тебя не услышим», — удивился консул.
«Наоборот, они успокоятся», — возразил Атей.
И точно: едва двери снова отворили, гомон голосов, будто волна, откатился от ступеней к дальним портикам, а навстречу этой волне двинулась другая волна — напряженного ожидания и тишины, которая и в Юлиеву курию вплеснулась и растеклась по рядам сенаторов.
Защитник заговорил. Речь его была краткой, простой и достаточно громкой, чтобы и на площади слышали.
Воздав хвалу изысканному красноречию и обширным философским, поэтическим и историческим познаниям предшествующего оратора, Капитон сразу заявил, что по существу рассматриваемого вопроса он, Атей, никак не может согласиться со своим оппонентом. Да, преступление налицо. Но заговор? Никаких убедительных доказательств заговора Касцеллий не представил. Широкий сословный состав обвиняемых сам по себе не может свидетельствовать о наличии заговора. В республике, с помощью великих богов возрожденной Отцом Отечества Цезарем Августом, все наши сословия сожительствуют и сотрудничают, сопереживают и сорадуются на праздниках, и вот даже здесь, в сенате, вперемежку сидят и решают судьбу государства благочестивые и добродетельные дети и внуки сенаторов, всадников и вольноотпущенников, то есть давнишних рабов. Стало быть, заговор не доказан.
Было ли святотатство? Если было, то его также надо доказывать конкретными примерами, а не экскурсами в отечественную историю. Это святотатство тем обстоятельнее и убедительнее должно быть доказано, коль скоро в обвинительном заключении оно сопрягается с оскорблением величия. Касцеллий требуемых доказательств не представил. И, принимая во внимание его несомненный ораторский талант, глубокие познания в области права, богатый судебный опыт, сам собой напрашивается вывод, что такие доказательства, попросту говоря, отсутствуют, и их не сможет привести никакой, даже самый искусный юрист.
Более того, в послании принцепса, с которым тот обратился к сенату, недвусмысленно говорится, что первая осужденная по этому делу, Юлия дочь Августа, наказана была по закону о прелюбодеяниях, а не за святотатство и уж никак не за оскорбление величия. Верховный судья Рима изначально как бы «задал тему, предложил главную мелодию для всей нашей музыки»… Тут Атей Капитон извинился за «азиатское» выражение, признался, что этим ораторским «щегольством» его заразил его оппонент, блестящий Публий Касцеллий. И стал подводить итоги:
Во-первых, нельзя говорить об оскорблении величия, ибо кучка развратников, как бы они ни безумствовали, не может оскорбить самое великое из того, что создано на земле — возрожденный Рим и его непобедимый народ.
Во-вторых, можно говорить о святотатстве, но тогда, следом за нашими обвиняемыми, придется в нем обвинить и всех римских шлюх, которые денно и нощно ублажают своих клиентов в домах, на кладбищах и в других местах, где стоят статуи богов и героев.
В-третьих, в защиту Юла Антония ему, Атею сыну Фонтея, трудно что-нибудь произнести, так как в настоящий момент тот, по свидетельству принцепса, пребывает в бессознательном состоянии и его невозможно обстоятельно допросить, дабы определить, главенствовал он или не главенствовал в обсуждаемом разврате.
И, наконец, исходя из первого, второго и третьего, Капитон предлагает сенаторам слушание прекратить за недоказанностью обвинения по Корнелиевому закону, а дело передать в преторский суд и именно тому претору поручить, который занимается развратниками и прелюбодеями.
Как только Капитон закончил свое выступление, председатель приступил к опросу мнений. Первым он вопросил Мессалина сына Мессалы, который был консулом в истекшем году. Марк Валерий встал и объявил, что речь защитника представляется ему весьма убедительной и что он, Мессалин, поддерживает предложение Капитона. Мессалин хотел объяснить, почему поддерживает, и уже преступил к объяснению, но председатель нетерпеливо его оборвал: «Мы тебя услышали, благодарю», — и поспешно вопросил его коллегу по консульству Гая Лентула Косса. Тот также коротко и решительно поддержал предложение Капитона. Затем председатель обратился к Мессале Корвину, одному из старейших сенаторов. Валерий Мессала вообще не стал говорить — он встал со своего места, неторопливо пересек зал и сел рядом с сыном, тем самым показывая, что полностью разделяет его мнение. И тотчас председатель воскликнул: «Стоит ли дальше опрашивать?» Никто ему не ответил, никто не встал и не потребовал: «Консул, спроси». Воспользовавшись этим молчанием, председатель объявил, что прения прекращены, обвинение в оскорблении величия отклоняется и дело передается на рассмотрение претору. «Стоит ли голосовать? — тут же спросил председатель и, не выдержав даже маленькой паузы, сам ответил: — Не стоит. Ввиду очевидного единогласия». И заключил: «Отцы-сенаторы, мы вас больше не удерживаем».
Так стремительно завершилось заседание сената, будто мечом полоснули.
VII. Преторский суд состоялся через пять дней после сенатского слушания, в третий день до июньских календ, в только что освященном и ни разу еще не использованном для судебных заседаний храме Марса Мстителя.
По-прежнему среди обвиняемых никто не увидел Юла Антония и Семпрония Гракха. По-прежнему поражал невозмутимостью и безупречностью туалета Аппий Клавдий Пульхр. По-прежнему гримасничал лицом и бравировал игривой одеждой Квинтий Криспин. По-прежнему пытался вызвать к себе сострадание Корнелий Сципион, но уже не хватался за статуи; Корнелия принесли на носилках, он утверждал, что ноги у него отнялись от стыда и отчаяния.
Один из двух обвиненных сенаторов привел с собой жену и четверых детей, младшему из которых не было года, и он то заливисто плакал, то радостно улыбался на руках у кормилицы.
Азиния Эпикада доставили под усиленным конвоем и в ножных кандалах: три дня назад ему удалось бежать из-под стражи, но в Остии его выследили, задержали и заковали.
Как ты знаешь, обвиняемым полагается давать десять дней на подготовку защиты. Но здесь дали только пять суток и для всех предложили одного и того же защитника, с кандидатурой которого многие обвиняемые охотно согласились, а прочие не возражали.
Суд начался в третьем часу после восхода солнца и окончился через час после полудня.
Претором был Помпоний Греции. Помнишь такого?.. Он, как и Атей Капитон, вместе с Фениксом и Вардием тоже слушал когда-то ораторов в школе Латрона и Фуска.
Следуя древнему республиканскому обычаю, не соблюдаемому уже многие десятилетия, судебную коллегию составили из девятисот занесенных в списки присяжных. Все они на рассвете явились на Новый форум, и претор Греции, принеся предписанные жертвы и совершив положенное молебствие, извлек из урны девяносто билетиков с именами тех судей, которых боги избрали. Подавляющее большинство принадлежало к сословию всадников, но были среди них и сенаторы. Все избранные были представлены обвиняемым и защитнику, и никто из них отвода не получил. Тем более не возражал против них обвинитель, ибо обвинителем сенат назначил самого претора — его, Помпония Грецина, который проводил жеребьевку и возглавил суд.
Опросив с десяток свидетелей, которые в подробностях описали некоторые «мутунии», «тутунии» и «мутунотутунии» и согласно указывали на Юла Антония как на организатора этих бесчинств, на Рабирия и Сципиона как на их вдохновителей, на Пульхра и Криспина как главных исполнителей, претор Греции произнес обвинительную речь. От сенатского обвинения Публия Касцеллия речь отличалась, во-первых, главным мотивом обвинения — святотатственное прелюбодеяние, во-вторых, меньшей витиеватостью, в-третьих, большей доказательностью, так как Помпоний умело опирался на свидетельские показания, но была — я имею в виду его речь — не менее длинной и тоже грешила пространными отступлениями от рассматриваемого преступления. Речь эту Тит Ливий, мягко говоря, позаимствовал и вставил в свою историю, вложив ее в уста некоего консула, который почти два века назад якобы осуждал вакханалии. Я не в осуждение нашего прославленного историка это говорю, а для того, чтобы ты мог заглянуть и прочесть, если заинтересуешься. Я же, экономя время, представляю сейчас лишь конспект этого обвинения:
Первое. Женоподобие некоторых мужчин, исступленное, совратительное, обезумевшее от ночных оргий и попоек, шума и криков. Греции его красочно и в подробностях описывал.
Второе. Возрастающее женоподобие мужчин ведет к обессиливанию армии, к вырождению родов и семейств и к различным проявлениям коррупции в гражданских делах. Тут Публий не скупился на аргументы.
Третье. Коллективное прелюбодеяние год от года набирает силу, входит в моду и развращает молодежь.
Четвертое. Святотатственные преступления, заранее обдуманные, подготовленные, отрепетированные за чертой города и в разгар Марсовых игр перенесенные в центр Рима, на его священные форумы, консуляром Юлом Антонием и его приспешниками, угрожают добродетельной жизни римских граждан, оскорбляют богов и могут навлечь на Город различные кары и бедствия.
Пятое. Особенно настораживает то обстоятельство, что в своих богохульных бесчинствах Антоний и его сообщники пытались учредить в Римской державе культы чужеземных богов, которых под покровительством Юпитера Всемогущего и Величайшего, при содействии великого Аполлона, дланью Марса Мстителя Цезарь Август сокрушил в битве при Акции. Отец Отечества их разбил и прогнал, а они, святотатцы, заставляют им поклоняться, под покровом ночи протаскивают их мерзкие изображения в наши селения, в наши дома, им, завистливым, похотливым и кровожадным египетским и азиатским демонам, отдают на растерзание тела наших юношей и девушек… В этой заключительной части своей речи Греции так увлекся, что несколько раз чуть ли не захлебнулся своим красноречием.
Наконец, замолчал и вернулся на курульное кресло, возглавив судейскую коллегию.
А теперь догадайся, кто ответил на его обвинения своей защитительной речью. Кто?.. Представь себе, всё тот же Атей Капитон!..Теперь уже не он один претендовал на роль защитника: несколько сообразительных и дальновидных юристов после сенатского постановления предложили свои услуги. Но городской претор — и, как Вардий подчеркнул, осклабившись, «не только он!» — рекомендовал именно Капитона.
Сорокадвухлетний Атей к тому времени считался в Риме крупнейшим знатоком сакрального права. Защиту свою он выстроил следующим образом:
С двумя первыми пунктами обвинения Капитон согласился: да, многие мужчины, к сожалению, всё больше уподобляются женщинам, и этот процесс, если его вовремя не остановить, может причинить вред государству, ибо, женоуподобляясь, мужчины, как правило, берут у женщин худшее, а не лучшее из того, чем тех наделили боги.
По третьему пункту Капитон решительно возразил: «коллективное прелюбодеяние», о котором рассуждал его оппонент, не набирает силу, а, напротив, благодаря принятым законам, в результате нравственной политики, последовательно проводимой Цезарем Августом, стало у нас почти невозможным: уже давно запрещены разного рода коллегии, любые несанкционированные властями сборища. То, что случилось после Марсовых игр — Атей настойчиво подчеркнул, что не «в разгар игр», как выразился Греции, а через сутки после их завершения, — безобразие это следует квалифицировать ни в коем случае не как рост, а как рецидив нравственных извращений, своего рода предсмертные судороги пагубного явления.
А далее Капитон, что называется, в пух и прах разнес основной тезис Грецина — святотатство с привлечением чужеземных культов. Опираясь главным образом на показания уже вызванных свидетелей и со стороны защиты призвав лишь двух дополнительных, Атей убедительно показал, что имели место развратные действия кучки давних приятелей и собутыльников, которые, опасаясь преследования со стороны властей, стали прикрывать свои безобразия сначала якобы театральными постановками, потом комическим гладиаторством безнравственных женщин, а затем якобы жертвоприношениями древним богам. И боги эти, которых они выставили в качестве прикрытия — Атей с особенным ударением произносил это слово — в качестве прикрытия для своего блуда, никакими не чужеземными были: ни сирийскими демонами, ни тем более египетскими фуриями. Развратники придумали себе каких-то несуществующих и никогда не существовавших богов и объявили их древними отеческими божествами, во время Сатурна, дескать, покровительствовавшими свальному прелюбодеянию и скотскому соитию. Если они святотатствовали, то лишь в отношении своего тела и своей чести. Ибо оскорбить несуществующих богов невозможно. Ведь ни какому-то Мутуну, ни какой-то Тутуне римский сенат никогда не предоставлял права римского гражданства. И ни в какой другой державе этим чудищам люди не поклоняются.
В этом месте Капитона прервал обвиняемый Сципион. Забыв, что он парализован на обе ноги, Корнелий прямо-таки выпрыгнул из носилок и закричал: «Правильно! Свидетельствую!
Юл Антоний сочинил этого Мутуна и эту Тутуну и мне велел рассказывать всякие небылицы! И я болтал, будь я проклят отцом и матерью! Юл не только меня — он всех нас заставил!»
По знаку претора стражники утихомирили Сципиона, водворив на носилки и вынеся из храма на площадь.
Капитон же, дождавшись, когда судьи перестанут смеяться, грустно заметил: «Вот вам, пожалуй, главное свидетельство. Один из развратников честно признался, что он по наущению Юла Антония просто болтал языком».
А в заключение своей речи Атей Капитон заговорил о консуляре Юле Антонии. Кратко охарактеризовав его трудное детство — ранняя смерть матери, гибель отца и старшего брата, — защитник перешел к подробному и красочному описанию тех многочисленных и разнообразных благодеяний, которые несчастному Юлу оказали его мачеха Октавия, Ливия, упросившая своего великого мужа принять сироту в собственный дом; Агриппа и Меценат, всегда покровительствовавшие младшему Антонию; Тиберий и Друз, как родного брата его чтившие; сам Август, пекшийся о Юловой карьере, сделавший его фламином Аполлона и консуляром сената…
На имени Августа Атей Капитон умолк, скорбно вздохнул и с горечью произнес:
«Что можно к этому прибавить? Граждане судьи, судя этого человека, которого и обвинитель, и свидетели, и сами обвиняемые называют организатором и главным прелюбодеем, прошу вас, помните о том, как близок он был нашему принцепсу и его семье. И если отыщете в вашем сердце хотя бы крупицу доброго чувства к Юлу Антонию, осторожно, чтобы не выронить и не потерять, положите ее на весы правосудия, как я сейчас пытался положить свою. Вас много. Почти сотня крупиц, если она наберется, может смягчить вину этого человека — да, неблагодарного, да, наверное, подлого и развратного, но, как мне кажется, глубоко несчастного. Ибо счастливый человек никогда себя так не ведет…».
— Ну, вот что они делают?! — вдруг воскликнул Гней Эдий. — Нет, я не могу на это смотреть!.. Пойдем. Я буду работать и рассказывать.
Мы вышли из шатра, спустились в виноградник. Два работника подрезали лозы. Отняв у одного из них серп, Вардий обоих прогнал и сам занялся подрезанием.
— Вот так… — приговаривал Вардий. — Видишь?.. Быстро, чтобы не мучить. И нежно, чтобы ощущала заботу… Они ведь тоже живые… Это надо чувствовать, когда режешь… Во-о-от… так!.. Иначе нельзя…
Подрезая, Гней Эдий рассказывал:
VIII. Когда закончились прения, судьи удалились на совещание и долго обсуждали. Нет, не приговор, который утвердили в самом начале обсуждения — прелюбодеяние для всех обвиняемых и святотатственное прелюбодеяние для одного Юла Антония. Спорили и дискутировали по поводу наказаний. Разошлись лишь под утро. Так что приговор огласили лишь на следующий день, в канун июньских календ. Было так решено:
Аппия Клавдия Пульхра изгнали из сената и выслали на Крит сроком на десять лет.
Квинтия Криспина сослали на Сефирову скалу в Кикладском архипелаге. Срок ссылки не обозначался.
Корнелия Сципиона суд в храме Марса приговорил к изгнанию на остров Гиар. Но когда Август потом утверждал приговор, он заметил, что на Гиаре совсем нет пресной воды, и предложил, учитывая сотрудничество Корнелия со следствием и его раскаяние, сослать его на остров Делос; пусть, дескать, просит прощения у Аполлона.
Руф Сальвидиен был лишен жреческого звания и изгнан на остров Аморг с полным поражением в правах и с конфискацией половины имущества.
У Рабирия отняли должность эдила и сослали его на Сардинию с конфискацией одной четверти состояния.
Луций Авдасий и Азиний Эпикад еще легче отделались: они без всякой конфискации были изгнаны из Рима; то есть могли жить где угодно, но изгнание из Города было пожизненным.
Поэта Понтика сослали в Нарбонскую Галлию.
Двух сенаторов выгнали из сената с запрещением проживать в Италии.
Одного из десяти всадников, который усердно сотрудничал со следствием и дал множество ценных показаний против Юла Антония, суд оправдал, а всех остальных сослал и отправил за двухсотый миллиарий.
Актеров с плебеями и вольноотпущенниками судили не под руководством Грецина и не в храме Марса. Их судил другой суд, с другим претором и тридцатью присяжными. Гиласа-пантомима обвинили в растлении малолетних мальчиков и наказали плетьми, причем пороли его не где-нибудь, а в Белом доме, жилище Отца Отечества. А потом куда-то сослали. Никто точно не знал куда.
Комедианту Стефаниону вменили, что он держит в услужении матрону, подстриженную под мальчика, и высекли его публично в трех театрах: Помпея, Бальба и Марцелла.
Престарелого Бафилла вообще не привлекали к суду.
Гладиатор Бесс избежал наказания. Но с той поры его никто не видел ни на улицах, ни на аренах, ни в Риме, ни в колониях. Когда же о Бессе интересовались у Квинта Порция, его бывший хозяин и патрон неизменно отвечал: «Я его отпустил на свободу. Он, наверно, уехал на родину. Сколько же можно, рискуя жизнью, вас развлекать?»
Женщин, как уже говорилось, отдали на суд мужей. Судили лишь вдову Помпонию Карвилию, которую на суде представлял ее дальний родственник. По постановлению суда Помпонию сослали на остров Сериф.
Ни одного раба не распяли. Мужчин продали в каменоломни, женщин отправили на тяжелые сельские работы. Но некоторых проходивших по делу рабов и рабынь их хозяева отвели к городскому претору и просили отпустить на волю. Среди них, между прочим, оказался и раб Августа баснописец Федр. С июля он стал вольноотпущенником…Заработали себе свободу. Как уточнил Вардий, некоторые заработали задолго до того, как совершилось главное преступление и началось следствие.
Гракх, ни на одном из разбирательств так и не появившийся, по приговору главного суда был лишен воды и огня и до конца своих дней изгнан на остров Керкину. Вместе с ним туда отправился его малолетний сын Гай. Жена Семпрония, принадлежащая к древнему и славному роду, ушла жить к своему отцу, бывшему претору и консулу, и вскоре добилась развода с опальным мужем.
Феба, как мы знаем из Августова письма, повесилась. Но скоро поползли слухи, что ей в этом деянии помогли.
Еще больше слухов блуждало по поводу Юла Антония. Судебная коллегия под руководством Помпония Грецина приговорила его к смертной казни. По закону между произнесением приговора и его приведением в исполнение должны были миновать десять дней. Однако уже через два дня, на следующий день после Карналий, в четвертый день перед нонами, было объявлено, что Юл Антоний Африкан скончался от самому себе нанесенной раны. Многие этому поверили. Но многие поверить не захотели и выдвигали различные версии. У всех этих версий начало было одинаковым: Юл до суда не покушался на свою жизнь и не мог на нее покуситься, так как его бдительно сторожили тюремщики; а перед судом он не предстал потому, что так было решено «свыше»: дескать, ранил себя и в беспамятстве. Конец же всех версий раздвоился, растроился и раздесятерился. Когда, наконец, вынесен был смертный приговор: (1) Юл попросил для себя меч, и последнее желание осужденного было выполнено; (2) Август отправил ему предписание покончить с собой, и сын Марка Антония это предписание исполнил; (3) палач удавил Юла в том самом узилище, в котором он содержался; (4) Юла отвели в Мамертинскую тюрьму и там отрубили голову; (5) Юла тайно вывезли в Египет и там зарезали на могиле его отца;… (10) Юл попросту исчез, как исчез гладиатор Бесс, и отныне проживает то ли в Британии, то ли в Парфии, а может, у даков или у эфиопов… В любом случае мертвого тела Юла Антония никто не видел, и могилы ему не соорудили ни в Риме, ни в муниципиях. Девятилетний сын его от Марцеллы, Луций Антоний, был отправлен в город Массалию, где пребывал в ссылке под предлогом, что проходит там обучение.
Слухи о Юле затихли, когда стали выясняться подробности приговора, произнесенного Августом над своей дочерью Юлией. Да, сослана на Пандатерию, пустынный утес в шести милях от побережья Кампании — об этом говорилось в послании сенату. Но как сослана! Во-первых, пожизненно. Во-вторых, сосланной запрещено давать вино и предоставлять малейшие удобства жизни. В-третьих, к Юлии приставлена многочисленная охрана, которая стережет ее, как стерегут опасных государственных преступников. Ни раба, ни свободного к ней не подпускают, а если кто-то к ней все же отправляется, то исключительно с ведома Августа, который требует в точности сообщить ему, какого возраста, вида, роста посетитель и даже какие у него телесные приметы и шрамы. С Юлией постоянно находится ее престарелая мать Скрибония; ей принцепс то ли оказал милость, то ли приставил ее охранять беспутную дочь, то ли тоже сослал в наказание — за то, что она, Скрибония, выродила на свет подобное исчадье Аида.
IX. Самого Августа в июне никто не видел: он ни разу не появился в сенате, хотя трижды в этом месяце устраивались заседания; он никого, даже ближайших к нему Фабия, Страбона, Пизона, Вара и Агенобарба, не принимал у себя в Белом доме; он не участвовал ни в одном из главных июньских праздников: ни в Карналиях, ни в Весталиях, ни в Матралиях, ни в День Фортуны. Говорили, что принцепс так тяжело болен, что даже в носилках не может покинуть своего дома. Но, странное дело, его лечащего врача Антония Музу часто встречали на улицах или гуляющим в садах Мецената, на Аппиевой дороге и даже на правом берегу Тибра, причем вид у него был весьма праздный. И Ливия присутствовала на каждом праздничном мероприятии, нежная с весталками, улыбчивая с сенаторами, покровительственная к всадникам и снисходительная к простому народу… Представляешь себе? Отец Отечества тяжело болен, а его супруга, его придворный врач, которые во время даже легких недомоганий ни на шаг от него не отходили… Тут что-то одно: либо он, несмотря на болезнь, гневается на них и до себя не допускает; либо нет никакой болезни, она лишь предлог, и, судя по всему, нет и Августа в Риме, раз Ливия и Муза предоставлены самим себе и, как злые языки говорят, «не при Теле».
В середине июня в сенате было зачитано письмо от Тиберия — он еще оставался пятилетним трибуном, шел последний год его трибуната. В этом послании он сообщал, что неоднократно, как мог, заступался за Юлию, пытался содействовать примирению отца с дочерью, просил тестя о снисхождении к своей бывшей жене, но, коль скоро принцепс произнес приговор, он, Тиберий, просит отцов-сенаторов ходатайствовать перед Отцом Отечества, чтобы по меньшей мере Юлии были оставлены все подарки, которые он, Клавдий Нерон, ей сделал… Зачем было написано это письмо? Зачем его разрешили зачитать перед сенаторами? Так Вардий меня вопрошал. А я тебе, Луций Сенека, теперь адресую этот вопрос.
Лишь в следующем месяце, на играх в честь Аполлона, в самом конце их, в третий день до июльских ид, Август неожиданно объявился и предстал перед народом в храме Аполлона Палатинского. Выглядел он и правда словно после долгой и тяжелой болезни: лицо осунулось и покрылось желтоватыми пятнами, веки припухли, под глазами мешки, а сами глаза еще больше сдвинулись к переносице. Но взгляд горел каким-то одновременно грозным и раненым огнем.
По окончании молебна его обступил народ и стал упрашивать, чтобы он пожалел единственную дочь и вернул ее из изгнания. Август терпеливо выслушал ходатаев, никого из них не прервав, а когда все умолкли, угасил огонь во взгляде, печально улыбнулся и грустно ответил:
«Спасибо, друзья, за ваши милосердные пожелания. Позвольте и мне пожелать вам таких же жен и таких же дочерей, как моя Юлия».
Вечером в театре Помпея перед началом представления не только плебеи, но и всадники, сидящие в первых рядах, встали со своих мест и, обращаясь к Августу, стали умолять, а некоторые требовать, чтобы принцепс во имя Аполлона Избавителя, во имя всех великих богов перестал гневаться на Юлию и хотя бы смягчил ее наказание.
Август и тут, похоже, попытался угасить свой огненный взгляд, но он от этой попытки лишь яростнее и болезненнее вспыхнул. И, левой рукой прикрыв глаза, а правой указав в сторону Тибра, громко воскликнул, не желая или не в силах сдержать свои горькие чувства:
«Скорее вот он, Тибр, свои воды смешает с огнем, чем я перестану сердиться на ту нечестивую, за которую вы просите, и гневаться на себя, который выродил и воспитал это развратное животное!»
Устроители поспешили начать представление. Но только оно завершилось, толпы народа, вооружившись факелами, побежали на берег реки, дабы смешать воду с огнем — окунали факелы в Тибр и кричали: «Видишь? Он смешивает! И ты, Цезарь, смешай! Погаси! Пощади ради нас!»
Но Август оставался неумолим.
Рассказывая всё это, Гней Эдий Вардий подрезал лозы, мастерски орудуя серпом и двигаясь вниз по склону холма.
Дойдя до конца виноградного ряда, Вардий выронил серп, — он его специально выронил, раскрыв ладонь, чтобы «зуб Сатурна» упал. И сказал:
X. — Я сам об этих событиях знаю лишь по рассказам. Я ведь еще в конце мая, после сенатского заседания в Юлиевой курии, уехал из Рима. Хотя в списки обвиняемых я не попал, но оставаться в Городе было небезопасно. Знающие люди мне намекнули. И я уехал. Сначала обосновался в Массалии. Затем перебрался в Лугдун. А из Лугдуна — сюда, в Новиодун. Как мне тогда казалось, на край света.
Перед отъездом, — продолжал Гней Эдий, — я зашел попрощаться с моим драгоценным другом. Феникс сидел в таблинуме за столом. Перед ним лежала восковая дощечка. А на ней были начертаны стихи. Вот эти:
- Для тебя обряд мы правым святой
- На кровавой траве, для тебя горит
- Полночным огнем мрачный факел, с костра
- Погребального взят, для тебя чело
- Запрокинула я и плач начала,
- Для тебя священным ножом
- Стала резать я грудь.
…Я эти стихи знал наизусть. Это были слова Медеи из второй Фениксовой трагедии. Я удивился и спросил:
«Ты снова вернулся к “Медее”? Хочешь ее переделать?» Феникс мне не ответил. Я внимательнее присмотрелся и увидел, что стихи на дощечке написаны незнакомым почерком. А под стихами — приписка: «Теперь ты свободен. Радуйся и прощай».
Тут Феникс заговорил и сказал:
«Это я ее погубил…»
«Не говори глупостей! — испуганно воскликнул я. — Она сама во всем виновата! Она не только себя опозорила, но потащила за собой многих, очень многих людей!.. Она бы и тебя погубила, если б боги тебя не хранили!»
«Да-да, именно потащила, — согласился со мной Феникс. — Она, когда начала тонуть и поняла, что гибнет и тонет, она попыталась уцепиться за меня. А я, чтобы самому спастись, разжал ей руки, оттолкнул… еще дальше вниз и на дно… Она утонула, потому что я ее не спас».
«Ты не мог ее спасти! Не обманывай себя. Она бы всё равно погибла! Она, мне кажется, хотела погибнуть и всё для этого делала».
«Да, наверно, хотела, — соглашался Феникс и возражал: — Но я себя не обманываю. Мне не удастся себя обмануть…Я помню, как я ее оттолкнул…Она поняла, что никто не придет ей на помощь. И захотела погибнуть».
«Прекрати! — потребовал я. — Не нужна ей была твоя помощь. Ей нравилось над тобой издеваться!..Она и сейчас над тобой издевается, прислав эту записку».
«Да, издевается, когда предлагает радоваться… — задумчиво ответил Феникс. Но вдруг вскочил и закричал на меня: — Но я ведь действительно радуюсь! Тому, что она утонула, а мне удалось спастись!.. Ты меня спас! И ты заставил меня утопить Юлию! Ту Единственную, которую боги мне предназначили, которая снилась мне с детства, которую я искал в других женщинах!»
Я растерялся и не знал, что ответить на это обвинение. А потом сказал:
«Нас обоих спасла Ливия…»
XI. Гней Эдий Вардий замолчал и стал смотреть на меня. Глаза его выпучились, брови насупились, щеки надулись, губки выставились бантиком.
Он долго на меня смотрел, не произнося ни слова, и мне подумалось, что надо что-то сказать, чтобы прервать молчание. И я высказал мысль, которая несколько раз всплывала у меня в голове, но я ее отталкивал от себя и топил в других мыслях.
— Может быть, я неправильно понял, — сказал я, — но мне показалось, что Ливия, о которой ты так почтительно отзываешься, именно она весьма способствовала тому, что Юлия себя опозорила. Ливия будто специально выжидала, чтобы Юлия и ее друзья… прости, ее сообщники… чтобы они дошли до такой черты, за которой у Августа уже не оставалось выбора и он вынужден был сурово наказать всех, в том числе и свою дочь. И еще, как я понял…
Гней Эдий не дал мне договорить.
— Ты всё неправильно понял, молодой человек, — строго прервал меня Вардий. Глаза его вернулись в свои орбиты, щеки перестали надуваться, брови удивленно поднялись вверх, а губы так сильно растянулись, что оскалили зубы. — Ты ошибаешься. Ливия так долго выжидала, потому что щадила своего любимого мужа и до последнего момента надеялась остановить и спасти свою несчастную невестку, перед которой всегда чувствовала вину — она ведь лишила ее матери. Вернее, ее красота, ее обаяние, ее ум и чуткость!.. Ты очень плохо подумал про эту замечательную женщину!.. Когда, наконец, разразился скандал, Ливия чуть ли не на коленях умоляла Августа, осудив других развратников, Юлию пощадить, не изгонять ее из Рима, а наказать самым мягким способом… Как ты смел такое сказать про Ливию?! Про ту, которая за свое самоотверженное заступничество сама тяжело поплатилась: Август ее на несколько месяцев прогнал от себя и будто не видел, когда встречались: ни слова в ответ на приветствие, пустой, невидящий взгляд. И это бы еще ничего! Ливия не такое терпела в своей трудной жизни. Он, Август, обожаемый ею человек, страдал у нее на глазах, а она, любящая и отвергнутая, безвинная перед ним, потому что ради него старалась, она, Ливия, не могла, как всегда, устремиться к нему на помощь: успокоить, утешить, состраданием смягчить его боль!.. Ты этой любящей боли понять не удосужился и сразу же начал подозревать. Стыдно, молодой человек!.. Ведь если б не Ливия, намного больше людей пострадало. Феникс — наверняка. Мне Фабий Максим перед самым моим отъездом напрямую признался. «Передай своему другу, что своим спасением он обязан Ливии и только ей» — так он сказал… Если бы не Ливия, и мне бы никто не дал безопасно уехать. Лишили бы воды и огня за мое участие в Юловых и Юлиных проделках. Сослали бы на пустынный остров. Отняли бы имущество. И мы бы с тобой теперь не пировали и не беседовали на этой вилле… Ты, Луций Пилат, который никогда в жизни не имел счастья видеть эту великую женщину, но посмел несправедливо ее обвинить, ты сам Ливии должен быть благодарен. За то, что встретил меня и я принял в тебе участие.
Вардий всё это произнес не то чтобы гневно, но с такой холодной обидой, что лучше бы закричал на меня и даже ударил.
— Прости… Я не хотел… Я просто…
Я не знал, что мне надо сказать.
— Я жалею, что всё это тебе рассказал, — сказал Вардий.
Он поднял серп и пошел вверх по склону, разглядывая лозы и подрезая то, что считал нужным подрезать.
Я следом поплелся.
Тягостное наше молчание Гней Эдий скоро прервал.
Он подозвал одного из работников и, указав на меня пальцем, велел:
— Проводи молодого человека. Он очень торопится.
Свасория двадцать четвертая. Амуролог
I. В общем, выпроводил меня Гней Эдий Вардий за одно, можно сказать, случайно высказанное вслух предположение. И две недели не давал о себе знать: слуг не присылал и не приглашал.
Через две недели я не выдержал и сам отправился к нему на виллу. Но мне было объявлено привратником, что хозяин меня принять не может, так как «весьма занят», а когда освободится, мне «будет надлежащим образом сообщено», — Вардиев эдуй-привратник изъяснялся, как какой-нибудь квесторский писец, хотя и с сильным галльским акцентом.
Прошло еще несколько недель — и, как ты догадываешься, никакого мне сообщения, ни над-, ни под-лежащего.
К концу месяца я заметил, что ко мне изменили свое отношение мои школьные учителя: Манций стал со мной суров и придирчив, а Пахомий иногда бросал на меня взгляды, в которых смешались подозрительность и соболезнование, — так странно смотреть на людей умеют только греки.
Короче, угодил в опалу, и эту опалу заметил не только я.
Я не то чтобы расстроился, хотя, наверное, немного загрустил. И, пожалуй, даже не обиделся, хотя некоторое время удивлялся, как мне казалось, несправедливому со мной обращению. Я решил вообще не думать и не вспоминать о Вардии. Но думал и вспоминал почти каждый день. И не о его рассказах о Пелигне — Фениксе, Голубке, Кузнечике, Мотыльке. Я думал о самом Гнее Эдии и вспоминал такие детали, на которые раньше не обращал особого внимания и тем более не анализировал их. А теперь стал припоминать, сопоставлять, систематизировать и анализировать. При этом — тогда я этого, может быть, не понимал, но сейчас, конечно же, понимаю — меня особенно привлекали такие подробности, собрав которые, я мог представить своего благодетеля, мягко говоря, в неприглядном свете.
Собрать эти подробности мне было нетрудно. Во-первых, мы с Гнеем Эдием не только о Пелигне беседовали: во время наших продолжительных встреч и другие темы затрагивались. Во-вторых, в нашем Новиодуне, пожалуй, не было человека более привлекающего к себе внимание, и, стало быть — слухи, слушки, пересуды, часто шепотком, с боязливой оглядкой, но разнообразные и обильные, как в любом провинциальном городе и тем более в колонии «на краю света». А у меня теперь было много свободного времени и слухи собирать и людей осторожно расспрашивать. В-третьих, ты ведь знаешь, что я с детства был наделен цепкой наблюдательностью и ёмкой памятью, то есть, даже не обращая специального внимания, всё как бы откладывая в большой и глубокий сундук, из которого в любой момент можно было извлечь, отделить от прочего, отереть пыль и начать внимательно изучать это некогда бездумно схваченное; — теперь мне этот случай представился, и я стал не просто подбирать факты, но приводить их в систему, дабы нарисовать по возможности цельную картину.
Картина рисовалась такой:
II. Шестидесятилетний Гней Эдий Вардий никогда не был женат.
У него не было детей, по крайней мере законных.
Всё то время, которое нормальный мужчина тратит на свою семью, Вардий тратил на женщин.
Как ты знаешь, Августовы законы сильно ограничивали в правах неженатых и бездетных всадников — а Вардий принадлежал к этому сословию — и преследовали развратников вплоть до изгнания и конфискаций. Не потому ли Гней Эдий, давным-давно покинув Рим, так и не вернулся в столицу империи? Тогда я на этот вопрос ответил утвердительно, полагая сие обстоятельство если не единственной, то одной из главных причин гельветского отшельничества Вардия Тутикана. «Отшельнику» в Новиодуне было намного свободнее и безопаснее блудодействовать.
III. Вардиевы купидонки — позволь мне использовать это слово, так как этих женщин было бы неправильно называть «любовницами» и тем более «возлюбленными» — все они у Вардия ранжировались, характеризовались и получали прозвания по именам Муз.
Муз, как ты знаешь, девять. Но Гней Эдий для своих купидонок использовал семь категорий; «семь» было его любимым числом.
Снизу начнем:
Фалищ по имени Музы комедии. Эти, говорил Вардий, вечно смеются, с ними можно радоваться и дурачиться, надевать на них разные веселые маски.
Терпсихоры — с ними «балет в постели».
Мельпомены — трагические купидонки. Они либо сами страдают, либо тебя заставляют страдать; но в процессе этих индивидуальных или совместных страданий в душе, а порой и в теле, происходит некое раскрепощение и очищение, которое греки называют «катарсисом».
Клии — те женщины, успешное обладание которыми «дарует славу»; отсюда и греческое наименование одноименной Музы Клио.
Каллиопы — самые опытные и искушенные в любовном искусстве женщины, как правило, среднего возраста.
Полигимния — долгое время недоступная, а потом, путем долгих мытарств и усердий, ставшая доступной купидонка.
И, наконец, Урания — совершенно, можно сказать, «астрономически» недоступная для тебя женщина.
Ты, наверное, заметил, что наименования в последних двух категориях у меня в единственном числе, тогда как у первых пяти — во множественном. Так это потому, что у Вардия была только одна урания и одна полигимния — с маленькой буквы, ибо, повторюсь, это категории, а не имена.
Уранией Гней Эдий именовал жену одного из новиодунских декурионов, перед которой давно преклонялся, при встрече с которой обмирал и не только терял присущее ему красноречие, но и самого дара слова лишался; он, Вардий, который с властительными дуумвирами был накоротке, который на декурионов и прочую местную власть смотрел покровительственно, перед мужем своей урании чуть ли не заискивал… — короче, настолько «небесная» и недоступная, что и муж её для Гнея Эдия чуть ли не полубог.
Вардиева полигимния род свой вела из эдуев, но из тех, кто получил римское гражданство еще при Юлии Цезаре. Она была вдовой местного претора, но Вардий стал ее домогаться еще тогда, когда супруг ее здравствовал и судействовал. Безумствовал Гней, словно юный любовник в элегиях Катулла или Проперция, хотя в то время ему уже перевалило за пятьдесят, то есть натурально воспевал многие гимны по ночам возле дома своей купидонки и днем — на пирах и в застольях. Рассказывали, что первый раз полигимния ему отдалась чуть ли не по настоянию своего мужа-претора, тогда еще не умершего, — Эдия Вардия в Новиодуне не только благодарно уважали, но и предусмотрительно побаивались его влиятельности. Стало быть, снизошла, а потом вернула себе неприступность. Овдовев, не изменила своего поведения, подпуская к себе Вардия не чаще чем раз в году, так сказать, по особым праздникам, которые сама назначала и объявляла после долгих уговоров и богатых подарков. Гней Эдий про нее однажды сказал: «Она недотрога, потому что больше всего на свете любит, чтобы до нее дотрагивались, но делали это редко и после долгих мучений, присущих страждущей плоти и жаждущей душе».
Каллиоп было несколько, и все не из местных. Они изредка приезжали в Новиодун, одна — из Массалии, другая — из Медиолана, третья — откуда-то с юга Италии: из Тарента или из Кротона. Они были гречанками или происходили из греков и, как я понял, приезжали по специальному приглашению Вардия, исключительно для того, чтобы, по его словам, «подзабытое напомнить, увядшее освежить, наставить того, кто сам всех наставляет и от наставления приустал».
Клий было две. Обе римлянки по крови и по гражданству. Одной было лет тридцать и ее никто не брал замуж. Она была так толста и расплывчата телом, что на нее не нашлось охотников даже среди гельветов, обычно уважающих пышные женские формы. Но эта была слишком пышной. В Новиодуне за ней закрепилось прозвище «Слон». Вторая же из клий, напротив, была настолько худа, что даже одежды не могли вполне скрыть ее костлявости: торчали ключицы, выпирали острые локти, колени, словно крючки, часто цеплялись за складки паллы и обнажали… Нет, лучше не описывать то, что они обнажали и что у других людей называют ногами. Истинное страшилище. Возраст ее невозможно было определить, ибо при такой худобе тела и с таким розово-синеватым цветом кожи, натянутой на лоб, на скулы, на подбородок, — с такой внешностью девушки иногда выглядят старухами, а старухи смотрятся девочками. Она величала себя вдовой, но никто в городе не знал и не помнил ее мужа. За глаза ее называли «Ларвой». И, как мне казалось, явно преувеличивали ее достоинства: наши художники ларв изображают посимпатичнее.
Вардиевых мелъпомен я тоже только двух видел собственными глазами, хотя, по слухам, их было значительно больше. Одна была треверка-вольноотпущенница, другая — фракиянка-рабыня. Черные глаза фракиянки, ее пунцовые губы, каждая клеточка ее тугого нервного тела излучали яростное и неутоленное желание. Треверка, наоборот, как будто страшилась любого к себе прикосновения; ее серые глубокие глаза словно непрерывно молили о милосердии, округлое мягкое тело выглядело точно раненым и трепетало в предчувствии той боли, которую ему могли причинить. Фракиянка работала в лупанарии — представь себе, у нас в Новиодуне тоже имелось подобное заведение! Треверка жила у богатого гельвета, который когда-то купил ее на невольничьем рынке, а потом отпустил на волю, но оставил жить при себе в качестве то ли жены, то ли наложницы; у него законных жен уже было две штуки… Фракиянку, будь моя воля, я бы отнес скорее к опытным «каллиопам». Но Вардий, как помнится, однажды так про нее выразился: «У нее страсть сжигает всяческий опыт. От своего пыла она и сама страдает, и мужчин заставляет корчиться от боли». Стало быть, все-таки «мельпомена». Что ж до треверки, то Гней Эдий о ней при мне ни разу не высказывался. Но к себе на виллу приглашал намного чаще, чем фракиянку.
В двух оставшихся категориях я, честно говоря, постоянно путался, не зная в точности, кто из них терпсихоры, а кто — фалии. Их было много: римлянок, гельветок и из прочих соседних народностей; свободных, вольноотпущенных и рабынь; замужних и незамужних; средних лет и таких молодых, что наш Эдий Гней им годился чуть ли не в дедушки. Все из них были смешливыми, игривыми и простыми в обращении. Одни на протяжении нескольких лет развлекали Вардия, другие были, как у Катулла, «мимолетной забавой».
Из всех этих «фалий» — в постели, как я понимаю, любая из них, по желанию Вардия, могла стать «Терпсихорой» — из этого сонма особое предпочтение мой благодетель отдавал той, которую называл Каллисто. Родом она была откуда-то с Венетского озера, то есть венеткой, или рауричкой, или винделичкой, или ретийкой. Она с трудом изъяснялась на латыни, но в палле выглядела римской матроной, в гиматии — природной гречанкой, в варварских одеждах — кем угодно из варварских женщин. Когда наряжалась в мужскую одежду — особенно в гельветскую, со штанами — ничем от юноши не отличалась; даже походку делала мужеподобной, хотя обычная ее походка была женственной и грациозной. Вардий утверждал, что на ложе эта Каллисто так же ловко перевоплощалась, протействовала, по его словам: любому животному могла уподобиться, от раненой медведицы до ласковой змеи. Но на вилле у Гнея Эдия я ее ни разу не видел. С Вардием они, переодевшись в римских солдат или в варваров, любили странствовать по окрестностям: скакали на лошадях, ездили на лодках, закусывали в придорожных гельветских харчевнях, нежились в лучах весеннего солнца на полянах, в летнюю жару в тени платанов или дубов охлаждали себя холодным косским вином. На всякий случай за ними всегда на некотором расстоянии следовали Гнеевы охранники, которым велено было отворачиваться, когда Каллисто и «Лысый Купидон»… Ты ведь помнишь: некоторые из завистников его так за глаза называли…
IV. Да, в общем-то, пожилой и, мягко говоря, весьма неприглядной наружности был мужчина. Но женщин к себе притягивал. Чем?
Во-первых, как сказала про него одна из его фалий: «Да, не молод и видом не Аполлон. Но какой опытный и какой ласковый, Приап его побери!»
Во-вторых, сам Вардий любил повторять, что в любовных ухаживаниях ни в коем случае нельзя бояться отказа, всегда надо верить в свою конечную победу, и тогда любая женщина, даже самая холодная и неприступная, рано или поздно потеплеет к тебе и… «откроет ворота».
В-третьих, всех своих купидонок Вардий богато одаривал. Чаще всего преподносил богатые украшения, в которых они потом щеголяли по городу, привлекая к себе завистливое внимание, и всем посылал цветы, что в Новиодуне не делал ни один из мужчин.
Наконец, известность и влиятельность, которые многих женщин привлекают не меньше, чем подарки и плотские наслаждения. Влиятельность эта о двух концах. С одной стороны, если уступишь, наверняка облагодетельствует и тебя, и твоего мужа, если ты замужем; и никто тебя не осудит, потому что благодетелю уступила. С другой, если откажешь, могут быть неприятности: нет, не лично от Вардия, а от его многочисленных почитателей и клиентов, которые за своего патрона, за негласного хозяина города, конечно, обидятся. Попробуй после этого обратиться с ходатайством к кому-нибудь из магистратов, или подать исковое заявление городскому претору…
И еще раз, так сказать, наконец: многие из Вардиевых купидонок — особенно фалии и Терпсихоры — были его собственными вольноотпущенницами и даже рабынями. А тут вообще никакой отказ невозможен!
И совсем уже наконец, у Гнея Эдия, как мне удалось разузнать, в городе было несколько, так сказать, «прокураторов удовольствия», то есть людей, в обязанность которых входило поставлять ему новеньких и «свеженьких» фалий, Терпсихор, иногда мельпомен и даже каллиоп не только из различных районов Гельвеции, но также из Провинции, по особым случаям — из Италии и из Рима.
V. За редким исключением все соития Вардия были приурочены к римским праздникам, из которых лишь немногие справлялись у нас в Новиодуне. Но Вардия это не смущало, что многие не справлялись. Он любил повторять, что там, где есть хотя бы один настоящий римлянин, вокруг него всегда будет Рим.
Не поленюсь и кратко перечислю те праздники, которые Гней Эдий отмечал со своими купидонками:
В конце января — Сементины, праздник посева. Как его праздновал Вардий, мне не удалось разузнать, но знаю, что праздновал и «приносил жертвы».
В феврале — Луперкалии и Квириналии. На Луперкалиях Вардий со своей Каллисто, наряженной в волчью шкуру, бегал по усадьбе и хлестал бичами землю и всю свою челядь, дабы сообщить им плодородие и благополучие. На Квириналиях со скорбной треверкой, одетой в одежду весталки, в «спальне Приапа» чествовал зачатие великого Ромула.
Начиная с февральских Фералий Гней Эдий целый месяц держал пост и не только ни с одной из женщин не сходился, но даже избегал смотреть на них, чтя покой усопших предков, как он объяснял. Пост завершался в третьей декаде марта, на девятый день до апрельских календ. В День крови Вардий в «спальне Протея» катарсился с огненной фракиянкой.
В канун апрельских ид на праздник Миртовой Венеры к Вардию прибывала одна из каллиоп. В «Святилище Любви» (см. 16, II) устанавливалось ложе, на котором опытная и искусная женщина, как мы помним, «напоминала подзабытое, освежала увядшее».
На следующий день — праздник Омовения. Он совершался, как правило, в бане, с участием фалий и Терпсихор.
На Мегалезиях Матерь Богов чтилась совокупно с клией по прозвищу «Слон» — той самой, необъятной и расплывчатой телом.
На Цереалиях Вардий с Каллисто гулял по окрестным полям, на вспаханной борозде заставляя работников и работниц предаваться любви. Никто из мною опрошенных не видел, чтобы в этих совокуплениях сам Гней Эдий участвовал. Но думаю, выбрав укромное местечко, не брезговал и славил плодоносную Цереру.
На Флоралиях в центре усадьбы строился шалаш. Вокруг него едва ли не все наличные фалии и Терпсихоры — рабыни, вольноотпущенницы, клиентки — нагие, но увенчанные и обвешанные цветами, водили хороводы, танцевали и пели песни. Все они по очереди исчезали в шалаше, но на очень короткое время. В шалаше же, как ты догадываешься, на толстой подстилке из полевых цветов возлежал, невидимый со стороны, Эдий Вардий.
Ты не устал?.. А я притомился от этого перечисления.
И посему закончу одним лишь праздником, но не римским, а гельветским — Днем Озера, или Днем рыбака. Гней Эдий, окруженный охранниками, выбирал какое-нибудь укромное местечко на озере, сажал себе на колени Каллисто в длинной гельветской рубашке… Однажды в разговоре со мной Вардий признался: «Представь себе, юный мой друг. Почти каждый раз, когда у нас с Каллисто начинается, у меня начинает клевать, и надо вытаскивать!»…Пошлое, согласен с тобой, замечание. Но лицо у моего благодетеля в этот момент было по-детски невинным, каким-то обиженно-удивленным…
VI. В любовных развлечениях Вардия, помимо многочисленных женщин, иногда принимали участие и другие мужчины. Соития для гостей — только по особым праздникам, которые мне тоже лень перечислять. Но на обычных, так сказать, будничных приемах Вардиевых сотрапезников часто развлекали обнаженные танцовщицы и флейтистки. Однажды, как мне рассказывали, принимая у себя какого-то знатного гостя, играя с ним в кости в экседре, Гней Эдий велел трем свои фалиям или Терпсихорам раздеться донага и плескаться в имплувии.
Ты спросишь, что были за гости? Из наших новиодунских и окрестных — знатные гельветы и богатые публиканы, некоторые магистраты и декурионы. Лишь дуумвиры — те, которые в данном году занимали высшие городские должности — только они на «жертвоприношения» никогда не приглашались, пока не истекал срок их магистратуры. И не потому что не проявляли желания. А потому что Вардий, как он выражался, «брал на себя обязанность цензора их добродетели».
Довольно часто Гнея Эдия посещали легаты из Рима, трибуны и центурионы из германских легионов, какие-то чиновники из Провинции, из Реция, Норика и чуть ли не из Иллирика. Не представляясь, как положено, городским властям, они являлись прямиком к Вардию и на день, на два, иногда на три дня исчезали в его городском доме, но чаще на вилле. Что они там делали, никто не знал. Но в городе судачили: как что? пируют и развлекаются, «музицируют»; — многие знали, что Вардий своих купидонок называет по именам Муз, и отсюда среди завистников родилось выражение — музицировать под водительством Лысого Купидона.
VII. Дабы сохранять «боеспособность» (Гней Эдий чаще всего именно это слово использовал), Вардий, как солдат или гладиатор (он любил себя с ними сравнивать), соблюдал режим, диету и ежедневно прибегал к специальным упражнениям и различным процедурам.
Он говорил: «Мужчины обычно обманывают женщин. Они, как варвары, ухаживают за своим лицом или, как греческие атлеты, накачивают мышцы на руках, на груди, на животе, на ногах. Что толку от этого женщинам? Одно надувательство. Выглядит Юпитером и быком, а в мужской своей сути — полудохлый козленок… Я женщин никогда не обманывал. Я подкармливал и упражнял только то, что служит Венере».
Погоди, Луций, не сердись на меня. Меня самого от этих Вардиевых ухищрений часто коробило и подташнивало. И я не собираюсь вдаваться в подробности. Но самое общее представление я должен тебе дать, чтобы ты знал, с каким человеком я два года был в тесном общении.
Режим. Спал он всегда в одиночестве, непременно в «спальне Фанета» (см. 8, III). Он утверждал, что с женщиной боги велели предаваться любви, а коль скоро «жертвоприношение» завершено, нужны молитва на сон грядущий и полный ночной покой; «ведь жрец никогда не спит на алтаре», добавлял Гней Эдий и глубокомысленно улыбался.
Насколько я понял, у моего благодетеля на вилле было два главных домашних «алтаря», две другие его спальни (см. там же). В «спальне Приапа» он «священнодействовал» с теми своими купидонками, которые не требовали от него «духовного напряжения», то есть с фалиями и с Терпсихорами. «Спальня Протея» предназначалась для мельпомен и для клий: «Слона» и «Ларвы».
Диета его. Насколько я понял, Вардий следовал советам Пелигна, которые тот дает в своей «Науке». Не злоупотребляя мясной пищей, в больших количествах поглощая различные каши, Гней Эдий особое внимание в своем рационе уделял капусте, гиметтскому меду, куриным яйцам, белому пеласгийскому чесноку и толченым сосновым шишкам. Ни сатурейских трав, ни перца с крапивным семенем, ни растертого пиретра в многолетнем вине — ни одно из этих стимулирующих средств Вардий не применял, полагая их вредными не только для общего здоровья… Он говорил: «Они ярко горят, но не греют; ну, вспыхнешь разок-другой, а потом холодной золы наглотаешься».
Массажи и упражнения. Они проводились в его «купидестре», специально для этого оборудованной. Один из таких массажей, как ты помнишь, я описал (см. 7, II). Но тот массаж был невинной безделицей по сравнению с другими процедурами, которым он с помощью некоторых служанок себя подвергал…Не волнуйся! Как обещал, не стану описывать.
Разве что… Уж больно смешное было упражнение!.. Нет, обещал и не буду…
Были и вроде бы обычные спортивные упражнения: езда на лошади, лазанье по шесту, быстрая, очень быстрая ходьба с сильным раскачиванием бедер — этот человек-колобок катился с такой скоростью, что я, например, мог догнать его только бегом…
Всё это я извлекал из своей восприимчивой и, как мне до сих пор кажется, бездонной памяти, и Гней Эдий Вардий представал передо мной всё более непривлекательным, развратным и даже беззаконным.
Но, видишь ли, Луций…
Ты ведь знаешь, я с детства имел склонность к тому, что греки называют системой или теорией, и всегда с уважением и с интересом относился к людям, у которых, как у тебя, эти теории и системы существовали.
У Вардия же на первом месте была именно теория и на втором месте — практика.
VIII. Великим практиком Любви, ее жрецом и мистатогом Вардий считал Пелигна. А себя лишь Учеником знаменитого Учителя. Но он себя тоже как бы писал с большой буквы. Он так объяснял: Пелигн никогда не был теоретиком, он, в разное время охватываемый разными Амурами, жил в Любви и Любовью. Жизнь Пелигна — лучшее из его произведений. Но он, Пелигн, якобы редко пытался осмыслить то, что сам испытывал и переживал, и тем более никогда не стремился возвести свой личный опыт в общую теорию.
Сделать это решил его «единственный настоящий» Ученик, Гней Эдий Вардий. Посвятив себя сначала поэзии, а после отъезда из Рима — истории, у нас, в Новиодуне, он, Гней Эдий, по его словам, наконец-то ощутил и осознал свое истинное призвание — Теория Любви, Амурология как новое направление в философии и ее высшая ступень. Он даже эпитафию для себя сочинил: «Здесь лежит тот, кто всю свою жизнь, не зная усталости, не испытывая сомнений и радуясь в несчастьях, поклонялся Венере, служил Амурам и наблюдал за поведением человеческого сердца».
Он, Эдий Вардий, мне теперь кажется, со своим Учителем поступил так, как чтимый тобой Платон обошелся с Сократом: нет, не сочинил, конечно, а ловко приспособил его к своей теории, заставив иногда переживать, действовать и говорить так, как реальный Овидий Назон, а не возведенный в теорию Пелигн, может быть, никогда не поступал и не чувствовал. Взять хотя бы поэму о странствиях Венеры (см. Приложение I). Вардий утверждал, что Пелигн ее сочинил. Но больше я ни от кого не слышал — а мне потом многие люди, тоже близко знавшие Назона и также считавшие себя его учениками, — ни одна живая душа этой поэмы не упоминала, и все как один на прямой вопрос отвечали, что не было у Овидия никакого «Странствия Beнеры»… Легко могу сейчас допустить, что наш Ученик её сотворил и приписал Учителю. Тем более что стихи её по своему качеству заметно уступают слогу прославленного Сульмонца…
Он мне свою теорию никогда не излагал в систематическом виде. Лишь однажды обмолвился: «семь правил Любви». И я, отлученный от Вардия, от нечего делать стал теперь эти правила вычленять и формулировать.
И вот что у меня получилось: