Черчилль. Молодой титан Шелден Майкл
Однако надежда, что Черчилль будет терпеливо дожидаться своего часа, оказалась не самой лучшей идеей. Предоставленный самому себе, он не перестал критиковать правительство в военных вопросах. Более того, вскоре он сделал предметом своего особого исследования вопросы эффективности и экономичности исполнения постановлений. Но было также очевидно, что он ставил перед собой более глобальные планы, — как заметил «Панч» в юмористическом скетче, где обозначили список его интересов: «Палата общин — и ее реформы. Британская армия — и ее реформы. Британский военно-морской флот — и его реформы. Высшее образование — и его реформы».
IV. Улыбка герцога
Как восходящая звезда и необычный персонаж, Черчилль стал привлекать внимание общества. Ему приходило такое количество писем и приглашений, что у него кружилась голова от невозможности быть везде, куда его зовут. Матери он признавался, что «устал до смерти» и что более ста писем он оставил без ответа. И в то же время, он не мог отвергать внимание людей. Ежедневник 1901 года переполнен до отказа самого разного рода мероприятиями, на которых он вынужден был согласиться присутствовать.
Каждую неделю — обеды в чьем-либо доме или каком-то клубе, а несколько раз в месяц — банкеты, ланчи, какие-то благотворительные базары или торжества.
В один из майских дней во время ланча, организованного редактором одной из газет, Уинстон оказался между автором книг о Шерлоке Холмсе и супругой вице-короля Индии. Артур Конан Дойл — тоже некоторое время провел на Бурской войне, им было о чем поговорить, и мужчины получили огромное удовольствие от общения друг с другом. Однако Черчилль не хотел упустить и другой возможности — попытать счастья, ухаживая за очаровательной соседкой — леди Керзон. Она только что приехала отдохнуть в Лондон, а ее муж, которого она обожала, — все еще оставался в Индии, исполняя обязанности вице-короля.
Черчилля сразу пленила изысканная красота Мэри и ее милое чувство юмора: она любила поддразнивать других, и ей нравилось, когда ее тоже поддразнивают. В ней было что-то, очень напоминающее Черчиллю его мать, что, по всей видимости, особенно привлекало его. Так же, как и Дженни, Мэри была американкой и вышла замуж за английского аристократа в ранней юности. Ей исполнилось 28 лет, когда она заняла место вице-королевы и стала самой юной вице-королевой в истории империи. В письмах Мэри к лорду Керзону в этот период ее долгих каникул, часто в шутливой манере мелькает имя Черчилля — эгоизм молодого человека удивлял и раздражал ее.
Пытаясь объяснить мужу хулиганские выходки Уинстона, Мэри с удовольствием сообщала, что она и ее друзья поставили перед собой цель — научить Черчилля поменьше говорить. Тем не менее, единственное, что Черчилль делал, когда они завтракали вместе, — так это все время говорил: он пересказывал ей свои речи о переустройстве армии, о необходимости проведения реформ, — то, с чем выступил накануне. «Самоуверенность переполняет его, — писала она Керзону, — настолько, что даже тени сомнения не мелькает относительно бешеного успеха, который имеют его речи, не идущие ни в какое сравнение с другими».
При всей шутливости и ироничности, с которыми Мэри описывала юного друга, она все же отдавала дань его лучшим качествам и невольно задавалась вопросом, какой же должна быть его будущая жена. И ей удалось кое-что выяснить. Ведь она не без удовольствия выуживала сплетни, пересказы романтических увлечений, даже скандальные истории, и пересказывала все это в письмах к Керзону, — его очень интересовало, чем дышит светское общество, какие новости обсуждаются в аристократических кругах Лондона, какие веяния ощущаются в политических сферах. И Мэри почти без труда выяснила, что Уинстон, в конце концов, оставил попытки завоевать любовь Памелы. В июне, после совместного ужина с Дженни и Уинстоном, она написала мужу, что у молодого человека появилась некая особа: «А теперь немного о сплетнях. Уинстон обратил внимание на Этти Гренфелл, и явно гребет в ее сторону. С Памелой Плоуден покончено». Этот был самый удачный выбор — как временное утешение от несчастливого завершения столь долгого ухаживания. По словам одного из друзей, Эти могла стать «самым нежнейшим лекарством для разбитого сердца». На магнетический блеск ее темных глаз мужчины слетались как мотыльки. А когда она, опустив ресницы, что-то негромко проговаривала мягким голосом, ловушка захлопывалась.
Впоследствии она вполне благополучно вышла замуж, стала матерью, слепо обожала своих детей, что ничуть не уменьшило ее желания нравиться многим мужчинам, однако она никогда не преступала невидимую черту и не теряла голову в своих увлечениях. В слегка завуалированной форме писатель-сатирик Макс Бирбом набросал портрет Этти — как коллекционера самых примечательных мужчин. «Восседая подобно королеве, — описывал он, — она кивком головы подзывала к себе наиболее привлекательные образцы». Ее обаятельный муж Уилли Гренфелл (позднее лорд Дезборо) не проявлял ни малейшего интереса к ее взаимоотношениям с другими мужчинами. Он был слишком поглощен собой, чтобы ранить себя подобными подозрениями. Утомившись от разговора с Этти, он вдруг увлеченно начинал двигать руками так, словно греб на байдарке по Темзе — что было его излюбленным занятием».
Этти было около тридцати, когда она взялась залечивать рану Черчилля, но, глядя на грациозную фигурку, никто бы не дал ей больше двадцати («такой тонкой талии я не видел ни у кого», — записал кто-то из ее современников). Самый верный способ закрепить отношения для нее основывался на теплых словах, мимолетных объятиях и легких поцелуях. (В 1890-е годы она стала своего рода лучом света, маяком для тесной группки аристократов, культивировавших тесную дружбу, которая выражалась в изысканной артистической манере.)
«Вы ускользаете от меня с такой же легкостью, как улыбка на Ваших устах», — писал ей один из молодых поклонников, огорченный ее кокетством. Но большая часть тех, с кем она флиртовала, довольствовались одной только ее улыбкой, не требуя большего. Кто-то из них написал: «Я обожаю Вас, но, во-первых, я люблю свою жену, затем Вас, и это уже чересчур много для того, чтобы слишком серьезно отдавать увлечению Вами». Вполне возможно, что в отношениях с Уинстоном она не ограничивалась только тем, чтобы выслушивать его со вниманием и подставлять нежное плечико, когда он изливал свои беды. Она воспринимала его как юношу с широко распахнутыми глазами, нуждавшегося в женщине, что знала о любви больше, чем он. А еще Этти чувствовала, насколько болезненным для него был разрыв с Памелой. Даже несколько месяцев спустя, оба — и Уинстон, и Памела — вспыхивали, случайно встретившись взглядом. Он не мог сдержать негодования и обиды от того, что она отвергла его чувства, а Памелу оскорбляло то, что он посвятил в их отношения и Этти, и других общих знакомых.
Несколько раз это проявилось достаточно явственно. Первый раз на балу, когда Уинстон подошел к Памеле и потребовал объяснить, «почему она повсюду говорит, будто он скверно обращался с ней». Памела с возмущением отвергла обвинение и потом жаловалась друзьям, как сильно он ее обидел этими словами. Второй случай произошел на большом приеме, который устроила Корнелия — тетя Уинстона. Уинстон приехал позже остальных и, войдя в зал, увидел Памелу, стоявшую у камина с какой-то женщиной. В белом атласном платье и со сверкающими при блеске огня бриллиантами, она была так неописуемо красива, что он замер, глядя на нее, не в силах вымолвить ни слова и не обращая внимания на ту, что стояла с Памелой рядом. Наконец он предложил Памеле руку, чтобы сопроводить ее к другим гостям, но она не пожелала говорить с ним. И еще большее оскорбление он перенес, когда его дядя сам отвел Памелу к остальным, а она прошла мимо с таким видом, будто его не существовало.
В начале 1902 года стало известно, что Памела собирается выйти замуж за графа Литтона и станет хозяйкой огромного особняка в готическом стиле. «Наконец-то она заключит союз с тем, кто этого достоин», — так отозвалась на это событие «Дейли Кроникер». Большая часть биографов Черчилля считает, что Памела и Уинстон просто потеряли друг друга из виду, в основном по той причине, что он охладел к «девушке своей мечты».
Печальная правда заключается в том, что он с самого начала заблуждался относительно Памелы, приписывая ей те качества, которыми она вовсе не обладала. Он возвел на пьедестал некое эфирное создание, а она на самом деле была самой обычной молодой женщиной, с самыми обычными желаниями и никак не могла определиться с выбором. Их взаимоотношения подтачивали не «вялость» или «бездействие», не отсутствие денег или титула, а ее переменчивость. Она «жонглировала» отношениями с несколькими мужчинами одновременно, и даже после замужества продолжала встречаться с другими.
Леони — сестра Дженни — рассказывала, что Уинстон, осознав, что Памела обманывала его, был просто раздавлен. Однажды утром он пришел к ней за утешением: «Всю ночь я ходил из угла в угол по комнате до самого рассвета, не в силах даже присесть». Ослепленный ее красотой, он даже не мог себе представить, как широко раскинула сети красавица Памела. «Хотя брат Джек меня предупреждал. Обычно он застенчивый и не высказывается столь определенно. Но про Памелу он сразу сказал, что ей нельзя доверять, что она ужасная лицемерка, которая держит при себе сразу трех мужчин, в то время как уверяет, будто ее интересует только Уинстон».
Ходил слух, будто у нее был короткий, но бурный роман с таким видным деятелем, как Герберт Генри Асквит — старше ее на двадцать два года. Когда на склоне лет в узком кругу близких друзей поинтересовались его мнением относительно Памелы, Асквит ответил, что она была изумительной женщиной, которая в те далекие дни «овладела наукой страсти нежной».
Памела на протяжении всей своей жизни постоянно была окружена многочисленной свитой мужчин. Как известно — и это вполне достоверно — в тридцать лет она влюбилась и соблазнила статного красавца — Джулиана Гренфелла, одного из сыновей Этти. За что в этой семье ее называли не иначе, как «порочная графиня». Когда до Уинстона дошло сообщение о том, что Памела обручена с Литтоном, он не выказал досады или горечи. Напротив, направил любезную записку, в которой желал им счастья и обещал остаться преданным другом. И в то же время печальное завершение долгого романа с Памелой оставило в его душе незабываемый след. Внимание Этти помогло ему не только прийти в себя. Она смогла, благодаря своим женским качествам, во многом вернуть веру в будущее, в его необыкновенное предназначение, которое он рисовал себе. После сложных, непростых отношений с Памелой, он перенял стиль Этти — теплая дружба, не обремененная разговорами о замужестве и в то же время не бросающая скандальную тень.
А она разделила с ним романтический взгляд на жизнь: героическое усилие, наполненное сильными чувствами. Она любила читать стихи и на закате жизни непременно цитировала в конце письма любимые строки Теннисона, где Улисс описывал цель «героических сердец»: «Бороться и искать, найти и не сдаваться». На столике в ее комнате она держала копию письма американского друга Оливера Уэнделла Холмса, и под его словами вполне мог подписаться Черчилль. «В юности, — писал Холмс, обращаясь к ветеранам Гражданской войны, — наши сердца опалил огонь. Это научило нас с самого начала тому, что жизнь должна быть глубокой и страстной. На закате нам дано постичь, что она намного мудрее… Если мужчина примет из рук Судьбы заступ, оглядится и начнет копать глубже, единственное, что он возжелает делать всей душой — посвятить свой труд великим делам…» То, что Этти была зачарована этими словами, — влияние Уинстона. Со слов Этти, подобные цитаты производили на Уинстона магическое действие.
В течение нескольких лет он снова и снова обращался к ней за поддержкой и воодушевлением. Как считали друзья Этти, ее можно сравнить с волшебницей Сидони, очаровавшей Уинстона тем, что возложила на него лавровый венок славы. А друзья Черчилля вскоре осознали, что он и Этти чрезвычайно близки друг другу и доверяют во всем. А вскоре она решила продемонстрировать молодого друга широкой публике. 20 июля 1901 года в еженедельнике появилась большая фотография, на которой был «Мистер Уинстон Черчилль — член парламента», где он рядом с Гайд-парком сидел в экипаже рядом с Этти и ее мужем Уилли. Хью Сессил беспокоился из-за того, что Черчилль слишком доверчив, в особенности с друзьями Этти, которые принимали членов парламента как одной, так и другой партии.
«Позволь мне еще раз напомнить тебе — будь осмотрительным, — наставлял он Уинстона, поскольку «хулиганы» беспокоились из-за того, что он может доверить больше того, чем следовало. — Меня приводит в трепет мысль о том, что ты можешь забыться в разговорах с мистером Гренфеллом». На Черчилля действительно оказывала влияние магическая атмосфера, окружавшая Этти, ее стиль жизни и гостеприимный дом — особняк из красного кирпича на берегу Темзы с фронтоном и угловыми башнями с остроконечными шпилями, «при виде которого захватывало дух».
Во время уик-эндов дом был полон гостей, которые поглощали несметное количество еды за завтраками и обедами, устраивали катание на лодках по реке, отправлялись на прогулки в лес, играли в теннис, вели бесконечные разговоры за чайными столиками, на лужайке, а вечерами разгадывали шарады. «Никто не умел принимать гостей с таким радушием и приветливостью, как Этти, — писала Консуэло Мальборо. — Рядом протекала Темза, такая привлекательная летом… в лесу всегда поджидала густая тень и целый эскорт привлекательных кавалеров». Долгие совместные прогулки по дорожкам, откуда открывался романтический вид на Виндзорский замок, разговоры о политике и жизни укрепляли их дружбу.
Иногда вечерние приемы оказывались слишком буйными, в какой-то из таких дней, когда Черчилль запоздал, его кинули в реку прямо во фраке и цилиндре. Черчилль принял это вполне благодушно — ведь это была всего лишь забава, — зато он, как правило, прибирал к рукам дирижерскую палочку, когда начинались послеобеденные дискуссии.
«Стоя на нашем прикаминном коврике и глядя в зеркало, Черчилль вел важный разговор, — удивленно писала Этти после очередного приема в особняке, — обращаясь к самому себе — самая благодарная и отзывчивая аудитория». Как-то разговор зашел об уменьшительных именах, и кто-то спросил, а есть ли таковое у Черчилля, на что тот не медля ни секунды тотчас отозвался: «Нет, кроме — это юное чудовище Черчилль».
Биографы Черчилля почти не упоминают имени Этти, но она оставалась его другом и сторонником до конца жизни, а на склоне лет испытала чувство глубокого удовлетворения и гордости за увлечение молодости. К тому моменту — в 1947 году, — после победного завершения Второй мировой войны, ей было почти 80, и тот сияющий ореол в светском обществе, какой сопровождал ее появление, давно померк. Но разве она могла забыть близкие отношения, что установились между нею и Черчиллем в те отдаленные времена?! Неудивительно, что среди писем можно найти и такую записку «любимому Уинстону»: «Я так часто думаю о тебе, о тех прошедших днях, о том, как ты много значил для меня…».
Уже только очертания особняка на берегу Темзы были значимы для Черчилля и привлекали его особенный интерес, поскольку тот изначально принадлежал генералу, который служил под началом герцога Мальборо в битве при Бленхейме. Ветеран европейских сражений начала XVIII столетия, граф Оркни был бесстрашным предводителем пехоты, заслужившим прозвище «доблестный Оркни» в биографии Мальборо, написанной Уинстоном в 1930-х годах [12]. После возвращения в Англию граф выстроил особняк на берегу Темзы в районе Таплоу и второй — по соседству — в Кливедене, и жил оставшиеся двадцать пять лет то в одном, то в другом. Для большинства гостей Этти и лес, и река были просто местом для прогулок и развлечений, но если вспомнить, с каким пиететом относился Черчилль к поместью Роузбери, где прошлое дышало в спину, то нетрудно представить, какие чувства он испытывал и здесь. Каждая поездка в особняк в Таплоу наводила на воспоминания о блистательных предках. Разумеется, это наследие намного больше ценили в сорока милях от этого места, во дворце Бленхейм, где Черчилль с наслаждением изучал историю рода, вдохновляясь бесконечными упоминаниями о блистательной славе семейства Мальборо. Но значимость Бленхейма была связана не только с историческим прошлым. Летом 1901 года он на своем опыте пережил, как былая слава озаряет не только прошлое, но и настоящее.
В августе в поместье решено было устроить большое собрание политиков для объединения сил партии консерваторов, но никто не принял этого события так близко к сердцу, как местная звезда Бленхейма — Уинстон Спенсер-Черчилль. Празднество намечалось масштабное, и только несколько семейств могли присутствовать на нем. И, что весьма примечательно, сколь бы юным ни был Уинстон, сколь бы он ни приносил беспокойства, все равно с ним вынуждены были считаться.
Возведение Бленхеймского дворца длилось полтора десятилетия, с 1707 по 1722 год. К строительству масштабного барочного здания была привлечена едва ли не самая известная пара в истории английской архитектуры — сэр Джон Ванбру, самый выдающийся архитектор в стиле английского барокко, и его помощник и компаньон Николас Хоксмур, который систематизировал, ограничивал и вводил в практические рамки безграничную фантазию Ванбру с его тягой к драматическим эффектам. Бленхеймский дворец считается венцом их совместной архитектурной карьеры.
Спроектированный архитектором сэром Джоном Ванбру, Бленхейм выглядел как декорация для театрального представления. Вычурное здание с огромной подъездной площадкой подавляло визитеров рядом внушительных колонн при входе и коринфским портиком со статуей богини Минервы, возвышавшейся наверху, будто грозный страж. Фасад украшали фамильные гербы с символами триумфальных битв: копьями, щитами, шпагами, барабанами и флагами. Два связанных пленника по обеим сторонам Минервы означали оглушительные победы над врагами Британии. Все было оформлено таким образом, чтобы внушить благоговение перед победителем и сознание того, что само здание — всего лишь благодарная дань нации. Осчастливив потомков этим монументальным сооружением, герцог сошел в могилу, не удосужившись объяснить суть его деяний. «Он хранил молчание о своих подвигах, — записал Черчилль о своем предке, — ответом должно было послужить само здание». И в самом деле, оно служило наглядным свидетельством боевого духа и безграничных амбиций его отпрысков. Подобно своему славному предку, Уинстон вкусил славу на полях сражений: следуя примеру отца, он хотел стать ведущей фигурой в политике. В Лондоне противники могли сколько им угодно глумиться и высмеивать его вызывающую юношескую дерзость и нахальство. Но в Бленхейме, в таком подавляющем великолепии окружения, им это было сделать намного труднее. Эпический размах, который чувствовался в каждом камне, грозная сила каждой статуи этого здания создавали ореол долговечности и неизменности торжества семейства Черчиллей. Неужели и в самом деле для победителя двадцатого века были столь значимы заслуги прежних героев?
На заре непрерывно улучшающихся торговых, технологических и социальных реформ, кому нужны были свидетельства былых побед? Разумеется, былые победы воодушевляли тех, кто принимал участие в бурской войне. Однако на кого в то время мог произвести впечатление такой патриарх, как герцог Мальборо, выступавший в роли Голиафа?! Ведь Британии пока еще вроде бы не грозила прямая опасность от вновь зарождающихся политических тиранов. Поля сражений простирались скорее внутри самой страны из-за растущего напряжения нерешенных вопросов справедливости распределения богатства и прав человека. И, казалось бы, несмотря на то, что Бленхейм все еще не утратил способности поражать чье-либо воображение, все эти величественные останки былого — выглядели в новое время нелепыми, причудливыми и неуместными. Однако Уинстон всю свою жизнь пытался исполнить нелегкую задачу, поставленную для самого себя, — перешагнуть из громокипящего старого мира, пропахшего дымом и порохом шумных побед, — в новый мир, где преобладала сдержанная доблесть.
В субботнее утро августа, когда должен был состояться грандиозный съезд — предполагалось, что приедут 120 членов парламента и три тысячи сопровождающих их со всех уголков страны, слуги торопливо расставляли ровные ряды стульев на громадной площадке внутреннего двора. В основании портика, где заканчивались ступени, была возведена сцена с трибуной, откуда голос выступающего мог бы без труда достигать самых последних рядов слушателей. Небольшая армия слуг уже с рассвета под огромным тентом на лужайке занималась приготовлением ланча для такого громадного числа приглашенных. Гости могли получить удовольствие, вкушая жареных цыплят, йоркширскую ветчину и французские пирожные. А в ведерках стояло больше тысячи бутылок шампанского.
Кузену Уинстона его гостеприимство обошлось в копеечку. Похоже, Санни очень надеялся повысить свою значимость и влияние среди тори и тех, кто поддерживал их (независимые либералы, враждебно настроенные к идеям самоуправления Ирландии). Но лишь малая горстка приглашенных считала Сесила умелым политиком. Мать Уинстона Дженни, пустившая в ход в этот праздничный день все свое обаяние, дабы убедить Санни, что громадный «съезд», который он организовал, действительно сыграет для него важную роль. Хотя на самом деле все это работало скорее на обеспечение успеха Уинстона. А Санни отводилась скромная роль — привечать гостей. Главными событиями дня должна была стать речь Артура Бальфура и министра по делам колоний Джозефа Чемберлена («министра империи», как его называли). Как обычно, третий спикер должен был произнести заключительный спич, где бы подводился краткий итог сказанному. При обычном ходе это должен был сделать старший член правительства. Но на этот раз слово дали, что, в общем, не удивило присутствующих, Уинстону. Другие члены парламента, включая и группу хулиганов — Хью Сесила и Йэна Малкольма — должны были довольствоваться ролью слушателей, но их ловко убедили, что поводов для недовольства не должно быть. Им ведь оказывали честь быть приглашенными в обеденный зал для особых гостей, а не просто отведать угощение, расставленное под навесами. В библиотечном зале играли приглашенные музыканты. И еще была организована экскурсия по особняку. И три прелестных женщины — Дженни, Консуэло Мальборо и Миллисенд Сазерленд должны были сопровождать политиков — к вящему их удовольствию — в этой прогулке.
Дженни умела прекрасно рассказывать об истории дома и выступала в роли гида. В молодости просто ради забавы она с друзьями любила переодеваться и, накинув простенькие плащи и шляпы, присоединиться к какой-нибудь группке туристов, которым в определенный день месяца дозволялось осматривать особняк, и вместе с ними в сопровождении добровольного гида пройтись по поместью. Им страшно нравилось, смешавшись с остальными посетителями, слушать, что они говорят и что они на самом деле думают про всю эту обстановку. Как-то она чуть не лопнула от смеха (пока пыталась найти укромное место и нахохотаться вдоволь), когда американский турист, глядя на один из фамильных портретов, воскликнул: «Вот это да! До чего же опийные красные глаза у этого Черчилля!» Когда после двух часов дня площадка перед особняком заполнилась приезжими — солнце ярко светило и все отмечали, насколько удачной оказалась погода. Все устроено на самом высшем уровне для загородной встречи, — говорили собравшиеся, поджидая, когда «на сцене» появятся главные действующие лица. Когда открыли ворота парка для публики, присутствующих набралось более семи тысяч. По парку — для поддержания порядка — ходили полицейские. Чванливые критики нашли тому презрительное объяснение: слишком много не заслуживающих такого приглашения людей оказалось на этой встрече. «Среди присутствующих кто-то заметил несколько трактирщиков».
Громкий хор приветствий раздался при появлении Чемберлена — он прибыл в сопровождении жены-американки и Бальфура, занявшего место в центре сцены с Миллисент с одной стороны и Дженни с другой. Неподалеку расположилась обязательная в таких случаях группа фотографов, но их ряды пополнил пока еще редкий для тех времен — оператор — для съемки «движущихся картинок». Мужчина бешено вращал ручку своей камеры, чтобы запечатлеть знаменательное событие для показа в только что открывшемся в Лондоне синематографе и в кинозалах других городов страны. Словно делая одолжение кинооператору, несколько ленивых облачков проплыли по небу, чтобы отразиться в высоких окнах дворца.
Союз Бальфура и Чемберлена выглядел непобедимым после того, как они нанесли удар на главных выборах 1895 и 1900 годов. И они оба надеялись, что нынешняя встреча в такой прекрасный день, еще более утвердит ощущение их непобедимости. Они называли своих оппонентов «мелкие англичанчики», а их критические отзывы о конфликте в Южной Африке — незначительными, — поскольку они не способны разглядеть сверкающие горизонты будущего Британии именно как имперской страны. Бальфур заявил, что народ больше не должен доверять «безнадежно раздробленной» партии либералов, а Чемберлен с пафосом объявил, что только объединенный союз всех тори и есть «настоящая национальная партия».
Когда подошел черед выступить Черчиллю, он должен был всего лишь подтвердить сказанное об объединении сил двумя главными представителями и выразить им благодарность за то, что они дали согласие присутствовать на съезде и за их выступление. Начало его речи и выглядело именно так, каким ему полагалось быть. Уинстон поблагодарил всех собравшихся и в весьма непринужденной манере объяснил, почему ему дали заключительное слово — «ведь я имею честь быть родственником герцога и впервые по-настоящему получил возможность увидеть Бленхейм во всем его блеске…».
А затем он решился на рискованный шаг. Почти ничего не сказав о Бальфуре, он переключился на Чемберлена. В худшие дни правления либералов, говорил он, министерство иностранных дел чаще всего просто тянуло времени, не предпринимая никаких решительных шагов. С того момента, когда его возглавил Джо Чемберлен, оно будет восприниматься в будущем как одна из самых замечательных страниц английских истории за последние пятьдесят лет.
Черчилль прекрасно осознавал, что образ «союза», который пытались продемонстрировать два политика на этом съезде, всего лишь видимость, за которой скрывается невидимая борьба между Бальфуром и Чемберленом за право возглавить этот альянс. Он решился сыграть на имевшем место разногласии. Отложив в сторону вопросы относительно уроков Бурской войны и бесстыдные попытки Чемберлена, которого многие обвиняли в том, что именно он спровоцировал эту войну, Черчилль решил столкнуть двух лидеров. Если Бальфур не выказал ему своей благосклонности, может быть Чемберлен окажется поумнее. А может оказаться и так, что оба политика осознают, насколько им выгоднее привлечь Уинстона на свою сторону.
Подобная уловка могла дорого ему обойтись. Но Черчилль так страстно жаждал вырваться вперед, что решил закрыть глаза на возможную опасность. Такая же безрассудная храбрость воодушевляла его предков на поле битвы в Европе.
Подтверждением тому стал рассказ Консуэло, описавшей случившееся. Сидя на сцене для выступающих, она посмотрела поверх голов сидевших слушателей в ту сторону, где в некотором отдалении возвышалась статуя герцога в боевом облачении. «И я совершенно отчетливо разглядела, — написала она потом, — как на губах статуи герцога промелькнула торжествующая улыбка». Она сочла, что доблестный предок одобрил съезд, который устроил Санни. Но если дух первого герцога Мальборо и улыбнулся кому-то в этот день, так это молодому смутьяну, так смело повторившему его собственные приемы ведения сражения на политическом поле.
V. Имперские мечты
У Джозефа Чемберлена не было необходимости прибегать к родственным связям или искать доказательства, подтверждающие его политическую деятельность. Города были на его стороне. История его успешного продвижения уходила корнями в викторианскую эпоху — это был человек, сделавший сам себя, он чрезвычайно удачно проявился как фабрикант, начавший выпускать дешевые шурупы, и вскоре стал монополистом в этой области. Завершив промышленную деятельность в Бирмингеме, он перешел в ряды политиков, и добивался улучшения жизни в городах, снабжения их водой и газом. В последние годы он по-прежнему оставался самой приметной фигурой в парламенте. Ему удалось избавить города от трущоб, провести водопроводы в дома и выстроить весьма внушительные современные здания. Более тридцати лет он лидировал в политической жизни. Это был некоронованный муниципальный король. А для обычных людей он всегда был и оставался «добрый старина Джо».
Во время выборов 1900-х годов он поддерживал кандидатуру Черчилля, используя свою популярность в промышленных районах, энергично помогая молодому политику заручиться голосами рабочих в городке Оулдем. К месту встречи они приехали вдвоем в открытом экипаже и были неприятно поражены собравшейся толпой противников войны с бурами. Их тотчас окружила плотная толпа демонстрантов, «освистывающих и выкрикивающих лозунги протеста». На Черчилля произвело большое впечатление то спокойствие Чемберлена (а ему было уже около шестидесяти), с каким он прокладывал себе дорогу ко входу в здание. Когда они заняли место на сцене, где их сторонники встретили шумными приветствиями, Чемберлен улыбнулся с чувством глубокого удовлетворения. Повернувшись к Черчиллю, он с гордостью проговорил: «В первый раз я появился здесь, чтобы продать им шурупы».
После того, как выборная кампания завершилась победой, Чемберлен пригласил молодого коллегу провести несколько дней в бирмингемском особняке Хайбери. Несмотря на то, что он всегда выдавал себя за поборника и лучшего друга рабочего люда, это не мешало Джо демонстрировать развитый с годами вкус и с удовольствием пускать пыль в глаза, демонстрируя владения отпрыску Бленхейма. «За ужином, находясь в самом радужном настроении, он выставил бутылку портвейна «34», — записал Уинстон. — Еще большее впечатление, чем его ликер шестидесятишестилетней выдержки, производили его двенадцать садовых теплиц, заполненных свежими орхидеями, и еще двенадцать с другими, менее экзотическими цветами. Двадцать пять работников ухаживали за растениями, благодаря чему у Чемберлена всегда был свежий цветок, который он втыкал в петличку лацкана. Эта привычка сделалась его отличительным знаком, как и его извечный монокль, представлявший собой, по описанию одного из журналистов, «круглое стеклышко в золотой оправе, тонкой как свадебное кольцо прабабушки».
Во время парламентских споров Чемберлен эффектно использовал монокль: он начинал с холодным вниманием рассматривать сквозь него противника с видом ученого, глядящего в микроскоп, или же начинал протирать стеклышко платком, выдерживая драматическую паузу, пока все, затаив дыхание, ждали завершения фразы. «Если его вдруг перебивали, — вспоминал кто-то, — он очень медленно и аккуратно вставлял монокль, вытягивался вперед, выставив указательный палец в сторону оппонента, мягким тоном срезал его едкой остротой, а затем резко возвращался на свое место». Даже откинувшись на обтянутую зеленой кожей скамью, он все еще продолжал взирать на противника грозным взором сквозь округлое стекло и поглаживал, вложенную в петличку орхидею величиной с добрый кулак. Всегда безукоризненно одетый — в отличие от многих мужчин его поколения, — он к тому же всегда бывал гладко выбрит.
Но ни орхидея, ни монокль и дорогой портвейн в подвалах еще не были достаточным поводом, чтобы дать забыть лорду Солсбери и Артуру Бальфуру о том, что Джо родился в семье фабриканта средней руки, и что своей удачной карьерой он обязан шурупам. Его полезно было иметь как политического союзника и способного министра, но ни сам Сесил, ни кто-либо другой из окружения его и Бальфура, никогда бы не приняли Джо как равного.
В своей излюбленной снисходительной манере Бальфур писал другу: «Джо, хотя мы все и любим его, все-таки не соединился с нами, не образовал прочной химической связи с нами. Почему? Не могу дать ответа, однако так оно и есть». Другие аристократы были менее сдержанны в выражениях своей отстраненности. «Все промахи Чемберлена вызваны его происхождением, — заметил влиятельный придворный лорд Эшер. — Несмотря на весь свой ум, он так и не научился самообладанию, которое усваивает каждый, кто закончил хорошую школу или университет. Я имею в виду всякого, кто был бы наделен такими колоссальными способностями, как он».
Черчилль не разделял этих снобистских взглядов. Его восхищали неукротимый дух и энергия Чемберлена. И хотя лорд Бальфур вел собрания членов парламента, на самом деле «погоду делал Джо». Он был человеком, которого знали массы. Сложность заключалась в том, по словам одного политика, что Чемберлен — это барометр, всегда показывающий шторм и бурю. Как и Черчилль, он был порывистым и полным амбиций. Свою политическую карьеру он начал в радикальном крыле либеральной партии, и королева Виктория как-то обратилась к Гладстону с просьбой оказать влияние и хоть немного придерживать «необузданного коллегу». Теперь, когда он перешел в ряды консерваторов, они беспокоились, как бы он опять не взялся за старое.
Джо относился к Уинстону так же по-отцовски, как и лорд Роузбери, их разговоры порой затягивались допоздна, а какой-то из разговоров они оборвали в два часа ночи. Вспоминая этот период, Уинстон признался: «Мне довелось поговорить с ним о самом важном и насущном намного больше, чем мне это удалось со своим собственным отцом». Чемберлен с удовольствием давал ему советы и оказывал поддержку. Наверное, он мог бы сделать и больше, но у него было два сына, которые требовали внимания. Старший — Остин — настолько восхищался отцом, что даже заставил себя заняться угольными шахтами, носил монокль и орхидею в петличке и собирался заняться политикой. В наши дни трудно различить эти две фигуры — Остина и его младшего брата Невилла.
Как-то в 1902 году Уинстон и Остин оказались в гостях у Миллисент Сазерленд в ее шотландском особняке. Они разговорились относительно своих притязаний. «Чего бы ты хотел на самом деле?» — прямо спросил Уинстон. Тщательно выбирая слова, Остин ответил, что его «всегда привлекала мысль об Адмиралтействе — очень симпатичное здание — и пост первого лорда — такое место, которым любой англичанин по праву может гордиться». Ответ разочаровал Черчилля, и он даже не стал этого скрывать. С его точки зрения, существовала только одна цель в политике — вершина, — а все остальное, независимо от степени привлекательности, — только одна из ступенек. Остин навсегда сохранил память о том, как повел себя Черчилль: «Фу-у-у-у, это убогое притязание».
Что касается Невилла, то в 1902 году он прилагал все силы, чтобы доказать, что сможет повторить достижения отца в бизнесе. Но успеха не добился. В 1890 году отец отправил его на Багамы заняться возделыванием плантаций сизаля — лубяного волокна для текстильной промышленности. Невилл работал самым честным и добросовестным образом, чтобы получить прибыль, но неудачи преследовали его одна за другой, и в конце концов он был вынужден признать поражение. Потери составили около 50 000 фунтов отцовского капитала. Огромная сумма по тем временам. Джо постарался смириться с утратой, но еще долгие годы нехватка денег сказывалась на жизни семейства.
При разделе наследства, Невиллу по завещанию досталась более чем скромная сумма, по сравнению с остальными членами семьи — всего 3000 фунтов отцовских денег.
Своим успехом в ранние годы Чемберлен, как фабрикант, был обязан тому, что грубо и резко снизил цену на товар, но теперь эта предпринимательская жилка была тщательно спрятана за продуманным и хорошо выстроенным обликом политического деятеля с хорошими манерами. Черчиллю довелось краем глаза увидеть за этим образом — воспитанного и любезного джентльмена — прежнего беспощадного «короля по продаже шурупов». И смириться с этим Черчилль не смог. Это случилось в конце 1901 года, причем происшествие выявило, как глубоко вошли в плоть и кровь Джо его бирмингемские замашки давних лет.
Из всех многочисленных противников Бурской войны самым яростным критиком был представитель либеральной партии Дэвид Ллойд-Джордж — уроженец Уэльса с пышными усами и пристальным взглядом. Он много раз лично нападал на Чемберлена, утверждая, что продажа оружия и других товаров для войны приносит большие доходы и чрезвычайно выгодна для бирмингемских фабрикантов — для Джо и его приятелей. Чтобы сразить противника и попасть в самое уязвимое место, Дэвид описал, как это выглядит: «холодный денди, прогуливающийся по своим оранжереям с орхидеями» в тот момент, когда на расстоянии шести тысяч миль «идет кровавая бойня и во имя его благополучия гибнут английские солдаты». Джо «мало что может взволновать, — писал репортер в 1901 году. — Только один человек встряхнул его и сделал это основательно — мистер Ллойд-Джордж — маленький валлиец, который бесстрашно выступил против мистера Чемберлена». Страстные и красноречивые выступления Ллойд-Джорджа сделали его национальным героем. Но именно они чуть не стали причиной насильственной смерти холодным декабрьским вечером в Бирмингеме, когда он обращался к сторонникам либеральной партии, собравшимся в здании муниципалитета. Толпа протестующих в тысячу человек окружила здание.
Когда на трибуну поднялся Ллойд-Джордж, толпа тараном выломала двери. В здании, выдержанном в неоклассическом стиле, началась настоящая битва. Со всех сторон летели камни и бутылки, окна разбились, отчего на присутствующих посыпались осколки стекла. Когда разгневанная волна протестантов с криками «Предатель!» подобралась почти к самой сцене, небольшой отряд полицейских отступил вместе с Ллойд-Джорджем в другую часть здания и занял там оборону.
Боясь, что толпа таки возьмет вверх, главный констебль — находчивый Чарльз Рафтер, местная легенда — убедил Ллойд-Джорджа переодеться в форму полисмена и сумел вывести его через черный ход. Однако в стычке пострадали десятки бунтарей и констеблей. Один молодой человек был убит. «Сообщают об изрядном количестве разбитых голов», — писала «Таймс». К величайшему их неудовольствию местную партию либералов обязали возместить ущерб.
Когда эта новость достигла Лондона, Черчилль недоверчиво покачал головой и тотчас схватился за перо, чтобы излить свои чувства хорошо ему знакомому видному деятелю консервативной партии в Бирмингеме. «С отвращением прочитал сегодня в газетах о том, что случилось, — писал он. — Очень надеюсь, что руки консервативной партии остались чистыми». Но в целом эта история «вызвала в памяти» одно давнее происшествие. Черчилль имел в виду события 1884 года, когда сторонники Чемберлена устроили бунт в Бирмингеме во время одного из митингов, где выступал лорд Рэндольф Черчилль. Джо отрицал какую-либо причастность к этому событию. И долгое время взаимные упреки и обвинения по этому поводу с обеих сторон не прекращались. Уинстона беспокоило, не вздумал ли Чемберлен вновь взяться за старые штучки, только в еще более крутой манере.
Чемберлен, хоть и выразил сожаление о тех жертвах, что произошли в результате столкновения, заявил: «Я не могу винить граждан Бирмингема за то, что они выражают свой протест против появления там мистера Ллойд-Джорджа». Спрошенный членами парламента, кого можно обвинить в случившемся, Чемберлен, не отвечая впрямую, сказал просто «общее дело — ничье дело». Но горожане выразились достаточно ясно: «Критиковать там Джо — смертельно опасно». А несколько недель спустя Чемберлен сказал: «Если меня ударили, я обязательно отвечу ударом на удар».
Случай был из ряда вон выходящий, и Черчилля беспокоили подозрения, что доверенные люди Чемберлена сами спланировали эту акцию. Газета «Таймс» предположила, что такого рода связь имеет место, опубликовав в доказательство телеграмму, отправленную Джозефом Чемберленом в Хайбери одному из его сторонников — весьма приметному местному политику по имени Джозеф Пентленд, заместителю председателя школьного совета. Она была отправлена вскоре после того, как представитель либеральной партии смог ускользнуть. «Ллойд-Джордж — предатель. И не имеет права произносить ни слова, — с гордостью заявил Пентленд. — Двести тысяч горожан направили свои голоса в правительство, чтобы высказаться в вашу защиту и выразить восхищение вашей беспримерной и бесстрашной деятельностью на благо короля и страны».
Чем больше Черчилль размышлял над столкновением в Бирмингеме, тем больше оно вызывало в нем тревогу. Он не был хорошо знаком с Ллойд-Джорджем в то время, но мнения об этом политике он был весьма невысокого, «вульгарный, болтливый маленький грубиян», — так он отзывался о Ллойд-Джордже в беседах со знакомыми. Но его возмущала сама мысль о том, что политические игры так легко могут переходить в уличные беспорядки и грубое насилие. И хотя он частенько прибегал к сравнению политической борьбы с войной, тем не менее, считал, что в демократическом мире дело должно ограниваться словесной войной, войной идей, и не переходить в кулачные битвы. «Оставьте убийства. Начинайте доказывать», — советовал он лидерам Ирландской республиканской партии Шинн Фейн в 1920 году. Он отдавал себе отчет: чтобы добиться своего, иной раз приходиться прибегать к жестким методам, и очень часто это не очень привлекательные методы. Надо уметь нападать и обвинять противников, составлять заговоры и выстраивать интригу, чтобы победить их и добиться успеха. Но далее этого заходить нельзя, а Чемберлен пересек допустимую границу, перешагнув черту. Еще один печальный урок, который Уинстон извлек в эдвардианское время.
Методы, которые использовали против Ллойд-Джорджа, не только «отвратительны сами по себе» — объяснял он стороннику консервативной партии в Бирмингеме, но они также саморазрушительны. Меня охватывает дрожь при мысли, какой бы вред империи был нанесен в Южной Африке, если бы толпа покалечила или зверски убила Ллойд-Джорджа».
После случая в Бирмингеме Черчилль старался держаться на расстоянии от Чемберлена. На митинге консерваторов, который состоялся в начале января 1902 года, он не стал оправдывать Джо и его сторонников. Да, — соглашался он, — выступления Ллойд-Джорджа носят провокационный характер, но чтобы его опровергнуть, нет смысла прибегать к насилию. «Мы в состоянии, — продолжал он, — пролить свет на вопросы политики, не разбивая окон».
Это происшествие открыло ему глаза на все возраставшее недовольство рядовых членов партии, их общее настроение за этот месяц повернулось от чувства удовлетворения к горькой обиде. Ошибки и поражения в войне вскрыли много слабых сторон в правительстве и едкая критика со стороны Ллойд-Джорджа и ему подобных подтачивала веру членов партии в свои силы. Черчилль чувствовал, как начинают колебаться их ряды. Через несколько недель после происшествия он сказал лорду Роузбери: «Состояние духа партии консерваторов весьма плачевное».
Да и планы на будущее не сулили Черчиллю ничего хорошего. Он причинил немало беспокойства Бальфуру, и вдруг обнаружил, что в лагере Чемберлена еще больше поводов для беспокойства, чем ему бы хотелось. Группа хулиганов оказалась еще более изолированной от остальных. Они не могли найти такого вопроса или проблемы, в которую им хотелось бы погрузиться с головой, а их независимый дух входил во все большее и большее противоречие с партией, которая начала выстраивать свои ряды в боевом порядке. Раздосадованный Черчилль ощущал, что он сам себя загнал в угол. В марте исполнилось два года с тех пор, как он стал членом парламента. Черчилль по этому поводу без всякого энтузиазма пошутил, что он «хворает молодостью и что он до безобразия независим».
Именно за это Чемберлен и сделал выговор Черчиллю и его хулиганам — за их юношескую, с его точки зрения, показную независимость. Это произошло в конце апреля, в четверг, когда хулиганы проголосовали против правительства по вопросу, связанному с редактором газеты в Южной Африке, которого выпустили из тюрьмы. Речь идет об Альберте Картрайте, которого обвиняли в клевете за то, что он, в свою очередь, обвинил лорда Китченера, приказавшего расстрелять заключенных. И теперь Картрайт хотел вернуться в Англию, чтобы изложить свою версию. Но представители власти в Южной Африке не давали ему этого разрешения. Они не имеют права препятствовать, гремел Черчилль во время споров, «он уже получил свое и отбыл срок, который ему назначили. Сейчас они не имеют право ему отказывать. Почему правительство должно бояться мистера Картрайта?»
Вопрос решился в пользу правительства, хулиганы все еще не могли отойти от охватившего их праведного гнева и продолжали обсуждать вопрос после того, как ушли и собрались вместе поужинать. Неожиданно к ним подошел Чемберлен.
«Вы замечательно выступили в палате, — сказал Чемберлен, подсаживаясь к ним за стол. — Надеюсь, вы получили удовольствие?».
Но Уинстон запомнил первую фразу, сказанную Джо: «Кажется, я ужинаю с «плохой компанией»?»
Как всегда, в минуты гнева, Чемберлен начинал говорить особенно мягким голосом. Это неизменно начинало раздражать противников Джо. «Его голос становится как шелк — гладкий и свистящий, — описал журналист эту манеру говорить, — когда речь заходит о жизненно важных вещах».
«Мало толку поддерживать правительство только тогда, когда оно поступает правильно, — заявил он. — Или вам просто нравится подкалывать его, чтобы добиться своей цели?»
Молодые хулиганы попытались объяснить свои действия, но Чемберлена вообще-то мало волновал Картрайт. Ему хотелось выяснить, намереваются ли хулиганы и дальше оставаться колючкой в заду правительства. Есть ли какой-то способ направить их энергию в другую сторону? «Есть ли у вашей шатии-братии хоть какие-то принципы, — а если есть, то в чем их суть?»
Прямой вопрос, заданный в лоб, вызвал некоторое смятение в рядах хулиганов. В тот момент с ними был аристократ — граф Перси — он-то и попытался дать внятный ответ бирмингемскому боссу. Стараясь расставить все точки и объяснить, почему их так беспокоит эта ситуация: Хью Сесилл озабочен моральной и духовной стороной, Уинстон хотел бы избавить правительство от ненужных трат, а его самого волнует положение на Среднем Востоке. «Наши принципы, — объяснил он Чемберлену, — честность, ясность, трезвая скупость и Персидский залив».
«Понимаю, — ответил Джо, скептически разглядывая их сквозь моноколь, — а мне представляется, что это личные амбиции». Поставив хулиганов на место, Джо расслабился и принялся за ужин, в своей обычной манере. Он не торопился, и разговор принял другое направление, когда он закурил сигару и начал потягивать по своей привычке любимый напиток — «смесь крепкого портера и шампанского».
К концу ужина он совсем размягчился и посоветовал хулиганам поразмышлять над своими поступками. «Вы устроили мне королевское угощение, а в ответ я вам открою сокровеннейшую тайну».
Свистящим шепотом, который усиливал впечатление, он проговорил: «ПОШЛИНЫ!»
Как запомнил один из хулиганов — Йэн Малкольм — Черчилль попросил уточнения. «Почему бы вам, юные борцы, не взять на себя заботу отстаивать действительно насущные вещи, как например, оберегать наш рынок против вторжения мирового сообщества и сохранять наши тесные взаимоотношения с колониями?» Хулиганы внимательно его выслушали, но ничего не сказали в ответ. Но домой — после ужина, — все разошлись в хорошем расположении духа.
Совет, данный Джо, позволил определиться с тем, за что им бороться. Но на самом деле они пошли совсем не в том направлении, которое имел в виду Джо. Они направили оружие против него. В скором времени между ними вспыхнет ожесточенная схватка. И Черчилль покажет, на что он способен.
То, что, как считал Чемберлен, ему удалось выяснить относительно пошлин — было золотым ключиком Британской империи. Он был убежден, что стоит повернуть этот ключик — установить высокие пошлины, — и это сразу защитит рынок от вторжения иностранцев. Экономический союз должен стать и политическим союзом, а затем он станет могучей основой создания «Имперской федерации», как он это именовал, — подобно Соединенным Штатам Британии, управляемой имперским парламентом, который бы представлял Англию, Шотландию, Уэльс, Ирландию, Канаду, Австралию и другие важные государства. «Отпрыски Британии со всего мира, — пояснил он министерству торговли во время встречи в Ливерпуле, — должны встать плечом к плечу, отстаивая наши внутренние интересы и общие права».
Он мечтал стать кем-то вроде Джорджа Вашингтона в этой федерации, отцом империи следующего столетия, и может быть даже возглавить имперский парламент. Но это была очень непростая задача. Избирателей обычно интересовало, что они конкретно получат, и многие партии в палате общин отвергали предложения Джо. Они отдавали предпочтение свободному рынку и поставкам дешевой еды из-за рубежа. Экономический курс последней половины столетия соответствовал именно таким принципам, но Джо намеревался поколебать эти установки. Будучи излишне уверенным в полной поддержке бирмингемцев и в собственной власти в парламенте, он надеялся победить противников. Даже веяние смерти не могло отвлечь его от продвижения своих идей. Буквально через три месяца после «доверительного разговора, когда он поведал о своей тайне» хулиганам, Джо ехал по Уайтхоллу в двухколесном экипаже, когда лошадь споткнулась. Разбив стекло, он вылетел вперед. Страшная рана на лбу обнажила кость. Он потерял пинту крови, прежде чем врачи больницы Чаринг-Кросс смогли зашить рану. Это произошло в понедельник 7 июля 1902 года, за день до того, как ему исполнилось шестьдесят шесть лет. Потрясение для организма было сильным, врачи настояли на том, чтобы он оставался в постели — сначала в больнице, а затем в лондонском доме.
Прописанный ему постельный режим давал возможность Джо хорошенько взвесить будущие планы, но когда в августе он вернулся к своим обычным обязанностям, его имперские мечты ничуть не угасли. Ему оставалось только выбрать правильное место и время, чтобы провозгласить свои грандиозные намерения на публике.
Но пока Чемберлен приходил в себя после падения, а его последователи ожидали его выздоровления, лорд Солсбери и его племянник Бальфур решили использовать образовавшуюся паузу для больших перемен. В парламенте живо обсуждали слух о том, что из-за ухудшения состояния здоровья Солбери вскоре оставит свой пост. Даже король Эдуард беспокоился, что премьер-министр больше не может исполнять свой долг. Он даже подарил лорду Солбсери свою новую фотографию, но тот, долго разглядывая ее, так и не смог распознать, кто на ней изображен. «Бедный старина Буллер, — сказал он королю, хотя округлые мягкие черты лица Эдуарда VII мало чем напоминали генерала «Реверса» Буллера.
Солсбери все-таки подписал прошение об отставке, а его место премьер-министра занял Бальфур. Разумеется, Джозефу Чемберлену сообщили о предстоящей смене, и он заранее заручился согласием, что сохранит за собой прежний пост министра по делам колоний. То, что подвижки проводились в такой спешке, вызывало беспокойство «отеля Сесил». Их беспокоило, что Чемберлен воспользуется удобным моментом. Они никак не могли осознать, что Джо метит куда выше поста премьер-министра, и его жажда власти распространяется на огромную империю.
Чтобы убедить Джо и его семейство, что они будут по-прежнему оставаться в почете, Бальфур предложил Остину Чемберлену место министра связи. Перестановки коснулись и министра финансов, а еще один министерский пост получил член банды хулиганов — граф Перси. Черчиллю не предложили ничего. Он был вынужден просто наблюдать за тем, как Бальфур демонстрирует ему, насколько легко он может соблазнить любого члена этой небольшой группы. К концу лета новый премьер-министр крепко прибрал к рукам власть, и Черчилль окончательно понял — ему тут ничего не светит, пора оставить бессмысленные нападки.
В это время он решил снова посетить Египет. Несколько лет назад подобная поездка по Нилу завершилась его книгой «Речная война». На этот раз он собирался добраться до Асуанской плотины — последнего чуда империи. Строительство этого гидротехнического сооружения длилось четыре года и обошлось в чудовищную сумму. Плотина имела в длину более мили, однако, несмотря на все свое великолепие, она интересовала Черчилля меньше, чем компания, сопровождавшая его в поездке.
Уинстон путешествовал вместе с группой замечательных людей, возглавляемой сэром Эрнестом Касселем, блестящим финансистом, родившимся в Германии. Именно Кассель выделил два с половиной миллиона фунтов для строительства дамбы. И он же пригласил Черчилля быть гостем во время церемонии открытия плотины, намеченного на 10 декабря. Они покинули Англию 18 ноября. Поездка длилась почти полтора месяца. В группе приглашенных был также сэр Майкл Хикс-Бич — он принял отставку летом, проработав семь лет министром финансов. Отставка была вызвана его расхождениями с Чемберленом по поводу пошлин, хотя этот спор и не был обнародован. Черчилля привлекала возможность провести несколько недель в компании двух крупнейших финансистов королевства. Ни для кого не было секретом, что ближайшим советником по финансам у короля Эдуарда был именно Кассель.
Черчилль превратил поездку в ускоренный курс обучения предметам, которые в ближайшие годы встанут перед ним, а именно бюджету, пошлинам и росту экономики. Он был способен не только усвоить гигантский объем сведений, но и задавать правильные вопросы, вникая в суть проблемы. Мало кто из молодых людей смогли бы с такой пользой для себя провести эти несколько недель путешествия по Средиземному морю и по Нилу, как Уинстон, получивший, кроме того, немалое удовольствие от бесед со своими наставниками.
Вот таким образом он готовился к долгой борьбе с твердолобыми оппонентами, получая сведения из первых рук от людей, намного старше его и которыми восхищались очень многие. Теперь линия нападения вырисовалась достаточно ясно. И он знал, что бросит вызов. «Нет смысла, — писал он в ноябре, — окружать империю кольцом… Почему мы должны отказывать себе в хороших товарах и выгодных сделках, которые совершаются во всем мире?»
Отметив свой 28-й день рождения, Черчилль отправил матери из Каира послание с добрыми вестями. Он писал, что сэр Майкл Хикс-Бич и по сей день обладает большими связями. «Я наслаждаюсь беседами с ним. Он хороший друг, настоящий товарищ, мы сходимся с ним по всем политическим вопросам… и я предвижу те возможности, которые открывает наше с ним сотрудничество».
Для полного равновесия, вернувшись домой, Уинстон получил подробную консультацию еще и у сэра Фрэнсиса Моуэтта — постоянного секретаря казначейства. Фрэнсис занимал этот пост так давно, что выступал советником по финансовым вопросам как для Дизраэли, так и для Гладстона. «Это был друг, которого я получил в наследство от отца», — скажет позже Черчилль о сэре Фрэнсисе. И в самом деле, три взрослых человека, которые помогли ему подготовиться к битве с протекционистской политикой Чемберлена — были друзья лорда Рэндольфа. Они с удовольствием следили за тем, как сын их покойного друга поднимает в парламенте и в прессе один вопрос за другим, возбуждая внимание публики. И теперь они сами были свидетелями того, как отважно бросается сын сэра Рэндольфа в водоворот новых сведений, с какой жадностью поглощает новые знания. «Я изучил экономику за восемь недель!» — скажет впоследствии Черчилль, и это будет истинной правдой. Поездка стала его университетом.
Еще одним стимулом для столь быстрого усвоения материала для Уинстона был и эмоциональный настрой сэра Фрэнсиса. Недавно уйдя в отставку, Моуэтт с ностальгией вспоминал о том коротком, но насыщенном событиями периоде 1880-х годов, когда Рэндольф исполнял обязанности министра казначейства. «Ему нравилось говорить со мной про лорда Рэндольфа, — вспоминал Черчилль, пересказывая их разговоры. — Как быстро отец усвоил принципы управления общественными финансами… Как последовательно он отстаивал общественные интересы в вопросах экономики и бился за вопросы сокращения вооружения. И каким он был забавным и остроумным».
Кипучая энергия в те дни настолько переполняла Уинстона, что, осознавая историческое значение предстоящей схватки с Чемберленом, он решил приступить к написанию биографии своего отца. Несколько месяцев он собирал сведения о лорде Рэндольфе, отыскивая неизвестные ему биографические факты. А приступил он к этому как раз во время поездки к Асуану. И Эрнест Кассель и Майкл Хикс-Бич были счастливы поделиться с ним воспоминаниями, заполняя белые пятна в записях. C собой в путешествие Уинстон взял большой жестяной чемодан с отделениями для карандашей, бумаг, различных бумаг и книг. Поднявшись рано утром или улучив более-менее свободную минуту днем, он тотчас начинал работу над биографией.
«Книга продвигается вперед», — уверял он мать в письме, написанном на палубе парохода, принадлежавшего Касселю. Оттуда, с палубы он и смотрел на Асуан. В тот день Уинстон остался в одиночестве на целый день. Остальные ушли смотреть плотину. А он воспользовался тем, что сможет основательно поработать в тишине и спокойствии, время от времени бросая взгляд на пейзаж, свидетельствующий о тех временах, когда древняя египетская цивилизация, достигнув расцвета, исчезла с лица земли.
VI. Великий раскол
Одним из его наставников, еще тех времен, когда Черчилль только начал публиковаться в газетах, был Герберт Вивиан — привлекательный и хорошо образованный человек, выпускник Кэмбриджа, который намеревался рано или поздно начать карьеру политика. В начале 1900-х годов он всякий раз искал встречи с Черчиллем, чтобы послушать последние парламентские сплетни или получить совет в том или ином деле, и, как он потом вспоминал, всякий раз заставал Уинстона в хорошем, даже шутливом настроении. Но когда Вивиан забежал в лондонскую квартиру Черчилля в мае 1903 года, то, к своему большому удивлению, застал ее обитателя чрезвычайно озабоченным: Уинстон шагал из угла в угол, нахмурив брови и теребя цепочку карманных часов на поясе.
Герберт еще не успел просмотреть утренние газеты, а именно там скрывался ответ на внезапную перемену в настроении друга. На всех первых полосах была напечатана главная речь Джозефа Чемберлена, которую он произнес накануне в Бирмингеме.
Могущественный министр по делам колоний, наконец, дал себе волю и открыто объявил о политике протекционизма, призывая утвердить закон, который бы объединил экономические силы империи, что позволило бы ей выдержать натиск конкуренции со стороны соперников. Он выступал в здании городской ратуши ночью 15 мая, и его встретили исполнением на органе пьесы «Смотрите, идет герой-победитель». Чемберлен нарисовал перед слушателями картину небывалого расцвета в тесном имперском кругу содружества нескольких стран — «самостоятельных и самоокупающихся». Новая эра наступит, как уверял он, как только будут сформированы пошлинные сборы — могучая сила, которая даст особые привилегии членам содружества. Как объяснял Джо, эти имперские льготы уже давно назрели, и необходимо было ввести их намного раньше! Толпа, слушавшая его, восторженно и одобрительно загудела.
Все утро Черчилль не мог избавиться от того впечатления, которое на него произвела речь Джо. Повернувшись, наконец, к Герберту Вивиану, он проговорил: «Что ж, теперь политика становится по-настоящему волнующим делом».
И когда Вивиан спросил, окажется ли метод Чемберлена действенным, Уинстон, не колеблясь, ответил отрицательно. «Он совершил страшный промах, и не представляет всех последствий. Думаю, что настал крах его карьеры… Страна никогда не проголосует за налог на продукты, а без такого налога система протекционизма не сработает».
«И что же ты будешь делать?» — спросил Герберт.
«Сражаться, — коротко ответил Черчилль.
Кровь у него вскипела, и он принялся кричать, словно обращался к толпе. «Я буду разоблачать его с каждой трибуны, мы будем противостоять как противостояли бы холере или чуме… Надо сопротивляться. Настал самый опасный кризисный момент в истории, в истории нашей страны».
Черчилль выискивал удачный момент, чтобы продвинуться вперед, и Чемберлен дал ему этот шанс. Министр иностранных дел не хотел, чтобы хулиганы путались у него под ногами, когда речь шла, по сути, о достаточно незначительных расхождениях. Но вопрос о пошлинах — это была тема огромной важности, касавшаяся как внутренних дел страны, так и взаимоотношений с иностранными державами. Чем больше Уинстон вдумывался, тем отчетливее вырисовывалась общая картина. В Англии это приведет к удорожанию жизни для обычных людей, а в международном сообществе это может вызывать экономические конфликты, которые легко перейдут в войну.
Всю неделю после речи Чемберлена, в публичных выступлениях Черчилль предупреждал, насколько опасно будет принять предложение министра колоний. Он доказывал, что если мы ценим нашу империю, то при этом «не должны забывать о насущных потребностях собственного населения страны и рабочего класса, а также реальных источниках благосостояния нации». Предупреждал Уинстон и об осложнениях с другими государствами. «У меня совершенно нет желания жить в замкнутой на себе стране, — писал он 20 мая. — Намного лучше, когда все страны во всем мире зависят друг от друга, чем когда они независимы друг от друга. Это способствует поддержанию мира на земле». (Что было продолжением давних утверждений либералов: «Если товары не могут пересечь государственные границы, это делают войска».)
Профаны могли, конечно, считать, что в этом противостоянии выиграет Джо. В конце концов, поддержка со стороны Бирмингема была огромной, а сторонников Черчилля можно было пересчитать по пальцам. К тому же официальный пост Чемберлена предоставлял ему власть и влияние, и среди политиков все еще чрезвычайно ценились возраст и опыт. Джо имел полную возможность разделаться с молодым человеком, который всего два года занимал место заднескамеечника в парламенте. Однако Уинстон оказался прав. Старик совершил грубый промах. Черчилль попал в самую точку. Политика протекционизма, которую проводил Чемберлен, подтачивала правительство изнутри и оживила либеральную оппозицию.
Все лидеры либералов обрадовались — все одинаково отреагировали на речь Джо в Бирмингеме. Герберт Асквит, прочитав отчет в «Таймс», так же, как и Черчилль, понял: отказ от свободной торговли станет крушением министра колоний. Более того, это вызовет и падение правительства. С торжествующим видом размахивая номером «Таймс», он сказал своей жене Марго: «Какая чудесная новость… теперь вопрос времени, когда мы устроим чистку в стране». Точно так же Ллойд-Джордж ощутил дыхание победы: «День, когда господству Чемберлена в британской политике придет конец, близок как никогда, а следом за этим наступит и конец его карьеры».
Несмотря на готовность Уинстона отправиться в крестовый поход против политики протекционизма, Чемберлен пока еще оставался недоступной мишенью для нападок — он начал прощупывать вопрос о том, кто из членов кабинета присоединится к нему. И вот тут Джо понял, — с большим опозданием, — что многие его коллеги отдают предпочтение свободной торговле. А если страна проголосует против, то и кабинет будет вынужден сделать это. Н видя перевеса в свою пользу, он начал убеждать Бальфура следовать этим курсом.
Но премьер-миистр был таким мастером уходить от ответов, какого еще свет не видывал. Черчилль как-то выразился по поводу увертливости Бальфура, что тот ведет себя «как огромный изящный кот, который, переходя грязную улицу, пытается не испачкать лап». Несколько запутанных высказываний Бальфура, последовавших одно за другим, были настолько невнятны, что расшифровать, какую же позицию он занимает в этом вопросе, было невозможно. Когда в конце мая Черчилль потребовал от него прямого ответа, Бальфур опять попытался уклониться и заявил, что пошлины — всего лишь побочное явление «налогового объединения с колониями». Более того, он столь ловко уходил от ответа, что ему хватило наглости сказать «никогда не подозревал, что Чемберлен выступает за протекционизм».
Подобная неискренность раздражала Черчилля, и в этом настроении он пребывал все жаркие июльские и августовские дни. Первым делом он принялся обрабатывать членов палаты общин, убеждая их выступить единым фронтом против Чемберлена, который за их спинами уже начал запускать свою программу, уходя в то же время от прямых дебатов в парламенте. А затем он обрушился на Бальфура, говоря, что нельзя сидеть на двух стульях и настал момент, когда тот должен встать на одну из сторон. Тщательно отточив свои стрелы, он выступил против Бальфура, критикуя его лицемерную и унизительную тактику уклонения. И предупреждал премьер-министра, что добром это для него не кончится — вскоре он сам осознает всю беспомощность своего поведения. В этот момент Бальфур перебил его, попросив не беспокоиться о его будущем. «У меня все будет хорошо», — сказал он, обращаясь к присутствующим в своем как обычно любезном тоне.
Но стрелы попали в цель. Чемберлен почувствовал себя преданным. Ему представлялось, что после тех дружеских отношений, которые установились у него и Черчилля, со стороны молодого политика нечестно столь яростно нападать на его программу. Для Джо верность в отношениях казалась самым главным. И он постарался сделать все, чтобы дать это понять Уинстону — ведь Джо оказывал ему поддержку, чтобы тот прошел в парламент. Встретив молодого человека в коридоре, по пути в комнату дебатов, Джо выдержал долгую паузу, чтобы посмотреть на своего прежнего друга таким взглядом, которые не забываются. В письме к Дженни Уинстон писал: «Это был особенный взгляд, полный упрека, словно он хотел сказать: «Как ты мог оставить меня?!»
Своей матери Черчилль признавался, насколько искренне его огорчает то, что их пути разошлись. Он все еще продолжал восхищаться старым политиком, но будущее волновало его больше, чем прошлое. И Черчилль хорошо отдавал себе отчет, на какой скользкий путь встал Джо. Он даже написал письмо старому другу, в котором признался, как сильно сожалеет, что их представления о политике оказались диаметрально противоположными, и высказал надежду, что Джо сумеет объяснить, чем вызван его упрекающий взгляд на Уинстона при их встрече в коридоре.
Ответ пришел незамедлительно. Джо извинялся и в то же время в завуалированной форме упрекал Уинстона. Объясняя тот взгляд в коридоре, он писал: «Боюсь, что это моя вина, но на самом деле я не питаю злобы к политическим противникам». Чемберлен даже пытался убедить своего молодого однопартийца, что никогда не ждал от него абсолютной преданности, но, похоже, Черчилль зашел слишком далеко в своих нападках на главу партии. И Джо выразил надежду, что Уинстон вскоре перекочует в лагерь либералов. Конечно, он не высказывал прямого сожаления, что ему обидно терять такого союзника в своих рядах, но дал понять, насколько ему неприятны жалящие выпады красноречивого Черчилля.
«Неужели столь необходимо, — писал он, — позволять себе нападки на личность в своих речах? Можно сколько угодно подробно разбирать политическую сторону дела, не обвиняя автора этих идей во всякого рода преступлениях?»
Уинстон бы и принял это предостережение близко к сердцу, если бы сам Чемберлен не преступил черту и за несколько дней до того не насмехался бы над ним в парламенте. Джо выставил его неглубоким, мелким молодым политиком, не способным придерживаться какого-то одного направления, и поэтому доверять его словам не стоит. И призывал членов кабинета «не слишком полагаться на сказанное моим достопочтенным другом», при этом сослался на свой горький опыт, когда Черчилль отверг руку дружбы. «Вспоминаю те времена, когда мой достопочтенный друг только появился в парламенте, и я постарался сделать все возможное, чтобы смягчить шероховатости, неизбежные, когда молодой человек делает первые шаги. Помню, как в момент наивысшего энтузиазма, он давал понять, что готов сформировать собственную партию и собственное правительство и ждал поддержки в этом направлении.
Однако не успел Чемберлен подвести черту под самым крепким ударом, который он мог нанести Черчиллю, как кто-то из членов парламента выкрикнул: «А как насчет вас? Кто изменился сильнее?» Оппозиционер тем самым напоминал Джо, как тот не в столь отдаленные времена в вопросе гомруля (внутреннего самоуправления Ирландии) [13] точно так же повел себя с либералами, и его можно обвинить в том же самом, в чем он обвиняет Черчилля.
После этого поднялся такой невообразимый шум и гам, который унялся только после того, как членов парламента несколько раз призвали к порядку. Получив возможность продолжить, наконец, свое выступление, Чемберлен предупредил Черчилля об опасности устраивать митинги против протекционизма в больших промышленных городах, поскольку те поддерживают это направление, в особенности, если он намеревается посетить Бирмингем. «Кстати, о Бирмингеме!» — воскликнул Джо, как если бы мысль о том, что Уинстон надумает поехать туда, только что случайно появилась у него в голове. Это был его излюбленный маневр и тонко замаскированный вызов. Критиковать Джо в стенах парламента легко, а вот попробуй хоть кто-то из оппонентов осмелиться сказать хотя бы половину из своих речей в Бирмингеме. И поскольку Чемберлен ясно давал понять, что вряд ли Черчилль решится на такую поездку, тот поднял перчатку. Если Ллойд-Джордж отважился выступить там, то почему он не способен рискнуть? С этого момента в программе его выступлений и замаячила поездка в Бирмингем.
В самый разгар выступлений против протекционизма Черчилль случайно познакомился с женщиной, у которой когда-то был любовный роман с Джо Чемберленом. Восьмого июля Уинстон ужинал с видным руководителем фабианского движения Сиднеем Уэббом и его женой Беатрис. Они излагали свой план социальных преобразований — Уэббы вербовали на свою сторону всех и везде, где только можно, — и им хотелось понять, насколько Черчилль мог бы быть им полезен. В то время Беатрис была уже зрелой дамой, но в молодости — в двадцать лет, — она увлеклась Джо, несмотря на их двадцатилетнюю разницу в возрасте.
Они встретились в 1880 году, когда он еще был радикалом, и она влюбилась в него, в эту сильную личность, пока не пережила на собственном опыте, какая это сильная личность. Дважды вдовец (его жены умерли при родах), он как раз искал следующую подругу жизни, и наметил, какими качествами она должна обладать. «Главное, чтобы она полностью придерживалась моих взглядов, — признался он Беатрис. — Мне будет нестерпимо слышать ее возражения».
Не желая подчиняться ему во всем, она разорвала отношения. Личность, что открылась ей, оказалась не столь уж привлекательной, какой казалась внешне. «По складу характера, — пояснила она, — Джо энтузиаст и деспот… Следуя своим порывам, он со всей страстью будет крушить тех, кто не согласен с ним, пока не бросит их, сломленных и подавленных, к своим ногам». За ужином они обсудили и предстоящие споры с Чемберленом. Похоже, что ее былое увлечение никак не сказывалось на ее нынешнем отношении к Чемберлену. Болезненную рану она залечила, выйдя замуж за Сиднея Уэбба — видимо, ее привлекло в нем то, что он был полной противоположностью Джо — даже внешне: невысокий, неряшливый интеллектуал с узенькими плечиками. Когда Сидней во время ухаживания подарил ей свою фотографию, она воскликнула: «О нет, милый. Я не буду на нее смотреть — это так ужасно! Меня привлекает только твой ум! Вот за него я и выйду замуж». Семейная жизнь с Сиднеем протекала совершенно независимо, он выковал в ней такую рассудочность, что во время ужина она изучала Черчилля так, словно перед ней был некий новый объект для анатомирования. Ее самостоятельность и способность анализировать не оттолкнули Черчилля, в отличие от Чемберлена. Но тот портрет Уинстона, что она набросала в своем дневнике, выглядит скорее непривлекательным для нее — зрелой и опытной женщины. С ее точки зрения, он был слишком пылким, эгоистичным и незрелым.
Она также сочла, что он чем-то напоминает «американских аферистов», хотя и принадлежит к числу английских аристократов, а преуспевающие американцы раздражали ее. (Может быть, еще и из-за того, что Джо выбрал третьей женой дочь военного министра из администрации президента Гровера Кливленда — Мэри Эндикотт из Салема, штат Массачусетс. Джо шутливо называл ее «пуританская дева». Особого восхищения у Беатрис эта женщина не вызывала, но она признавала, что при всей ограниченности натуры, Мэри была сердечным человеком.)
Через некоторое время после состоявшегося ужина миссис Уэбб написала Черчиллю дружескую записку и порекомендовала для чтения кое-какие книги по вопросам свободы торговли. Она старалась не придавать значения тому внутреннему ощущению, которое у нее сложилось после встречи. Беатрис сочла, что вряд ли Черчилля заинтересует ее книга. Приверженец методов статистики и абстрактных теорий, она хотела проявить терпимость по отношению к Черчиллю, ведь он мог способствовать продвижению столь дорогой ее сердцу программы соцобеспечения. Но она сильно сомневалась, что у него это получится. И интеллектуальный потенциал молодого политика не показался ей очень богатым, но в особенности ее настораживали некоторые личные качества Уинстона.
«Первое впечатление, — написала она про Черчилля в своем дневнике, — нетерпимый, полностью неспособный к постоянному упорному труду, эгоистичный, самоуверенный до наглости, с поверхностным умом, реакционер, но наделен личным магнетизмом, большой отвагой и оригинальностью, не в смысле интеллекта, а в отношении характера… Говорит исключительно о себе… Не ссылается на труды ученых… Но его кураж, пылкость и изобретательность, а также традиции могут выдвинуть его далеко вперед».
Только в сентябре Черчилль почувствовал, что начался прилив негативного отношения к идеям Чемберлена. В начале месяца просачивались только слухи о том, что кабинет безнадежно раскололся и что переворот неизбежен. Из всех партий только небольшая часть разделяла взгляды Джо, но еще меньшее число готовы были выступить с критикой. В какую бы сторону ни бросал взгляд Джо, везде он видел представителей партий, сидевших сложа руки. «Подходит момент, когда каждый должен обозначить свои позиции, — призывал он. — И я должен знать, на кого могу положиться». Но какие бы старания не прилагал Чемберлен, ему никак не удавалось добиться полной поддержки кабинета.
11 сентября Уинстон написал матери, что «Джи Си полностью разбит» [14]. А неделю спустя Чемберлен вышел в отставку. Так завершилось его восьмилетняя деятельность министра по делам колоний. Сообщение оказалось весьма некстати, поскольку последовало почти сразу за смертью (в августе) лорда Солсбери — через год после того, как тот стал премьер-министром. И Солсбери и Чемберлен очень долго считались неотъемлемой частью правительства, и сразу смириться с мыслью, что один из них умер, а другого свергли, было довольно трудно.
Джо собирал свои бумаги, прежде чем покинуть кабинет, несколько дней и при этом не выглядел как человек, которого прилюдно высекли. Он и в самом деле думал, что его уход временный — и вскоре он вернется, как только у него получится завершить свою мечту о едином Союзе всех колоний и что задуманное будет легче проверить «со стороны», а не внутри правительства. А Черчилль был убежден, что эра Чемберлена закончилась, и ему уже не подняться, но готов был сражаться и далее до тех пор, пока полностью не добьет противника.
Чтобы ускорить конец, как понимал Уинстон, ему надо бой дать на территории Чемберлена. Один из хулиганов храбро согласился сопровождать Уинстона в его ноябрьской поездке в Бирмингем. Это был лорд Хью Сесил. Ему нравились «дохлые номера», и он считал, что поездка в Бирмингем — абсолютно провальное дело. Конечно, Черчилль осознавал, что его друг находит в поражении «меланхолическое удовлетворение». Однако это только подогревало его чувство юмора, которое он изливал на брата Хью: «Поищи для него более интересное предложение до того, как мы уедем в Бирмингем. А то ты можешь его больше не увидеть».
Местные спонсоры и организаторы митинга готовились к немалым трудностям. Один из делегатов, который принимал участие в этих встречах, сделал заявление прессе: «Нам ни к чему беспорядки, но вполне возможно, что митингу не дадут завершиться». За день до начала встречи на улицах появились специально нанятые головорезы. Надев на себя двойные плакаты-«сэндвичи» с текстами, призывающими рабочих объединиться, они устраивали шествия, чтобы продемонстрировать, насколько опасно противостоять Джо.
Чтобы не повторилась такая же история, как и с выступлением Ллойд-Джорджа, главный констебль выделил сотню полицейских, они должны были поддерживать порядок. Черчилль поинтересовался у Джона Морли — одного из давних друзей Чемберлена, — неужели планируется еще одно нападение толпы? Ответ прозвучал неутешительно. Хотя, по мнению Морли, подобное насилие выглядит ужасно, он уверен, что ничего не будет сделано, пока Джо не сочтет это нужным.
Политический мир затаил дыхание, ожидая, как поведут себя сторонники Джо. Одно дело пощипать перья Ллойд-Джорджу — все еще малоизвестному политику. Но какое наказание последует, если подстрекатели причинят вред Черчиллю — герою Бурской войны или лорду Хью — сыну недавно умершего премьер-министра. Ставки подскочили еще выше, когда в последнюю минуту к двум хулиганам — представителям парламента, присоединился еще один человек. То была Дженни. Не желая оставлять сына наедине с толпой, Дженни приехала в Бирмингем, чтобы встать на сцене рядом с Уинстоном и Хью. Ее появление накалило интригу. Одна из газет заметила накануне митинга: «Сегодня вечером мы ожидаем невероятного».
11 ноября в семь часов вечера толпа протестующих окружила здание городской ратуши. Их собралось более четырех тысяч человек. Полицейские вытянулись цепочкой за баррикадами, чтобы ни один человек без билета не проник в зал. Толпа напирала, предпринимая новые и новые попытки прорваться, но их отбрасывали назад. Разозлившись, кто-то швырнул камни в окна. Стекла посыпались на землю. Остальные все же, подавшись назад, старались произвести как можно больше шума. Они выкрикивали слоганы и пели патриотические песни.
В зале собралось около четырех тысяч сочувствующих. Когда Уинстон и Хью поднялись на сцену, большая часть аудитории встретила их появление ликующими возгласами, размахивая шляпами и носовыми платками.
В самом начале речи некие критиканы («иронично настроенные джентльмены», как отозвались о них в газетах) несколько раз пытались перебить его, но Уинстон сразу выбрал очень верный тон. Он очень уважительно отозвался о Чемберлене, а его спокойный негромкий голос сразу подействовал успокоительно на присутствующих. И хотя шум за стенами не умолкал, постоянно напоминая о возможной опасности, Черчилль не выказывал никаких признаков волнения.
«Сегодня вечером я пришел сюда не для того, чтобы сказать что-то недоброе в чей-либо адрес, — объяснил он сидящим в зале. — Я пришел, чтобы разъяснить, насколько это мне удастся, две важные вещи, и обе они представляют глубокий интерес для Бирмингема. Это вопрос свободной торговли и еще более важный вопрос о свободе слова». Он не стал разоблачать планы Джо относительно протекционизма и вдаваться в технические подробности дискуссии. Вместо этого Уинстон развернул перед присутствующими более широкую картину, объясняя, что крепкие моральные обязательства скрепляют империю крепче, чем экономические и военные интересы. Он высказывался так, как сам видит это, ссылаясь на свой опыт солдата и корреспондента, побывавшего в далеких краях, наделив империализм романтическими чертами — как силы, что объединяет людей для их общего блага. Какой бы ни была реальность на самом деле, Черчилль представил свой образ империи, которая отличалась от той, расчетливой, что намеревался выстроить Чемберлен. Волнующая яркость этой картины завораживала публику.
«Я достаточно повидал и в мирное и в военное время на границах империи, — говорил он, — чтобы понять, что Британия занимает и еще долго будет занимать ведущее место во всем мире. Но если эта сила будет опираться только на материальные основания, она не продержится и месяца. Сила и величие нашего авторитета опираются не на физическую мощь, но кроются в ее моральной ответственности, свободе, законах, английской терпимости, и английской честности… Вот вокруг чего мы, верные подданные короля, должны сплотиться и стоять нерушимым кругом в будущем, как делали это в прошлом».
Дэвид Ллойд-Джордж получил жесткий отпор в Бирмингеме не столько потому, что противостоял Чемберлену, не столько потому, что выступал против Бурской войны, а по той причине, что его высказывания выглядели непатриотичными. Уинстон, напротив, взывал именно к чувству патриотизма. Уже только по этой причине сторонникам Джо было трудно демонизировать его. За пределами здания толпа все еще бушевала и негодовала, но когда он закончил говорить, те, кто пришел в зал выступить против него, хранили полное молчание. Аплодисменты были оглушительными, как писали газетчики в своих отчетах, когда Черчилль закончил.
Они также написали, что на глаза Дженни навернулись слезы. Ее сын поступил как храбрец. И справился с поставленной перед собой задачей лучше, чем можно было представить. Она гордилась тем, что в эту минуту стояла рядом с ними на сцене и могла разделить торжество победы. Про его подвиги на реальных полях сражений она могла только читать, но сегодня она смогла воочию на поле политической битвы убедиться, что в жилах ее сына течет та же семейная отвага, что воодушевляла его предков. Благодаря мерам, принятым местными констеблями, и тому, что протестующие уже успели успокоиться, Дженни, Уинстон и Хью смогли спокойно покинуть здание ратуши и вернуться в Лондон. Это был унизительный момент для Чемберлена, ведь Уинстон смог переиграть его и нанести удар в самом сердце личной империи Джо.
Про лорда Хью Сесила, который вообще-то не отличался храбростью, в газетах отдельно написали, отметив, что перед лицом опасности он выказал удивительную стойкость. Хью выступил сразу после Уинстона. Газета «Дейли Миррор» не упустила возможности откликнуться на его удивительную политическую храбрость. «Мы не сомневаемся, что ему грозила нешуточная опасность. Ведь у всех в памяти сохранился тот случай, что произошел с мистером Ллойд-Джорджем в столице центрального графства Великобритании, — писали в «Миррор». — Но ему было что сказать в Бирмингеме, поэтому соображения личного дискомфорта не могли остановить его».
Черчилля чрезвычайно заботила мысль о том, что он находится в состоянии войны с Джо. Он размышлял об этом противостоянии несколько месяцев. И в начале лета, сидя на балконе здания палаты общин, Уинстон признался в своих чувствах в интервью журналисту и социальному реформатору Гарольду Бегби: «Можете ли вы сказать, что политика для вас — это все?» — спросил он.
«Политика, — ответил Черчилль, — захватывает, как и война, и столь же опасная штука».
Имея в виду новейшие виды оружия, которые поражают воюющих с дальнего расстояния, Бегби уточнил: «Даже учитывая появление нарезных винтовок?»
«Да, на войне вас могут убить только один раз, — сказал Черчилль, — а в политических битвах — многократно».
В ходе интервью Бегби пришел к выводу, что Черчилль строил свою карьеру, бросаясь в гущу многих смертельных схваток, и хотя для других проигранные бои могли обернуться катастрофой, сам он был уверен, что сможет подняться снова. Фактически Черчилль был уже готов признать, что раз уж он состоит в партии тори и, по его собственному утверждению, не желает покидать ее, в вопросе свободы торговли можно добиться победы, но ужасной ценой для партии. Он предсказывал «коллапс… худший, чем все те, что случались после 1832 года».
Тогда зачем надо оставаться в рядах партии, если вы ожидаете ее крушения? — попросил уточнить Бегби.
Вопрос заставил юного члена парламента собраться с духом и признать, что он рассматривает свое противостояние Чемберлену не только в контексте экономики и политики, но и как борьбу за будущее всей партии тори.
«Я тори, — сказал Черчилль, — и в партии у меня столько же прав, как и у любого другого члена, во всяком случае, столько же прав, сколько и у людей из Бирмингема. И я не считаю нужным покидать свою партию из-за них».
Слова Уинстона звучали так, как они прозвучат, когда он станет премьер-министром в свои шестьдесят лет: «Я останусь верным партии и буду бороться с реакционерами до последнего вздоха. В этом у меня нет ни малейшего сомнения».
Доводы Черчилля были столь убедительны, что Бегби после окончания ушел от него в уверенности, — он только что разговаривал с самым многообещающим молодым человеком в Европе. «Думается, уже сейчас я могу смело сказать — Уинстон станет одной из величайших фигур в политической истории». Как сказал один из друзей Черчилля: «Если вы оцените его будущее, оглянувшись на его прошлое, то поймете, что каждая из ступенек пройденного — это очередной шаг к трону».
Только одно препятствие существовало в его дальнейшем продвижении, с точки зрения Бегби, — количество врагов, которое он нажил за свою короткую политическую карьеру. Черчилль бросал вызов самым влиятельным людям и тем самым оставался незащищенным от нападений со всех сторон. «Приходится признать, — писал Бегби, — что мистера Черчилля ненавидят очень многие в обществе».
В тот самый момент, когда его значение в политическом мире резко возросло, Уинстон снова влюбился. И объектом его страсти стала женщина еще более обаятельная и еще более недоступная, чем Памела. Это была Этель Барримор, — в двадцать лет юная актриса стала звездой Бродвея. Она часто бывала в Британии. Несколько лет подряд она проводила лето с друзьями в Лондоне или в уединенных местах за городом. Она подружилась с Миллисент Сазерленд, которая питала надежду сыграть вместе с Этель на сцене ведущую роль.
Благодаря Миллисент Уинстон и познакомился с молодой женщиной в 1902 году, когда, как писал репортер «Нью-Йорк Таймс», Этель приехала в Лондон.
Он уже видел ее на сцене в представлении, которое исполнялось только один раз, в бродвейском хите, комедии «Морской кавалерист капитан Джинкс». Как признавался позже Уинстон, он влюбился в нее, как только она вышла на сцену. Да, Этель производила огромное впечатление на мужчин. В платье с глубоким вырезом, с цветком и сверкающими украшениями, она выглядела неотразимой. Увидев ее в первый раз, опытный путешественник Арнольд Лэндор написал про нее так, словно встретил нечто диковинное, никогда прежде им не виданное: «восхитительное создание, с опасным выражением глаз, блестящими темными волосами и пленяющими манерами». Но Уинстона покорила не только ее внешность, но и голос, который он описывал как «мягкий, магнетический, соблазнительный».
Она появилась в Бленхейме и подружилась с Консуэло и Дженни. Следующее лето она провела во дворце как почетный гость Консуэло и часто виделась там с Уинстоном. Но, подобно Памеле, она оставалась неуловимой, переносясь в вихре светской жизни с одного приема на другой.
Всем хотелось встретиться с нею. По приглашению графини она бывала в замке Уорвик, посещала Асквита в их снятом на лето особняке в Шотландии, ужинала с лордом Роузбери, играла в бридж с Артуром Бальфуром, в Лондоне ее познакомили с известным денди, входившем в круг Оскара Уайлда, — Максом Бирбомом.
Как-то летним днем 1903 года Миллисент пригласила ее на ланч. Среди других приглашенных был Черчилль, брат Миллисент — лорд Рослин и американский писатель Генри Джеймс. «Милли совершила ошибку, — вспоминала Этель, — спросив у Джеймса, успел ли он утром прогуляться. «Да, — ответил он, — примерно на две с половиной страницы, не оставив промежутка для высказывания другим, без точек и запятых». Уинстон просто не мог вставить ни слова, чтобы привлечь внимание Этель.
Но когда она наконец заметила его, то ее заинтересовала его политическая деятельность. Она восхищалась хулиганами и их тактикой, которую она называла «необузданной». Театр политической жизни Британии привлекал ее, но она, похоже, была не в состоянии понять, с чем связаны «шум, буря и натиск» Черчилля, выступавшего против Чемберлена.
В письме Уинстону, отправленном из Нью-Йорка, она сообщала, видимо, в полной уверенности, что ему будет приятно узнать, что следит за политическими новостями из Британии. При этом стала хвалить совсем не того человека.
«Меня чрезвычайно интересуют те захватывающие вещи, что происходят в Англии, — восхищалась она. — Не могу не думать о том, что Джо — одна из наиболее ярких фигур нашего времени. И мне представляется речь Гладстона тоже очень знаменательной — это правда, что он имел успех?»
Для юной американки это было вполне простительно — считать, что раз Черчилль и Джо сидят на одних и тех же скамьях палаты общин в парламенте, значит, они должны идти рука об руку. Доводы Чемберлена по поводу «пошлины», которые он приводил в своей речи 6 октября 1903 года — столь длинные и запутанные, что, видимо, Этель сочла, — будет проще, если она просто назовет их «блестящими». Уинстон не мог отмахнуться от такой ошибки. Он готов был посвятить сколько угодно часов для того, чтобы разъяснить ей суть вопроса и направить на путь истинный. В любом случае, он с огромным нетерпением ждал ее следующего приезда.
В свойственной ей очаровательной манере, она дала ему понять, что встреча их будет чрезвычайно важной. Но… она очень занята — на Бродвее идет новая пьеса, в которой она выступает. Однако она будет очень и очень скучать по Англии. Правда, она высказывала надежду на то, что получит главную роль в пьесе, которая намечена на конец весны. И подбадривала Уинстона просьбой не забывать ее. «Пишите чаще, дорогой Уинстон», — приказывала Этель.
Последняя часть их переписки не сохранилась, но она была многословной и страстной, потому что к ее следующему приезду в Лондон он уже собирался сделать ей предложение.
VII. Отступление
Война между Черчиллем и Чемберленом достигла самого пика в начале 1904 года. Генеральное сражение состоялось в четверг, в конце марта. Оппозиция потребовала от правительства устроить выборы, чтобы страна могла сказать свое слово по поводу свободной торговли. Настроенный самым критическим образом, Ллойд-Джордж доказывал: из-за того, что партия консерваторов никак не может решить вопрос с протекционизмом, это оттягивает решение и других насущных вопросов. И народ сам должен сделать выбор.
Глядя прямо на Бальфура, он насмешливо спросил, почему тот отказывается прояснить свою позицию и открыто высказаться, в какую сторону он склоняется. Премьер-министр, продолжал он, делает вид, что вся страна следует его примеру.
И тут со скамьи поднялся Черчилль. Глава кабинета понял, что сейчас тот, кто должен выступать на его стороне, тоже выскажется против. Как описывали репортеры, «лицо его исказилось от гнева». В этот момент премьер-министр, видимо, решил, что с него хватит! С несвойственной ему торопливостью, даже не оглянувшись, он покинул кабинет.
А затем произошло нечто невероятное — другие министры один за другим поднялись и вышли следом за своим начальником. За ними потянулись и заднескамеечники. Известный денди из партии тори, Уильям Бердетт-Коуттс, замедлил шаг и остановился в дверях, глядя на всех с настолько высокомерным видом, что оставшиеся разразились гневными возгласами. Только после этого он ушел. За несколько минут скамьи, на которых восседали члены правительства, опустели. Осталась только та часть представителей, которые выступали за свободную торговлю, и Уинстон, который все еще продолжал стоять, не понимая, как члены партии, к которой он принадлежал, могли так поступить. Тем не менее, он закончил свою речь, не щадя премьер-министра. Он был даже беспощаднее, чем Ллойд-Джордж. «Пришло время, — сказал он, обратившись к тем, кто остался сидеть, — когда страна должна наконец избавиться от уклончивой политики, люди имеют право знать, что представители власти думают на самом деле, и как они соблюдают важнейшие политические принципы».
Бальфура, покинувшего зал во время дебатов и тем самым нарушившего традиции парламента, осудили за этот поступок. Но в свойственной ему манере он не желал признать себя виноватым, утверждая, что это было вызвано необходимостью, — его пригласил к себе канцлер казначейства, и он не собирался наносить оскорбление Черчиллю. Мало кто всерьез принял его попытку оправдаться. Одна из газет описывала уход премьер-министра скорее как побег школьника с урока, как демонстрацию слабости. «Спектейтор» утверждал, что подобного рода протест — попытка унизить мистера Черчилля, и упрекал представителей партии тори за то, что они отказываются вести честную игру с человеком, который «проявил храбрость и незаурядность».
Вместо того чтобы обвинить Чемберлена, — ведь раскол в партии произошел из-за его раздутых имперских планов, — Бальфур и другие сподвижники предпочли свалить все на Черчилля, а судьбу свободной торговли предоставить ее собственной судьбе. Конечно, Уинстон был упрям, но и Джо не уступал ему в этом. Хотя на самом деле требовалось не так уж много, чтобы приспособить взгляды Уинстона к взглядам партии и дать ему хотя бы возможность и некоторый стимул для этого. Тем более, что партии тори нужен был такой энергичный молодой боец, который не боится задавать неудобные вопросы. Но Бальфур был нерешителен, а Чемберлен нетерпим. Оба не дали себе труда задуматься, как наилучшим образом использовать таланты Черчилля. А он, в свою очередь, ясно понял, что не сможет оставаться в партии, пока эти двое возглавляют ее. Они создали невыносимую ситуацию: с одной стороны, позиции Джо все еще оставались сильными, его нельзя было просто проигнорировать, а с другой стороны, его доводы не были настолько сильны, чтобы он мог победить. Бальфур был наделен властью, но предпочитал увиливать вместо того, чтобы сделать выбор.
Несколько месяцев Черчилль размышлял о том, не выйти ли ему из партии. Осенью, в письме к Хью Сесилу, он изложил причины, побуждавшие его принять такое решение: «я устал изображать дружбу в партии, где дружбы не существует, и верность ее лидерам, смещения которых все жаждут». Он зашел еще дальше, заявив: «Ненавижу тори». Понимая, что его прямота заденет Хью, — слишком крепкими узами тот был связан с тори, — Уинстон не отправил письмо своему другу. Но к концу 1903 года он настолько ясно выразил свои чувства и мысли в публичных выступлениях, что Хью и сам понял, насколько близок Черчилль к тому, чтобы уйти из партии.
Сесил старался сделать все возможное, чтобы переубедить Уинстона: «… надо продолжать борьбу с Джей-Си, оставаясь в рядах партии, и выиграть, несмотря на тех, кто сомневается, кто медлит, перетянув на свою сторону тех, кто не столько придерживается идеи Джо, сколько пытается сохранить верность партии». Хью хотелось, чтобы Уинстон и дальше выступал против Джо, но чтобы он при этом «говорил на языке консерваторов». Это означало, что Хью не понимал, сколь мало его друга заботит собственно язык консерваторов. Все его высказывания были сделаны на языке самого Черчилля. «Он на стороне своей собственной партии», — к такому выводу пришла газета «Скотсмэн» в марте 1904 года.
Вопрос заключался вот в чем: найдется ли такая партия, которая захочет предложить ему достаточно длинный поводок, чтобы тот не стеснял его движений. И все оставшееся время Черчилль взвешивал именно эту возможность. Одновременно он внушил Хью — своему лучшему другу, — столь глубочайшее отвращение к методам Джо, что тот уже не мог держать чувства при себе. И они вылились весной. После поездки в Бирмингем Сесил уже горел от нетерпения встретиться с Джо лицом к лицу и высказать все, что думает о нем. Это произошло на вечернем заседании партии, и страстность выступления поразила присутствовавших.
Чемберлен намеревался уйти с заседания, ему не хотелось выслушивать парламентские дебаты по вопросу протекционизма. Он предпочитал сам высказываться на эту тему на собственных вступлениях перед публикой, чтобы не втягивать Бальфура и других членов партии в противостояние. И тогда Хью Сессил, вытянув указательный палец в его сторону, заявил, что Джо ведет себя как трус, не желающий обсуждать вопрос вместе с остальными. Меньше всего присутствующие ожидали от лорда Хью, что он осмелиться выступить с такой прямотой против могущественного Джо. Однако Хью на этом не остановился. Он сказал, что Чемберлен больше всего напоминает ему Боба Эйкрса — шутовского персонажа пьесы восемнадцатого столетия «Соперники» Шеридана.
«К сожалению, получается так, что я вынужден сравнить нашего уважаемого друга, — сказал он, — с Бобом Эйкрсом из комедии, который проявляет храбрость везде, где может, но только не на поле боя. И наш уважаемый друг, как и этот герой, отступает в том случае, когда должен сразиться с противниками именно здесь, в парламенте. У героя Шеридана в таких случаях душа уходила в пятки».
Сравнение было остроумным, но унизительным. Оппоненты встретили его смехом, а друзья Джо негодующими криками. Сначала Чемберлен сделал вид, что это его нисколько не задело. «Стоило видеть лицо Чемберлена в тот момент, когда выступал Хью, — записал кто-то из газетчиков, сидевших на галерее для посетителей, — его лицо озарила широчайшая улыбка, и он повел себя так, словно речь шла о незначительной шутке». Но когда настал его черед отвечать, он ударил со всей силой, умело используя наработанные за долгие годы приемы ораторского искусства. И презрительно бросил, что не Хью упрекать его в отсутствии храбрости. Если дело дойдет до рукопашной, он не уступит никому, с угрожающим видом закончил Джо.
Фамильная гордость, проснувшаяся в Сесиле не без влияния Уинстона, подтолкнула его выступить против такого соперника, как Джо, и вынудить его обороняться. Даже его кузена, премьер-министра Бальфура, смелость Хью застигла врасплох. Он не ожидал от него ничего подобного. И к концу заседания Бальфур счел нужным защитить члена своего кабинета, а также показать, что не разделяет критических взглядов Хью: «При всем остроумии злобных выпадов против мистера Чемберлена, которые я, к сожалению, слышал не раз, при всем том наборе обвинений, которые вываливали на него, пытаясь очернить, до сегодняшнего вечера мне не приходилось слышать — даже сказанного шепотом, — обвинения в том, что Джо не хватает храбрости».
Хью наивно полагал: коль он высказал то, что думает о противнике, теперь можно заняться другими делами, но Джо не забыл о том унижении, которое пережил в тот вечер. Он поклялся отомстить и начал вести кампанию против Хью в Гринвиче — его собственном избирательном округе. Уинстон предупреждал друга об опасности, говорил о том, что Джо непременно ответит ударом на удар любым доступным ему способом. «Не питай никаких иллюзий насчет того, что он способен сдаться», — писал он.
Работа требовала времени, но Джо бил в одну точку весь следующий год, и ему чуть было не удалось разрушить политическую карьеру Сесила. Своим сподвижникам Джо прямо сказал: «Уж лучше потерять двадцать мест, чем позволить лорду Хью пройти в парламент». Слишком поздно Хью осознал, что Джо собирается победить его на следующих выборах и не жалеет тратить на это по пятьдесят фунтов в день. Хью в самом деле проиграл в 1906 году со страшным отрывом и обрушился с обвинениями на Черчилля, в несколько экстравагантной манере обвиняя того в маккиавелиевских методах, что он использовал его, как это делали в эпоху Ренессанса, для достижения своих целей. Разумеется, Черчилль оправдывался. Он говорил, что у него и в мыслях не было воспользоваться услугами Хью, чтобы свалить могущественного Джо.
Со времени своего избрания в парламент Черчилль размышлял, как ему надо вести себя, чтобы выбиться в первые ряды, чтобы партийная дисциплина не связывала ему руки. Он надеялся, что наступит момент, когда сможет добиться успеха исключительно благодаря своим собственным заслугам и независимому уму, благодаря тому, чего он добивается, а не потому, что придерживается партийной иерархии. Задолго до этого, еще в начале 1901 года он как-то высказался на эту тему перед научным сообществом в Ливерпуле: «Нет ничего хуже, когда подавляют независимого человека. В нашей стране должно быть только два мнения — мнение правительства и мнение оппозиции. Анонимность кабинета меня отвращает. Я верю в личность!».
Вряд ли такая установка могла способствовать его продвижению. Далеко не все «неуправляемые хулиганы» следовали его примеру. Возможно, кто-то и подумывал про себя, что подобная позиция выглядит многообещающей, но остальные считали ее следствием одного тщеславия. И чем больше неудобств Уинстон причинял, тем больше неприязни он вызывал. Давние заднескамеечники во время его выступлений на дебатах принимались шуметь. Только Джеймс Л. Ванклин — биржевой делец, составивший себе огромное состояние на акциях по строительству железной дороги в Южной Африке, когда Черчилль, повернувшись к нему, попросил «призвать к тишине», — обратился к присутствующим с просьбой выслушать выступающего. Те, кто поддерживал Чемберлена, выразили недовольство. «Позвольте мне предупредить Вас, — написал один из них на следующий день Черчиллю, — что у меня хватает таких молодых, вроде Вас, я знаю, как обращаться с ними».
Несколько месяцев Черчилль лелеял мечту о «правительстве середины», как он называл его, которое мог бы возглавить лорд Роузбери или какой-либо другой столь же представительный человек из двух главных партий. Он даже пытался воодушевить этой идеей самого Роузбери, но надутый аристократ слишком дорожил тем легким образом жизни, который он вел в своем громадном поместье, и не желал окунаться в нелегкую бурную политическую жизнь, чтобы столкнуться с трудными или неразрешимыми вопросами. Когда Уинстон осознал, что из его затеи ничего не получится, оставаться в рядах тори становилось все более труднопереносимым. И тогда сам собой появился вопрос: а не попробовать ли себя в качестве либерала?
Он имел нескольких друзей из числа либералов, но особенно легко он чувствовал себя в присутствии старого государственного деятеля еще викторианских времен — Джона Морли. Тот проявлял столько терпимости и великодушия, что мог поддерживать тесные дружеские отношения с самыми разными политиками, включая и Джо Чемберлена. Опытный литератор, подготовивший официальную биографию Гладстона, и горячий сторонник свободной торговли, Морли был либералом старого образца. Являясь приверженцем личной свободы, он выступал против реакционных взглядов, разделяемых многими крупными землевладельцами и англиканской церковью. Всю свою жизнь он спокойно и мягко пытался провести корабль государства, лавируя между Сциллой и Харибдой — зависимостью от иностранных товаров и непростой задачей продвигать товары только отечественного производства. Ему доставляло удовольствие быть интеллектуальным и политическим наставником молодого Уинстона. Он рекомендовал юному другу нужные книги на ту или иную тему, и время от времени давал конкретные практические советы в сдержанной мягкой манере. Именно Морли предложил Черчиллю как следует проштудировать передовое для того времени исследование социолога Сибома Роунтри «Бедность: исследование городской жизни». Начиная с этого момента Черчилль стал серьезно задумываться: что надо сделать, дабы улучшить жизнь беднейших слоев населения Англии. «Как мало славы, — писал Черчилль, дочитав книгу, — в том, что империя, которая правит морями, не в состоянии улучшить жизнь своих собственных подданных».
Спокойный, сдержанный Морли пытался немного смягчить задиристость Уинстона, научить его умеренности, чтобы медленно и постепенно привлекать в свои ряды других политиков. Но в этом направлении он почти не достиг успеха. Позднее Морли сокрушался о том, что Уинстон всегда предпочитал брать штурмом вставшие перед ним преграды, еще более усложняя ситуацию, а иной раз и просто поднимал бурю в стакане воды. Как-то, когда Уинстон признался ему, что читает очередную книгу о Наполеоне. Морли с разочарованным видом покачал головой и сказал: «Было бы лучше, если бы вы начали внимательнее исследовать жизнь более неприметных людей в истории. Многие из тех, кто пытался до вас равняться на Наполеона, принесли массу несчастий и себе, и другим».
В общем и целом, либералы охотно соглашались принять в свой круг Черчилля со всеми его недостатками. Они внимательно наблюдали за тем, как Уинстон переезжает из одного графства в другое и в своих выступлениях разоблачает Чемберлена. Они никак не поддерживали его, но их привлекала его страстность и его ораторские таланты. Ни одна из восходящих звезд либеральной партии не могла в этом отношении сравниться с ним, разве что только Ллойд-Джордж. И ему чрезвычайно понравилась идея работать рука об руку с Черчиллем против Чемберлена. Их объединил на одной сцене общий враг и ничего более. Но и этого было вполне достаточно. Даже самые близкие приятели Джо вынуждены были согласиться, что эти два политика могут составить мощную команду. Склонный к ярким сравнениям Ванклин счел, что эти две скаковые лошади с головокружительной скоростью повысят ставки либералов. «Вдвоем вы составите отличную пару, — написал он Ллойд-Джорджу в своем едком письме, — но я бы, ни под каким предлогом, не встал бы в одну упряжку с вами».
Возможность успешного продвижения в партии либералов все более привлекала Уинстона. Их лидер в палате общин, сэр Генри Кэмпбелл-Баннерман, осанистый, обходительный человек, не очень крепко держал в руках бразды власти и вряд ли смог бы решительно направлять Черчилля в нужную ему сторону. Генри не считали слишком честолюбивым, крупным и влиятельным игроком на поле политических сражений. Его способности и таланты были столь скромны, что «Таймс» отзывалась о Кэмпбелле так: «вполне устраивающий всех временный лидер, исполняющий свои обязанности до тех пор, пока не появится настоящая, достойная этого места фигура».
Обстоятельства последних лет сложились таким образом, что Черчилль покинул ряды консерваторов, потому что явственно осознал: у него больше шансов на другой стороне парламента. Это, конечно, важнейший из доводов, однако не стоит сбрасывать с чаши весов и то, в какой враждебной атмосфере, благодаря усилиям Чемберлена, он находился. А последней каплей (прежде чем сделать шаг в другую сторону) стало то, чего он никогда не мог забыть, — уход премьер-министра с его выступления, когда они бросили его одного в парламенте в тот драматический мартовский день. Собственно, именно этот день и стал судьбоносным, расставив все точки над i.
Черчилль оттягивал окончательное решение не потому, что боялся огорчить лорда Бальфура с его сторонниками, но из-за своего близкого друга Хью Сесила. Он знал, что тот скорее умрет, чем перейдет из лагеря тори в лагерь либералов. Однако несколько раз принимался убеждать Хью последовать за ним. Но Сесил даже слышать об этом не желал. «Поступай, как сам считаешь нужным…»
Перелом произошел 22 апреля. Черчилль выступал в парламенте на тему истории взаимоотношений тори с рабочим классом Англии, и в конце речи подвел итог, что двадцать пять лет назад, когда партия «не была столь бутафорской, как сейчас», они находили общий язык друг с другом. Уинстон отдавал себе отчет в том, что члены его партии снова могут встать и покинуть зал. Никто не пошевелился, и вдруг его словно заклинило. Он замолчал, утратив нить высказывания, взялся обеими руками за голову, и сам вышел из зала. Это было настолько не похоже на него, что многие даже посочувствовали и попытались усадить Уинстона, несмотря на то, что ему не удалось закончить речь. Они решили, что ему стало плохо.
«Случай в палате», — гласили на следующий день заголовки газет, — «Мистер Черчилль потерял дар речи и не смог закончить выступление». Многие даже высказывали предположения, а не страдает ли молодой человек расстройством нервной системы. «Драматическое событие в палате общин могло произойти по той причине, что он не находит поддержки со стороны своей партии. Мистера Черчилля нельзя считать чрезвычайно популярным во всех отношениях политиком, однако многие придерживаются мнения, что он может стать таковым в будущем».
Уинстон быстро взял себя в руки и настаивал на том, что не произошло ничего серьезного, всего лишь легкое недоразумение. Однако нет сомнения в том, что тот мартовский уход его однопартийцев не был случайностью или недоразумением. Хотя он все еще пытался как-то завуалировать остроту напряженности. 22 апреля Уинстон еще выражал надежду, что его поступок поймут правильно.
В тот момент, когда его все сильнее закручивал политический вихрь, имелся еще один повод для тревоги и беспокойства, о чем знали немногие из близких его людей. Через шесть дней он собирался посвататься еще раз. 28 апреля из Нью-Йорка должна была приехать Этель Барримор, чтобы начать репетиции в новой пьесе. Ее поклонники считали, что представление станет хитом сезона. Премьера намечалась на середину мая. Уинстон предвкушал, что теперь у него будет больше времени пообщаться со звездой Бродвея и она наконец даст согласие стать его женой.
Бродвейский продюсер Чарльз Фроман, продвигавший Этель в Америке, надеялся, что его протеже блестяще выступит в заглавной роли в новой комедии «Синтия» молодого английского драматурга Хьюберта Генри Дэвиса. Это была ее первая попытка сверкнуть в заметной британской постановке. Предстоящая премьера сразу стала предметом многочисленных споров, в основном, по той причине, что Этель — гостья Миллисент Сазерленд. Аристократка, пригласившая звезду на все лето, постаралась обеспечить ей теплый прием в литературных и светских кругах. И в первые две недели своего пребывания, у Этель почти не оставалось свободного времени, Она бывала на всех встречах, которые организовала Миллли, а остальное время репетировала в театре Уиндема. Однако Черчилль с нетерпением ждал момента, когда сможет побыть с ней наедине, для чего и пригласил Этель поужинать. В своем еженедельнике он отметил день свидания — 3 мая, зашифровав ее имя только инициалами — Э.Б.
Эта встреча, подобно салюту, ознаменовала начало его бешеной атаки на Этель. Много лет спустя его дочь напишет про этот роман: «Папа заваливал ее букетами и записками, и каждый вечер старался ужинать в отеле «Кларидж», где она обычно ужинала после представления». В зрелые годы Этель писала, что Уинстон сделал ей предложение, и что она призналась, насколько он выглядит привлекательным в ее глазах. Но поскольку она была с головой погружена в предстоящие спектакли, Этель не дала прямого ответа или согласия. И когда он уже настроился на то, что их роман будет развиваться, все вдруг полетело кувырком. Это не имело к нему прямого отношения. Но из-за случившегося Этель очень быстро покинула Лондон, оставив мысль о замужестве.
Осложнение произошло 16 мая, в день премьеры. Несмотря на дружески настроенную публику, пьеса провалилась, и критики безжалостно напали на автора, хотя и отдавали дань исполнительскому мастерству актрисы Бэрримор. Типичным можно назвать обозрение в «Таймс». «Пьеса настолько слабая, — писал критик, — что иной раз трудно поверить, что ее вообще кто-либо писал. А если и писал, то левой ногой. Пьеса представляет собой только часть чего-то, и этой частью чего-то является мисс Барримор». Критики выносили вердикт: да, пьесу можно смотреть только по той причине, что в ней занята такая звезда, как Этель, но даже ее обаяние не в состоянии скрыть все убожество вялого сюжета и пустых диалогов.
Уинстон пришел с огромным букетом в уборную Этель, но она знала, что пьеса провалилась, и он тоже знал об этом. «О, моя бедняжка!» — вздохнул он. Пьеса с трудом выдержала еще несколько представлений в течение двух недель, но в начале июня дирекция пришла к выводу, что одиннадцатого числа будет последняя постановка. Слишком короткий срок для пьесы, от которой так много ждали. Пристыженная Этель объявила, что она вернется в Америку, как только за ней закроется занавес. Ее желание уехать вызывало сожаления, как выразились в «Дейли Экспресс», что «из-за того, что пьесу сняли с репертуара, сократился срок пребывания в Лондоне очаровательнейшей актрисы мисс Этель Барримор. Как жаль, что мистер Фроман не смог выбрать для того, чтобы представить Этель публике, более привлекательную пьесу».
При первой же возможности Этель покинула Лондон и отправилась в Сан-Франциско, где выступала весь июль в местном театре, избегая света рамп Нью-Йорка, куда очень быстро дошло известие о ее провале в Лондоне. Это событие стало предметом обсуждения. Хотя Этель и призналась репортерам Сан-Франциско, что лондонская постановка вызвала разочарование, она ясно дала понять, что намеревается вернуться, чтобы взять реванш. «Лондон очень много для меня значит», — заявила актриса.
Об Уинстоне она не обмолвилась и словом. Интерес, который он вызывал у нее, быстро погас. Этель снова объявилась в Лондоне, но уже через год. За это время актриса успела влюбиться в другого человека. И ей уже было не до Черчилля и его чувств. «Я был без ума от любви, — вспоминал он через пятьдесят лет, — а она не обращала на меня ни малейшего внимания».
Его попытка жениться и в этот раз потерпела фиаско.
С ее поверхностным восприятием британской политической жизни, Этель, видимо, не в состоянии была осознать, что пока она выходила на сцену в роли Синтии, Уинстон переживал свое собственное, не менее драматическое представление. Этой «пьесе» уделили не так много внимания, и мало кто осознал смысл случившегося по достоинству, однако для тех, кто понимал всю важность, она стала незабываемой вехой.
31 мая 1904 года, когда в дождливый послеобеденный день в здании парламента почти никого не было, в помещение вошел Черчилль. По словам репортера «Манчестер Гардиан», он «посмотрел на свое привычное место… затем, перевел взгляд на скамью, что находилось напротив, поклонился креслу, которое занимал председатель, а затем резко повернулся и внезапно прошагал направо, заняв место среди либералов».
Он сел рядом не просто с рядовым либералом. Это был Ллойд-Джордж — воплощение Люцифера для Джо и его последователей. Разрыв Черчилля со своей партией нельзя было продемонстрировать в еще более острой форме. Все хулиганы, кроме Хью Сесила, отвернулись от него. Хью остался верен дружбе с Уинстоном, хотя сам не мог спокойно даже слышать имя Ллойд-Джорджа из-за того, что тот позволил себе критиковать землевладельцев и англиканскую церковь. В разговоре с друзьями Хью заявил, что к пропагандистским листовкам, которые выпускал Ллойд-Джордж, он не прикоснулся бы даже веслом.
Итак, в двадцать девять лет Уинстон заново начал свою политическую карьеру в новом окружении, как всегда наметив самые высокие цели.
VIII. Холостяк и богатая наследница
Побывавший в палате общин в конце июня, чтобы встретиться с Черчиллем, журналист Герберт Вивиан был поражен тем вниманием, каким пользовался молодой человек. Очень многое изменилось после их последней встречи год назад, когда Чемберлен продвигал свою обреченную на провал кампанию в защиту протекционизма. Герберт и Уинстон шли по веранде, обустроенной для чая, мимо других членов палаты и посетителей, включая и многочисленных хорошо одетых дам, и всякий раз вид Уинстона вызывал легкое возбуждение среди присутствующих. «Я невольно отметил интерес, который он неизменно вызывал, — вспоминал Герберт Вивиан. — Все сразу поворачивались в его сторону, большая часть с улыбкой одобрения. Казалось, что это его мало занимает или волнует, он шел, не скупясь отпускать веселые замечания».