Вальс в четыре руки (сборник) Коллектив авторов

Последние затухающие аккорды совпали с включением полного света — в маленьком планетарии древнего города наступил день. Хлопая глазами, я оглядел присутствующих. Некоторые вытирали слезы — наверное, они давно и хорошо знали Карло Д’Эспозито. А может быть, как и я, узнали его только сейчас.

— У тебя такой глубокомысленный вид, будто ты о чем-то очень сильно мечтаешь, — констатировалМаурицио, когда мы, щурясь от солнца, вышли на улицу.

   — Да, теперь мечтаю, — рассеянно отозвался я. — Знаешь, о чем? О настоящем планетарии у нас в РГГУ! Представляешь, как будет здорово — ни у кого нет, а у нас есть.

Маурицио пожал плечами и принялся заводить мотоцикл.

   — Значит, так и сбудется. Вот увидишь.

   — Почему ты так уверен? По-моему, идея архибредовая. — Я вздохнул. — Хотя и красивая...

Маурицио помолчал немного, подумал, потом бросил мне второй мотоциклетный шлем. Пытаясь поймать, я неловко взмахнул руками и чуть не уронил его на брусчатку мостовой. Маурицио покачал головой.

   — Просто давно тебя знаю. У тебя ведь как — чем безумнее мечта, тем у нее больше вероятности реализоваться. Так что надевай шлем, садись за мной, не переставай мечтать и не забудь позвать на открытие.

Не перестану. И не забуду...

Форе создал единственную в своем роде заупокойную мессу, которая уводит нас от страха смерти в царство чуткой ясности и совершенного счастья

(профессор Карло д’Эспозито).

Музыка в планетарии должна быть не фоном, не «гарниром» к повествованию, а собеседником, соавтором лектора, его полноправным партнером

(Лючия Бертончини, лектор Пизанского планетария).

Лада Исупова

«Под луной золотой»

Был у нас в институте такой предмет — «концертмейстерский класс», в миру «концкласс». Никто его всерьез не воспринимал, мало кто ходил, и вообще как бы и не предмет вовсе. У кого как, но и педагоги по этому предмету чаще очень либеральны, к студентам не пристают, на прогулы смотрят мягко, каждый занят своим делом — полное совпадение интересов. Однако шутки шутками, а экзамен есть, и его как-то надо сдавать, поэтому накануне сдачи начинается интенсивная подготовка, очередь к педагогам, пашут без выходных и первые и вторые. Экзамены обычно проходят тихо-мирно, но бывают, как говорится, варианты...

Была у нас в группе девушка Лиля — высокая, волоокая, замедленная. Училась она ни туда ни сюда и, возможно, дошла бы благополучно до диплома, но случилась у нее великая любовь, да такая, что учиться Лиля перестала, на занятия вообще не ходила, и стали ее отчислять по всем предметам. Семейство закатило ей скандал с выволочкой, но и это бы не помогло, кабы не жених, который провел суровую беседу и переломил ситуацию. Лиля забегала по педагогам, и ей дали шанс.

Как вы догадались, речь пойдет об экзамене по концклассу, программу которого Лиля добросовестно накануне выучила, показала педагогу и в день сдачи явилась в институт.

На экзамене требовалось сыграть хоровую партитуру, прочесть что-то внезапное с листа, потом это же протранспонировать (то есть сыграть, начав с другой ноты) и отыграть произведение с иллюстратором. Иллюстратор — это тот, кто будет петь вам произведение, стало быть, надо заранее договариваться с приятелями-вокалистами, репетнуть пару раз. Вокалисты важничали, набивали себе цену, но, с чувством собственного достоинства, соглашались. (Кто работал с вокалистами, знает, что те не любят ничего делать ни с наскока, ни на авось — они публика неповоротливая и требуют серьезного отношения к себе.)

И вот перед самым экзаменом заходит Лиля к педагогу, только изготовилась играть, как та ее спрашивает:

   — А где твой иллюстратор?

   — Кто?

   — Кто тебе поет?

   — Что поет?

   — Твою вещь. Кому ты аккомпанируешь?

   — Как кому?

Педагог мгновенно оценивает ситуацию и впадает в истерику на предмет, что если Лиля не уговорит кого-нибудь спеть, то до экзамена (а это через двадцать минут) допущена не будет, что всему есть предел и позориться она, педагог, не собирается.

Плачущая Лиля вышла в коридор и наткнулась на меня.

   — Ты чего плачешь?

   — Меня к экзамену не допускают.

   — Почему?

   — У меня нет иллюстратора.

   — А где он?

   — У меня и не было, я не зна-ала-а...

   — Как не знала? А как же экзамен сдавать, кому аккомпанировать-то?

   — Я не знаю.

   — Ну ты даешь!

   — Она сказала срочно найти кого-нибудь, или не допустит.

   — А что петь?

   — «Под луной золотой» Дунаевского, вот, дуэт.

   — Дуэт?! — ужаснулась я, глядя в ноты. — Это же двоих надо?! Ты бы еще квартет из «Риголетто» взяла.

   — Я не брала, — всхлипнула Лиля, — мне дали.

   — Не реви. Двоих необязательно, главное, для мелодии кого-нибудь найти, придираться никто не будет.

   — А ты не споешь? — с надеждой спросила она.

   — Ты что?! Я вообще не пою, да и тут для сопрано, мне высоко. Сейчас поищем кого-нибудь из сопран, погоди, не реви.

Подхожу к кучке вокалистов и объясняю ситуацию, выручите, мол, иначе человека сейчас отчислят. Вокалисты спрашивают, что петь, и нахохливаются:

   — Нет, мы с ходу не поем, это несерьезно.

   — Где вы тут серьезное увидели? Это же для проформы — она свою часть выучила, а что вы там споете — неважно, ее уже не выгонят.

   — Мы в капустниках и балаганах не участвуем.

   — Ну какой балаган? Ее сейчас отчислят!

   — Нет. Петь с ходу? Нет.

   — Да чего там петь-то? Не Чайковский же! Вас послушать, так все прям оперные певцы, а как человека выручить, так никто не может? Один куплет всего, там же нечего петь!

   — Вот сама и пой тогда, раз нечего.

   — Да я бы запросто! — нагло соврала я. — Но там для сопрано, а я меццо.

Народу в коридоре было немного, нас все отшили, и неизвестно, чем бы все закончилось, но на лестнице появилась Шкловская.

   — Анна! Как здорово, что ты здесь, спасай!

Я сцапала Анну и объяснила ей ситуацию. Она испугалась. Нет, заметьте, она не отказала — она обреченно испугалась. О том, чтобы бросить Лилю, речи не было. Дело в том, что Анна боялась петь одна. Тогда еще мы питали надежды, но несколько лет спустя уже знали точно, что она не может солировать. Голос у нее был очень красивый — высокий, нежным хрусталем переливающийся колокольчик, но сделать из нее солистку не смог никто. Наш дирижер подговаривал хористок по очереди замолкать, чтобы она не почувствовала подставу и пела дальше, но, как только она замечала, что ее никто не прикрывает, ее клинило, и она намертво останавливалась.

Анна начала причитать, что боится одна петь, да еще с листа.

   — Ас кем-нибудь?

   — Как «с кем-нибудь», в каком смысле?

   — Это дуэт. Я спою с тобой.

Анна недоверчиво посмотрела на меня.

   — Слушай, ну что там петь? Сейчас выучим, это же не концерт, ну прикинь, ее отчисляют! Завтра Чижику расскажем, она умрет: две пианистки пели, когда все вокалисты по кустам разбежались, а дирижерка им аккомпанировала! Давай, время идет, нам через десять минут выходить!

Мы взяли листочек и начали петь произведение, о существовании которого до этого момента даже не подозревали.

   — Стой! Лиль, ты когда в начале свое вот это заканчиваешь и даешь нам вступление — тАм-ти-тА-ти, тАм-ти-тА-ти, — ты не замедляй, а то мы не знаем, как вступить: я ее жду, она меня и еще тебя ждем. Играй ровно, как на швейной машинке, мы встроимся.

Лиля дает вступление и в искомом месте опять замедляет.

   — Лиль! Ну не замедляй ты тут! — закипает Анна. — Играй ровно!

   — Как ровно? Им же нужно дать взять дыхание!

   — Кому «им»? — насторожилась я.

   — Певцам.

   — Лиля! Смирись!!! Мы твои певцы — первые и, наверное, последние, других у тебя не будет никогда! А нам тут ничего не надо — играй ровно!

   — Хорошо, — прошептала Лиля и заиграла.

Мы запели без слов, чтобы запомнить мелодию.

   — Ты меня сбиваешь, — останавливает Анна, — дай я одна спою.

Ну ладно, давай, мелодия тут главное, с этим не поспоришь, я могу хоть остановиться вовсе, главное, чтобы она мелодию вела, остальное не так заметно.

Потом прошлись вместе. Мне трудно: мелодию все-таки легче запоминать, а у моей партии логики меньше. Вцепились в листочек, поем.

   — Лиля! Ну какого ты теперь здесь замедляешь?! И так медленно! Мы тянем самую высокую ноту, еще и на «и»?! Тут надо побыстрее, чтобы не сорваться, а ты тянешь! Не видишь, им трудно?!

   — Кому «им»? — захлопала ресницами Лиля.

   — Певцам! — рявкнули мы синхронно. — И вообще, не можешь всё играть побыстрее? Тяжело тянуть.

   — Мне моя сказала, что темп хороший, быстрее нельзя, — испугалась Лиля.

   — Ну ладно, давай как сказала, а то потом заявит, что ты темп загнала, черт с ним, прорвемся.

Поем дальше.

   — Слушай, где ты песню с такими идиотскими словами откопала? Это же кошмар:

  • Ты любовь не гони, ты любви не стыдись,
  • Береги и храни, как наградой гордись.

   — Это не я, это она мне дала, — прошелестела Лиля.

   — Идиотизм получается: сидит комиссия — кучка пенсионерок, а мы их поучаем.

   — Да ладно, «Не искушай меня без нужды» лучше, что ли? — примирительно возразила Анна. — Может, попробуем второй куплет?

   — Зачем? Никогда никого не просили петь два куплета, а ее и вовсе не рискнут на второй разворачивать, иначе она в обморок завалится, один отыграет — и слава богу. Давай еще раз.

   — Давай.

Поем.

   — У вас там «ре», — деликатно поправляет Лиля.

   — Да видим мы. Мы не попадаем. Ты нам, главное, не замедляй, а там уж мы как-нибудь справимся.

В класс заныривает голова и орет:

   — Абдуллина! Тебя вызывают!

Только музыканты могут оценить ту гамму чувств, которая парализовала нас изнутри. А я, вдобавок, чувствовала себя самозванкой: Шкловская хоть серьезно занималась, и у нее был голос, а я так, с боку припека, это вообще было мое первое в жизни сольное выступление (и надо заметить — последнее). Мы вдвоем держали этот несчастный листочек, боясь от него оторваться. За короткое Лилино вступление сердце перебралось из груди в горло и бухало там. Наконец настал наш черед, и мы запели...

Самое трудное — справиться с чувством, что сейчас остановят и прогонят. Но не останавливали, и на смену пришел стыд — как будто выставили на всеобщее обозрение и молча разглядывают, как ты барахтаешься: выплывешь — не выплывешь? Голос дрожал, щеки горели. Еще эти дурацкие слова! И медленный темп, и неудобные скачки. Каждая отпетая строчка воспринималась как взятый рубеж — Ещенемного, еще чуть-чуть! Я чувствовала страх

Анны и старалась скрыть свой, чтобы она думала, что мне море по колено, и не боялась, главное, чтобы она не остановилась!

Мы чистенько допели первый куплет и, обрадованные, задышали полной грудью, пока Лиля играла заключение, сильно замедляя в конце в ожидании заветного «Достаточно!» Но его не последовало, и Лиля развернулась на второй куплет. У нас потемнело в глазах, и мы лихорадочно впиявились в слова второго.

Трудность заключалась в том, что слова первого куплета были написаны строго под нотами, не ошибешься, а второго — внизу страницы, и нужно было смотреть либо в ноты, либо в текст. Анне легче — у нее мелодия, а я не запомнила переходы, поэтому мне приходилось бегать туда-сюда; положение усложнилось тем, что рука Анны стала мелко дрожать.

Мы, вцепившись друг в друга, медленно шли вперед, осторожно нащупывая каждый шаг, как на узкой тропинке. Закончился второй куплет, Лиля жестоко замедлила, вымогая остановку, но комиссия не проронила ни звука, и она пошла на следующий круг. Текст третьего куплета был напечатан на другой стороне. Анна перевернула страницу, и я осталась без нот.

Выручало то, что мы с Анной давно пели вместе в нашей компании, поэтому хорошо чувствовали друг друга и привыкли к импровизации. Голоса сливались в один, утихла нервозность ожидания ошибки, казалось, что мы знаем и поем эту музыку давно. Уверенности и полета не появилось, но они были и не нужны — это песня-признание, тут не к месту порхать свободной птицей. И мы уже не различали деталей аккомпанемента, а это значит, что где-то там, далеко, по своим острым ножам шла Лиля, но теперь она сопровождала нас и поддерживала, чувствуя каждый наш шаг, каждый трудный и удачный поворот, она не дыша несла нас в ладонях, мы больше не тащили ее на своих плечах. Заключительный аккорд встретили с сознанием красиво выполненной работы.

Когда уже подходили к лестнице, из кабинета выскочила дама из комиссии и окликнула нас:

   — Девушки! Как ваши фамилии, кто у вас педагог?

Мы молча уставились на нее (какой же нормальный студент выдаст свою фамилию по первому требованию!).

   — Мы хотим, чтобы вы спели это на отчетном концерте.

Здесь я опушу занавес, добавив постскриптум, что на концерте мы не выступали, песню эту полюбили и растиражировали, а дотянула ли Лиля до диплома — не знаю: на следующем курсе она ушла в глубокий декрет и наши дороги разошлись.

Предчувствие

(из цикла «Рассказы о хоре»)

Сейчас в России празднуется Рождество, и как будто так всегда и было. А вот и нет. Завелось оно где-то с конца прошлого века, а может быть, и позже. А до этого — пионерское детство, Новый год, и на елке сияла не «рождественская» звезда, а «кремлевская».

А на рождественскую мессу я впервые попала в начале девяностых, за пару дней до отъезда на самые первые гастроли нашего хора. Потом-то мы отслужили много служб, и католических, и православных, но та была самая-самая первая, и все было в диковину.

В Москве в те времена был один католический костел, на Лубянке, там-то мы и должны были петь. И нам это было впервые, и костелу: до нас профессионалы у них не выступали.

Мы-то, «басурмане», ничего не знаем, кроме своего текста, ну вежливые, запоминаем, что за чем исполнять, а как и что — понятия не имеем. За день до Рождества нам дали порепетировать. Мы забрались на верхотуру и распевались. Акустика — мечта! Поем мессу Бриттена, разошлись, и вдруг к нам наверх по крутой винтовой лестнице бежит ксендз, подол задрал, запыхался, на ходу кричит:

   — Стойте! Стойте! Остановитесь!

   — Что такое?

   — Нельзя! Нельзя сегодня «Глорию» петь, еще пост, еще не родился, завтра!

   — Ой, простите, мы не знали...

А завтра... Завтра был праздник, и чувствовался он сразу при выходе из метро: в сторону костела шли люди, улыбались и здоровались. Удивительно — здоровались... Пока мы дошли, научились по лицам определять — кто идет в храм, а кто просто так, с работы. Сами уже светились изнутри.

Не знаю, как это работает, но работает — во время рождественской мессы в храме и воздух другой, и цвет, все другое, необыкновенное единение людей. Пели на подъеме, разглядывая действие, как захватывающий исторический фильм. Настоятелем тогда был поляк, и папа римский — поляк, поэтому было большое количество польских коленд. И тут уже я душу отвела.

На хорах находились мы и несколько местных тетушек. Мы пели мессу, а польским колендам-то не обучены, поэтому наш хор молчал, а тетушки оставались в робком одиночестве. Я пела с ними — мне в радость детство вспомнить. Они пели по бумажке, а я наизусть, оно само выплывало откуда-то из дальних закоулков памяти.

Когда мы только запели, прихожане стали оборачиваться и задирать головы — кто это? Это было наше первое выступление в храме и первый оглушительный триумф. В конце мессы мы вышли и перед алтарем спели несколько произведений, католических и православных: маленький концерт-сюрприз.

Чувствовали себя диковинными птицами и именинницами.

И это ощущение праздника ни с того ни с сего — в вечерней заснеженной Москве.

(Потом шли переговоры, они хотели нашего присутствия на всех праздничных мессах, но в итоге правильно сделали — создали свой постоянный хор из католической музыкальной молодежи.)

Вслед за этой начиналась вторая месса, но мы ее не могли петь, нам не на чем было бы добираться ночью домой. Мы шли, разгоряченные, назад, а навстречу валила толпа — разные люди, мрачные и приподнятые, и несколько раз встречные задавали именно нам вопрос: «Как пройти к костелу?» Прохожие безошибочно определяли, у кого можно спросить — на нас на всех была отметка Рождества. И когда спустились в метро, а там обычная толкучка, нам не хотелось расходиться. Мы, несколько девчонок, стояли у стены и болтали-хохотали. К нам в круг вдруг ввалился добродушный мужчина и проорал:

   — Девчонки! Ну уж вы точно знаете, как пройти в костел на рождественскую мессу!

   — Да! — засмеялись мы в ответ.

Мужик оказался переводчиком и, придерживая за рукав своего подопечного иностранца-поляка, чтобы того не смывало волной, стоял и трепался с нами, убалтывая пойти обратно в храм. Мы бы с удовольствием, но было уже поздно. Мужик явно не спешил, стоял и балагурил, его подопечный терпеливо ждал, молча рассматривая нас; наконец вежливо напомнил своему компаньону, что они уже опаздывают.

Тот, сделав серьезное лицо, объяснил, что уговаривает нас пойти обратно в костел, на праздник, мол, мы — ангелицы из храма.

   — Нет, не ангелицы! — вдруг выпалил тот.

   — Как не ангелицы?! Самые настоящие! Они же поют! Ты знаешь, как сладко они поют?

Иностранец хитро прищурил глаз и покачал головой:

   — Сирены тоже поют.

Мы засмеялись, попрощались, поздравились еще раз и пошли дальше — праздник, как дрожжи из кадки, вылезал на улицу и не хотел сидеть в одном здании.

Дома подарки от костела рассмотрели — опять радость! Сладости, шоколад, кофе, да все такое незнакомо-красивое.

А главное — этот вечер был как репетиция, как предчувствие предстоящих гастролей по Европе, и ожидания были самые радужные. И они не обманули!

Ты сказала мало слов любви

Светлой памяти Александра Михайловича Гофмана и жены его Иды Марковны

Давно это было. В начале девяностых моя подруга попала в хор, который готовился к гастролям по Европе, что по тем временам было величайшей редкостью. Хор был уже укомплектован, и реальных шансов попасть туда у меня не было. Но бывают же еще нереальные шансы!

Как-то на репетиции разъярившийся дирижер заявил, что ситуация катастрофическая, и он вынужден набрать пару человек хоть с улицы, но в первых альтах некому петь! (Удирижеров вечно «катастрофы» и вечно «некому петь».) Я немедленно выразила готовность быть тем самым человеком с улицы, коварно притворившись первым альтом, и на следующий день мне предстояло побывать на репетиции, а затем пройти прослушивание. В задачу также входило бегло петь по нотам текущий репертуар, поэтому я попросила у Анны нотки на ночь. Она, выдернув один листочек, сказала: «А это велено к завтрашнему выучить наизусть, он сказал, кто не выучит — на гастроли не поедет».

Я испугалась, конечно, и выучила, как оказалось, единственная из хора. Народ своего дирижера знал, любил и умело фильтровал информацию.

Так я очутилась в хоре, где, к моей бесконечной радости, через неделю была ссажена в свою нормальную партию — вторые альты.

Девицы, в основном бывшие студентки Александра Михайловича, любили его, некоторые боготворили, у них за спиной был пройденный путь длиною в десять лет — студенческая жизнь, концерты, гастроли; но и нас, новеньких, воронка его обаяния затягивала очень быстро.

Говорят, когда он вел у них студенческий хор, в порыве гнева швырял в аудиторию журналы, ручки и наручные часы, которые дирижеры обычно снимают во время работы и кладут на стол, и у девиц никогда не было проблемы, что подарить ему на день рождения, — они скидывались и покупали очередные часы. На мою долю таких грозностей уже не выпало.

Он был из тех дирижеров, у которых перед выступлением все сыро-сыро, а на концерте волшебно. Он обладал сильной харизмой — как в жизни, так и в творчестве.

Сейчас-то я точно могу сказать, что время, связанное с хором и гастролями, было одним из самых ярких впечатлений моей жизни.

Этот рассказ — об одном выступлении, поэтому я оставлю за кадром репетиции и первые гастроли и перейду сразу к тем, когда мы поехали на фестивали в Германию и Италию, а главное — дать один концерт в храме на Капитолийском холме: до нас ни один российский хор в Риме не выступал.

Началась активная подготовка, скорое будущее казалось лучезарным и незыблемым, все было подчинено этой поездке. И вдруг, сначала робкими слухами, а потом неумолимой очевидностью в нашу жизнь вползло страшное известие, что у Александра Михайловича обнаружили рак. Врачи обещали ему пару месяцев жизни, проведя роковую черту в апреле, накануне гастролей. Сказали, что ни о каком Риме не может быть и речи. Для него же — это ни о каких врачах не может быть речи, а в Рим он поедет. Он вообще был упрямым. Если не путаю, юным надбавил себе годы и ушел на фронт, так кто же теперь мог остановить его перед такой поездкой?

Я тогда не могла вместить в голове, что болезнь может съесть живого, здорового на вид человека. Да, это рак, но бывает же, что врачи преувеличивают? Тем более, он был таким сияющим и крепким, что нам казалось: уж кто-кто, но он-то обязательно справится.

Он стал резко сдавать и стремительно худеть. Иногда забывал только что сказанное, таял на глазах, превращаясь из энергичного мужчины в сухого узкого старика. Но по-прежнему все свои силы вкладывал в репетиции. Вскоре, «на всякий случай», он стал готовить себе замену — двух хористок: одной предстояло выучить русский репертуар, другой — западный. Нет, то, что он останется, даже не обсуждалось, но если ему вдруг на концерте станет плохо, кто-то должен встать перед хором.

Он работал очень много, назначал дополнительные репетиции, натаскивая Валерию и Веру лично, как в прежние училищные времена, когда они были его студентками, выставлял их работать с хором, давал нам петь вообще без дирижера, чтобы научить остро чувствовать друг друга. Он готовил нас к любым неожиданностям.

Все чаще и чаще на репетиции приходила его жена, и чем ближе к роковому апрелю, тем неразлучнее становились они.

О ней хочу рассказать отдельно.

На людях свою жену Иду Марковну он не только звал по имени-отчеству, но еще неизменно прибавлял «моя жена» — моя жена Ида Марковна. Произносилось это тепло и подчеркнуто почтительно, мы даже за глаза говорили: «Его-жена-Ида-Марковна сказала...» Относиться к ней полагалось с пиететом, но то уважение, с каким он упоминал о ней, действительно трогало. Их дочь говорила, что они едины в двух лицах. Ида Марковна была его главным советчиком, собеседником, частью души.

Их история любви не была обычной.

Они приходились друг другу кузенами, и обе семьи, узнав о серьезных намерениях влюбленной пары, сделали все, чтобы развести их, но безуспешно. Тогда от них потребовали выдержать два года в разлуке, и если после этого они не переменят своего решения, то семьи смирятся с кровосмесительным браком. И они это выдержали и с тех пор не расставались. Красивая пара: он — заботливый, энергичный, харизматичный и она — рассудительная красавица с царской статью и тяжелой косой, венцом уложенной на голове. Я знала их, когда им было около 65 лет, — исчезла коса, но все остальное осталось — та же острая потребность друг в друге.

К моменту поездки он стал совсем плох — серый, худой, иногда капризничал, как маленький. С нами в Италию полетела медсестра, которая всегда была рядом.

В начале полета он выглядел бодро, но в римском аэропорту упал, и его увезла скорая. Вернулся в инвалидном кресле, с которого уже не вставал.

Шла вторая половина апреля, Рим буйствовал пасхальными каникулами и особым притоком туристов. В глаза бросалось неестественно большое количество влюбленных пар, они были везде — гуляли, сидели, лежали на траве и висели на памятниках, все вокруг безостановочно обнималось и целовалось. Как нам объяснили — это молодожены, которые недавно отыграли свадьбы, а в свадебное путешествие отправились только сейчас: это очень популярное место для новобрачных разных стран — Рим на Пасху.

До нашего концерта оставалась пара дней, с утра до ночи мы ходили по городу и пытались успеть везде. По всему центру были расклеены афиши — «Первый российский хор в Риме».

Накануне концерта мы попали к фонтану Треви. День медленно опрокидывался в сумерки, подкрашивая белый мрамор в розовато-янтарный цвет; на небольшой площади, до отказа набитой людьми, было тесно и шумно. Девчонки растворились в толпе, мы с подругой случайно очутились недалеко от Александра Михайловича и Иды Марковны. Он сидел в своем кресле, укутанный пледом, она стояла рядом, поверх голов рассматривая фонтан, иногда что-то ему говорила. Кто там бывал, помнит, насколько сильна магия того места. И вдруг он заплакал, горько-горько и беззвучно. Слезы катились по пергаментным щекам, он сидел не шевелясь, но жена взглянула на него, видимо проверяя, все ли в порядке, и взметнулась:

   — Что случилось?! Тебе плохо?

Ее взгляд запрыгал по толпе, отыскивая медсестру. Мы тоже всполошились и начали крутить головами, готовые броситься на поиски. Ида Марковна наклонилась:

   — Почему ты плачешь? Тебе больно?

Он помотал головой.

   — А что?!

   — Ты сегодня сказала мало слов любви.

Она охнула:

   — Ну что ты!

Обняла его за голову и стала что-то говорить, говорить, раскачиваясь тихонечко, как укачивая. Так они и стояли долго-долго, одинокие в своем горе посреди праздничной толпы, в центре Вечного города.

Он был уже совсем высохший и маленький, особенно на фоне статной и сильной Иды Марковны, и на минуту мне показалось, что она сейчас выпрямится, поднимет его на руки, как захворавшего сына, и понесет отсюда, подальше от людей, навстречу воспаленному солнцу, и будет идти, нашептывая одним им известные слова, и будет этих слов много, очень много, и не кончится этот нежный поток, и заснет он, успокоенный, на ее плече.

На следующий день на репетиции ему стало совсем плохо. Он пропускал вступления и забывал снимать, его долгие замедления были неожиданны и тянули жилы. Если кто-то пытался петь «как надо», он начинал кричать, сердиться, ему делалось хуже, все останавливалось. Ида Марковна предлагала ему дать девочкам-дирижеркам попробовать, он сердился и упорствовал, что сам. После репетиции его все-таки увезли и позже сообщили, что они трое уже в аэропорту и вылетают в Москву.

Мы собрались распеться перед концертом — хор лихорадило, дирижерки тихо истерили (не от предстоящего дебюта: они были любимицами Александра Михайловича с давних лет и сами любили его не меньше. В тот момент им было трудно не то что сконцентрироваться, а вообще разговаривать, одна все время ходила зареванная). Они нас распели, и, встроенные в привычную колею работы, мобилизовавшись перед выступлением, мы собрались и немного пришли в себя. Репетиция спасительно подсунула нам иллюзию цели — мы должны быть готовы к концерту.

Объявили готовность к выходу, мы пошли в холл ждать, пока доиграет оркестр, который выступал в первом отделении. Мы стояли, молодые, красивые, одна к одной, в черном бархате, стройные, как античные колонны, многие накрашены ярче обычного, чтобы скрыть заплаканные глаза. Страшно, но мы готовы, через несколько минут наш выход.

И тут в конце холла показалась Ида Марковна. Она катила коляску, а в ней — Александр Михайлович в концертном костюме. Мы оцепенели.

   — Девочки! — прошелестел он. — Девочки мои, я не мог улететь, я буду дирижировать... Вы распеты?

   — Да.

   — Тогда давайте пройдемся по программе.

Мы попробовали несколько фрагментов, но было ужасно неудобно и непонятно — как петь? Жест зависал и замирал, мы тянули, тянули неестественно долго, он сердился — почему мы не сняли? Он ведь показал снять. Или не показывал промежуточного вступления, девицы привычно вступали, он останавливал — почему вы вступили? Или складывал руки на коленях, мы останавливались, — где звук, разве я снял?!

По хору пошел шепот — что делать? Как реагировать? Он как раз опять застыл, и звук, повисев, неуверенно исчез. И тут его прорвало:

   — Почему вы сняли?! Разве вы не видите, что я прошу держать?! Или вы думаете, что я выжил из ума? — Он зашелся кашлем, несколько хористок подбежали к нему успокаивать, но становилось только хуже. — Или вы думаете, что я уже умер? Вы уже похоронили меня, да? Я еще живой!

Он кашлял и уже не мог остановиться, его колотило изнутри, он хватался за голову, Ида Марковна быстро увезла его, девицы начали ругаться между собой, и вдруг:

   — Замолчите! Хватит! — крикнула одна хористка, перекрывая всех. — Значит, так: всем смотреть на дирижера! Петь четко по руке, что бы он ни показывал!

   — А если он забудет или перепутает? А мало ли?

   — Повторяю для особо ответственных: ваше дело — петь по руке!

   — Это ж позориться...

   — Да плевать! — Она начала срываться, как загнанная в угол собака. — Плевать на этот зал, на весь этот концерт, вы что, не видите — он умирает?! И это последнее, что мы можем для него сделать! — Ее подбородок задрожал. Она собралась и отчеканила: — Мы будем петь этот концерт — для него. ДЛЯ НЕГО. Главное, чтобы он был доволен. Остальным зрителям придется потерпеть, ничего страшного, это не последний их концерт.

Мы молчали.

«Синьорине, ваш выход!» Мы не шевелились.

«Ваш выход!»

Лерка очнулась:

   — Первый ряд, идите!

   — Так а куда нам идти, а что будет? А Александр Михайлович? Он где? А Вера где?

   — Идите, идите! Пока вы выйдете, может, он подойдет. Идите уже, идите!

Хор разворачивающимся питоном стал вытекать в зал. Когда первые девушки уже стояли на своих местах, в хвосте еще лихорадочно решали, куда деваться дирижеркам: на свое место или пристроиться в конце на случай, если хор останется без дирижера.

Желающих послушать экзотический хор оказалось больше, чем могло уместиться в соборе. Люди были везде — громоздились друг на друге, стояли во всех проходах, висели на колоннах, сидели на полу.

Это не был концертный зал, поэтому мы стояли на одном уровне со зрителями. Персонал храма расчищал от людей центральный проход, объясняя, что это место сейчас нужно для дирижера. Шло время, а мы так и не знали — выйдет дирижер или нет, в каком он состоянии, и вообще — в Риме или уже в аэропорту.

Наконец появился ведущий, представил нас и объяснил, что в соборе очень много людей и слишком душно, что петь очень тяжело, поэтому, чтобы не растягивать время, пожалуйста, не нужно аплодировать — это отнимет время и силы, и по этой же причине хор не будет бисировать, спасибо за понимание.

И вывезли дирижера. Ассистент, кативший коляску, провез ее между рядов и поставил достаточно далеко от хора, чтобы нам было видно. Я не помню, действительно ли в зале было душно, но дышать сразу стало нечем.

Он устало смотрел на хор, и казалось, что не будет дирижировать, а просто хочет посидеть и посмотреть на нас, наконец-то притихших. Привычная концертная бабочка выглядела большой и тяжелой на иссохшей шее.

Наконец он медленно поднял руку и замер. Воля пятидесяти человек сконцентрировалась на кончиках его пальцев, как на острие иглы. Он еле заметно качнул кистью — и время остановилось, пропустив вперед музыку, которая несмело стала расправлять свои затекшие крылья, чтобы, окрепнув, унести за собой к куполу храма:

«Miserere mei Deus...»

Петь было очень тяжело. Жест был настолько слабый, что предельно напрягшееся зрение отвергало все, что могло отвлечь, и через какое-то время для меня уже не существовало ни храма, ни публики, ни хора, как будто я находилась в абсолютной темноте, в холодном черном космосе, в длинном тоннеле, в конце которого был слабый свет и руки дирижера, и каждой своей наэлектризованной клеткой я стремилась туда, на свет, боясь, что если ошибусь или оторвусь от жеста, то свет потухнет, прервется связь, и я останусь одна в этой темноте.

Ощущение одиночества обострялось тем, что я не чувствовала хора, точнее, не слышала привычных деталей: ни дыхания соседки, ни промахов вторых сопрано, ни нежных колокольчиков первых; хор казался монолитным, перешел в грудной регистр, а первые сопрано звучали еще хрустальней.

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Открытая Книга» – совершенно уникальный проект по саморазвитию. Эта книга разительно отличается от ...
Написать собственную книгу не так сложно, как кажется. Особенно если знать, какие приемы могут вам в...
Экономисты Левитт и Дабнер прославились на весь мир, с хулиганской легкостью изложив сложные экономи...
Он один из двенадцати правителей планеты. Она большую часть жизни провела за стенами психиатрической...
Данная книга покажет вам шизофрению глазами шизофреника. Данная книга ответит вам на вопрос, почему,...
Всё, во что мы привыкли верить, оказалось подложным – больше нельзя доверять банкам, биржевым аналит...