Черчилль. Молодой титан Шелден Майкл

«Ничего подобного на памяти всех живущих поколений не доводилось видеть в тихой, законопослушной Англии», — утверждал Черчилль впоследствии.

Банда анархистов использовала «маузеры» — скорострельные «самозарядные пистолеты» [42]. Благодаря складному прикладу, крепившемуся к рукояти, такой пистолет можно было использовать как ружье и стрелять из укрытия во всех направлениях. Опустошенный магазин, обычно вмещающий десять патронов, стрелок быстро заменял другим, что позволяло вести из «маузера» почти непрерывный огонь. В Британии с этим новым образцом стрелкового оружия, производимым в Германии, практически никто не сталкивался, если не считать некоторых армейских офицеров. К счастью, на улице Сидни-стрит присутствовал один чиновник высокого ранга, хорошо знавший данный пистолет и эффективно применявший его в бою. Это был Уинстон Черчилль.

Когда «маузеры» только появились в продаже в 1898 году, Черчилль приобрел два пистолета этой марки и уже вскоре пустил один из них в ход во время кавалерийской атаки под Омдурманом. Опустошив магазин своего «маузера», он убил нескольких дервишей [43], включая одного, пытавшегося пронзить его копьем и застреленного с расстояния менее ярда. Тогда полуавтоматический «маузер» спас Уинстону жизнь, и теперь, зная по собственному опыту его убойную силу, он сам постарался спасти как можно больше жизней полисменов и солдат, участвовавших в перестрелке с анархистами на Сидни-стрит. Когда несколько констеблей попросили позволения броситься в осажденное задние, Уинстон отговорил их от бессмысленной затеи, объяснив, что их всех перестреляют, как кур. Репортер описал данный эпизод в более мягких выражениях: «Министр внутренних дел, опасаясь, что это действие может подвергнуть жизни безполезному риску, воспрепятствовал его осуществлению». Опасность была столь велика, что Уинстон даже не позволил пожарной бригаде приблизиться к зданию, из окна которого вырывался огонь и дым. Правда, авторитета министра оказалось недостаточно, чтобы заставить почтальона отказаться от намерения отнести письма в дом, соседствующий с убежищем банды, однако он все же смог переубедить офицера пожарной бригады, настаивавшего на том, что его долг тушить пожар, несмотря на риск. Только после того, как Черчилль заявил, что берет всю ответственность на себя, если дом сгорит, пожарный офицер перестал рваться в огонь и остался на месте, чтобы наблюдать, как пламя все больше и бльше охватывает здание.

Анархисты погибли в огне, но в итоге выяснилось, что «банда» состояла всего из двух человек, чьи обугленные тела нашли в руинах вместе с двумя «маузерами» [44]. Они имели при себе так много патронов, а их оружие стреляло с такой скоростью, что создавалось впечатление, будто дом действительно защищают несколько отчаянных анархистов. Однако погибшие боевики действительно принадлежали к довольно крупной банде. За ними числился целый ряд вооруженных ограблений, которые они совершили при помощи других изнаннников, чтобы добыть денежные средства, необходимые для их революционной деятельности в России.

В течение двух следующих недель органы власти разыскали пятерых анархистов, убивших 16 декабря 1910 года трех полицейских во время неуклюже организованного ограбления ювелирного магазина [45]. Тот случай получил известность как «худший день в истории британской полиции». Грабители выпустили более двадцати пуль, из которых восемь попали в одного невооруженного полицейского. Два других офицера полиции были ранены и выжили, но остались парализованными [46]. Никто из полицейских пока не был готов к встрече с таким убойным видом оружия. Ведущему детективу, допрашивавшему убийц, никак не удавалось выследить группу преступников, пока еще один полицейский не столкнулся лицом к лицу с «маузером».

Черчилль присутствовал в декабре на похоронах погибших полисменов, и, оказавшись на Сидни-стрит, понял, что преступники пустили в ход то же самое оружие, которое стоило жизни трем его подчиненным [47]. «Положение было чрезвычайно сложным, — вспоминал он, объясняя, почему должен был явиться на место столкновения, — и я чувствовал, что обязан увидеть все собственными глазами». И он был прав. С несвойственной ему скромностью, Уинстон не приписывал себе никаких подвигов, не подчеркивал того, что он оказался единственным, кто мог в тот день понять, из какого вида оружия ведется огонь, и минимизировать потери сил правопорядка. Он никогда не упоминал о своей роли эксперта по «маузерам», которая на самом деле оказалась важной, и на протяжении ста лет, прошедших после перестрелки на Сидни-стрит, никто из исследователей не уделял этому внимания.

То дело следует признать одним из славных моментов в жизни Черчилля, проявившего тогда свои самые лучшие качества. Его чаще всего высмеивают как самовлюбленного типа, которому не было до дела других. В данном случае он мог бы отсидеться в министерстве, пользуясь своим положением, и предоставить разборку с анархистами чиновникам более низкого ранга. Вместо этого Уинстон лично прибыл на место происшествия. Даже один из самых доброжелательных биографов назвал данный эпизод «большой ошибкой Черчилля». Действительно, высокая шляпа на голове министра вряд ли защитила бы его от пули [48].

На фотографиях, опубликованных в тогдашних газетах, Черчилль в цилиндре действительно выглядит как человек, который шел танцевать на бал, а по ошибке оказался в гуще перестрелки. Когда Эдди Марш, храбро сопровождавший своего босса на Сидни-стрит, потом пошел в кинотеатр, он неожиданно для себя увидел на экране кадры кинохроники, показывающие Уинстона во время осады дома с анархистами. Он был неприятно поражен — и даже немного испуган, — когда в кинотеатре раздались крики: «Да застрелите же вы его!»

Артур Бальфур, не разобравшийся в происшествии, и даже не имевший понятия о том, что такое «маузер», с радостью обозвал Уинстона тщеславным дураком, который сам лез под пули, непонятно зачем рискуя жизнью. В палате общин он высказался еще более презрительно: «Как я понимаю, если выражаться яыком военных, Уинстон оказался в зоне огня. Он и фотограф оба рисковали ценными жизнями. Я еще понимаю, зачем это делал фотограф, но зачем надо было так поступать достопочтенному джентльмену?»

Асквит отнесся к критическим нападкам на министра внутренних дел достаточно равнодушно и почти не пытался защитить его. Уинстон сидел рядом с премьер-министром, когда тот, посмотрев на него, обратился к парламенту: «Если мой уважаемый друг, сидящий справа от меня, позволит, то я скажу так: «Участие в опасной ситуации привлекает внимание к личности». Фраза запоминающаяся, но она совершенно не соответствовала действительности и не защищала Уинстона от дальнейших нападок.

Однако даже этот снисходительный отзыв звучит намного лучше, чем высказывание Редьярда Киплинга. Оголтелый хулитель Уинстона, Киплинг написал своему другу, что министр внутренних дел должен был проявить больше храбрости и шагнуть прямо под пули. «Три часа перестрелки, — прокомментировал он эпизод на Сидни-стрит, — и один дьявольский выстрел мог бы принести некоторую пользу нации».

Выражать ненависть к Уинстону стало своего рода национальным хобби. Некоторые консерваторы докатились до того, что уверяли, будто худшего предателя не было со времен Иуды. Кейр Харди расписывал его черными красками, как одного из самых жестоких реакционеров, а те, кто поддерживал суфражисток, грозили устроить ему засаду. В декабре 1910 года Уинстон получил письмо от человека, назвавшего себя Алексом Баллантайном. Автор заполнил три страницы угрозами типа: «Как только мне представится случай, я выпорю тебя собачьим хлыстом как ты того заслуживаешь». Письмо отправили в Скотланд-Ярд для проведения расследования. Вскоре удалось выяснить, что его написал бывший полицейский, сильно обиженный на Уинстона за свое увольнение со службы и намекавший, что он может убить министра внутренних дел, чтобы «сравнять счет». «Я намереваюсь разоблачить несправедливость мистера Черчилля, — клялся он, — Может быть, я собственноручно убью своего оппонента, чтобы ускорить кризис?»

Так что Уинстону приходился постоянно быть начеку. Нельзя было предугадать, из-за какого угла грозит нападение.

Когда его попросили присоединиться к группе официальных представителей власти, — это был кортеж из экипажей, совершавший круг по Лондону в честь коронации Георга V, то Уинстона либо встречали аплодисментами, либо освистывали. Никто не хотел садиться вместе с ним в один экипаж. Герцогиня Девонширская и графиня Минто, получив предложение разделить с Черчиллем места в экипаже, согласились на это с большой неохотой. «Они приходили в крайнее уныние, — писал Уинстон Клемми, — когда по пути раздавались громкие приветственные крики, но слегка оживились возле резиденции лорд-мэра, где были враждебные демонстрации». Недовольная этим испытанием, герцогиня Девонширская сказала лорду Балкаррасу, что она никогда «не согласится снова участвовать в процессии вместе с Черчиллем, поскольку уверена, что в следующий раз не выдержит и присоединится к улюлюканью, направленному против министра внутренних дел». Даже старые друзья из числа консерваторов под давлением все более увеличивавшихся политических разногласий считали неприличным для себя выказать ему симпатию. В марте 1911 года на заседании палаты общин, продолжавшемся целую ночь, Линки Сесил в четыре часа утра потерял всякое терпение и яростно обрушился на Уинстона, сидевшего в качестве министра на передней скамье. Лорд Хью решил, что тот специально вводит в заблуждение оппозицию, заставляя ее обсуждать мелкие процедурные вопросы. Уинстон ответил, что его друг попирает установленные правила вежливости.

«Правительству известно имя некой другой персоны, нарушившей данное ею слово, — заявил лорд Хью, — но оно не открывает его, чтобы избежать обвинения в бесчестии, связанном с нарушенным обещанием. За такой проступок, если он касается денежных дел, виновного отправляют в тюрьму. За такой проступок, если он касается частной жизни и личных отношений, человека изгоняют из общества джентльменов».

Он использовал прием ораторского преувеличения, которым Уинстон и Линки пользовались в те времена, когда оба они были «хулиганами». Однако в четыре часа утра министр внутренних дел не хотел тратить время на пустую перепалку.

Репортеры на галерее оживились, когда Уинстон и его шафер вступили в бой как роялист с «круглоголовым» [49]. Кое-что из их словесной перепалки было опубликовано в прессе:

«Мистер Черчилль, бледный, с округлившимися глазами, грозно взглянув на лорда Хью, заявил: «Я уже привык к возражениям со стороны аристократов…»

Буря недовольных возгласов заглушила последние слова молодого министра. Он стоял, молча дожидаясь, когда воцарится спокойствие.

«Я настолько привык к возражениям со стороны аристократов, которые всегда прибегают к насмешкам и обвинениям…», — повторил мистер Черчилль.

В течение пяти минут не удавалось погасить очередную волну возмущенных возгласов.

Уинстон продолжал стоять, но выглядел очень уставшим. И тогда молодой член Консервативной партии, чтобы добить его, выкрикнул: «Это ваша первая попытка возглавлять палату общин и вот как вы справляетесь с этим! — и добавил насмешливо: — Будущий премьер-министр Англии!»

Подобные насмешки были еще одним напоминанием о той цене, которую Черчиллю теперь приходилось платить за свой быстрый подъем по карьерной лестнице. Обида, зависть, злоба — Уинстон хлебнул их в полной мере и от своих друзей и от врагов. Ему хотелось стать национальным героем, но теперь он был также и национальной мишенью. Многое ему удавалось, благодаря юношескому задору, неистощимой энергии, блестящим качествам ума. И, конечно, неизбежно, что его как лидера постоянно критиковали либо за то, что он недостаточно блестящ, либо за то, что выказывает слишком много храбрости, как в случае с перестрелкой на Сидни-стрит.

И уж коли он брал бразды правления в руки, следовало ждать, что ему поставят немало палок в колеса. В конце невероятно долгого и изматывающего заседания, — после девятнадцати часов прений, в ходе которых Уинстон защищал действия правительства, — Уинстон, к удивлению падавших с ног репортеров, прошел по гостиной, бодро улыбаясь, словно только что совершил прогулку. Он сел за столик рядом с Остином — сыном Джо Чемберлена — и два противника с удовольствием позавтракали вместе яйцами, беконом и испеченной на решетке камбалой.

Ничто не могло надолго ввергнуть его в уныние. А перед завтраком — что входило в его обязанность, он успел он отправить королю короткий отчет о том, как прошло заседание. «В какой-то момент во время долгих споров температура поднялась намного выше нормы, — писал он, — но сейчас здоровью парламента ничто не угрожает. Температура нормализовалась, дискуссия завершена самым наилучшим образом».

XXI. Штормовое предупреждение

На валлийском острове Энглси в апреле 1911 года мужчина тридцати шести лет увлеченно строил на берегу моря крепости и дамбы из песка. Он был так поглощен своим занятием, что восхищенные прохожие невольно останавливались, чтобы получше рассмотреть его сооружения. Выстроить такие красивые здания из песка мог только замечательный архитектор, приехавший сюда провести выходные дни, или же это был просто эксцентричный человек — они никак не могли понять. Но, присмотревшись внимательнее, обнаружили, что их творец — не кто иной, как министр внутренних дел. Новость быстро облетела небольшой городок, и вскоре собралась приличная толпа. Правда, почти все из уважения держались подальше от берега, наблюдая за гостем через театральные бинокли.

«Занятие потеряло для него всю привлекательность, — писал впоследствии Эдди Марш, — пришлось бросить «строительство», потому что на площадке собрался народ, наблюдавший за ним». Сооружение из песка плотин и протоков было любимым увлечением Уинстона во время отдыха. Оно отвечало его деятельной и активной натуре. Но сторонние зрители мешали полностью погрузиться в это занятие. Ведь он создавал свой собственный мир, и ему не хотелось выставлять его напоказ. Завершив строительство, Уинстон оставлял его, предоставив волнам и ветру разрушить сделанное. В его обычной работе все создавалось с меньшей легкостью, чем сооружения из песка. Такие воскресные походы к морю доставляли ему невыразимую радость. И он всегда просил Клемми отыскать место поинтереснее. «Хорошо бы найти действительно хороший песчаный пляж, — писал он, — где я бы мог выстроить конусообразную крепость, и чтобы рядом протекал небольшой ручеек. Как найдешь — сообщи!»

Короткий частный отдых на северо-западе Уэльса — вдали от волнений в Тонипэнди — был для Уинстона только небольшим перерывом, после которого ему предстояло снова вернуться к нескончаемой веренице дел в министерстве и парламенте. Вот почему он с таким самозабвением лепил из песка замечательные здания на тихом острове, где его приютил лорд Шеффилд, отец Венеции Стэнли. Клемми была вместе с ним и тоже пребывала в хорошем настроении. Она ждала второго ребенка в мае, и большую часть апреля провела на Энглси, чтобы вернуться в Лондон перед самыми родами. Уинстону она писала: «Я уже с нетерпением жду появления нашей «корзиночки» — так она называла ребенка. Клемми была уверена, что родится мальчик.

Несмотря на то, что Уинстон со всей страстью отдавался работе и карьере, он ухитрялся оставаться любящим и заботливым отцом. Когда в положенный срок родилась вторая дочь, он проявил весь свой недюжинный ум и аналитический дар, чтобы подобрать хорошие вещи для ребенка. С такой же сосредоточенностью он искал подходящие игрушки и для первой — двухлетней девочки. Уинстон осмотрел все полки одного из лондонских магазинов, прежде чем остановил свой выбор на наборе «Животные Ноева ковчега». После чего принялся анализировать: какого цвета игрушки покупать — белые или разноцветные?!

«После долгих размышлений я пришел к выводу, что лучше всего покупать деревянные, некрашеные игрушки, — объяснял он Клемми, — но все-таки рискнул взять и несколько разноцветных. Они такие яркие и привлекательные». Однако он все еще продолжать сомневаться — слова директора магазина, что красочное покрытие совершенно безвредно для малышей, — не успокоили его. Уинстона заверили, что краски выбраны самого лучшего качества, но он продолжал тревожиться, и писал жене, чтобы она следила за тем, чтобы дети не совали игрушки в рот.

Одним словом, Черчилль даже покупку детских вещей рассматривал как государственный проект, который следовало изучить со всех сторон и предусмотреть все мелочи, прежде чем прийти к какому-то решению. Чем бы он ни начинал заниматься, он отдавался этому делу полностью, исследуя его во всех подробностях. Незначительных вопросов для него не существовало. Требование представить весь объем сведений по тому или иному делу, — для тех, кто не знал его настырность, кто еще не привык к его требовательности — изнуряло подчиненных.

Сын, появления которого на свет так ждали оба супруга, родился 28 мая 1911 года. Естественно, его назвали в честь отца Черчилля — Рэндольф. Мальчик родился крепеньким, здоровым, с приятными чертами лица. Клемми была счастлива настолько, что через неделю после появления ребенка на свет написала Уинстону: «Ты так изменил всю мою жизнь, что я теперь даже не могу представить, какой она была до того, как три года назад я вышла за тебя замуж».

За четыре дня до рождения маленького Рэндольфа сосед семьи Черчиллей по Экклстон-сквер — Ф.Э. Смит — устроил вместе со своим молодым другом-тори лордом Уинтертоном костюмированный бал в отеле «Кларидж». Бал стал событием сезона и одновременно предметом критических нападок — как декадентская причуда состоятельных людей. И вместе с тем десятки либералов были счастливы принять участие в празднике, устроенном тори. Каждая из двух партий состязалась с другой в выдумке и изощренности костюмов. Без сомнения, самое большое впечатление на всех произвел костюм Консуэло Мальборо. С ее стройной фигурой, длинной шеей, покатыми плечами она производила впечатление дрезденской фарфоровой пастушки. На костюмированном балу никого не удивило появление Генриха VIII, Клеопатры или рыцаря-крестоносца. Ф.Э. Смит оделся как придворный восемнадцатого века, дополнив свой костюм из белого атласа напудренным париком. Но члены кабинета не решились уронить достоинство правительственных деятелей каким-нибудь сомнительным нарядом. Они пришли в обычных костюмах и — как это сделал Уинстон — накинули поверх красные плащи.

Пока любители развлечений танцевали до полуночи, политики стояли чуть в стороне, закинув на плечи свои плащи, курили и разговаривали. Главным сюрпризом вечера стало появление на балу Уолдорфа Астора и его прелестной жены Нэнси. Она была одета в розовое платье — как балетная танцовщица, но всеобщее внимание и оживление вызывал костюм ее мужа. Он пришел, облаченный в мантию пэра с нагрудным знаком, на котором красовался номер 499. На спине у него был другой знак с надписью one more vacancy («еще одна вакансия»).

Каждый из присутствующих понимал, что это означает. Палата лордов потеряет свое давнее право накладывать «вето» на обсуждение того или закона, — если либералы наберут из своего числа достаточное число пэров. Смысл шутки был ясен всем. Но смех многих выглядел натянутым. Асквит, одетый в обычный строгий вечерний костюм, сдержанно усмехнулся при виде шуточного наряда Астора. Он уже сообщил оппозиции, что король дал торжественное обещание возвести в звание новых пэров. Бальфур и другие представители палаты лордов надеялись, что угроза отмены «вето» лопнет как пузырь. Однако им пришлось пересмотреть свои представления.

Сам не подозревая о том, Ф.Э. Смит, устраивая костюмированный бал, предоставил тем самым либералам и тори последнюю возможность посмеяться над собой, прежде чем вспыхнут новые ожесточенные сражения, в пожаре которых исчезнут старые привилегии аристократов. Дружба Черчилля и Смита выдержит испытания политических баталий нескольких ближайших лет, но многие парламентарии из двух противоборствующих партий разорвут существовавшие между ними прежде дружеские или приятельские отношения. Костюмированный бал не был демонстрацией богатства. Это была демонстрация веселого презрения к приближающейся катастрофе — утрате давних привилегий, — и последняя попытка предотвратить горькие потери, которые внесут смятение и раскол в собственной стране и за ее пределами. Обе стороны осознавали, что течение несет их к водопаду, однако ни те, ни другие не пытались вовремя, пока это еще не поздно, уклониться от опасности.

Усмешка частенько появлялась потом на лице Асквита. Он слишком долго продержал всех в неведении о том, что король дал торжественное обещание, и когда объявил об этом, оппозиция почувствовала себя преданной. Премьер-министра обвиняли в том, что он сбивает страну с правильного пути, что он обвел нового монарха вокруг пальца и вовлек его в унизительную для его положения политическую игру. Одним из самых ярких критиков готовящегося закона стал Ф.Э. Смит. В понедельник 24 июля он устроил в палате общин грандиозное шоу, которое могло бы затмить и костюмированный бал в «Кларидже», хотя на этот раз Ф.Э. явился в обычном делом костюме. Заднескамеечники тори бурно поддерживали его. И этот спектакль был намного более шумным, чем костюмированный бал.

В тот июльский день Лондон накрыла волна духоты и нестерпимого зноя. Члены кабинета изнемогали от жары, когда Асквит встал, чтобы произнести послеобеденную речь по вопросу о парламентском билле. Он приехал на заседание парламента с Даунинг-стрит в открытом автомобиле вместе с Уинстоном в сопровождении Марго и Вайолет. На улице выстроились толпы сочувствующих. Когда Марго и Вайолет поднялись на галерею для леди, то и там все было заполнено до отказа. Многие женщины в состоянии волнения даже встали со своих мест, чтобы лучше видеть происходящее.

Но как только Асквит открыл рот, Ф.Э. Смит и Линки Сесил вскочили и начали перекрикивать премьер-министра. Половину из того, что они сказали, понять было невозможно, потому что ропот поднялся со всех сторон. Однако сквозь шум и крики Смит все же сумел прокричать, что «правительство привело к полной деградации политическую жизнь в стране». Сесил своим пронзительным голосом все время то призывал всех «к порядку», то выкрикивал бессвязные фразы вроде «проституирование общепринятых парламентских правил». Наверное, с полчаса Ф.Э. и Линки продолжали в том же духе, причем к ним присоединились остальные тори, выкрикивавшие Асквиту «диктатор» и тому подобные оскорбления. Премьер-министр, кому так и не дали высказаться, вынужден был сесть. Лорд Хью пришел в такое неистовство, что казалось вот-вот и его нервная система не выдержит напряжения: лицо его исказилось, а тело изогнулось под каким-то невероятным углом.

В момент короткой паузы член лейбористской партии Уилл Крукс услышал, как Линки говорит: «Многих людей обвинили бы уже давно даже за половину того, что благородный лорд сделал сегодня».

И без того взмокшие от пота Марго и Вайолет пришли в ужас из-за бешеного нападения, которому подвергся Асквит. Сесил не просто покраснел, он почти побагровел от прилива чувств, и Вайолет позже напишет, что тот «выглядел настолько же отвратительно, как бабуин или эпилептик на грани припадка или как все суфражистки вместе взятые». Марго настолько вывели из себя действия Смита и Сесила (она назвала их «скотами», а потом почему-то «евнухами»), что она отправила записку министру иностранных дел сэру Эдварду Грею, сидевшему рядом с ее мужем, с просьбой положить конец этому бесчеловечному и унизительному представлению.

Еще с тех пор, когда Кэмпбелл-Баннерман занимал премьерское кресло, Грей пользовался всеобщим уважением, может быть, отчасти из-за того, что в отличие от Черчилля никогда не вступал ни с кем в жаркие споры и не устраивал представлений из своих речей. Он оставлял впечатление человека щепетильного, руки его были чисты, ни в каких закулисных интригах он не был замешан, не принимал участия в «драках не по правилам», столь свойственных многим политикам. Благодаря этим качествам сэра Эдварда Грея, один из журналистов написал о нем: «Мужские страсти, базарные крики, неистовство споров его не касались. Он всегда держался в стороне от них в некоторой изоляции, исполненной степенного величия».

Вот почему Марго инстинктивно обратилась именно к нему, чувствуя, что только он в состоянии навести порядок в парламенте. Позже она вспоминала: «Я быстро нацарапала ему записку и отправила ее вниз с нашей душной галереи: «Они должны прислушаться к твоим словам, — ради бога, помешай им передраться между собой как кошки с собаками!»

И они действительно прислушались к его словам. После того, как Асквит встал, а затем вынужден был сесть, после того, как Бальфур пытался призвать всех к порядку, Грей в своей сдержанной манере сделал замечание оппозиции. Некоторые из нарушителей спокойствия еще пытались вскинуться, но таких было совсем немного, а все прочие сразу замолчали.

«Еще никогда, — начал Грей, — ни один лидер партии, располагающей большинством в палате общин, — не пользовался таким благородным личным уважением и такой же всеобщей политической поддержкой, как мой достопочтенный друг премьер-министр… Достопочтенные члены палаты от оппозиции легко могут представить себе, насколько менее сильными станут эти чувства после той сцены, которую мы здесь наблюдали. Хотя это была персональная неучтивость в отношении достопочтенного джентльмена, премьер-министра, она возмутила каждого из нас».

Когда Грей сел, Ф.Э. вскочил и попытался возобновить дебаты, но его заставили замолчать, и заседание было объявлено закрытым из-за беспорядка. В коридоре Марго бросилась к сэру Эдварду и обняла его, словно рыцаря былых времен, только что сразившего страшного дракона. «Я встретила Эдварда Грея, в тот момент, когда он вышел из зала, — вспоминала Марго. — И когда я прижала губы к его руке, его глаза наполнились слезами». Но премьер-министр не ждал помощи Грея, он считал, что с политической точки зрения было бы намного вернее дать возможность Линки и Ф.Э. выразить несогласие от лица тори. Однако Марго, склонная к мелодраматическим эффектам, предпочитала думать, что ее Генри был спасен от дальнейшего унижения неустрашимым министром иностранных дел».

Что касается Черчилля, то, с одной стороны, ему было жаль, — вместо того, чтобы приводить серьезные аргументы, оппозиционеры «устроили беспорядок», а, с другой, он не без удовольствия наблюдал за тем, как Линки, его старый друг из числа хулиганов, и Ф.Э. подняли такой гвалт. Либералы не сомневались — несмотря на то, что на этом заседании их лидеру не дали говорить, парламентский билль все равно пройдет тем или иным способом. У них для этого хватало голосов. А если нет, тогда король посвятит в пэры столько членов Либеральной партии, сколько ей понадобится для достижения преимущества в палате лордов. Среди тех, кого Асквит намеревался удостоить почетного звания, был, например, писатель Томас Харди.

Несмотря на возражения и поднятую шумиху, в августе закончилось давно наследуемое право лордов накладывать вето. Теперь землевладельческая аристократия не могла застопорить работу нижней палаты парламента. Правда, за ними оставили возможность отсрочить на два года утверждение любых законов, за исключением тех, что касались денежных вопросов. Таким образом, лордов из двенадцатого столетия втолкнули в двадцатый век. Но либералы старались по пути хорошенько пнуть их, задевая самолюбие наделенных властью людей. И теперь многие из этих «раненых» оппонентов искали случая, чтобы отомстить за свое поражение и ответить ударом на удар.

* * *

Либералам не составляло сложности выкрикивать протестные лозунги в парламенте, но они не подозревали, что последует за «бомбометанием». Управиться с последствиями оказалось намного сложнее. Среди рабочих нарастали волнения. Жаркие споры в парламенте перевели ропот недовольства в рабочей среде в открытые мятежи. То тут, то там вспыхивали стачки, но наибольшее число бастующих приходилось на докеров Лондона и Мерсисайда и на железнодорожных рабочих, обслуживавших железные дороги всей страны. За две августовские недели хаос воцарился везде, транспортировка грузов остановилась, а как следствие начались перебои и с доставкой продуктов. Забастовщики начали громить склады, нападать на охранников вагонов, перевозивших товары.

Уличные беспорядки в Ливерпуле достигли такого масштаба, что местные власти предупредили Черчилля — «город оказался на осадном положении». Прекратилась доставка не только продовольствия, но и лекарств. Встревоженный возникшей ситуацией король говорил Черчиллю, что это уже «больше похоже на революцию, чем на обычные забастовки». И настаивал на том, чтобы войскам, если те будут задействованы, «развязали руки», и подавление беспорядков велось устрашающим образом». Черчилль потерял терпение в отношении забастовщиков и отправил в Ливерпуль целую бригаду пехоты и два полка кавалерии.

Город превратился в поле битвы. Многочисленная толпа начала штурмовать тюрьму, чтобы освободить пятерых своих товарищей. Конный полицейский выстрелил из револьвера в воздух, когда один из бунтарей попытался стащить его с лошади. Поскольку нападавший продолжал упорствовать, полисмен выстрелил в этого человека и ранил его. Понадобился кавалерийский эскорт с обнаженными саблями, чтобы очистить запруженную улицу. Восставшие забирались на крыши и оттуда забрасывали войска кирпичами, кусками черепицы, бутылками, камнями — всем, что попадалось под руку. Солдаты произвели много предупредительных выстрелов, но это не испугало забастовщиков. В ходе яростного столкновения сторон случилась трагедия. Двое местных мужчин были убиты — их обоих застрелили военные.

На следующий день — 16 августа — сотни солдат и полицейских сформировали конвой, чтобы на повозках доставить продовольствие из доков в город. «Такого наплыва военных в Ливерпуле до сих пор не видели, — писал репортер. — И никогда еще ни в одном английском городе не требовалось такой охраны для безопасного сопровождения продуктов».

Положение было опасное. Тот же репортер писал: «После продолжавшейся более недели анархии город стоял на грани разрухи… Среди бедноты распространилась жесточайшая нужда, народ пребывал в отчаянии. Надо было искать еду, люди не знали, чем кормить детей… Улицы были запружены толпами, вскоре могли начаться эпидемии. И все только из-за того, что железные дороги не работали. В течение нескольких последних дней в городе разыгрывались душераздирающие сцены».

Уинстон семь лет старался быть хорошим либералом, проводя социальные реформы, заботясь о мире и сокращении военных расходов, и подставляя другую щеку различным врагам. Теперь он внезапно преобразился в решительного воина, противостоящего большой смуте. Его коллеги по кабинету министров были потрясены масштабом рабочих волнений, но некоторых из них еще более потряс агрессивный ответ Черчилля на эти беспорядки. 17 августа новый министр иностранных дел в кабинете Асквита — Льюис Харкорт, сын старого либерала сэра Уильяма Вернона Харкорта, писал жене: «Пятьдесят тысяч солдат сегодня ночью были выведены из казарм и направлены в разные концы страны, чтобы защищать жизнь людей, собственность и продукты питания… Уинстон все еще не в себе от негодования, но, кажется, — по сравнению со вчерашним днем — уже начинает брать себя в руки».

Лулу — как его называли — пустой и тщеславный младший сын Харкорта, как всем было известно, не относился к числу бойцов. Но даже он осознавал, что чрезвычайные меры, предпринятые Черчиллем, были вынужденными. Он сообщал своей жене: «Уинстон уже произвел слишком много действий в качестве главнокомандующего и передвинул с места на место тысячи солдат; он только что послал военный корабль к Мерси с приказом высадить «синие куртки» [50] и, если потребуется, работать в качестве парома». Действительно, Черчилль собирался использовать все доступные средства, чтобы восстановить порядок и сделать это как можно быстрее. Крейсер Королевских военно-морских сил «Антрим» (HMS Antrim) он отправил по просьбе мэров Ливерпуля и Биркенхеда, — те опасались, что ситуация в доках может выйти из-под контроля. В то время он был готов послать войска туда, где требовалось дать населению мощный сигнал, свидетельствующий о решимости правительства прекратить беспорядки. Его старые военные навыки пробудились, и он бросился в бой со всей своей энергией.

Развертывание такого количества войск представляло большой риск для правительства, поэтому Ллойд-Джордж был также задействован, но как миротворец, то есть ему предстояло выступить в той роли, играть которую он всячески избегал в Тонипэнди. Желая предотвратить дальнейшие столкновения между войсками Уинстона и забастовщиками, Ллойд-Джордж предложил свою кандидатуру в качестве посредника на переговорах. Отдавая ему должное, надо отметить, что он с невероятной скоростью нашел способ разрешения конфликта. 19 августа, после продолжавшейся весь день встречи с полномочными представителями железнодорожных рабочих и их нанимателей, он сумел найти компромисс, удовлетворяющий все стороны. Железнодорожники возобновили обычные перевозки, а те из них, кто участвовал в забастовках, вернулись на работу. Солдаты начали возвращаться в свои казармы, товары стали снова своевременно доставляться в пункты назначения, и даже невыносимая летняя жара отступила.

Ллойд-Джордж ликовал. Прибыв в военное министерство, он объявил о своем триумфе следующими словами: «Бутылку шампанского! Я справился! Не спрашивайте меня как — я и сам не понимаю, но с забастовкой покончено!»

Но известие о достигнутом соглашении поступило к забастовщикам города Лланелли в Уэльсе слишком поздно. Они остановили трамвай, напали на водителя, а затем вступили в драку с войсками, которые пытались остановить их. Двух забастовщиков застрелили. Трое других погибли при взрыве на атакованной ими станции, где они подожгли депо, в котором хранился динамит, предназначенный для прокладки железнодорожных путей. От взрыва этого динамита содрогнулся весь город, а многие забастовщики получили ранения. Несколько невинных гражданских лиц, в том числе три женщины, тоже были ранены. Беспорядки продолжались несколько часов, и один из местных торговцев, бакалейщик, лишился почти всего, когда его лавка была разграблена.

Владелец газеты Джордж Риддел — близкий друг Ллойд-Джорджа и его финансовый гарант, заметил в дневнике, что во время забастовок Черчилль метался между желанием проявить сдержанность и побуждением к бою. «Положение министра внутренних дел обязывает его действовать безотлагательно, что не отвечает его внутренним устремлениям. И это серьезное внутреннее разногласие. Невозможно не заметить, что ему приходится стискивать зубы. Но как человек военной закалки, он все же предпочитает действовать самыми жесткими способами, чтобы предотвратить дальнейшие рабочие волнения».

Ллойд-Джордж беспокоился о том, что Черчилля, как министра внутренних дел, сделают ответственным за чрезмерное применение силы. Другие либералы открыто возмущались по этому поводу. Вайолет Асквит слышала некоторые недовольные высказывания, касающиеся силового ответа Черчилля на забастовки, и прекрасно понимала, почему либералы были «столь критично настроены и обеспокоены». На старости лет она объясняла это так: «Конечно, они осознавали, что его действия были верными и отвечали сложившейся обстановке, но они не могли ему простить того жара, с которым он это делал… Но ведь Уинстон никогда ничего не делал наполовину. С такой же страстью и энтузиазмом он вел мирные переговоры — чему я сама была свидетелем».

Вопрос вставал таким образом: следует ли Черчиллю вести соглашательскую политику — ради того, чтобы сохранить расположение либералов, зато тем самым причинить вред большому числу людей в стране, если беспорядки будут продолжаться. Не считаясь с тем, кто выступал в роли противника — упрямые представители палаты лордов или бесчинствующие рабочие, — он всегда действовал самым решительным образом, как написала Вайолет, «с пылом и жаром». Но его энтузиазм, с которым он бросался в бой, не разделяли многие умеренные и более хладнокровные либералы. По степени внутреннего накала ему не уступал, пожалуй, только Ллойд-Джордж, но тот обычно приберегал его для выступлений, в поступках это почти не проявлялось. Уинстон сохранял жар в груди и когда произносил речи, и когда наступало время действовать.

Точно так же он не юлил, пытаясь оправдаться, когда выступил 22 августа в палате общин. «Политика, которой мы тщательно следовали, — сказал он, — требовала посылать столько солдат, чтобы не возникало сомнений относительно очевидной способности властей установить порядок… Четыре или пять человек были убиты военными. Палата знает об этих случаях, повсюду упоминаемых сегодня. Их мучительный эффект еще свеж в нашей памяти. Что не осознается, и что следовало бы принимать в расчет, так это то, как много жизней было спасено и как много трагедий и человеческих страданий предотвращено».

Черчилль становился все более решительным к концу забастовок, потому что в июле и августе вспыхнул серьезный внешнеполитический кризис. В то же самое время, когда британское правительство боролось с лордами и рабочими у себя дома, немцы решили вмешаться в ситуацию в атлантическом порту Агадир в Марокко, к юго-западу от Марракеша. 1 июля 1911 года «Пантера» — немецкая канонерская лодка, вооруженная только двумя небольшими четырехфунтовыми орудиями, — вошла в вышеупомянутый марокканский порт с заданием защитить германские торговые интересы [51]. На самом деле там находился только один молодой гамбургский торговец, господин Вильберг, который даже не понимал, какого рода помощь ему требуется, но, получив соответствующие инструкции, вышел встречать канонерку. Он стоял на причале в белом костюме и махал рукой, чтобы соотечественники обратили на него внимание и «спасли» [52].

Эта грубо разыгранная уловка понадобилась немцам для того, чтобы запугать Францию, которая воспринимала Марокко как свой неофициальный протекторат. Они рассчитывали, что присутствие в Агадире их военно-морского флота заставит французов пойти на уступки и передать Германии часть своих колониальных владений. Когда германский посол в Лондоне граф Меттерних известил министерство иностранных дел Великобритании о прибытии «Пантеры» в Агадир, немногие британские чиновники, знакомые с обстановкой в том регионе, были удивлены и шокированы, зная, что немцы не имели причин там появляться. Но то, что сначала Гилберт и Салливан восприняли как фарс, обернулось реальным противостоянием. Франция не собиралась поддаваться на угрозы, а Германия не желала отступать, и Англия сочла необходимым сказать свое слово.

По сути, никому не было дела до самого Агадира, однако британский министр иностранных дел осудил Германию за нечестную игру. «Пруссаки — надоедливый, циничный народ, — писал сэр Эдвард Грей в письме другу. — Они считают, что настало время, когда им удастся что-то заполучить, но они не получат столько, сколько им хотелось бы». Немцы совершили ошибку, решившись действовать, не зная, как довести дело до конца. Почти три недели в июле они хранили молчание по поводу своих намерений, и Британия и Франция из-за этого молчания представляли все в самом худшем свете. «Германия ищет повода для войны с Францией, — предполагал Черчилль, — или просто пытается при помощи давления и последующего торга улучшить свою колониальную позицию?» Журналисты в своих газетных статьях тоже строили догадки, и сочли, что Германия намеревается базировать свой флот в Агадире для контроля над Атлантикой. В таком случае, насколько это будет угрожать военно-морскому превосходству Британии? На протяжении нескольких прошедших месяцев Уинстон Черчилль постепенно менял свою прежнюю точку зрения, состоявшую в том, что Германия будет пытаться избежать войны с Британией. Это вопрос он, как министр внутренних дел, всесторонне обсудил с Бюро секретной службы, а затем представил свои выводы Грею. «Мы являемся объектом детального и научного изучения со стороны германского военного и военно-морского руководства, — писал Черчилль главе внешнеполитического ведомства, — ни одна нация в мире не уделяет нам столь же пристального внимания». Уинстон также отдавал себе отчет, что германская армия заметно усовершенствовалась с тех пор, как он, наблюдая за ней с седла своей лошади на полевых маневрах 1906 года в Силезии, улыбался при виде ее устаревших тактических приемов. В 1909 году, ненадолго оторвавшись от своих обычных министерских дел в Лондоне, он снова посетил маневры кайзеровских войск и отметил «выдающийся» прогресс в их обучении. Там было меньше помпезности, намного больше пулеметов, и еще лучше использовались смертоносные артиллерийские батареи.

Анализируя и сопоставляя факты, он пришел к выводу, что немцы не будут начинать войну с захвата порта, о котором большинство европейцев никогда и не слышало. Но германское бряцание оружием продолжало возбуждать его сомнения и увеличивать его тревогу до самого конца того жаркого лета.

Эти же сомнения начали тревожить и Ллойд-Джорджа. Он беспокоился не только из-за того, что угроза прусского милитаризма заставит забрать больше денег у британских социальных программ, но еще и потому, что слабая Франция может поддаться давлению Германии, и это подтолкнет кайзера на новые опасные действия. Во время совместного завтрака с Черчиллем и редактором газеты «Манчестер Гардиан» Ллойд-Джордж сообщил, что Франция боится, что «эти грозные легионы перейдут ее границу… Они могут оказаться в Париже через месяц». По совету Черчилля и с одобрения министра иностранных дел он решил выступить с речью, которая могла бы стать предостережением для немцев.

21 июля на обеде, данном в Лондоне, Ллойд-Джордж сделал заявление: «Я готов пойти на величайшие жертвы, чтобы сохранить мир… Но если нам будет навязана ситуация, при которой мир может быть сохранен только путем отказа от той значительной и благотворной роли, которую Британия завоевала себе столетиями героизма и успехов; если Британию в вопросах, затрагивающих ее жизненные интересы, будут третировать так, точно она больше не имеет никакого значения в семье народов, тогда — я подчеркиваю это — мир, купленный такой ценой, явился бы унижением, невыносимым для такой великой страны, как наша».

Когда выступление появилось в печати, оно застало германское правительство врасплох. Кайзер был разгневан и обрушился на британского посла, который позже вспоминал: «Он обвинял нас так, словно мы были карманными воришками».

Ближе к вечеру 25 июля Черчилль и Ллойд-Джордж прогуливались возле Букингемского дворца, когда к ним чуть ли не бегом подошел чиновник из министерства иностранных дел и сказал, что сэр Эдвард Грей срочно хочет встретиться с ними. Обычно невозмутимый министр иностранных дел с нетерпением ждал их появления. Он только что закончил разговор с графом Меттернихом и находился под сильнейшим впечатлением от того, насколько посол Германии был возмущен выступлением Ллойд-Джорджа. Со слов Меттерниха у Грея создалось впечатление, что британский флот «может быть атакован в любой момент».

Лето выдалось таким напряженным, что сэр Эдвард запаниковал, истолковав по-своему гневные высказывания Меттерниха. Действительно, немцы не скрывали своего возмущения, но оно все-таки не было настолько сильным, чтобы немедленно напасть на могучий Королевский флот Британии. Если бы у Грея было время на то, чтобы все взвесить, он бы успокоился. Но события развивались так стремительно. Реджи Маккенна прибыл из адмиралтейства и согласился с тем, что надо вывести корабли Его Величества в море. В течение пары дней люди, занимавшие в Британии высшие посты, с минуты на минуту ждали сообщения, что война началась.

К счастью, тревога оказалась напрасной. Многие адмиралы — часть из них находилась в отпуске, который они взяли из-за страшной жары, — не разделяли тревоги сэра Эдварда. Но случайный выстрел, сделанный не в ту сторону в те дни, мог сыграть роковую роль и спровоцировать немцев на бой. Вот из-за таких накладок и непонимания очень часто и начинаются военные действия.

Но из-за ложной тревоги Асквит и другие члены кабинета сочли, что есть все основания поддержать Францию. При встречах на самом высшем уровне обсуждались вопросы стратегии, уточнялись данные карт, и Черчилль принялся строчить письма и докладные записки о том, что необходимо предпринять в ближайшее время. Его перу — в нем, видимо, снова проснулся писатель, — принадлежит работа под неутешительным заглавием «Военные аспекты континентальной проблемы». Фактически, это была памятная записка, предназначенная для Асквита и Комитета имперской обороны, но она читалась как набросок романа о первых неделях будущей общеевропейской войны. Опираясь на свой немалый дар воображения, Уинстон описывал то, что, по его представлениям, будет происходить в первые сорок дней боев. Насколько точными оказались его прогнозы, стало ясно после начала Первой мировой войны — «спустя три года эти пророчества были почти дословно подтверждены реальным ходом событий».

Среди прочего, он предсказывал, что немцы начнут войну, смяв сначала бельгийскую армию и вынудив французские войска перегруппироваться для обороны Парижа. «Баланс возможностей, — писал Черчилль в 1911 году, — состоит в том, что к двадцатому дню военных действий французские армии будут отброшены с линии Мёза и отступят к Парижу и на юг». Проблема для немцев, по его представлению, заключалась в том, что «к сороковому дню Германия достигнет полного напряжения сил и возможностей как внутри страны, так и на ее военных фронтах». Тогда французы, как надеялся Черчилль, получат шанс провести контрнаступление, только «если французская армия не растратит свои усилия в опрометчивой или отчаянной акции».

Удивительным образом Черчилль попал в яблочко. Именно 9 сентября 1914 года — на сороковой день после германской мобилизации — перенапрягшаяся армия кайзера была обращена вспять в Первой битве на Марне, вследствие чего ей пришлось окопаться и в течение следующих четырех лет вести войну на истощение. Однако Уинстон не смог предусмотреть, что эта патовая ситуация наступит после нерешительного французского наступления, и что в результате окопного противостояния обе стороны понесут такие огромные потери. Тем не менее, в 1911 году Уинстон был единственным человеком в руководящей верхушке Британии, кто видел так далеко вперед, предсказывая грядущую мировую катастрофу.

Страхи, вызванные Агадирским кризисом, вскоре отступили, как и предполагали холодные головы. Чтобы предоставить немцам спасающую их лицо уступку, французы отдали им некоторую часть африканской территории, не представлявшую для них самих особой ценности [53]. После этого многие в Британии сочли положение достаточно безопасным, чтобы вернуться к своим обычным делам.

Но кризис изменил Уинстона. Коль скоро его воображение затронули проблемы европейской войны, это стало для него предметом постоянных размышлений и более глубокого изучения вопроса. И этот глубокий интерес толкал его на исследование всего, что имело к этому отношение. Он осознавал, что к конфликту надо основательно готовиться. Вот причина того, почему он ощущал, что рожден быть лидером. Занимая пост министра внутренних дел, он не мог полностью отдаться вопросам безопасности страны. Военное министерство, адмиралтейство, министерство иностранных дел, возможно даже пост премьер-миистра, — вот что могло развязать ему руки, вот где он мог приложить все свои силы, чтобы предотвратить грядущую войну или добиться победы Британии.

До того как произойдут перестановки, он взял давно заслуженный отпуск, чтобы отдохнуть вместе с Клемми на морском побережье Кента, неподалеку от Бродстэрса. И вот ранним сентябрьским утром он появился на берегу с ведром и совком. Репортер из «Дейли Миррор», оказавшийся в этих же местах, имел возможность следить, как министр внутренних дел занимается любимым делом на песчаном берегу. Когда он, наконец, добрался до Уинстона, то был поражен, с каким самозабвением тот возводит серию мощных укреплений и замков из песка. Министр внутренних дел стыдливо сказал, что делает это все для того, чтобы позабавить свою младшую дочь и окрестных детишек.

На следующий день в газете появилась вполне невинная заметка «Кропотливая работа мистера Черчилля». И никто, за исключением его друзей, не заподозрил, насколько серьезно отдавался этому занятию Черчилль, который наслаждался возможностью позволить рукам формировать то, что рисовало его воображение. Когда Эдди Марш прочитал заметку, он засмеялся и написал друзьям: «Представляю, какие мысли придут в голову немцам, когда они услышат, что министр внутренних дел проводит отпуск, строя личные укрепления на южном побережье».

XXII. Армада

В конце сентября Уинстон проехал по Шотландии, чтобы встретиться со своими избирателями и провести несколько дней с премьер-министром, который остановился в том самом месте, куда Марго увезла семейство после «падения Вайолет со скалы «у Слейнс-Касла в 1908 году. В начале осени брат Марго, Арчерфилд, предоставил им для отдыха свой дом — большой каменный особняк примерно в двадцати милях от Эдинбурга. Приманкой для премьер-министра служили обширные площадки для игры в гольф на побережье. В 1908 год в журнале «Кантри Лайф» про них говорилось — «лучшие в мире среди частных площадок».

За последние месяцы отношение Вайолет к Клемми заметно потеплело, однако она все еще не могла прийти в себя после расставания с Уинстоном. Лицо ее сразу озарялось, как только он входил в комнату, и она не упускала ни единой возможности, чтобы поговорить с ним с глазу на глаз, без посторонних. Как только Уинстон прибыл в Арчерфилд-Хаус, она тотчас увлекла его на одну из площадок, где, как она потом писала, «мы играли в гольф при золотых лучах закатного осеннего солнца, а чайки кружились над нашими головами».

В его глазах Вайолет читала невысказанный вопрос и понимала, что он имеет в виду. Политика была их общей любовью, и Уинстон не мог скрыть от нее свои мысли. С момента, когда случился Агадирский кризис, начались разговоры о замене на высшем посту в адмиралтействе. Черчилль рвался к работе, и знал, что Асквит недоволен тем, как ведет дела Реджи Маккенна. Не так давно премьер-министр сделал выговор Реджи за медленное исполнение рекомендаций встревоженного сэра Эдварда Грея.

Кто-то должен был хорошенько встряхнуть военно-морское ведомство и подготовить его к битве. Логически рассуждая, это был пост для Ричарда Холдейна, который уже показал себя отличным работником за прошедшие шесть лет в военном министерстве и которого совсем недавно возвели в пэры.

Не было секретом и то, что лорд Холдейн хотел бы стать первым лордом адмиралтейства. «Думается, я был едва ли не единственным подходящим человеком, — вспоминал он, — способным справиться с проблемами Главного военно-морского штаба. Я полагал, что и премьер-министр придерживается такой же точки зрения, но мы пока старательно избегали говорить о предстоящих переменах».

Именно Вайолет Асквит первой заговорила об адмиралтействе. Поддразнивая Уинстона, она сказала: «Почему ты не спрашиваешь моего совета об этом?»

Он понимал ее мысли так же хорошо, как она знала его мысли. «В вопросе выбора между Холдейном и Уинстоном, — ответил он, — ты не являешься беспристрастным судьей, ведь ты мой откровенный сторонник. Твои чаши весов отягощены явным фаворитизмом и эмоциями… Ты думаешь: «Ах, как будет счастлив Уинстон!»

Но Вайолет думала и о том, как она сама будет счастлива при этом. «Мне страстно хотелось, чтобы Уинстон перешел в адмиралтейство, — вспоминала она. — И не только потому, что тем самым исполнится его сердечное желание, но и потому, что я была уверена — это его истинное призвание, где он сможет полностью проявить свои величайшие способности».

Ее отец склонялся к тому, чтобы согласиться. На него произвели большое впечатление комментарии Черчилля относительно германской угрозы, а еще он думал, что намного безопаснее будет направить боевые навыки Уинстона на службу военно-морским силам, вместо министерства внутренних дел. Вайолет дирижировала за сценой, побуждая своего отца решиться на такую перестановку. Сложность состояла в том, как объяснить все это Холдейну. И Асквит нашел самое мудрое решение. Он счел, что надо дать возможность Черчиллю и Холдейну обсудить свои преимущества. Встреча должна была пройти наедине. Он верил, что Уинстон еще более укрепится в своих позициях, и смягчит своему коллеге — полноватому, обладавшему хорошим чувством юмора Холдейну, — тяжесть отказа.

Как только Холдейн приехал в дом, где остановился премьер-министр, он сразу почувствовал, как тают его надежды. Он увидел, что Черчилль ждет его у входа, чтобы поздороваться с гостем. Уинстон вел себя так, словно был членом семьи Асквита. Когда Асквит вышел, оставив их вдвоем, Холдейн понял, что угодил в ловушку: «Премьер-министр, — писал он впоследствии, — оставил меня наедине с Черчиллем». Холдейн выставил в свою пользу лучший, по его мнению, довод, указав на собственный опыт работы в военном министерстве и выразив сомнения в соответствующих навыках Уинстона. «Я прямо заявил, — отметил он позже в своих мемуарах, — что с моей точки зрения склад ума Черчилля больше подходит для планирования, чем для принятия мер, необходимых для решения проблем… противостоявших нам». Но Холдейн не смог состязаться с Уинстоном, который давал ему аргументированные ответы по всем пунктам. Поняв, что его дело проиграно, Холдейн изящно отступил. «Я расстался с ним [Черчиллем] в Арчерфилде в самом дружеском духе», — вспоминал он.

В воскресенье 1 октября Уинстон и премьер-министр, взяв клюшки для гольфа, вышли на поле поиграть. Вайолет как раз готовила чай, когда заметила, что улыбающийся Уинстон идет к ней. Он вывел ее из дома и сообщил радостную новость: «Твой отец только что предложил мне адмиралтейство».

Она навсегда запомнила тот взгляд, которым он тогда смотрел на нее. Никогда она не видела его более счастливым. При вечернем свете они вместе отправились к морю, и Уинстон воодушевленно говорил всю дорогу. Его радовало не только то, что он перейдет в адмиралтейство, но и то, что сможет оставить тяжкую ношу министра внутренних дел: «судить и выносить приговоры».

Той же ночью Вайолет открыла дневник и описала реакцию Черчилля на его назначение: «Он был в прекрасном расположении духа (новый пост в кабинете министров был его долгожданной Меккой), строил грандиозные планы и упивался возможностями, которые открывались перед ним».

Только один человек был подавлен новостью — Реджи Маккенна. Асквит переводил его в министерство внутренних дел, куда тот не хотел идти. Распоряжение о перестановке пришло 10 октября, но еще две недели он пытался переубедить премьер-министра. Он даже поехал к Асквиту в Арчерфилд-Хаус, чтобы тот передумал и оставил его в адмиралтействе. Премьер-министр был непреклонен, но старался найти убедительные доводы. Он спросил Маккенну: «Вы действительно уверены, что вы тот единственный человек, который стоит между нами и большой европейской войной?» Не найдя подходящего ответа, Маккенна с неохотой согласился на свой перевод в министерство внутренних дел.

«Но он был страшно огорчен, — рассказывала Марго, — вид его был душераздирающе печален».

И четыре месяца спустя Маккенна все еще не мог смириться, продолжая доказывать всем и каждому, что он намного больше соответствует должности, чем Черчилль. Во время одного из званых обедов, 10 февраля, он оказался рядом с Вайолет и затеял тот же самый разговор, не дав себе труда задуматься, что Вайолет обожает Черчилля. В своем дневнике она записала: «Маккенна в напыщенном тоне отзывался о Черчилле — обратившись с этим не к кому-то другому, а именно ко мне. Он, должно быть, сошел с ума».

Рано или поздно Черчилль, наверное, все же добился бы желанного места первого лорда адмиралтейства, но нельзя не отметить, что в 1911 году он получил эту должность не только благодаря собственным заслугам. При наличии конкурентов, он тогда имел на своей стороне важную союзницу в лице Вайолет — любимой дочери премьер-министра, шептавшей на ухо отцу нужные слова.

25 октября 1911 года, за месяц до своего тридцать седьмого дня рождения, Уинстон прибыл в адмиралтейство, располагавшееся в Уайтхолле, и занял свое кресло как гражданское лицо, возглавляющее самые мощные в мире военно-морские силы. Имея в своем составе более пятисот боевых кораблей и 130 000 человек, Королевский флот все еще оставался гордостью Британской империи и главным инструментом ее власти. Помимо Флота метрополии [54], в ведении первого лорда адмиралтейства находились Атлантический, Средиземноморский и Восточный флоты, а также громадные доки, разбросанные по всему земному шару, от английского Портсмута до Мальты, Бомбея, Сингапура, Сиднея и Гонконга. Это был в прямом смысле слова мировой флот, и он мог, теоретически, идти войной на кого угодно. Но Черчилль знал: его работа состоит в том, чтобы не возникало никаких сомнений относительно возможности британских ВМС сражаться и выиграть битву в одном отдельном водном регионе — Северном море.

Первым делом, придя в кабинет главы адмиралтейства, Черчилль прикрепил к стене за столом карту Северного моря, где штабные офицеры могли бы отмечать флажками позиции германского военно-морского флота.

Каждое утро Уинстон рассматривал карту, не потому даже, что перемещения немецких кораблей были так уж важны на тот момент. Как он позже писал, это делалось для того, чтобы «внушать себе и всем, кто работал со мной, чувство постоянного присутствия опасности». Негостеприимные северные воды между Германией и Британией — вот арена, где он должен был выиграть любой ценой.

У него были основания испытывать чувство благодарности к Маккенне за то, что тот выступил против него в тот памятный день 1909 года в вопросе о дредноутах и о строительстве новых гигантских линкоров. Сейчас он намеревался поставить вопрос об увеличении их количества и готов был объяснить почему. Он нашел способ публично принести своего рода извинения за ошибочное представление о Германии, сделанное им в прошлом: «Мы очень многим обязаны предусмотрительности и решительности мистера Маккенны», — сказал он в 1912 году на встрече в Шотландии.

Оставив Ллойд-Джорджу возможность завершить работу по утверждению закона о национальном страховании, — благодаря чему его имя навсегда оказалось связанным со страхованием здоровья и страхованием от безработицы, — Уинстон погрузился в изучение всех деталей и тонкостей, касающихся строительства более быстроходных и эффективных боевых кораблей, способных встать на пути германской армады. Военно-морские силы не интересовали Ллойд-Джорджа. Но где бы он ни встречался с Уинстоном, тот сразу начинал рассказывать, как обстоят дела в его ведомстве. «Послушай, Дэвид, хочу тебе сказать…» — обращался Черчилль к Ллойд-Джорджу, после чего следовал длинный монолог «о его убийственных кораблях».

Не будучи специалистом в тактике ведения морских боев, Черчилль все же много знал о войне и понимал самое главное, что часто упускали другие. В первый же год своей работы во главе военно-морского ведомства он обратился к аудитории в лондонском Берлингтон-Хаусе со следующими словами: «Адмиралтейство ставит перед собой одну-единственную задачу, сосредоточив на этом все силы и внимание, а именно — добиться максимума военной мощи в данный момент и в нужном направлении». Другими словами, за фасадом великолепной бюрократической машины адмиралтейства скрывалась тяжелая и постоянная монотонная работа, направленная только на одно: способность противопоставить сильному противнику еще большую мощь. При встрече дредноутов один удачный орудийный залп мог решить исход битвы. Следовательно, говорил Черчилль: «лучший способ сделать войну невозможной — это сделать победу несомненной».

И снова, как говорила Вайолет, он не работал вполсилы, он отдавался ей целиком. Черчилль не хотел войны, он знал, насколько она ужасна. «Какая бы великая цивилизация или развитая нация мира ни вступила в войну, — предупреждал он своих слушателей в Берлингтон-Хаусе, — она очень многое теряет задолго до того, как война подходит к концу». Но если Германия упорно строила все больше кораблей и начинала представлять все большую угрозу, Черчилль готов был приложить еще больше усилий, чтобы предотвратить сражение или ответить убийственным залпом.

Кайзер и его адмиралы прилагали огромные усилия для перевооружения германского флота. Но Черчилль все еще надеялся на иное разрешение вопроса. И за неделю до его выступления в Берлингтон-Хаусе он предложил немцам устроить «морские каникулы». Это давало бы обеим сторонам возможность повременить немного с постройкой кораблей, приостановить военно-морские программы, рост вооружения, а если получится, то и покончить с этим на какое-то время. Уинстон сказал, что «каникулы» позволят «приостановить конкуренцию на море и начать все с чистой страницы в книге недоразумений». Но кайзер отнюдь не считал развернутую им гонку вооружений «недоразумением». Он полагал, что Британию надо потеснить, чтобы Германия могла возвыситься. Отвергнув британское предложение, он отправил в ответ краткое послание: «такое соглашение возможно только между союзниками».

Хотя Черчилль сознавал необходимость постройки все большего количества боевых кораблей, он искал еще чего-то, что выходило бы за рамки обычного численного превосходства. Желая сохранить преимущество в скорости и огневой мощи, он осуществил два важных нововведения, ставших самыми смелыми шагами за все время его руководства британскими военно-морскими силами. Во-первых, чтобы корабли могли двигаться с большей скоростью, Черчилль решил вместо угля использовать жидкое топливо. Во-вторых, чтобы обеспечить британским дредноутам превосходство над германскими в силе и дальности артиллерийского огня, он решил перевооружить их новыми пушками, заменив прежние 13,5-дюймовые (343-мм) орудия более массивными 15-дюймовыми (381-мм). Снаряды из этих пушек могли поразить цель на расстоянии двадцати миль.

Риск был немалый. Проблема с жидким топливом представлялась весьма серьезной, поскольку Британия испытывала в нем недостаток (как известно, в метрополии отсутствовали нефтяные месторождения). Используя цветистое выражение Черчилля, которое он дал палате общин: «Наши острова не наделены природным богатством — жидким топливом». Что же касается пятнадцатидюймовых пушек, то никто не знал, смогут ли они вообще стрелять должным образом, поскольку «таких стволов еще не существовало. Их до сих пор не выпускали». Но Черчилля ничто не могло остановить. Уже давным-давно он пришел к выводу, что любые трудности можно преодолеть. И ему удалось переубедить всех и принять оба новшества.

За два с половиной года Черчилль смог разрешить одну из двух проблем — и вовлек Британию в нефтяной бизнес, убедив правительство как можно больше заботиться о развитии Англо-персидской нефтяной компании (позже известной как «Бритиш Петролеум») и всячески защищать ее интересы. В отношении другой проблемы, связанной с увеличением калибра главных корабельных орудий, ему оставалось только надеяться, что 15-дюймовые пушки все-таки будут стрелять, как положено. Он не мог согласиться ждать целый год, пока будут пройдены все испытания: «Даже в мирное время приходится иной раз рисковать, что же говорить о войне? — заметил он. — Смелый проект сейчас сможет помочь нам выиграть битвы потом».

Занятый тем, что впоследствии могло принести победы, он все равно слышал знакомые критические голоса, утверждавшие, что он оплошает. Уинстон знал: «Никаких оправданий не приняли бы. Все в один голос твердили бы «нетерпеливый», «неопытный», «смешавший планы своего предшественника, даже не проработав и месяца на его месте», «он искалечил все имевшиеся в наличии корабли», «все закончится полным крахом». Он уже столько раз слышал нечто подобное в прошлом, что не тратил времени на переживания по этому поводу. Черчилль поднимал планку все выше и выше, чтобы дать волю воображению и решиться на то, о чем другие даже помыслить не могли.

Однако сейчас вопрос стоял не только о его собственной репутации или об интересах какого-то одного ведомства. Сейчас дело касалось огромного морского флота и безопасности всей державы в целом. Так что доверие, которое получил молодой человек, еще не достигший тридцати семи лет, — можно считать совершенно беспрецедентным. Черчилль осознавал это, но никогда не сомневался, что оправдает его.

Маккенна и Холдейн были уверены, что Королевский военно-морской флот готов сразиться с обновленным германским флотом. А Черчилль в отличие от них хотел сделать все, чтобы сделать эту победу неминуемой. Ничего для него уже не имело значения. Ради этого он готов был избавиться от некомпетентных офицеров, уволить с объяснением причин чиновников и начать строить новую систему управления. Именно он выдвинул двух человек, которые потом сыграли важнейшую роль в Первой мировой войне — адмиралов Джона Джеллико и Дэвида Битти. По его распоряжению, они обошли других претендентов, стоящих выше их по званию. Джеллико стал осуществлять командование Флотом метрополии, а Битти возглавил флот линейных крейсеров, названный Черчиллем «стратегической кавалерией Королевских военно-морских сил, той высочайшей комбинацией скорости и мощи, на которую постоянно направлены мысли адмиралтейства». [55].

Новое назначение воодушевило Битти. Молодой, привлекательный, храбрый, он обещал стать адмиралом Нельсоном двадцатого века. Но когда он пришел на встречу с Черчиллем — дело происходило на исходе 1911 года, — он уже был готов подать в отставку и уйти с действительной службы. Битти очень быстро продвигался вверх по карьерной лестнице, и это вызывало у многих сильнейшую зависть. В какой-то момент он почувствовал, что дальше его не пропустят. Нешаблонные взгляды на морской бой и дух непочтительности, свойственный ему от природы, сделали его непопулярной фигурой у более традиционных адмиралов.

Но он привлек внимание Черчилля. Тот пригласил его к себе, чтобы сообщить о новом назначении. Взглянув на офицера, вошедшего в кабинет, Черчилль сказал: «Вы выглядите слишком молодым для адмирала». На что Битти, не мешкая ни секунды, выпалил: «А вы выглядите слишком молодым для первого лорда адмиралтейства». Это означало, что Битти не только прекрасный моряк, но и умеет управлять ситуацией. К тому же Битти был блестящим игроком в поло, что имело большое значение для Черчилля. Но, конечно, дело не в этом. Битти, как вспоминал Черчилль, «считал, что вопросы войны надо решать в совокупности — на земле, на море и в воздухе. Его ум был быстрый и гибкий, чего часто требовала игра в поло и что требовалось на поле битвы. Подтверждением тому для Черчилля стало странное стечение обстоятельств. «Битти — тогда еще молодой морской офицер принимал участие в том же сражении под Омдурманом на берегу Нила, что и Черчилль [56]. Он обеспечивал орудийную поддержку англо-египетским войскам Китченера, когда 21-й уланский полк, в рядах которого состоял Уинстон, совершал свою знаменитую кавалерийскую атаку.

«Как это выглядело со стороны?» — спросил первый лорд у адмирала Битти об этой атаке, ожидая услышать величественное описание их смелого галопа по пескам пустыни.

«Коричневые изюминки, разбросанные по большому куску сала», — ответил адмирал.

Это был совсем не тот ответ, который хотел услышать Черчилль, но он точно передавал впечатление. Наверное, точно так же ответил бы и сам Уинстон.

Первый лорд адмиралтейства сначала предложил Битти занять место его морского секретаря (правой руки первого лорда), и адмирал согласился. Но когда появилась возможность — год спустя, — назначить его командиром флота линейных крейсеров — «морской кавалерии», — Уинстон ни секунды не колебался, — лучшего кандидата, чем Битти, нельзя было найти.

Уинстон слишком много времени посвятил изучению страны, знал и тонко ее чувствовал, чтобы не осознавать, какую эпическую роль ему выпало сыграть в истории военно-морских сил Британии. Он шел по стопам гигантов, которые разбили испанскую армаду в шестнадцатом столетии и наполеоновский флот в девятнадцатом. И Уинстон не хотел остаться в истории человеком, который позволил Германии — континентальной державе без великих морских традиций, — одолеть Британию. Выступая 9 февраля 1912 года в Глазго, он напомнил слушателям, что островная нация не может обойтись без мощного флота.

«Британский флот, — сказал он, — суровая необходимость. Со многих точек зрения германский флот — всего лишь предмет роскоши… Для нас это возможность существовать, а для них возможность нападать. Каким бы ни был значительным наш флот, мы не представляем угрозы для мирной жизни обитателей континента».

К сожалению, (может быть из-за перевода) эти великолепные и убедительные фразы вызвали шумное возмущение в Германии. Особенное раздражение вызвало слово «роскошь», которое сочли неуместным. Уинстон объяснял, почему островитяне вынуждены стать морской державой, а немцы восприняли это как хулу на военно-морские силы Германии. И вместо того, чтобы «начать все с чистого листа», германская пресса жаждала начать новые главы противостояния.

«Речь господина Черчилля полна угроз в адрес Германии, — писали в одной из франкфуртских газет. — Мы не можем позволить себе проглотить обиду. Германия никогда не смирится с моральным унижением…» Другая газета так комментировала выступление Черчилля: «Мы понимаем, что он преследовал свои интересы, рисуя перед аудиторией картину военно-морских вооружений Германии, которые представляют угрозу для Англии, вынуждая ее серьезно отнестись к ситуации, с которой она может встретиться».

Национальная гордость была так раздута, что не дала возможности увидеть в словах Черчилля истинный смысл выступления, их возмутило вообще само сравнение двух флотов. Они негодовали из-за того, что он не сказал ни одного доброго слова о противнике. На самом деле выступление отличалось уважительным тоном по отношению к Германии и тому месту, которое она занимает в мире. Германская пресса сочла, что Черчилль обвиняет немцев в неодолимом желании воевать, что лежит в основе их милитаризированной культуры.

Намерение вывернуть простое выступление в главную угрозу достигло пика. Через дипломатические каналы кайзер не замедлил дать понять, насколько он недоволен «невежественным выступлением Черчилля» — как он выразился. Он заявил, что это «провокационная для Германии выходка», и спрашивал, «какое извинение может быть предложено нам, чтобы мы могли не обращать внимания на речь, описывающую наш флот как «предмет роскоши»?»

Кайзер прекрасно понимал, что дело вовсе не в «провокационном» выступлении Черчилля. В тот момент, когда Черчилль предстал перед аудиторией в Глазго, лорд Холдейн находился в Берлине, выполняя сложную миссию — смягчить напряжение между Германией и Британией. Когда речь Черчилля появилась на страницах британских газет, Холдейн тотчас направился к кайзеру, чтобы ответить на могущие возникнуть у того вопросы, и объяснить, как речь соотносится с нынешней политикой Англии. Так что кайзер ухватился за эту ниточку намного позже, лишь какое-то время спустя она послужила поводом отказаться от мирных переговоров с Холдейном и обвинить Черчилля в том, что тот ведет подрывную работу, принижая гордость Германии за ее славный флот.

Будучи министром торговли и министром внутренних дел, Черчилль не представлял особого интереса для германского правительства. Но как первый лорд адмиралтейства он теперь стал фигурой номер один, и любой предлог немцы готовы были использовать против него.

Пытаясь обвинить Черчилля в том, что он вредит делу мира, кайзер и его ближайшие помощники, наверное, осознавали, насколько первый лорд особенно уязвим в этот момент. Страницы тех же самых газет, что перепечатали его выступление в Глазго, неделю назад были заполнены сообщениями о том, с каким негодованием обрушились на него политики собственной страны за его сопротивление ирландскому гомрулю. За день до выступления Черчилля в Глазго на него совершили нападение в Белфасте, где он вынужден был идти в сопровождении большого числа охранников, чтобы обсудить правительственные планы относительно самоуправления Ирландии. Он приехал, чтобы отдать должное партии ирландских националистов за поддержку Асквита, и, вместе с тем, был готов помочь в прохождении законопроекта.

Но ольстерские юнионисты не желали его помощи. И самое излюбленное словечко, которым они пользовались, описывая его визит — «провокационный». Они посылали Черчиллю предупреждение о том, что не желают видеть его на этом заседании, и теперь, когда он все-таки приехал, сделали то, что имели в виду, когда употребляли слово «провокация».

Ему не составляло труда остаться в Лондоне, чтобы избежать прямого противостояния. Вопрос о гомруле не доставлял английским политикам ничего, кроме беспокойства.

Как первого лорда адмиралтейства, политические сложности внутреннего управления Черчилля не касались. Но как видный деятель страны, он не хотел уклоняться от ответственности за решение. А оно было чрезвычайно сложным. И, похоже, заходило в тупик. Националисты настаивали на том, чтобы новый дублинский парламент отвечал за положение во всей Ирландии. Юнионисты же настаивали на том, чтобы протестантский Ольстер оставался под контролем лондонской администрации. Асквит надеялся, что, приняв требования националистов, можно будет убедить юнионистов пойти на некоторые уступки. Но, прибыв в Белфаст, Черчилль увидел воочию, что ни о каком компромиссе они не хотят и слышать.

Сотни полицейских и солдат были вызваны для охраны первого лорда и шести тысяч людей, пришедших на обсуждение. Журналисты писали, что этот район Белфаста более всего напоминал зону военных действий. «На случай, если прольется кровь в результате визита мистера Черчилля, — писали в «Дейли Миррор», — в разных концах города открыли временные госпитали для раненых, где находилось большое количество врачей и другого обслуживающего персонала».

Местная полиция была встревожена бесконечными донесениями о том, какое количество предметов, могущих служить орудием нападения, было изъято в разных дворах, большую часть огнестрельного оружия у владельцев тоже изъяли.

Джордж Бернард Шоу сказал Дженни, что бунт вполне может произойти, но он считает, что Черчилль не пострадает. «Не беспокойтесь за У., — писал он. — Его голова не пострадает, хотя они способны расколоть головы друг другу, ну и разобьют несколько окон». Эдди Марш, отправившийся в поездку вместе с Черчиллем, готовился к худшему, но решил, что сумеет создать атмосферу беспечной оживленности. «Жди, не исключено, что меня убьют, — писал он доброму другу поэту Руперту Бруку, — а если нет, то пиши мне длинные письма».

Когда машина с Черчиллем двинулась по улицам Белфаста, большая группа возбужденных ирландцев накинулась на нее, пытаясь перевернуть. Храбрясь, Клемми тоже отправилась вместе с мужем в опасную поездку, но когда толпа окружила и подняла автомобиль, она пришла в ужас. «Она не боялась, что ее убьют, — вспоминали потом друзья, — но страшилась того, что ее могут изуродовать, если бросят что-то и осколки порежут лицо или произойдет еще что-то в этом роде».

Они серьезно рисковали, но в последнюю минуту подоспели полицейские и, пустив в ход дубинки, разогнали толпу. Скорее всего, из-за потрясения, которое она перенесла, у Клемми в следующем месяце случился выкидыш. Черчилль писал ей: «Не удивительно, что ты чувствовала себя так плохо последний месяц. Бедная моя овечка». Клемми писала в ответном письме: «Это так странно — пережить все то, что чувствуешь при обычных родах, и при этом остаться без ребенка».

Но откуда такая враждебность по отношению к Уинстону? Очевидно, его преступление заключалось в том, что он пересмотрел и модернизировал знаменитое выступление лорда Рэндольфа Черчилля против старого закона о гомруле, предлагаемого Гладстоном. [57]. И если уж сын лорда Рэндольфа оказался способен примириться с идеей автономии, то почему бы твердолобым юнионистам не последовать его примеру?

«Это совершенно разные вещи, — говорил Черчилль народу в Белфасте, — то, что я принимаю и повторяю слова Рэндольфа Черчилля: «Ольстер хочет сражаться, и Ольстер хочет быть правым». Пусть Ольстер сражается за достоинство и честь Ирландии. И пусть эта борьба приведет к примирению и возможности забыть старые ошибки… Пусть это будет борьба за милосердие, терпимость и просвещение. И тогда, действительно, Ольстер будет сражаться, и он будет прав». Но юнионисты в угаре не слышали его слов о милосердии и просвещении. Они не желали жить в мире с католическим большинством Ирландии и разделить власть с новым дублинским парламентом, даже если остров останется частью Британской империи. Они считали Черчилля изменником только потому, что лорд Рэндольф однажды стал победителем в споре с Гладстоном. Такой лозунг был для них удобным способом сплотить свои ряды. Страсти продолжали кипеть, разжигая враждебные чувства, и юнионисты в своем упрямстве не замечали, сколько вреда они наносят тому самому британскому правительству, власти которого они хотели подчиняться, не признавая ирландского гомруля.

Германской правящей верхушке не было дела до этих разногласий. Но Черчилль был их врагом тоже. И они испытывали чувство удовлетворения, наблюдая за выпадами против него, которые достигли кульминации в апреле 1914 года — при выступлении на митинге в Гайд-парке отставного адмирала и пылкого юниониста лорда Чарльза Бересфорда.

Старый адмирал объявил, что Черчилль это «лилипутский Наполеон. Неуравновешенный человек. Эгоманьяк, питающий мстительные чувства к Ольстеру. Он не может забыть прием, оказанный ему в Белфасте… До тех пор, пока господин Уинстон Черчилль остается в правительстве — государство находится в опасности».

XXIII. Старик и море

Уинстон Черчилль стоял рядом с сэром Френсисом Дрейком на причале дока Елизаветы, глядя, как развевается флаг на грот-мачте «Ривенджа» — английского галеона, принимавшего участие в битве с испанской армадой. [58]. Затем, повернувшись к кучке людей, собравшихся неподалеку от него, описал ощущения, которые он испытывал, глядя на корабль Дрейка, наводившего ужас на испанских капитанов. Во время его речи сэр Фрэнсис Дрейк, опираясь на шпагу, гордо глядел на толпу.

Благодаря Дженни, которая, чуть вытянувшись в напряженном внимании, стояла в некотором отдалении, напоминая фигуру, что крепили на носу корабля, Уинстон смог на какое-то время перенестись в своем воображении в самое начало Британской империи, век ее расцвета, триумфа и славы. В этот краткий миг не имело никакого значения, что плывущие над головой облака нарисованы на холсте, что «Ривендж» является полноразмерной копией знаменитого корабля, стоящей в искусственном водоеме, и что роль сэра Френсиса Дрейка исполняет актер из Вест-энда. Все это выглядело достаточно реальным, чтобы взбудоражить кровь, и Черчилль напомнил своим слушателям, собравшимся в доке, что нация, в прошлом побеждавшая могущественные флоты, возможно, столкнется в недалеком будущем с другой мощной силой.

Это была затея Дженни. С энергией, неожиданной для ее пятидесяти восьми лет, она, тщательно продумав все детали, организовала публичную ярмарку, посвященную шекспировской Англии. Она создала компанию с ограниченной ответственностью, влезла в долги, нашла несколько щедрых вкладчиков, пообещав им, что они будут еще долгое время получать с этого прибыль, и выстроила тюдоровскую деревню в Лондоне — в районе Эрлс-Корта. Вдобавок к кораблю, который «вызывающе грозя врагам Англии» своими сорока гипсовыми пушками, плавал в пруду, находившемся в самом центре ярмарки, там имелась реконструкция шекспировского театра «Глобус», куда любители пьес времен Елизаветы могли приходить и смотреть спектакли, игравшиеся на сцене три раза в день. Вымощенные дорожки вели в коттеджи, таверны, ресторанчики, книжные киоски, «сомнительные местечки» и лавки, где продавались картины. Специально нанятые актеры, переодетые в костюмы елизаветинской эпохи, прогуливались по дорожкам и развлекали публику. Дженни не выручила от организованного ею празднества ни пенни. Большую часть деревни спланировал лучший архитектор Британии Эдвин Лютьенс.

Дженни открыла ярмарку 9 мая 1912 года. На празднике присутствовали и члены королевской фамилии, и представители света, кого она могла найти в тот момент. «Елизаветинские» моряки карабкались по снастям корабля Дрейка и оттуда приветствовали толпу своими криками, труппа актеров давала представление комедии Шекспира «Сон в летнюю ночь» в театре «Глобус», а Дженни устроила для всех своих друзей грандиозную вечеринку в таверне «Русалка». В последовавшие за тем месяцы в стилизованной деревушке прошло несколько балов, король и королева побывали там. Обычные смертные должны были платить шиллинг за вход.

Идея такого образовательного представления казалась многообещающей. Страна испытывала потребность пережить прошлые достижения. Не только Дженни и Уинстон проводили связь между военно-морскими угрозами времен Елизаветы и той новой опасностью, которая теперь грозила стране.

Одним из самых примечательных театральных событий 1912 года стала театрализованная постановка «Дрейк» Луи Наполеона Паркера. В театре Его Величества прошло более 220 ее представлений. В последнем, третьем акте разыгрывалось сражение, во время которого «Ривендж» брал на абордаж испанский галеон, и тогда зрители видели, как над помостами, изображающими корабли, поднимались вверх клубы дыма, и вся сцена то здесь, то там «озарялась внезапными вспышками пламени». Прекликающийся с современностью смысл победной речи сэра Френсиса Дрейка, произносимой в конце представления, был вполне понятен аудитории 1912 года.

«Мы открыли ворота в море, — провозглашал Дрейк, обращаясь к своим сподвижникам в финальной сцене, — и мы вам вручили ключи от всего мира. Вот это небольшое место, где вы стоите — превратилось в центр земли. Берегите наследство, которое мы оставили вам. Да, да! И учите детей самому ценному: что и в грядущих веках их сердца не должны сжиматься от страха, а руки не должны ослабнуть».

Однако, несмотря на широкую рекламу, ярмарка Дженни не вызывала такого же энтузиазма, как представление Л.Н. Паркера. К концу лета число посетителей заметно убавилось. Публика в Эрлс-Корте была отборная, но немногочисленная. Дженни истратила массу денег на бесплатные приглашения своим друзьям, большинство которых надеялось получить пригласительные билеты не только для себя, но и для всех знакомых. Потери были просто громадные — около 50 000 фунтов, но все они легли на плечи банков и вкладчиков, а не на Дженни. Британские газеты пытались преуменьшить потери. Но американская пресса оказалась более безжалостной. «Фиаско в Эрлс-Корте» — гласил заголовок в «Нью-Йорк Таймс». «Шоу провалилось, — писал репортер этой газеты, добавляя, что «друзья Дженни говорили, что сама она, должно быть, выручила немало, устраивая там званые обеды».

Но как могла женщина, всегда испытывавшая финансовые трудности, взявшаяся в первый раз за строительство тюдоровской деревни, собрать так много денег?

Ответ прост — это связано с самым крупным вкладчиком, и все банки, невольно связывая ее с Дженни, более охотно выдавали субсидии. Этим инвестором была владелица миллиона долларов — тридцатидевятилетняя вдова. Она не была подругой Дженни. Она была одной из любовниц ее мужа. К 1912 году брак Дженни с человеком намного моложе ее — Джорджем Корнуоллис-Уэстом — находился на грани разрыва. Ее муж не прилагал ни малейших усилий, чтобы скрыть свои отношения с другими женщинами. Одной из них была независимая американка, жившая в Париже. Прозванная «Жестяной наследницей», Нэнси Стюарт из Зейнесвилла, штат Огайо, уже успела побывать в браке, развестись, после чего встретила богатого промышленника и вышла за него замуж. Он баловал ее восемь лет, а потом умер в Париже в 1908 году, оставив ей богатое наследство.

Возможно, вклад Нэнси был своего рода платой за нескромность Джорджа. Дженни убедила его попросить Нэнси внести 15 000 фунтов на организацию празднества. По нынешним временам эта сумма равняется 75 000. После смерти Дженни и Нэнси, — когда ни одна из них уже не могла опротестовать его слова, Джордж писал: «Я как раз собирался ехать в Париж, где тогда жила Нэнси, и я сказал ей о предложении Дженни… Она согласилась и, что я с большим сожалением признаю, не получила назад ни пенни. Ни разу она даже не поворчала по этому поводу, и никогда не упрекнула меня ни единым словом за ту роль, которую я сыграл в этом деле». Потом Нэнси вышла замуж за греческого принца Христофора. А к концу 1912 года Джордж и Дженни разъехались.

Оборачиваясь в прошлое, понимаешь, почему центральной частью ее дорогостоящей ярмарки Дженни сделала корабль под названием «Ривендж» («Месть»). Устраивая многочисленные вечеринки и званые обеды в таверне «Русалка» и в тюдоровском банкетном зале, она, наверное, испытывала особенное чувство удовлетворения, зная, что все это оплачено «другом» Джорджа из Парижа.

Нэнси, которая станет греческой принцессой Анастасией, — наверное, даже не представляла, насколько ее вложение помогло обеспечить скромную рекламу, полезную для первого лорда адмиралтейства и Королевского флота. После того, как Дженни выжала все, что можно, из «деревушки» для себя, своих друзей и знаменитого сына, она задумалась о том, как примут все это в Америке? Когда Кейт Кэрью, колумнистка из газеты «Нью-Йорк Таймс», бравшая у Дженни интервью, спросила ее, возможно ли повторить празднество, она тотчас радостно откликнулась, что будет рада, если новые вкладчики помогут ей перевезти все это за океан. Кейт сочла, что все это только слова, хотя Дженни и могла верить в эту затею.

«Знаете ли вы, — спрашивала Дженни у всех, — какого-нибудь богатого человека с артистическим вкусом, который был бы рад подключиться к идее, и устроить выставку в Америке?»

К сожалению, такого инвестора не нашлось, и стилизованная под эпоху королевы Елизаветы ярмарка была закрыта. «Ривендж» и «Глобус» разобрали. Некоторые из тюдоровских коттеджей перевезли в Бристоль, где их стали использовать как жилые дома для офицеров, когда в 1914 году началась совсем не бутафорская пальба.

В 1912 году, кроме Черчилля, был еще один человек, который мог считать себя современным Дрейком и Нельсоном. Это был вышедший в отставку адмирал «Джеки» Фишер, теперь уже барон Фишер, прослуживший во флоте почти половину столетия [59]. В 1854 году последний доживший до того времени капитан лорда Нельсона присвоил Джеки Фишеру «звание» морского кадета [60]. Мальчику было тринадцать лет. И с тех пор, как он стал моряком, флот мало в чем изменился со времен Нельсона. Свою миссию Джеки Фишер видел в том, чтобы, следуя заветам Нельсона, модернизировать флот, приспосабливая к требованиям времени.

А.Г. Гардинер писал — уже к концу карьеры Фишера: «Его страстная привязанность к Нельсону была настолько сильной и стойкой, что он был словно наделен даром духовного общения с этим великим человеком. Слова, что срывались с его губ, принадлежали Нельсону, как и новые идеи.

Самым большим предметом гордости для него была газета с карикатурой, опубликованная в 1904 году, когда он стал профессиональным главой Королевского флота (первым морским лордом, или начальником Главного военно-морского штаба). На переднем плане карикатуры была изображена всем известная колонна на Трафальгарской площади, с которой пытался спуститься Нельсон, чтобы пойти поздравить Фишера с назначением: «Я уже на полпути к тому, чтобы лично пожать ему руку, — гласила подпись, — но если Джеки Фишер берется за дело, мне нечего беспокоиться. Лучше я вернусь на свой пьедестал».

Одна из излюбленных историй Джеки была про уставшую пожилую леди, которую моряк на Трафальгарской площади подвел к массивному пьедесталу Нельсона: «А почему его охраняют львы?» — спросила она, жуя однопенсовую булочку. Моряк самодовольно улыбнулся и ответил: «Если бы не львы, которых заслужил в качестве охраны этот человек, твоя булочка стоила бы три пенса».

Возможно, что без поддержки Фишера ни одного дредноута в 1912 году Черчилль не спустил бы на воду. Джеки был отцом дредноутного флота и величайшим военно-морским новатором своего времени. Черчиллю выпала удача познакомиться с ним, и Фишер оказал на него огромное влияние. Именно благодаря старому адмиралу, Уинстон осознал важность преимущества в скорости и огневой мощи. Джеки убедил его, что флот надо будет сконцентрировать на Северном море, чтобы как можно быстрее и эффективнее нанести удар по врагу, вывести его из равновесия до полного разгрома. Взгляд адмирала базировался на трех «китах»: «Бей первым, бей сильно, добивай!» а также: «Безжалостность, беспощадность и беспрестанность». Когда раздались первые выстрелы, говорил он, то выбор один: «Если ненавидишь — ненавидь! Если сражаешься — сражайся!»

Официально он ушел в отставку в 1910 году, но продолжал продвигать свои взгляды через сеть многочисленных друзей, которые еще оставались в разных ведомствах. Фишеру исполнилось семьдесят, когда Черчилль стал первым лордом адмиралтейства, но адмирал по-прежнему не утратил ни бойцовского духа, ни невероятной энергии. С теми, кто соглашался с ним, он мог быть приветливым и ласковым, но на тех, кто осмеливался что-то возразить, обрушивался со страшной яростью. Со свойственной ему страстью к преувеличениям, он уверял своих молодых офицеров: «Если кто-то из подчиненных посмеет противиться мне, я сделаю его жену вдовой, детей — сиротами, а дом — навозной кучей!» При плохом освещении во время очередного пафосного выступления — из-за сверкающих прищуренных глаз, кривой улыбки, помятого носа он мог произвести впечатление героя из фильма ужасов. Но когда он приходил в хорошее расположение духа, жесткие черты смягчались, глаза лучились, и широкая добродушная улыбка расплывалась на лице. Тогда лучшего собеседника было не найти — он рассказывал старые байки, шутил и от души смеялся сам. У него всегда наготове были остроумные эпиграммы и анекдоты, которые выскакивали из него по поводу и без всякого повода.

Начать он мог, например, с того, почему моряки никогда не страдали морской болезнью, а затем сразу перейти к анекдоту о том, как биржевый маклер, долго живший за границей, получил сообщение о смерти жены. И владелец похоронной компании спрашивал его: «Кремировать, забальзамировать или похоронить?» «На всякий случай сделайте и то, и другое, и третье, чтобы не рисковать», — отвечал маклер.

Иной раз, сев на любимого конька, он мог забыть обо всем на свете, где он находится и с кем говорит. Как-то, будучи приглашенным в замок Балморал [61], Джеки, когда ему наступили на любимую мозоль, принялся страстно доказывать свою правоту. «Будьте так любезны, — попросил его король Эдуард, — не размахивайте кулаками у моего лица!»

Но не нашлось бы ни одного человека, который посмел бы поставить под сомнение дарование Фишера в области проектирования и изобретательства. Все, что касалось машин, занимало его воображение, он со страстью отдавался своему увлечению. Иной раз, увлекшись, он не понимал, что другие могут и не разделять его взглядов. Его гениальный ум вдруг мог занести его в такие дебри, что люди могли принять старика за сумасшедшего. Где-то в конце 1904 года он в таком вот состоянии аффекта предложил королю Эдуарду тайком подобраться к берегам Германии, которая наращивала свою военно-морскую мощь, напасть на немецкие корабли, стоявшие порту, и потопить их. «Господи, да вы совсем с ума сошли!» — воскликнул король.

Но Фишер стоял на своем: «Лучшее объявление войны, — писал он в апреле 1904 года, — это потопить вражеский флот! Вот тогда они и должны узнать, что началась война!».

В 1908 году он вдруг заподозрил, что Соединенные Штаты могут сговориться с Германией и совершить совместное нападение на Британию. И чем больше он размышлял над этим, тем более вероятной ему казалась эта возможность. Выход виделся Джеки только в том, чтобы уничтожить корабли той и другой державы в Северном море. «Это единственный способ не дать Соединенным Штатам объединиться с Германией», — сказал он, хладнокровно прикидывая, какой ущерб могли бы причинить его корабли.

Чем старше становился Фишер, тем эксцентричнее выглядели его предложения. Иной раз он заходил так далеко, что собеседники только чесали затылки в задумчивости. Его способность сочинять едкие эпиграммы угасала, а ей на смену приходили странные боевые лозунги, которые он выкрикивал в упоении: «Надо строить больше подводных лодок, — заявил он однажды Уинстону, — а не больше омаров!!» В другой раз он объявил новую программу действия: «Нефть, шоферы и радио!»

Однако его блуждающий ум и мрачное воображение давали ему возможность предвидеть будущее. Он догадывался, какой бойней обернется грядущая европейская война. Фишера беспокоило, что многие наивные современники представляли ее как серию спортивных матчей с только лишь случайными потерями и цивилизованными перерывами на чаепитие и осмотр достопримечательностей. Фишер предвидел разрушительные и катастрофические последствия войны. «Это будет всем войнам война, и катаклизмы потрясут весь мир. Армагеддон наступит в сентябре 1914 года, — писал он Памеле Маккенне 5 декабря 1911 года. — Если они начнут войну, то это время наиболее удобное для Германии. Их армия и флот будут тогда мобилизованы, Кильский канал полностью готов, и их новое военное строительство завершено». А через месяц он уже начал вести обратный отсчет от Армагеддона, время от времени напоминая Уинстону и другим, что на подготовку к его приходу остается все меньше времени.

Несмотря на изменчивый и отчасти фантастический характер представлений старого адмирала о будущей войне, Уинстон не мог оставить его предупреждения без внимания. Фишер имел огромный опыт, знание и видение. Но еще труднее было отделить «настоящего» Фишера от «воображаемого». Он врывался как ураган, закручивая могучими порывами ветра мудрость и чепуху одновременно. И понять, где истина, а где просто заскок воображения, с каждым днем становилось все сложнее. Одно оставалось неизменным — нетерпимость адмирала. Он призывал к независимости мышления и одновременно обрушивался на тех, кто пытался сохранить свое понимание. Фишер не сомневался, что он прав, и выделял ключевые моменты в письмах заглавными буками, добавляя к ним восклицательные знаки, чтобы прибавить высказыванию весомость и значимость отданной команды. «Компромисс, — писал он, — смертельно-опасное слово в английском языке!»

Все это должно было подтолкнуть Черчилля к тому, чтобы с большой осмотрительностью следовать советам Фишера. Но точно так же, как в свое время Черчилль все более уступал натиску Ллойд-Джорджа в период кампании по проведению либеральных реформ, точно так же он все более и более поддавался искушению следовать пути, к которому его толкал адмирал Фишер. Пожалуй, только Ллойд-Джордж не поддавался влиянию старого адмирала и сохранял трезвое отношение к его взглядам. В начале декабря 1911 года он говорил Джорджу Ридделу: «Фишер — не самый мудрый советчик, и Уинстону следовало бы быть осмотрительнее».

Ни для кого не было секретом, что Фишер имеет обыкновение ссориться с друзьями и коллегами, а затем сваливать вину за начавшуюся ссору на них самих. (Самый известный его скандал произошел с собратом по оружию — адмиралом лордом Чарльзом Бересфордом, который ненавидел Уинстона из-за того, что тот сотрудничает с Джеки.) Чтобы ублажить Фишера, Уинстон прибегал порой к самой бессовестной лести, у него для этого имелись заготовки, которые он в нужный момент тут же пускал в ход. Но когда неизбежный взрыв все-таки произошел, старый адмирал пригрозил, что сожжет мосты, и поклялся никогда больше не иметь дел с Черчиллем.

«Я решил переправить свое тело и свои деньги в Соединенные Штаты, — грозил Фишер в апреле 1912 года, после того, как Уинстон отверг три его предложения, — Ты предал военно-морской флот. Это был последний разговор, который состоялся между нами».

Раз за разом Уинстону удавалось задобрить старика, его письма были доброжелательными и теплыми, он каждый раз предлагал встретиться снова один на один и обсудить спорные моменты. Все это было чрезвычайно утомительным делом, однако Черчилль, похоже, считал, что оно того стоит. И не обращал внимания на все обвинения ради редких мгновений вспышек интуитивного прозрения старика. Например, когда они обсуждали возможные риски, связанные с 15-дюймовой пушкой, Фишер мог чудесным образом продемонстрировать то, что Уинстон называл «романтикой проектирования». И то, что казалось невыполнимым, вдруг сразу стало достижимым. «Никто, кто сам не испытал этого на себе, — писал Черчилль о разговоре с адмиралом, — не в состоянии представить ни степени красноречия, ни страсти старого льва, с которыми он досконально разбирает технические стороны вопроса».

Чтобы залатать трещину в отношениях после очередного отвергнутого предложения, Черчилль отплыл в Неаполь, где Джеки проводил часть года. Желая подчеркнуть, что и правительство хотело бы возвращения адмирала, Асквит согласился сопровождать Уинстона. Чтобы путешествовать по Средиземному морю с должной солидностью, первый лорд избрал в качестве транспортного средства корабль Его Величества «Энчантресс» (HMS Enchantress, «Чаровница») — огромную роскошную яхту адмиралтейства с командой, составлявшей 196 человек. Вместе с ним и премьер-министром в вояж отправились Клемми и Вайолет. Покинув Англию 21 мая, вся группа добралась на поезде до Генуи, а там села на борт яхты. Погода — пока они плыли до Неаполя, — выдалась очень хорошей.

Ночью, когда они ехали поездом по Франции, Клемми почувствовала себя не очень хорошо, она расплакалась, «дав волю нервам». Слабость после выкидыша все еще давала себя знать. Но она решила отправиться в путешествие, чтобы развеяться от пережитого, и надеялась, что круиз пойдет ей только на пользу. Пока поезд мчался по горной дороге, она лежала в постели, а Уинстон находился снаружи, в переднем купе, рассказывая ей о переходе Наполеона через Альпы. В это время к ним зашла Вайолет, собиравшаяся узнать о самочувствии Клемми, и та сонным голосом спросила, читает ли Уинстон вслух или рассуждает. В своем дневнике Вайолет забавы ради отметила, что фразы, слетавшие из уст Черчилля, были настолько оформленными и законченными, что даже его собственная жена не могла различить — написанный это текст или нет.

После того, как яхта «Энчантресс» 24 мая бросила якорь в Неаполе, все вышли прогуляться по набережной гавани, а когда они вернулись, адмирал Фишер уже ждал их на палубе. Он тепло поздоровался с премьер-министром, но на Уинстона все еще смотрел исподлобья. Настроение его изменилось к лучшему, когда они посетили дом, принадлежавший одному из закадычных друзей Джеки. Здесь Фишер начал рассказывать свои анекдоты, развеселился, а после чая и вовсе размягчился. «Он оттаял», — прошептала Клемми. «Что оттаяло?» — рассеянно спросил Уинстон, но спросил так громко, что его могли слышать все сидящие.

Находчивость Вайолет спасла положение. Не задумываясь, она указала на стол: «Масло».

К вечеру Уинстон и Джеки снова стали друзьями, и несколько часов прохаживались по палубе «Энчантресс», обсуждая проблемы флота. Все остальное время, что они провели вместе, Джеки оставался в благодушном настроении. Он пообещал Уинстону помочь сформулировать предложения по снабжению флота нефтью. Довольный собой, Джеки даже пригласил на танец Вайолет, когда они затеяли развлечение на палубе, и кружился с ней от одного борта к другому. Черчилль заметил, что Джеки слишком полон энергии и идей, чтобы оставаться под итальянским солнцем, он нужен в собственной стране, где есть куда приложить их, в то время как в Неаполе «его пропеллеры рассекают воздух», — как потом выразился Уинстон.

И Фишер «сдался». После чего «Энчантресс» совершила неторопливый круиз до Портсмута, следуя через Мальту и Гибралтар. Во время остановок в пути Уинстон и другие путешественники, составлявшие ему компанию, занимались плаванием, гонялись за ящерицами, устраивали пикники, читали наизусть стихи для пустых рядов древнего амфитеатра и инспектировали морские сооружения. А во время плавания можно было посидеть в креслах на палубе, подремать или почитать. Премьер-министр с увлечением читал «Историю Пелопоннесской воны» Фукидида, вне всякого сомнения, выискивая между строк рекомендации по ведению грядущей войны.

Только один момент испортил Уинстону настроение во время круиза, когда он поднялся на борт линкора «Корнуоллис», чтобы посмотреть, как проходят учебные стрельбы. Заткнув ватой уши, он смотрел на горизонт, между тем как корабль, изображающий охотника за дрендоутами, обстреливал из 12-дюймовых (305-мм) пушек удаленную мишень, которую тянуло на буксире другое судно. Меряя шагами палубу, первый лорд адмиралтейства ждал сообщения о результатах. Командующий Средиземноморским флотом адмирал Эдмунд По, который прослужил в Королевском флоте сорок лет и уже собирался уйти в отставку, с сожалением был вынужден сообщить, что ни один снаряд не достиг цели.

Уинстон потребовал объяснения. Но ответ разозлил его еще больше.

«Видите ли, первый лорд, — сказал адмирал, — снаряды либо чуть-чуть не долетают до мишени, либо падают немного позади нее».

Можно было хоть в сто раз увеличивать число линкоров, но все затраты на их строительство были бы напрасны, если судьба победы зависела от таких служак викторианской эпохи, как адмирал Эдмунд По. Первый лорд счел, что время таких командующих истекло, и вскоре тот был смещен [62].

Через месяц после того, как Черчилль вернулся из путешествия по Средиземному морю, в Бленхеймском дворце состоялся большой политический съезд. Это собрание было намного многочисленнее того, памятного для Уинстона съезда 1901 года, на котором он оказался впервые. Однако на этот раз он вообще не получил приглашения. Несмотря на дружбу с Санни, две тысячи консерваторов и верных им юнионистов, организовавших протестные выступления 27 июля в Белфасте, не пожелали видеть в своих рядах Уинстона. Большинство прибывших в Бленхейм политиков настроились на то, чтобы выразить поддержку юнионистам. И отказ видеть Черчилля был местью за его выступление в Белфасте, когда он высказался за гомруль.

Санни и Ф.Э. Смит, оба выступавшие на этом съезде, не рассматривали свое участие в нем как личное предательство по отношению к Уинстону. Для них, как и для Уинстона, это были лишь политические игры, и оба окунались в них с той же страстью, с какой он это делал сам. Но Клемми, пережившая такую тяжелую драму, как потеря ребенка после нападения в Белфасте, относилась к этим политическим играм не с такой беспечностью. И это стало для нее поводом требовать от Уинстона поменьше видеться с его друзьями-тори. Санни вложил много сил и средств в организацию съезда, проявив большую щедрость. В саду, под тентами, — как писал репортер из «Дейли Мейл», — стояли столы, уставленные блюдами с говядиной, ветчиной, телятиной. В напитках тоже не было недостатка. Белый рейнвейн и красный кларет, пиво и другие напитки, способствующие поддержанию аппетита, текли рекой. Гости могли получить все, что их душе было угодно.

Но главной целью было не развлечение и не простое времяпровождение. Встреча грозила серьезными и даже зловещими последствиями, о которых говорили в своих речах две восходящих политических звезды — сэр Эдвард Карсон и Эндрю Бонар-Лоу. Оба считали, что если правительство примет закон о гомруле, это обернется гражданской войной. Своим сумрачным выражением лица Бонар-Лоу, совсем недавно занявший место Бальфура в Консервативной партии, напоминал скорее строгого школьного учителя, чем подстрекателя мятежников. Однако в речи, которую он произнес на ступенях Бленхейма, он поднял вопрос о возможности государственного переворота. И это затронуло бы не только Ольстер, но и всю Британию.

Правительство, доказывал он, — это «революционный комитет, узурпировавший власть и деспотически управляющий страной … Нам следует использовать любые возможности, чтобы отстранить их». И если либералы будут настаивать на своем в вопросе о гомруле, то последствия не заставят себя ждать. Они могут разжечь костер гражданской войны, которая потрясет империю до самого основания».

Недовольство, нараставшее последние годы как с той, так и с другой стороны, теперь вылилось в готовность вооруженного сопротивления как способа решить политические вопросы. Лидер консерваторов Эдвард Бонар-Лоу не был из тех, кто способен испугать либералов. Сын захолустного пресвитерианского священника в Канаде, он из уст отца, конечно, не раз слышал об Апокалипсисе, но никто не мог представить его в роли предводителя отрядов тори в реальном сражении. Его запал подпитывала неукротимая горячность ольстерских протестантов, которые считали, что идут на борьбу с гомрулем, осененные Божьим словом. Его вдохновляло, что «эти люди настроены самым серьезным образом. Они готовы умереть за свои убеждения». Но Бонар-Лоу мог занять скорее место духовного лидера, чем полевого генерала.

Зато сэр Эдвард Карсон — тоже сторонник мятежа — с его холодным взглядом серых глаз, выглядел человеком, который готов сражаться до последнего патрона. Как богатый судебный адвокат, он был известен своими беспощадными обличительными дознаниями (Оскар Уайльд стал одной из его самых известных жертв). Карсон, дублинец протестантского вероисповедания, обосновался в Англии, но проявлял теперь большое беспокойство по поводу будущей судьбы Ольстера. Каких-то тесных связей с тем регионом у него не было, однако он решил воспользоваться создавшейся ситуацией, чтобы стать героем. В 1910 году он очень быстро продвинулся в первые ряды противников гомруля. Поездка Черчилля в Белфаст вызвала его сильнейшее негодование. «На севере Ирландии нет человека, которого бы ненавидели больше, чем этого ренегата».

После того, как была открыта частная переписка Карсона, стало ясно: он с самого начала рассчитывал на кровопролитие и видел себя в роли предводителя восставших. В 1910 году он писал: «С радостью займу место председателя ольстерских юнионистов… моя кровь кипит от гнева, насилие неизбежно». И впоследствии воинственный пыл Карсона не угасал: «От всего сердца надеюсь, что горькая ненависть перейдет в первобытную жестокость людей, которые будут вовлечены в это движение… никогда не испытывал такого прилива дикости в себе».

В Бленхейме, пока Бонар-Лоу выступал почти час перед собравшимися, Карсон, сидевший рядом с Санни, вытянувшись вперед, ловил каждое слово. Тень от шелкового цилиндра падала на его мрачное лицо, и он — бледный и неподвижный — напоминал глыбу льда. А когда настал его черед выступить, он сразу объявил о необходимости военного сопротивления, чтобы свергнуть правительство. «Они могут сказать нам, если захотят, что это государственная измена. Мы готовы отвечать за последствия».

Живя вдали от политических бурь и пользуясь всеми привилегиями своего герцогского положения, Санни вовсе не думал о последствиях гражданской войны. Согреваемый летним солнцем, окруженный величием своего дворца, он аплодировал Карсону вместе со всеми участниками сьезда. Но ненависть, которую источали лидеры движения, не могла не просочиться за пределы пышного поместья и не заразить двадцать тысяч юнионистов. Очень скоро все это непосредственно коснется Черчилля.

Последствия проявились осенью, когда в палате общин шло обсуждение гомруля. До самого вечера жаркие споры не утихали. И к концу дня нетерпимость Карсона достигла предела. В восемь тридцать вечера в зале поднялся такой невообразимый шум, что спикер объявил заседание закрытым из-за «из-за страшного беспорядка». Члены парламента стали расходиться. Но юнионисты принялись комкать листы бумаги и бросать их в либералов. Черчилль достал из кармана носовой платок и помахал им, обратившись лицом к оппозиционерам.

На одного из ближайших соратников Карсона — горячего Роналда Макнила, — это подействовало как красная тряпка на быка. Роналд был человеком весьма внушительного роста и соответствующего телосложения. Современники в воспоминаниях отмечали его тяжелый подбородок, серые — цвета стали — волосы, которые он зачесывал назад. Но, конечно, самым примечательным в нем был его гигантский рост. Перегнувшись через стол, Макнил схватил тяжеленный том — принадлежавший спикеру экземпляр «Уложений палаты», — прицелился и запустил его в Черчилля. «Снаряд» угодил прямо в лицо Уинстона, едва не сбив его с ног и вызвав кровотечение из носа. Придя в себя, Черчилль бросился к Макнилу, хотя сидевшие рядом с ним пытались удержать первого лорда адмиралтейства. Но Макнил уже успел уйти. Карсон не сказал ни слова, но почти все консерваторы пришли в ужас. Остин Чермберлен отметил: «Ничего подобного не случалось в стенах парламента с 1893 года, когда при Гладстоне произошла стычка во время обсуждения второго билля о гомруле».

На следующий день в палате общин Макнил поднялся со своего места и принес извинения. «Поддавшись минутной вспышке, я потерял власть над собой, — признавался он, — и причинил вред первому лорду адмиралтейства».

Выдавив из себя эти слова, «гигант» сел, откинулся на спинку сиденья под глухое ворчание присутствующих, как со стороны тори, так и со стороны либералов. Черчилль «с перевязанной головой» внимательно выслушал слова своего вчерашнего обидчика, после чего выступил с ответной речью.

Хотя на его щеке еще оставался кровоподтек, Уинстон проявил исключительную снисходительность. Он отказался считать нападение личным выпадом против него. «Думаю, уважаемые джентльмены, мы должны прислушаться к его словам. И у меня нет ни малейшего сомнения, что ничего личного в этом выпаде не было. Но даже если бы и было что-то личное, то меня вполне удовлетворяет извинение, которое он принес».

В этой раскаленной добела атмосфере политических споров чаще всего появлялись карикатуры именно на Черчилля — главного противника юнионистов. Но почти невозможно представить на его месте другого политика, который с такой легкостью отмахнулся бы от физической травмы, нанесенной в процессе спора. Он не обратил на этот выпад внимания, благодаря чему острота случившегося быстро затушевалась. Но если бы Черчилль оказался на месте Макнила и запустил тяжеленным томом в Карсона или Эндрю Бонар-Лоу, угодив кому-нибудь из них в лицо, — то происшествие бы не спустили на тормозах. Ему пришлось бы — после неизбежных воплей негодования, — подать в отставку и покинуть кабинет, забыв о своей карьере.

Юнионистам, напротив, нападение на Черчилля сошло с рук, и Карсон, как ни в чем не бывало, продолжал сеять смуту и ненависть.

В связи со стычкой с Макнилом вспоминается другой случай, произошедший во время одного из выступлений Черчилля где-то на севере Англии. Какой-то человек, сидевший позади всех, постоянно перебивал Уинстона своими выкриками: «Лжец, лжец!» В конце концов, Черчилль прервал речь и, сохраняя полное самообладание, проговорил: «Если джентльмен желает, чтобы присутствующие в зале узнали, как его зовут, пусть он будет так любезен и напишет на листе бумаги свое имя и передаст листок председателю, вместо того, чтобы горланить. Таким образом, он избавит себя от излишних треволнений».

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

Вашему вниманию предлагается книга "Лучшие расследования Шерлока Холмса" на английском языке из сери...
Историко-документальное исследование «Генералиссимус» известного русского писателя В.В. Карпова посв...
Алексей Катин и Константин Обручников дружат с детства. С самого рождения происходят странные случаи...
Сегодня американские художники создают интригующие работы, черпая вдохновение в культуре, различных ...
Борис Васильевич Анреп (1883–1969) – русский художник-монументалист, литератор Серебряного века, ста...
«Тайная книга» держалась в списке бестселлеров Amazon в течение двух месяцев. И это не случайно. Всё...