Алая буква Готорн Натаниель
Перл, по-видимому, заметила волнение матери или сама почувствовала ту отчужденность и неприкосновенность, которые окружали священника. Когда процессия проходила мимо, девочка не могла устоять на месте и трепетала, как птица перед полетом. Когда все прошли, она подняла глаза на Гестер.
— Мама, — сказала она, — это был тот же самый священник, который поцеловал меня в лесу у ручья?
— Тише, моя дорогая Перл! — зашептала мать. — На рыночной площади не место говорить о том, что случилось с нами в лесу.
— Мне кажется, это не он; этот человек показался мне очень странным, — продолжала девочка. — Не то я подбежала бы к нему и попросила поцеловать меня сейчас на глазах у всех, как он это сделал в темном старом лесу. Что ответил бы священник, мама? Прижал бы руку к сердцу, рассердился и прогнал меня?
— Он ответил бы тебе, — сказала мать, — что теперь не время целоваться и что поцелуи не раздают на рыночной площади. Счастье твое, глупышка, что ты не заговорила с ним!
Такое же впечатление, но с несколько иным оттенком, произвел мистер Димсдейл на особу, чьи странности — или, лучше сказать, чье безумие — позволили ей сделать то, на что решились бы немногие жители города: на глазах у всего народа она заговорила с носительницей алой буквы. Это была миссис Хиббинс, одетая в великолепное платье из дорогого бархата с тройными брыжами и вышитым корсажем; опираясь на трость с золотым набалдашником, она пришла посмотреть на торжественное шествие. Поскольку престарелая леди была известна (эта известность впоследствии стоила ей жизни) своим непременным участием во всех деяниях черной магии,[98] процветавшей в то время, толпа расступилась перед ней, боясь, казалось, даже прикосновения к ее платью, словно в его пышных складках таилась чума. Когда ее увидели рядом с Гестер Прин, — как ни благосклонно смотрели многие на последнюю, — ужас, внушаемый миссис Хиббинс, удвоился, и все отхлынули с той части площади, где стояли эти две женщины.
— Нет, вы только подумайте! — доверительно зашептала старуха. — Такой благочестивый человек! Люди считают его святым, и, должна признаться, он действительно похож на святого! Разве можно подумать, глядя на него, когда он идет в рядах процессии, что лишь недавно он отправился из своего кабинета, — наверно, вспоминая какой-нибудь древнееврейский библейский текст, — на прогулку в лес. Ха-ха! Мы-то знаем, что это означает, Гестер Прин! Но, честно говоря, я не уверена, что это тот самый человек. Многих почтенных прихожан, идущих сейчас за музыкантами, видела я, когда они плясали со мной под скрипку, на которой играл сама знаешь кто, а рука об руку с нами кружился индейский колдун или лапландский шаман! Этим не удивишь женщину, которая знает свет. Но священник! Ты уверена, Гестер, что он тот самый человек, который встретился с тобой на лесной тропинке?
— Сударыня, я не понимаю, о чем вы говорите, — ответила Гестер Прин, видя, что миссис Хиббинс не в своем уме, но все же смущенная и напуганная ее уверенностью в существовании связи между многими людьми (в том числе и ею самой) и дьяволом. — Мне не подобает непочтительно отзываться о таком ученом и набожном проповеднике слова божьего, как преподобный мистер Димсдейл!
— Стыдно, милая, стыдно! — закричала старуха, грозя Гестер пальцем. — Неужели ты думаешь, что я, так часто бывая в лесу, не знаю о том, кто еще ходит туда? Я все знаю, хотя ни одного лепестка из венков, в которых они пляшут, не остается в их волосах! Я знаю и тебя, Гестер, ибо ты носишь клеймо. Оно видно при солнечном свете, а в темноте горит ярким пламенем. Ты носишь его открыто, поэтому незачем говорить о тебе. Но священник! Позволь мне шепнуть тебе на ушко! Когда Черный человек замечает, что его слуга, который скрепил с ним договор подписью и печатью, стыдится своей связи с ним, как стыдится мистер Димсдейл, он устраивает так, что клеймо само предстает перед глазами всего мира при дневном свете! Ты знаешь, что священник прикрывает рукой, которую он всегда держит на сердце? А, Гестер Прин?
— Что, добрая миссис Хиббинс? — с жадным любопытством спросила маленькая Перл. — Ты видела?
— Это неважно, дорогая! — ответила миссис Хиббинс, низко приседая перед Перл. — Ты сама увидишь не сегодня, так завтра. Говорят, дитя, что твой отец — князь воздуха! Полетишь ли ты со мной как-нибудь ночью навестить своего отца? Тогда ты узнаешь, почему священник держит руку на сердце!
С пронзительным смехом, огласившим всю рыночную площадь, жуткая старуха удалилась.
К этому времени в церкви закончилось предварительное моление, и послышался голос преподобного мистера Димсдейла, начавшего свою проповедь. Непреодолимое влечение заставило Гестер подойти ближе. Но так как в церкви и без нее было полно народу, она остановилась у помоста с позорным столбом. Отсюда можно было услышать всю проповедь; правда, слова были неясны, но своеобразный, богатый оттенками, журчащий и льющийся голос священника доносился отчетливо.
Этот голос сам по себе был богатейшим даром, и слушатель, даже не понимая языка проповедника, все же бывал захвачен тембром и ритмом. Подобно всякой музыке, он дышал страстью и пафосом, чувствами высокими и нежными. Это был родной язык для человеческого сердца, где бы оно ни было воспитано. Гестер Прин так жадно внимала этим звукам, хотя и заглушенным церковными стенами, и так была полна ответного чувства, что сама проповедь, независимо от слов, которых она не различала, все время была ей понятна. Возможно даже, что если бы слова были слышны более отчетливо, они могли бы явиться только преградой, мешающей духовному восприятию. Звуки, которые она ловила, то понижались, как будто это стихал ветер, ложась на покой, то повышались, сладостные и мощные, пока не окутали ее атмосферой благоговейного и торжественного величия. И все же, несмотря на стихийную силу, которую иногда приобретал этот голос, в нем все время таилась невыразимая грусть. Громок он был или тих, был ли то шепот или вопль страждущего человечества, — он будил чувство в каждом сердце! Временами можно было уловить только эту глубокую ноту отчаяния, подобную вздоху в безмолвной тишине. Но даже когда голос священника становился твердым и властным, когда он неудержимо устремлялся ввысь, когда он достигал наибольшей широты и мощи, наполняя церковь так, что, казалось, готов был прорваться сквозь толстые стены и рассеяться в воздухе, — даже тогда, если внимательно прислушаться, можно было уловить тот же мучительный стон. Что же это было? Это был вопль человеческой души, удрученной горем, быть может виновной, раскрывающей тайну своей тоски — своего греха или горя — перед великой душой человечества, каждым словом и звуком молящей об участии или прощении — и не напрасно! Именно эти глубокие, едва уловимые ноты в голосе священника и придавали ему такую могучую власть над людьми.
Неподвижно, как статуя, стояла Гестер у подножья эшафота. Если бы голос священника и не удерживал ее там, все равно какая-то магическая сила приковывала ее к месту, где она перенесла первые часы своего позора. В ней жило какое-то ощущение — слишком неопределенное, чтобы назвать его мыслью, но непрерывно сверлившее мозг, — что вся орбита ее жизни — и прежней и дальнейшей — связана с этим местом, которое одно придает ей единство.
Тем временем маленькая Перл отошла от матери и развлекалась по-своему на рыночной площади. Мелькая светлым, игривым лучом, она оживляла мрачную толпу, подобно тому как птичка с ярким оперением, то скрываясь в гуще темной листвы, то появляясь из нее, освещает все дерево. Ее быстрые движения были то плавны, то порывисты и причудливы. Они указывали на непоседливую живость натуры, а сегодня девочка была особенно неутомима; она то поднималась на цыпочки, то приплясывала, ибо тревога матери заражала ее. Как только что-нибудь возбуждало ее всегда живое, но мимолетное любопытство, она, можно сказать, летела к занимавшему ее человеку или вещи и немедленно овладевала ими как своей собственностью, но даже при этом ни на минуту не допускала хотя бы малейшего притязания на свои чувства. Пуритане глядели на нее и если улыбались, то все же были склонны считать ее дьявольским отродьем: уж слишком она была хороша, слишком необычна — ее сиявшая и сверкавшая маленькая фигурка, слишком неожиданны — ее поступки. Она подбежала к дикарю индейцу, заглянула ему прямо в лицо, и он почувствовал, что перед ним натура еще более дикая, чем он сам. Затем, смелая от природы, — хотя умевшая быть и сдержанной, — она влетела в толпу матросов, загорелых дикарей океана, подобно тому как индейцы были дикарями суши. Смуглолицые моряки не отрывали удивленных и восхищенных глаз от Перл; им казалось, будто эта девочка соткана из брызг пены, а душа ее сотворена из того блеска, которым море сверкает за кормой по ночам.
Один из этих мореходов — шкипер, который разговаривал с Гестер Прин, — был так восхищен наружностью Перл, что попытался поймать ее и поцеловать. Убедившись, что дотронуться до нее так же трудно, как поймать на лету колибри, он снял с шляпы золотую цепочку и бросил девочке. Перл тотчас же так искусно расположила ее на шее и груди, что цепочка вдруг сделалась ее неотъемлемой принадлежностью и потом уже трудно было представить себе девочку без этого украшения.
— Та женщина с алой буквой твоя мать? — спросил моряк. — Ты можешь передать ей несколько слов от меня?
— Если эти слова понравятся мне, передам, — ответила Перл.
— Тогда скажи ей, — продолжал он, — что я снова разговаривал с этим угрюмым кривобоким стариком врачом; он берется сам привести на корабль своего приятеля, джентльмена, о котором она хлопочет. Так пусть твоя мать позаботится только о себе и о тебе. Ты передашь ей это, маленькая колдунья?
— Миссис Хиббинс сказала, что мой папа — князь воздуха! — крикнула Перл с недоброй улыбкой. — Если ты будешь называть меня таким гадким именем, я расскажу ему про тебя, и он нашлет бурю на твой корабль!
Девочка зигзагами пробралась через площадь и, вернувшись к матери, передала ей слова моряка. Твердый, спокойный, закаленный в страданиях дух Гестер, наконец, почти изнемог, ибо она увидела перед собой темный и мрачный лик неизбежного рока, который в тот самый день, когда, казалось, священник и Гестер нашли выход из тупика бедствий, с жестокой улыбкой встал на их пути.
Потрясенная ужасным сообщением шкипера, не зная на что решиться, она изнывала еще и от другой пытки. На праздник явилось много народу из ближней округи: до этих людей доходили ложные и преувеличенные слухи о страшной алой букве, но они никогда не видели ее своими глазами. Исчерпав все другие забавы, они теперь грубо и назойливо толпились вокруг Гестер Прин, однако при всей своей беззастенчивости все же держались на расстоянии нескольких шагов. Так они стояли, удерживаемые центробежной силой боязни, которую внушал всем таинственный знак. Матросы, заметив толпу зрителей и узнав о значении алой буквы, тоже подошли ближе, просунув в круг загорелые разбойничьи лица. Даже на индейцев пала холодная тень любопытства белых, и, проскользнув в толпу, они уставились своими змеиными черными глазами на грудь Гестер, вероятно принимая ту, которая носила такое чудесно вышитое украшение, за особу, занимавшую важное положение среди своего народа. Наконец и жители города от нечего делать (их собственный интерес к этой старой истории отчасти пробудился вновь при виде любопытства посторонних) тоже присоединились к толпе, причиняя Гестер своими равнодушными, давно привычными взглядами, пожалуй, больше мучений, чем все остальные. Гестер узнавала в толпе тех самых женщин, которые семь лет назад ожидали ее выхода из дверей тюрьмы; не было лишь одной, самой молодой и единственной сострадательной: Гестер сама сшила для нее саван. Как странно, что именно в этот последний час, когда она уже готова была сбросить с себя горящую букву, та внезапно стала предметом особенного внимания и поэтому терзала ей грудь не менее мучительно, чем в тот день, когда она впервые надела ее.
А пока Гестер стояла в этом магическом кругу позора, на который, казалось, навсегда обрек ее коварный приговор, замечательный проповедник взирал с высоты священной кафедры на своих слушателей, чьи самые сокровенные думы подчинялись его власти. Священнослужитель во храме! Женщина с алой буквой на рыночной площади! Чье воображение осмелилось бы предположить, что на них было одинаковое жгучее клеймо!
Глава XXIII
ТАЙНА АЛОЙ БУКВЫ
Проникновенный голос, звуки которого возносили души слушателей, как вздымающиеся морские волны, наконец умолк. На миг воцарилось молчание, такое глубокое, словно толпа услышала вещания прорицателя. Затем послышался шепот и заглушенный гул, как будто люди освободились из-под власти высоких чар, перенесших их в область чужого духа, и пришли в себя, все еще исполненные чувства благоговейного страха. А через минуту толпа хлынула из дверей церкви. Теперь, когда все закончилось, людям нужен был иной воздух, более подходящий для того, чтобы поддерживать бренное земное существование, к которому они вновь возвратились, чем та атмосфера, которую проповедник превратил в пламенные слова и напоил богатым ароматом своей мысли.
На свежем воздухе восторг толпы разрядился общим говором. Рыночная площадь и улица от края до края буквально кипели похвалами священнику. Его слушатели не могли успокоиться, пока не поделились друг с другом тем, что каждый из них чувствовал лучше, чем был в состоянии высказать. По общему мнению, никогда еще ни один человек не говорил так мудро, так возвышенно и так благочестиво, как мистер Димсдейл, и никогда еще более вдохновенные слова не слетали с человеческих уст. Влияние этого вдохновения было очевидно: оно осеняло его, нисходило на него, охватывало его всего, заставляя забывать о той написанной проповеди, что лежала перед ним, и внушая ему мысли, должно быть не менее удивительные для него самого, чем для его слушателей. Он говорил о союзе божества с христианскими общинами, особенно с общинами Новой Англии, которые ее обитатели основывали здесь, в пустыне. И когда он заканчивал проповедь, им овладел дух пророчества с не меньшей силой, чем он овладевал древними пророками Израиля, с той разницей, что еврейские провидцы возвещали суд над своей отчизной и ее гибель, он же предсказывал высокую и славную судьбу нации, только что созданной богом. Но и в этих торжественных словах и во всей его проповеди слышался глубоко печальный пафос; его можно было истолковать только как естественную грусть человека, который вскоре покинет этот мир. Да, священник, которого они так любили и который так любил их, что не мог вознестись на небо без вздоха сожаления, предчувствовал свою безвременную кончину и вскоре должен был покинуть своих скорбящих прихожан! Эта мысль о скорой смерти придавала особую силу впечатлению, производимому проповедником; казалось, ангел, воспаряя в небеса, потряс на мгновение светлыми крылами, одновременно даруя и тень и блеск, и обронил ливень золотых истин.
Так преподобный мистер Димсдейл, подобно большинству людей из самых различных слоев общества, — хотя они обычно сознают это слишком поздно, когда все уже позади, — вступил в новый период жизни, более блистательный и наполненный торжеством, чем все пройденные в прошлом и возможные в будущем. В эту минуту он достиг высочайшей вершины гордого превосходства над людьми, на которую дар глубокого ума, обильные знания, убедительное красноречие и слава безупречной святости могли вознести священника ранних дней Новой Англии, когда духовный сан сам по себе был достаточно высоким пьедесталом. В таком положении находился пастор, когда он склонял голову к подушкам кафедры, заканчивая проповедь в честь дня выборов. А Гестер Прин в это же время стояла у помоста с позорным столбом, и алая буква горела у нее на груди!
Вновь загремела музыка, и послышались мерные шаги воинского отряда, выходившего из дверей церкви. Отсюда процессии предстояло проследовать в ратушу, где торжественный банкет должен был завершить все церемонии дня.
И вновь шествие почтенных и величественных старцев, во главе с губернатором, судьями, священнослужителями и всеми именитыми и известными людьми, двинулось по широкому проходу, образованному почтительно расступавшейся толпой. Когда они вступили на рыночную площадь, их появление было встречено громкими приветственными возгласами. Хотя громогласность этих возгласов усиливалась детской преданностью, которой тот век награждал своих правителей, однако здесь не мог не сказаться неудержимый взрыв энтузиазма, возбужденный высоким красноречием, все еще звеневшим в ушах слушателей. Каждый ощущал в себе какой-то порыв и улавливал его в соседе. В церкви этот порыв еще сдерживался, но под открытым небом он рвался вверх. Здесь было достаточно человеческих существ и достаточно разгоряченных и созвучных чувств, чтобы издать крик более внушительный, чем органные ноты бури, или гром, или рев моря, — могучий глас всеобщего восторга, который сливал воедино все сердца и все голоса. Никогда еще с земли Новой Англии не возносился подобный возглас! Никогда еще на земле Новой Англии не стоял человек, чтимый своими согражданами так, как этот проповедник!
А как же сам священник? Не сверкали ли в воздухе частицы нимба вокруг его головы? Неужели шаги его еще оставляли след в земной пыли, когда он, столь вознесенный устремлением своего духа и столь обожествляемый почитателями, шел вместе с процессией?
Ряды воинов и отцов города проходили по площади, и взоры всех устремились туда, где среди других шествовал священник. Но по мере того как стоявшие в толпе успевали одни за другими разглядеть его, восторженный крик замирал, сменяясь шепотом. Каким слабым и бледным качался он в час своего триумфа! Энергия, нет, скорее вдохновение, которое черпало свою силу в небесах и поддерживало его, пока он не передал священную весть, теперь, так достойно выполнив свою задачу, покинуло его. Жар, еще недавно пылавший на его щеках, угас, как безвозвратно гаснет пламя среди остывающего пепла. Глядя на его мертвенно-бледное лицо, трудно было поверить, что это лицо живого человека; видя, с каким трудом он передвигал ноги, едва не падая, трудно было поверить, что это человек, в котором еще теплится жизнь!
Его духовный собрат, преподобный Джон Уилсон, заметив состояние, в котором находился мистер Димсдейл, после того как прилив вдохновения и энергии покинул его, поспешил к нему на помощь. Священник неверным жестом, ко решительно отклонил руку старика. Он все еще шел вперед, если можно так сказать о его движениях, больше напоминавших первые неуверенные шаги ребенка, которого манят вперед протянутые руки матери. Пройдя еще немного, он поравнялся с тем памятным ему, потемневшим от ненастья помостом, где много лет назад — лет, полных горьких страданий, — Гестер Прин выдерживала презрительные взоры толпы. И снова Гестер стояла там, держа за руку маленькую Перл! И алая буква сверкала у нее на груди! Музыка все еще играла величественный и веселый марш, под звуки которого двигалась процессия, но священник остановился. Эти звуки звали его вперед, вперед на праздник! Но он стоял неподвижно.
Уже несколько минут Беллингхем с тревогой следил за ним. Покинув свое место в процессии, он приблизился, чтобы помочь мистеру Димсдейлу, который, казалось, вот-вот упадет. Однако что-то во взгляде священника остановило судью, хотя он нелегко поддавался смутным токам, передающимся от одного человека к другому. Толпа между тем продолжала смотреть на священника с благоговением и трепетом. Эта земная слабость казалась ей лишь новым выражением его духовной силы, и никто не был бы поражен, если бы такой святой человек на глазах у всех вознесся ввысь, становясь все прозрачнее и светлее, пока, наконец, не слился бы с сиянием неба.
Пастор повернулся к помосту и простер руки.
— Гестер, — сказал он, — подойди сюда! Подойди, моя маленькая Перл!
В его взоре, устремленном на них, было что-то страдальческое и вместе с тем что-то нежное и странно торжествующее. Девочка, всегда легкая, как птичка, подбежала к нему и обхватила руками его колени. Гестер Прин — медленно, словно побуждаемая неизбежным роком, которому не могла противиться даже ее сильная воля, сделала несколько шагов и остановилась. В то же мгновение старый Роджер Чиллингуорс, видя, что жертва готова ускользнуть из его рук, протиснулся сквозь толпу, а может быть, поднялся из преисподней, — настолько мрачным, тревожным и злобным был его взгляд! Собрав все свои силы, старик бросился вперед и схватил священника за руку.
— Остановись, безумный! Что ты делаешь? — зашептал он. — Удали эту женщину! Прогони ребенка! Все еще уладится! Не губи своей славы, сохрани свою честь перед смертью! Я еще могу спасти тебя! Неужели ты хочешь навлечь позор на свой священный сан?
— А, искуситель! Ты опоздал! — ответил священник, глядя на него со страхом и все же не отводя глаз. — Ты потерял власть надо мной! Милосердие божие спасет меня!
Он снова простер руку к женщине с алой буквой на груди.
— Гестер Прин, — воскликнул он, и в его голосе звучала глубокая искренность, — именем всеблагого и всемогущего, дарующего мне в последние минуты силы искупить мой тяжкий грех, семь лет тяготевший надо мной, заклинаю тебя подойти сюда и помочь мне! Поделись со мной своей силой, Гестер, но пусть ею руководит воля, которую мне ниспослал господь! Этот жалкий, обиженный человек противится моему намерению всей силой — всей своей силой и силой дьявола! Подойди ко мне, Гестер! Помоги мне взойти на помост!
Толпа пришла в смятение. Сановники и старейшины, стоявшие ближе других к священнику, были захвачены врасплох; их так потрясла происходившая на их глазах сцена, что они не могли ни принять напрашивавшееся объяснение, ни придумать иное и оставались безмолвными и бездеятельными свидетелями правосудия, которое готовилось свершить провидение. Они видели, как священник, опираясь на плечо Гестер и поддерживаемый ее рукою, приблизился к помосту и с помощью женщины поднялся по его ступеням, все еще держа в своей руке ручку рожденного в грехе ребенка. Старый Роджер Чиллингуорс последовал за ними, как человек, неразрывно связанный с этой драмой греха и горя и поэтому имевший право присутствовать при ее финале.
— Во всем мире, — сказал он, мрачно глядя на священника, — не существует такого тайника ни на вершинах гор, ни в недрах земли, где ты мог бы скрыться от меня, кроме этого эшафота!
— И я благодарю бога за то, что он привел меня сюда! — ответил священник.
И хотя он весь дрожал и смотрел на Гестер с сомнением и тревогой во взоре, на губах его играла легкая улыбка.
— Разве это не лучше, — прошептал он, — чем то, о чем мы мечтали в лесу?
— Не знаю! Не знаю! — быстро ответила она. — Лучше? Так мы, наверно, оба умрем, и маленькая Перл умрет вместе с нами.
— Ты и Перл должны ждать веленья божьего, — сказал священник, — а господь милосерд! Теперь дай мне выполнить его святую волю, которую он мне открыл. Ибо час мой пробил, Гестер! Я должен поспешить и принять свой позор на себя!
Опираясь на Гестер Прин и держа за руку маленькую Перл, преподобный мистер Димсдейл обратился к уважаемым и почтенным правителям, к благочестивым священникам — своим собратьям, к народу, чье великое сердце, хотя и сжималось от ужаса, все же было полно горячего сочувствия, словно уже знало, что сейчас перед ним раскроется глубокая тайна жизни, исполненной греха, но также — страданий и раскаяния. Солнце, едва перейдя за полдень, ярко освещало священника, придавая четкость его фигуре, когда он, отделяясь от всего земного, предавал себя в руки вечного судии.
— Народ Новой Англии, — воскликнул он, и голос его взлетел ввысь, высокий, торжественный и величественный, хотя в нем слышался трепет, а иногда стон, прорывавшийся из бездонной глубины раскаяния и тоски, — народ, любивший меня! Ты, считавший меня праведником, взгляни на меня — величайшего грешника на земле! Наконец, наконец я стою на том месте, где должен был стоять семь лет назад вместе с женщиной, рука которой помогла мне взойти сюда и в эту страшную минуту удерживает меня от падения! Взгляните, вот алая буква, которую носит Гестер! Вы все содрогались при виде ее! Куда бы Гестер ни шла, сгибаясь под бременем этой страшной ноши, куда бы она ни обращалась в надежде найти покой, везде зловеще светилась алая буква, сея страх и отвращение. Но среди вас стоял человек, тоже с клеймом позора на груди, и вы не содрогались.
В это мгновение могло показаться, что священник уже не сможет раскрыть тайну до конца. Но он поборол свою телесную слабость и духовное изнеможение, которое грозило им овладеть. Он отстранил руку помощи и шагнул вперед, став перед женщиной и ребенком.
— На этом человеке клеймо! — настойчиво и страстно продолжал священник, ибо он стремился высказать все. — Взор божий видел его! Ангелы всегда указывали на него! Дьявол знал о нем и постоянно растравлял его прикосновением своего палящего перста! Но человек этот искусно скрывал свое клеймо от людей; он ходил среди вас, печальный, потому, считали вы, что ему, такому чистому, не место в грешном мире! Он был грустен, и вы думали, что он тоскует по своим родным небесам! Теперь, в свой смертный час, он предстает перед вами! 0л просит вас снова взглянуть на алую букву Гестер! Он говорит вам, что, несмотря на весь таинственный ужас, внушаемый этой буквой, она — лишь тень того, что он носит на груди своей, но и этот красный знак — лишь слабое подобие того клейма, которое испепелило его сердце! Кто здесь еще сомневается в суде божьем над грешником? Смотрите! Вот страшное доказательство!
Судорожным движением он сорвал с груди свою священническую повязку. Тайна была раскрыта! На мгновение глазам объятой ужасом толпы предстало страшное чудо, а лицо священника светилось торжеством, как у человека, одержавшего победу, несмотря на невыносимые страдания. Потом он медленно опустился на помост. Гестер приподняла его голову и положила себе на грудь. Старый Роджер Чиллингуорс опустился рядом с ним на колени, и на лице его застыло бессмысленное и безжизненное выражение.
— Ты ускользнул от меня! — повторил он несколько раз. — Ты ускользнул от меня!
— Да простит тебя бог! — сказал священник. — Ты тоже тяжко грешил.
Он отвернулся от старика и устремил свой потухающий взор на женщину и ребенка.
— Моя малютка Перл, — тихо сказал он, и на лице его сияла нежная и кроткая улыбка, отсвет души, готовой уйти на вечный покой; теперь, когда тяжесть спала с него, казалось, что он даже готов шутить с ребенком. — Дорогая моя Перл, может, теперь ты поцелуешь меня? Ты не хотела сделать это в лесу! А теперь?
И Перл поцеловала его в губы. Чары развеялись. Великая сцена горя, в которой девочка принимала участие, разбудила в ней дремавшие чувства; и слезы ее, упавшие на щеку отца, были залогом того, что она будет расти среди человеческих радостей и печалей не затем, чтобы бороться с этим миром, а чтобы стать в нем женщиной. И миссия Перл как посланницы страданий для матери тоже была теперь выполнена.
— Гестер, — сказал священник, — прощай!
— Неужели мы не встретимся вновь? — прошептала она, склоняя свое лицо к его лицу. — Неужели и в том, лучшем мире мы не будем вместе? Мы искупили своя грех в страданиях! Твой угасающий взор смотрит далеко в вечность! Скажи мне, что ты там видишь?
— Тише, Гестер, тише! — с благоговейным трепетом произнес он. — Мы нарушили закон!.. Наш грех виден всем!.. Пусть только это останется в мыслях твоих! Я боюсь! Боюсь! Мы забыли нашего бога и нарушили святость чужой души, поэтому, может быть, мы напрасно надеемся, что встретимся потом, в непреходящем и чистом союзе. Об этом знает лишь бог, но он милосерд! Он был бесконечно милостив, послав мне мои страдания, послав мне огненную пытку, терзавшую мою грудь. Послав того мрачного, страшного старика, который всегда поддерживал пламя моей пытки! Приведя меня сюда, чтобы я умер перед людьми смертью того, кто торжественно испил чашу позора! Не испытав хотя бы одной из этих пыток, я погиб бы навеки! Да святится имя его! Да будет воля его! Прощай!
Последнее слово слетело с уст священника вместе с последним вздохом. Тысячи людей, дотоле безмолвных, разразились скорбным гулом благоговения и удивления, который тяжело прокатился вслед за отлетевшим духом.
Глава XXIV
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Спустя много дней, когда прошло достаточно времени для того, чтобы люди могли осмыслить описанную выше сцену, появились совершенно различные толкования того, что произошло на помосте.
Большинство очевидцев уверяли, что на груди несчастного священника видели алую букву — точное подобие той, которую носила Гестер Прин. Эта буква запечатлелась на его теле. Что же касается ее происхождения, то его объясняли по-разному, конечно лишь предположительно. Некоторые утверждали, что в тот самый день, когда Гестер Прин впервые надела эмблему позора, преподобный мистер Димсдейл приступил к покаянию, которое затем тщетно продолжал в различных формах, подвергая себя ужасным пыткам. Другие говорили, что клеймо появилось лишь через много времени, когда могущественный чернокнижник, старый Роджер Чнллингуорс, вызвал его наружу при помощи волшебных и ядовитых зелий. Третьи, на которых особенное впечатление произвели высокие чувства священника и удивительное преобладание его духа над телом, шепотом высказывали догадку, что клеймо само появилось на его груди, вследствие постоянных угрызений совести, терзавших изнутри его сердце, пока страшная буква не вышла наружу, как явное свидетельство божьего суда. Читатель может выбрать любое из этих предположений. Мы, со своей стороны, рассказали все, что нам стало известно об этом знамении, и были бы рады теперь, когда оно выполнило свою миссию, изгладить его глубокий след из нашей собственной памяти, где длительное размышление закрепило его с весьма тягостной отчетливостью.
Странным было, однако, то, что некоторые очевидцы всей этой сцены заявляли, будто грудь преподобного мистера Димсдейла была чиста, как грудь новорожденного ребенка, и что хотя они ни на миг не сводили глаз со священника, тем не менее не усмотрели никакого знака на его груди. Они уверяли, что в своих предсмертных словах пастор не только ни в чем не признался, но и ничем не намекнул на свою причастность, пусть даже отдаленную, к проступку, за который Гестер Прин была осуждена пожизненно носить на груди алую букву. Эти почтенные свидетели утверждали, будто священник, чувствуя приближение смерти и понимая, что благоговеющая толпа уже причислила его к лику святых, пожелал испустить дух на руках падшей женщины, дабы показать миру, насколько сомнительна праведность самого чистого из людей. Посвятив свою жизнь борьбе за духовное благо человечества, он сделал и смерть свою притчей, чтобы преподать своим почитателям великий и печальный урок, гласивший, что перед ликом пречистого все мы равно грешны. Он хотел научить их тому, что самый праведный из нас лишь настолько возвышается над своими братьями, чтобы яснее понять милосердие, взирающее на землю, и увереннее отвергнуть призрак человеческих заслуг, взирающий на небеса, в надежде на воздаяние. Не оспаривая этой важной истины, мы все же позволим себе считать эту версию истории мистера Димсдейла только примером той упрямой преданности, с какой друзья человека, особенно священника, иногда отстаивают его честное имя, хотя доказательства, столь же явные, как сияние солнечного света на алой букве, изобличают его как лживое и греховное дитя праха.
Источник, которого мы в основном придерживались, — старинная рукопись, составленная по устным рассказам лиц, часть которых знала Гестер Прин, а другая — слышала эту историю от очевидцев, — полностью подтверждает точку зрения, принятую нами на предшествующих страницах. Среди многих поучительных выводов, которые побуждает нас сделать история несчастного священника, мы отметим только один: «Говори правду! Говори правду! Говори правду! Не скрывай от людей того, что есть в тебе, если и не дурного, то хоть такого, за чем может скрываться дурное!»
Разительна была перемена, происшедшая сразу же после смерти мистера Димсдейла в наружности и поведении старика, которого все знали под именем Роджера Чиллингуорса. Внезапно вся энергия и бодрость, вся физическая и духовная сила покинули его; он сразу одряхлел, съежился, стал каким-то незаметным — так вянет и сохнет на солнце вырванная с корнем сорная трава. Этот несчастный человек сделал единственным содержанием своей жизни последовательное выполнение мести, и теперь, когда его злой умысел полностью восторжествовал, исчерпав себя, и больше не было материала, чтобы его питать, короче говоря, когда у дьявола не осталось больше на земле работы для этого существа, потерявшего человеческий облик, ему приспело время убираться туда, где его хозяин мог найти для него подходящее занятие с достойной оплатой.
Но не будем слишком жестоки к мрачным фигурам, вроде Роджера Чиллингуорса и его друзей, которые столь долго владели нашим вниманием. Любопытно было бы проследить и проверить, не являются ли любовь и ненависть, в основе своей, одним и тем же чувством? Каждая из них в своем предельном развитии предполагает высокое понимание человеческого сердца; каждая из них питается за счет чувств и духовной жизни другого; каждая из них заставляет и страстно любящего и не менее страстно ненавидящего, лишенных объекта своей любви или ненависти, одинаково страдать от одиночества и тоски. С философской точки зрения обе эти страсти представляются совершенно одинаковыми, с той лишь разницей, что одно чувство сияет небесным светом, а другое — темным и зловещим пламенем. В загробном мире и старый врач и священник — эти две взаимные жертвы — возможно, нежданно обнаружат, что вся их земная ненависть превратилась в драгоценную любовь.
Но оставим эти рассуждения и вновь обратимся к фактам. После смерти старого Роджера Чиллингуорса (последовавшей в тот же год), согласно его последней воле и завещанию, выполненному душеприказчиками, губернатором Беллингхемом и преподобным мистером Уилсоном, все его значительное состояние и здесь и в Англии перешло к маленькой Перл, дочери Гестер Прин.
Так Перл, девочка-эльф или, по мнению некоторых, дьявольское отродье, стала самой богатой наследницей в Новом Свете. Не лишено вероятия, что это обстоятельство значительно изменило точку зрения общества, и если бы мать и дочь остались в Бостоне, Перл, достигнув совершеннолетия, смешала бы свою буйную кровь с кровью потомка самого благочестивого пуританина. Но вскоре после смерти врача Гестер вместе с дочерью куда-то исчезла. И в течение многих лет, — если не считать смутных слухов, появлявшихся из-за океана, подобно прибиваемому к берегу бесформенному куску дерева с инициалами какого-то имени, — о них не поступало никаких достоверных известий. История об алой букве превратилась в легенду. Однако еще долго позорный помост, на котором умер несчастный священник, и домик на берегу моря, где обитала Гестер Прин, наводили страх на жителей города.
Однажды днем дети, игравшие неподалеку от этого домика, увидели высокую женщину в сером, подошедшую к двери, которая в течение многих лет была наглухо заперта. Но то ли женщина отперла ее, то ли сгнившее дерево и железо уступили ее усилиям, то ли она проскользнула, как тень, сквозь эти препятствия, — во всяком случае она вошла внутрь.
На пороге она остановилась и обернулась; наверно, ее испугала мысль одной после стольких событий снова войти в это жилище, где она провела такие тяжелые годы. Ее колебание длилось лишь одно мгновение, но его было достаточно, чтобы обнаружить алую букву на ее груди.
Итак, Гестер Прин вернулась и снова надела давно забытую эмблему позора. Но где же была маленькая Перл? Если она была жива, то сейчас находилась в самом расцвете юной женской красоты. Никто не знал и никогда не узнал с полной достоверностью, сошла ли маленькая шалунья в безвременную могилу или, смирив пыл своей дикой натуры, разделила скромное счастье обыкновенных женщин. Известно лишь, что всю остальную часть своей жизни Гестер была предметом любви и заботы каких-то обитателей другой страны. На имя этой затворницы приходили письма с гербовыми печатями, неизвестными английской геральдике. В домике появлялись предметы уюта и роскоши, которые никогда не купила бы сама Гестер, но приобрести могло только богатство, а подарить могла только любовь. Здесь видели скромные безделушки, маленькие украшения, красивые вещицы, свидетельства постоянной памяти, сделанные, должно быть, искусными пальцами по желанию любящего сердца. А однажды заметили, как Гестер вышивала детское платьице такими чудесными, великолепными узорами, что появление ребенка в подобном одеянии неминуемо вызвало бы гнев нашего слишком трезвого общества.
Словом, если верить слухам. Перл была не только жива, но и счастливо вышла замуж, помнила о матери и была бы рада, если бы ее печальная и одинокая мать согласилась жить у нее в доме. Таможенный инспектор Пью, который интересовался этой историей добрые сто лет спустя, был того же мнения, а один из его недавних преемников был даже твердо убежден в этом.
Но Гестер Прин чувствовала, что должна жить здесь, в Новой Англии, а не в незнакомом месте, где Перл обрела свой дом. Здесь свершился ее грех, здесь она провела много горестных дней, и здесь должно было свершиться ее искупление. Поэтому она вернулась в Бостон и, никем не понуждаемая, ибо даже в тот железный век не нашлось бы столь сурового судьи, который обязал бы ее сделать это, снова надела эмблему, о которой мы рассказали такую грустную повесть. И с тех пор алая буква уже не покидала груди Гестер. Но в дальнейшие годы, полные для нее труда, размышлений и самопожертвования, эта буква перестала быть клеймом позора, вызывавшим презрение и негодование людей; она стала выражением чего-то достойного глубокого сочувствия, и на все теперь смотрели не только с трепетом, но и с уважением. А так как Гестер была чужда каким-либо личным целям и совсем не стремилась к выгоде и удовольствиям, люди шли к ней со своими горестями и затруднениями и просили у нее совета, как у человека, который сам прошел через тяжелое испытание. Особенно много женщин приходило в домик Гестер, женщин, обуреваемых муками раненой, опустошенной, отвергнутой, оскорбленной или преступной страсти или с тяжкой потребностью любви в сердце, которым никто не стремился обладать, — и все спрашивали, почему они так несчастны и что им делать. Гестер утешала и успокаивала их, как могла. Она также говорила им, сама твердо в это веря, что настанет светлое будущее, когда мир обретет свою зрелость и когда небеса сочтут нужным открыть новую истину, утверждающую отношения между мужчиной и женщиной на незыблемой основе взаимного счастья. Когда-то Гестер тщеславно воображала, что ей самой суждено стать пророчицей, но с тех пор она давно поняла, что высокая божественная истина не откроется женщине, запятнанной грехом, склонившейся под тяжестью позора и даже обремененной неизбывным горем. Апостолом грядущего откровения должна быть женщина, но женщина благородная, чистая и прекрасная, а также — умудренная, но не мрачным жизненным опытом, а познанием радости; всей своей жизнью она должна доказывать, что священная любовь приносит нам счастье!
Так говорила Гестер Прин, глядя своими печальными глазами на алую букву. А спустя много, много лет возле старой и почти сравнявшейся с землей могилы на том кладбище, где потом была выстроена Королевская церковь, вырыли новую могилу. Ее вырыли возле старой, и все же между ними был оставлен промежуток, словно и после смерти прах этих двоих усопших не имел права смешаться. Однако общая надгробная плита служила им обоим. Вокруг стояли памятники, украшенные фамильными гербами, да и на этом простом камне из сланца любитель старины поныне может разобрать следы гербового щита. На нем был начертан на геральдическом языке девиз, который мог бы служить эпиграфом и кратким изложением нашего ныне оконченного рассказа, скорбного и озаренного лишь одной постоянно мерцающей точкой света, более мрачного, чем тень:[99]