Черчилль. Молодой титан Шелден Майкл
Уинстону приходилось туго в его попытках не обидеть Вайолет, и оберегать счастье Клемми. Но его стремление миновать эти рифы было очень честным и искренним. Поэтому он не утратил дружбы одной и сохранил любовь другой. В первые два года их совместной жизни Клемми побаивалась, что он разочаруется в их браке. «Тебя никто не сможет мне заменить, — уверял Уинстон. — Ты единственная, кого я люблю. И ты должна верить мне. Я никого не смогу полюбить, кроме тебя».
Он отвечал за сказанные слова, хотя это было необычно для политика его возраста и с его представлениями о себе.
XVII. Выдающийся эдвардианец
Его восхождение было необыкновенным. Менее чем через семь лет — когда Черчилль вышел из заднескамеечников консервативной партии, он выдвинулся в первый ряд либерального кабинета. Комментаторы со всех сторон предсказывали, что однажды он займет место премьер-министра. Еще во время его помолвки, воспользовавшись удобным случаем, в «Дейли Миррор» отметили, что ожидания, связанные с его ярким политическим будущим, вполне оправданны. После спасения в горящем доме, репортер с оттенком добродушной насмешки, но с полным основанием, писал: «Если пророчества когда-либо сбывались, то можно смело предсказать, что мистер Черчилль — солдат, военный корреспондент, путешественник, биограф, а теперь, имея в виду только что случившееся, еще и пожарник, — однажды решит (и это случится не в столь отдаленном будущем) достичь поста премьер-министра».
А.Г. Гардинер из «Дейли Ньюс» рисует его как человека, уже готового сесть в кресло премьер-министра. «Он представляет собой наиболее интересную фигуру в политике, его жизнь — постоянная драма действий и поступков, он отчаянно храбрый, его взгляд ничто не замутняет, двигатель работает неустанно». Джеймс Дуглас — редактор «Стар» — так воодушевился планами на будущее, связанными с молодым политиком, что перестал обращать внимание на других государственных деятелей. «В палате общин много умных людей, — писал он, — но никто из них не возбудит в вас ни романтического воодушевления, ни страсти к приключениям… Мистер Черчилль один слышит звуки драматического будущего».
И вот настало время, когда столь многообещающий политик наконец имел возможность доказать, что эти ожидания относительно его карьеры не были напрасными. Верил ли он, что наделен нужными способностями, чтобы возглавить один из главнейших департаментов страны, стать мощной силой кабинета и проявить себя как умелый и достойный законодатель? Уже на следующий год ни у кого не оставалось сомнений, что он покажет свои способности во всех перечисленных направлениях.
Несмотря на отсутствие опыта, Черчилль как министр торговли утвердил три важнейших закона, ставших заметным достижением эдвардианской эпохи.
Первые два относятся к 1909 году. Первый из них — закон о бирже труда, который дал возможность навести порядок в национальной сфере занятости. Инициатива была отчаянно смелой, но весьма практичной, она позволяла безработным одного региона найти работу в другом регионе. Второй закон — утверждение комиссии по вопросам заработной платы. Этот закон облегчал нездоровые условия трудящихся, получавших мизерную плату за свой труд, в основном, женщин в маленьких цехах и мастерских. Первые важнейшие законы, которые предусматривали «минимальную заработную плату». Когда закон вступил в силу, Мэри Макартур, — секретарь женской лиги профсоюза, — с благодарностью сказала, обращаясь к американским слушателям: «Не уверена, что Англия осознала, что сделано. Это настоящая революция. Революция в наших условиях работы в промышленности».
Чтобы добиться утверждения третьего закона, потребовалось время. Но именно Черчилль впервые — в 1908 году — выдвинул эту идею, которая затем оформилась в систему страхования от безработицы в рамках закона о государственном страховании 1911 года. Ллойд-Джордж пожинал плоды, но всю черную и неблагодарную работу по подготовке провел Черчилль со своими подчиненными в министерстве торговли. Впервые он изложил идею Асквиту в начале 1908 года, затем развернул детальный план уже к концу года, а затем через несколько месяцев представил и конкретные затраты. Но из-за специального запроса Ллойд-Джорджа пришлось отложить продвижение законопроекта в палату общин. Они вдвоем пришли к выводу, что следует объединить законопроекты о безработице и о медицинском страховании в единый закон. Только Ллойд-Джорджу требовалось время для выяснения нужных сумм по медицинской страховке. Министр финансов не был уверен, что сумеет подготовить план, но хотел попробовать, и Черчилль согласился подождать.
Уже через два с половиной года Ллойд-Джордж настаивал, что ему принадлежит идея общего плана, и что Уинстон «отошел», — как он представил это, — в схему о безработице. Это неправда. Ллойд-Джордж просто подхватил мысль на лету, подготавливая бюджет 1900 года, он только добавил то, что излагал Черчилль в своих проектах реформ. Но в 1911 году Джордж делал вид, что вклад его коллеги не был особенно значимым.
Как потом Черчилль писал в письме Клемми: «Ллойд-Джордж практически использовал страхование по безработице как свое собственное предложение и вытолкнул меня из этой сферы, хотя все это отняло у меня столько сил и времени».
Если окинуть взглядом — в самом широком контексте — то, что сделал Ллойд-Джордж, когда занял место министра торговли, становится понятно, какие именно новшества принадлежат ему. Он вступил в эту должность в конце 1905 года и занимал ее до апреля 1908 года. За все это время он почти не касался социальных реформ. Основными его предложениями по новому законодательству были: закон о торговых морских перевозках, закон о патентах и промышленных образцах, а также закон о работе лондонского порта. Так что он не поставил рекорда в области социальных перемен.
Один из его биографов задавался вопросом, почему так случилось, что Ллойд-Джордж не сделал ничего существенного, не стал истинным преобразователем, хотя считается таковым. Ответ в том, что и деятельные представители кабинета, и его соперник Уинстон Черчилль, пришедший впоследствии, подталкивали Ллойд-Джорджа делать больше, чем давать пустые обещания. И как только Черчилль вошел в кабинет министров, все изменилось. Этих двух влиятельных людей с высокими запросами коллеги называли «два Ромео» — Уинстон и Ллойд-Джордж возвышались над всеми в Либеральной партии, они были партнерами и соперниками, каждый старался подмять другого, чтобы защитить свои собственные идеи и интересы.
Но Уинстон буквально горел идеей изменить устаревшие представления либералов, сформировавшиеся при правлении Кэмпбелл-Баннермана, и утвердить на повестке дня правления Асквита то, что впоследствии называли «новым либерализмом». В кабинете министров сразу почувствовали этот новый дух времени. Уинстон сразу дал понять, что возвращаться к старой политике не намерен. «От меня будет много хлопот!» — провозгласил он на встрече представителей кабинета в 1908 году. И добился своего. В дневнике секретаря министра финасов Чарльза Хобхауза осталась запись: «Как отмечали все члены кабинета, с появлением Уинстона Черчилля исчезла та гармония, которая присутствовала прежде». Хобхауз возлагает вину на Черчилля, что из-за него Ллойд-Джордж стал более жестким. Ему представлялось, что необычные, царапающие идеи Черчилля — всего лишь уловка для того, чтобы посадить Ллойд-Джорджа на мель или толкнуть на утесы. «Не могу себя заставить избавиться от предположений, что Уинстон Черчилль вынуждал Ллойд-Джорджа на безрассудные поступки».
Среди министров Хобхауз не был единственным, кто считал, что Черчилль вносит смуту и беспокойства, чтобы проложить самому себе путь наверх. Лорд Эшер, слыша ворчание членов кабинета, заключил: «Мне представляется, что Уинстон хочет скакать впереди кабинета. Он воображает себя Наполеоном».
Разумеется, Ллойд-Джордж, как и другие члены кабинета, читал пророческие высказывания газетчиков о том, что они видят Черчилля в ближайшем будущем премьер-министром. И видел, как тот стремительно действует, вырываясь вперед. Со своего кресла министра финансов он мог отслеживать всю цепочку, что потом привела к событиям десятого ноября. Нет сомнения, что его беспокоила и тесная дружба Уинстона с дочерью премьер-министра. Он не ошибался в том, насколько та заинтересована в его продвижении. А Ллойд-Джорджа она считала мелким интриганом и даже не пыталась скрыть своего презрительного отношения к нему.
Вайолет любила рассказывать, как она спросила Джона Мейнарда Кейнса (экономиста, основателя кейнсианского направления и макроэкономики как самостоятельной науки): «Как вы думаете, чем занимается мистер Ллойд-Джордж, когда остается в комнате?» Кейнси улыбнулся: «Когда он один в комнате, там больше никого нет».
За короткий отрезок времени в конце 1908 года Беатрис Уэбб настолько была воодушевлена работой Черчилля как министра торговли, что не сомневалась — он уже затмил Ллойд-Джорджа как представитель либералов. И написала в дневнике: «Черчилль сверкает как бриллиант». Теперь она явно отдавала предпочтение Уинстону, а Ллойд-Джорджа называла «умный парень», но, по ее мнению, он уступал Черчиллю в интеллекте и не был такой же привлекательной личностью — в большей степени проповедником, чем государственным деятелем.
Сам Уинстон не размышлял на тему личных амбиций, он просто трудился на благо преобразований. И работал настолько усердно, что к концу 1908 года смог представить Асквиту полный, исчерпывающий проект. Никто из членов кабинета, включая и Ллойд-Джорджа, не продвинулся так далеко в деле социальных преобразований страны при помощи либерального законодательства. С присущей ему уверенностью он волей-неволей навязывал свой собственный курс премьер-министру. Он даже указывал в одном из писем к Асквиту сроки, в которые должно уложиться правительство, — два года.
«Потребность в них настоятельная, момент созрел, — писал он Асквиту. — Германия — притом, что климат там суровее, и она располагает меньшими ресурсами, — сумела создать вполне удовлетворительные базовые условия жизни для своего народа. Как государство, она организована не только для войны, но и для мира. А мы не создали ничего, кроме большого числа партийных политиков».
Список его реформ включал планы по организации бирж труда, страхование от безработицы, систему национального страхования в случае телесной немощи, генеральную ревизию помощи беднякам, перемены в области образования и транспорта, более агрессивную политику в области индустриального развития, предусматривающую улучшение отношений между нанимателями и рабочими, сокращение рабочего дня, установление минимальной зарплаты. И это только на начальном этапе. Но даже эти первые шаги были основательно продуманными, практичными, вполне достижимыми и результативными. Более того, он считал, что эти законы получат широкое одобрение даже в палате лордов.
Если мы добьемся успеха, уверял он Асквита, эти преобразования сделают нацию и либеральную партию намного сильнее. Но даже если мы проиграем, то насколько почетнее проиграть при попытке выполнить столь важные вещи, чем медленно загнивать, бросая слова на ветер.
Асквит одобрил планы Черчилля и всячески подталкивал его продолжать в том же духе для утверждения новых законов. В сущности, Черчилль предлагал стране ту самую стратегию, которую использовал сам: добиваться большого успеха, ставя перед собой великие цели, рискуя и используя для исполнения задуманного любые возможности, как только они появляются.
И хотя его часто подвергали критике за нетерпение и неумеренность, Черчилль выказывал неколебимую твердость и способность методично продвигаться вперед на пути прогресса. После того, как закон о биржах труда был представлен на утверждение, Черчилль с гордостью написал «его прекрасно встретили» в парламенте, и даже «друзья» — имеются в виду Бальфур и другие лидеры консервативной партии — одобрительно кивали головами. Поскольку министр намеревался и далее коллекционировать свои законодательные победы, ему пришлось немного умерить пыл и манеру выступления в палате общин, чтобы хоть на какое-то время каждое его выступление не принимали в штыки. Он был рад тепло поблагодарить Бальфура за «исключительно справедливое» толкование закона о биржах труда, которое поступило со стороны оппозиции, и объявил: теперь, чтобы оправдать поддержку, он берет на себя проработку всех деталей для подготовки окончательного документа.
В начале 1909 года Уинстона переполняло чувство уверенности. Одному из журналистов он доверительно сообщил, что этот год будет полон волнующих достижений: «Огромные планы и при этом тщательно проработанные». Он не сомневался, что за два года, если все пойдет, как задумано, страна получит разумную и эффективную систему, позволяющую помочь тем, кто не в состоянии позаботиться о себе, и дать возможность продвинуться тем, кто этого хочет. Собственно, именно об этом он говорил в октябре во время выступления в Данди, когда только что вернулся из свадебного путешествия: моя главная цель «обратить внимание на нужды нации, для того, чтобы выстроить наиболее полную и тщательно продуманную социальную организацию».
Те же самые мотивы прозвучали и в пятницу вечером, когда он выступал перед избирателями Данди в Киннэйрд-Холле (его молодая жена сидела рядом): и страстно произнес: «Мы шагаем в лучшее будущее. Мы утверждаем человеколюбие. Полные надежды, мы идем широкой прямой дрогой, оставив за спиной горы, навстречу рассвету».
Пока Черчилль наслаждался новой ролью в Либеральной партии — ролью пророка, молодого, чисто выбритого Моисея, указывающего путь к спасительной земле, — две силы стремительно вырастали, чтобы преградить ему путь «на широкой дороге». Одна — это Германия, другая — Ллойд-Джордж.
Пока генералы кайзера играли в игры, изображая рыцарские турниры, его адмиралы занимались созданием современного флота, чтобы выступить соперниками Британии. В 1906 году им пришлось модернизировать свои планы, когда британцы спустили на воду огромный линкор под названием «Дредноут» (HMS Dreadnought) — настоящий монстр с впечатляющей огневой мощью, способный потопить любой из существующих кораблей. Было не слишком благоразумным трубить в фанфары по поводу превосходства его дальнобойных орудий, но британцы не могли удержаться. Один преисполненный гордости офицер Королевского флота заявил представителям прессы: «В тот день, когда линкор «Дредноут» поднял флаг, все флоты мира тотчас стали устаревшими». К концу 1908 года уже десятки таких британских линкоров были в строю или находились в процессе постройки.
Германские адмиралы отнюдь не были устрашены этим и восприняли новый корабль как вызов, который им следует повторить и превзойти. Они не теряли времени даром. В 1908 году немцы спустили на воду четыре линкора с теми же способностями, что имел «Дрендоут», и взяли курс на создание к 1912 году флота из двадцати одного корабля такого же типа. В Британии росли опасения, что нация, которая долгое время оставалась королевой морей, может утратить свое влияние в этой области. И те, кто раньше утверждал, что новый британский корабль превосходит по мощи все другие, пришли к выводу, что он лишь вызвал гонку вооружений. «Если мы выставляем иностранные флоты устаревшими, — писали в «Эдинбург Ревью», — мы показываем иностранцам путь, как сделать это с нами».
Покрытые завесой тайны военно-морские приготовления Германии породили у британских властей неуверенность, они не представляли, насколько опасны новые виды кораблей, какое количество Германия уже имеет и сколько находится в производстве.
В один из дней декабря 1908 года член оппозиции, Джон Лондсдейл, спросил у Реджинальда Маккенны, нового главы адмиралтейства, может ли он назвать «количество и технические характеристики больших орудий, установленных на новом германском линкоре «Позен». Маккенна ответил: «Я не располагаю информацией по этому вопросу».
Потрясенный Лондсдейл задал следующий вопрос, обращаясь уже к присутствующим: «А не считаете ли вы нужным предпринять шаги, чтобы ознакомиться с этими фактами?» Маккенна попытался ответить вопросом на вопрос: «Если уважаемый джентльмен поможет мне разобраться в тяжелом вооружении «Позена», я буду ему чрезвычайно признателен». «Это не является моей работой», — отразил нападение Лондсдейл.
Возможно, Маккенна имел смутные представления об оснащении некоторых линейных кораблей, но он знал больше, чем хотел признать. Только он боялся посеять панику, если выскажется по существу. И через две недели он признался Асквиту: «Возможности Германии строить дредноуты в данный момент равноценны нашим возможностям». И если эта «тревожная» новость станет достоянием общественности, предупреждал он, это вызовет горькое разочарование в силах правительства. Последние поступавшие в кабинет доклады настолько тревожили Маккенну, что он подготовил записку с просьбой о предоставлении дополнительных финансовых средств, необходимых для строительства новых дредноутов. Запрашиваемая сумма в 9 миллионов фунтов — умопомрачительная по тем временам — превышала ранее запланированные расходы в шесть, а, может, и в восемь раз. Кабинет министров принял запрос в январе 1909 года, и два месяца его члены спорили о том, что предпринять.
Увлеченный планами социальных преобразований, занятый сначала ухаживанием за Клементиной Хозиер, а затем женитьбой, Черчилль меньше обычного обращал внимание на вопросы внешней политики. Военные планы проходили мимо него. Молодой человек, который некогда бросался в атаку и рисковал собственной жизнью, уже привык к менее мучительным перипетиям политических баталий. И он не сразу разглядел те опасности и угрозы, которые создавало все возрастающее военно-морское соперничество между Германией и Британией. Реформы, сокращение расходов и мирные переустройства являлись основными лозунгами Либеральной партии, и Черчилля воодушевляли эти великие цели. Они казались ему теперь лучшим путем для достижения славы, чем тот традиционный путь, который предоставляла война.
В нем ничего не было от милитариста, разжигателя войны, как расписывали позднейшие критики, — напротив, Черчилль тогда считал, что у двух стран — Германии и Британии — нет причин для военного противостояния. «Я считаю, что надо решительно пресекать высказывания тех людей, которые считают, будто война между Великобританией и Германией неизбежна, — говорил он слушателям в Уэльсе. — Это полная чепуха. Нам не из-за чего сражаться, нет такой награды, которую мы способны выиграть. Я разделяю высокую и господствующую в обществе веру в неизменно добрые чувства великих народов».
Пока Черчилль мечтал о мире и процветании, мягкий и кроткий Реджи Маккенна проталкивал планы, предусматривающие значительное увеличение мощи британской военной машины. Для выполнения этой задачи требовались такие огромные деньги, которые Черчилль не мог изыскать. Потратив месяцы на поиски средств, необходимых для общественных преобразований, он не имел никакого желания тратить миллионы ради противостояния тому, что представлялось сомнительной угрозой. И он решил, что теперь важнее сразиться с Маккенной, чем ускорять подготовку к некоему будущему конфликту с Германией.
Вместе с ним рука об руку выступил Ллойд-Джордж. Они доказывали, что строительство четырех дредноутов вполне достаточно для предстоящего года. Вдвоем ни сражались столь уверенно, что им удавалось выводить Реджи из себя: «Ненавижу их!» — сказал он жене после длившихся месяцами споров по военно-морскому вопросу.
Его противники оспаривали все, что он предлагал. Маккенна предоставлял кабинету министров письменное обоснование своих планов, а Черчилль возвращал его назад со своими критическими замечаниями на полях. Реджи был так разгневан и расстроен, что ходил на заседания кабинета, приготовив письменное заявление об отставке, которое он держал в кармане, чтобы выложить его, как только Черчилль зайдет слишком далеко в своей критике. Ллойд-Джордж упивался конфликтом. Чтобы еще больше подстрекнуть Уинстона, он говорил ему, пользуясь военной терминологией, что наслаждается, наблюдая, как словесная огневая мощь Черчилля «разбивает в пух и прах эскадру Мак-Кея» [32]. Ораторское мастерство Маккенны не было столь ярким и убедительным, как у Черчилля, и он надеялся только на Асквита, ожидая, что тот предотвратит разгром. Но премьер-министр предпочитал, откинувшись на спинку кресла, наблюдать за сражением, пока одна из сторон не выйдет победителем или пока не будет достигнут компромисс.
Как первый лорд адмиралтейства, Маккенна рассчитывал на более серьезную поддержку со стороны Асквита в том, что касалось военно-морского флота, учитывая, что его противником выступал министр торговли. А получалось так, что он вступал в бой в полном одиночестве. «Сегодня кабинет снова предоставил Черчиллю возможность продемонстрировать свое ораторское искусство, — объяснял Реджи жене. — Управление кабинетом невозможно, если кучер не держит вожжи в железных рукавицах… Моя работа — сущее наказание».
Отчасти сложности с продвижением вопроса были вызваны тем, что ни Черчилль, ни Ллойд-Джордж не питали ни малейшего уважения к Маккенне, отсюда и их стремление принизить значение того, о чем он говорил. И когда он настаивал, что Германия готовится к войне и вскоре будет реально угрожать Британии на морях, они просто отказывались ему верить. Они считали, что он слабый первый лорд, которым вертят как хотят его адмиралы, стремящиеся заполучить как можно больше кораблей. Когда Ллойдж-Джордж услышал слова Маккенны о том, что «восемь дрендоутов Германии могут положить нас на обе лопатки», он заметил: «Уверен, что адмиралы подсунули ему ложные сведения, чтобы испугать нас».
Когда спорщики раскалили атмосферу докрасна, Асквит, наконец, предложил прийти к компромиссу. Вместо того чтобы приступать немедленно к строительству восьми дредноутов, он предложил начать с четырех и затем постепенно достраивать остальные, если подтвердятся сведения о достижениях германских военно-морских сил. Кажется, этот компромисс никого не устраивал, но Маккенне дали возможность 16 марта представить запрос в палату общин.
В полной тишине он изложил свое представление о кризисе, который переживают военно-морские силы Британии. О разногласиях по этому вопросу в министерстве он не стал упоминать. Но присутствующие не понимали, насколько серьезны были основания Маккенны тревожиться по этому вопросу. О многом он умалчивал и даже притушевывал, чтобы не вызвать паники.
«Приближается день, — говорил он, — когда в почти автоматическом режиме все корабли, построенные до «Дредноута», придется отправить на свалку. Тогда наше превосходство будет зависеть только от нашего численного преимущества в дредноутах. И можно забыть о господстве на морях, если мы допустим отставание в этом классе кораблей». И хотя его слова были тщательно взвешены, они все равно прозвучали неожиданно, никто не подозревал о таком положении дел.
Для большей части британской публики казалось почти невероятным, что первый лорд адмиралтейства мог иметь даже малейшие сомнения относительно морского владычества Британии. Это все равно, как если бы солнце вдруг рухнуло вниз. Одна фраза в его высказывании о кораблестроительных планах германского военно-морского флота, выраженная с несвойственной этому ведомству прямотой, стала сенсационной: «Трудность правительства состоит в том, что на данный момент мы не знаем в той степени, в какой нам бы хотелось, какими темпами будет осуществляться германское строительство».
Если даже первый лорд адмиралтейства не имеет понятия, насколько быстро в Германии будут созданы дредноуты, то испугать население уже не составляет труда. И мнение о том, что Британия должна приложить все силы, чтобы ускорить выпуск более мощных боевых кораблей, распространилось очень быстро. Говорилось и о том, что англичане в один прекрасный день могут проснуться и обнаружить, что их остров со всех сторон окружен германским флотом. «Невозможно открыть газеты, — сказал вышедший в отставку морской офицер, тоже член оппозиции, — чтобы не увидеть, что почти целая страница отведена тревожным предупреждениям о грозящей стране опасности».
Потребовалось меньше недели, и вот уже со всех сторон слышался боевой клич — слоган с требованием строительства восьми новых дредноутов, впервые использованный 27 марта умелым представителем партии тори Джорджем Уиндемом: «Мы хотим восемь и мы не можем ждать!» С этого момента — осознавали это все политики или нет, — они уже не могли избежать большой эдвардианской гонки вооружений. Народ требовал спуска на воду восьми и даже более дредноутов. На утверждение, что войны с Германией удастся избежать, Уиндем ответил Уилфреду Бланту: «Только в том случае, если будем ускоренно строить корабли».
Ллойд-Джордж считал, что деньги, которые будут истрачены на строительство суперлинкоров, было бы лучше пустить на социальные преобразования, как им хотелось с Черчиллем. Он доказывал в парламенте, что это «акт преступного безумия» — тратить миллионы на создание «гигантской флотилии, которая должна противостоять мифическим армадам». Как министр финансов, он обязан был найти деньги, чтобы поддержать решение кабинета. И ему предстояло извлечь максимум доходов из внутренних ресурсов. Он подготовил «народный бюджет» на 1909 год, где повысил налоги во всех сферах — на машины, шахты, полезные ископаемые, земельную собственность и другие доходы.
Главным источником налогообложения для него стали представители богатых классов, они должны были платить десять процентов от своих доходов на покрытие государственных расходов.
Черчилль приложил сверхусилия, чтобы найти свои источники доходов и не сокращать расходы на преобразования в социальной сфере. После того, как бюджет в апреле был представлен на рассмотрение, он написал жене, что у него «хватит резервов на великие реформы следующего года». Увлеченный открывавшимися перед ним перспективами, он даже отодвинул в сторону многие свои прежние представления о правительстве. В этот сложный период его взгляд, устремленный к лучшему будущему на «великом высоком пути», претерпел некоторые поправки.
Так, например, он теперь смотрел иными глазами на свои выступления против протекционизма, когда он находился в лагере консерваторов. Тогда он решительно выступил против резкого увеличения пошлины на товары, потому что, как он утверждал, большая часть этих денег осядет в карманах правительственных чиновников. И новые доходы только позволят им тратить на себя еще больше. «Правительство ничего не делает, — говорил он тогда. — И ему нечего дать. Но что они делают с удовольствием — так это прибирают к рукам, что только возможно. Положите деньги в карман одного англичанина, но это будут деньги, взятые из кармана другого, и огромная их часть потеряется по дороге».
Но теперь, в 1909 году все изменилось. И разница состояла в том, что репутацию правительства уже не пятнали подозрения в коррупции и некомпетентности, свойственные прежним временам. Ему бы хотелось верить, что он и лорд Асквит, и Ллойд-Джордж используют налоги на нужное дело. Он надеялся, что все они — верные и честные управители большого хозяйства, и управляют им мудро, на пользу всему обществу, а не для собственной выгоды. «Не стану делать вид, что налоги сами по себе хорошая вещь, — заявил Черчилль лондонской аудитории в 1909 году. — Нет, конечно. Все налоги плохи», но затем поспешил добавить, что они нужны для того, чтобы поддерживать такие жизненно важные вещи, как национальная безопасность и, по его мнению, «социальная безопасность», которая еще важнее военной. Бюджет Ллойд-Джорджа предусматривал «необходимое» количество денег, чтобы «страна могла начать преобразования на великом поле социальной организации».
Однако ни Черчилль, ни другие лидеры либералов не получили возможности предпринять что-либо, кроме как «начать хлопотать». Их отбросили назад не только возросшие траты военно-морского ведомства, но также и пагубный способ, который использовал Ллойд-Джордж для представления «народного бюджета» в палате общин. Вместо того чтобы, по крайней мере, попытаться провести закон обычным путем, он принялся сражаться с палатой лордов с самого начала, будучи уверенным в том, что они отвергнут предложение о повышении налогов на богатство. Действительно, цифра в десять процентов выглядела поистине революционной, и чтобы ее утвердить, требовалось умение маневрировать. Либеральный журналист, свой человек среди политиков Дж. А. Спендер верил, чтобы если бы законопроект попал в руки Асквита, тот бы сумел его провести, несмотря на протесты оппозиции. Ведь в конечном итоге повышение налогов было связано с необходимостью высоких трат на расходы военно-морского ведомства, и тори сами горячо поддерживали эту идею.
Но Ллойдж-Джордж почему-то повернул разговор таким образом, что получилось — он ратует не за пенсы и фунты, а выступает против государственной власти. А он сражался не только за бюджет и был уверен, что выиграет. Ему представлялось, что он должен выступить триумфатором Либеральной партии на следующих всеобщих выборах, которые окончательно повергнут консерваторов и унизят палату лордов. А на самом деле та азартная игра, в которую он ринулся, привела страну к конституциональному кризису, из-за которого пришлось отложить и все задуманные социальные преобразования, и одновременно стоила его партии главенствующего положения — тори получили более ста мест в палате общин. Решение Ллойд-Джорджа прибегнуть к методам классовой борьбы должно было, по словам Спендера, «вывести партию тори из равновесия; они бы пришли в ярость и действовали бы соответствующим образом».
Ллойд-Джордж разжег страсти, представляя в палате общин свой «военный бюджет». Он намеревался добыть деньги, отняв их у богатых, столкнув в борьбе «неимущих с имущими». Но все это были большей частью риторические приемы. Более двух третей возросшей расходной части его бюджета шло на оплату двух вещей: строительства дредноутов и пенсий по старости. (После исправлений, внесенных по предложению Асквита, расходы на пенсию покрывались только на семьдесят процентов, но и это было больше того, что ожидали получить.) Ллойд-Джордж полностью осознавал, что от него могут потребовать выделения еще большего количества денег на Королевский военно-морской флот. Если будет принято решение о строительстве четырех дополнительных дредноутов, заявил он, то годовые затраты на военно-морские силы «достигнут таких размеров, что налогоплательщики содрогнутся». Понимая, что рост расходов на вооружение расстроит планы либералов, он заложил в бюджет расходные статьи на более крупные суммы, чем ожидалось, чтобы иметь возможность для маневров.
Либералы готовились к главной схватке за власть, но подготовка к противостоянию с Германией истощала все силы. В ближайшие два года расходы на военно-морское ведомство выросли на 20 процентов. В то же время те немногие выступления против власти, происходившие в тот период, во многом были связаны с идеями Черчилля о национальном страховании.
Ошибки по отсрочке реформ Черчилль возложил на Ллойд-Джорджа. Зная, с какой страстью Черчилль бросается в бой, отстаивая свои идеи, Ллойд-Джордж вступил в борьбу, и тем самым вынудил его присоединиться. Блестящий способ отобрать лидерство у восходящей звезды. В зрелом возрасте Черчилль объяснит, почему он позволил Ллойд-Джорджу втянуть себя в свои игры. «Он сумел бы уговорить и птицу покинуть гнездо, когда был в ударе, — писал он. — Я видел, как он мог за десять минут повернуть мнение кабинета совсем в другую от намеченной линии сторону, когда уже все вроде было решено. И никто не мог вспомнить, каких-либо особенных доводов, которые могли бы объяснить такой резкий поворот мысли».
Каждый, кому доводилось сотрудничать с Ллойд-Джорджем, поражались, как легко он мог обаять любого, в ком был заинтересован в тот момент. «Когда вы входили в кабинет, — вспоминал дипломат и писатель Гарольд Николсон, — он вставал из-за стола, чтобы приветствовать вас, обнимал за плечи, начиная вести разговор. Он производил впечатление абсолютного дружелюбия, радости от того, что просто видит вас и симпатии. Он был прекрасный слушатель и когда он внимал — или делал вид, что внимает, — большую часть времени он пропускал все слова мимо ушей — он смотрел на вас с таким видом, словно видел единственного умного человека, с каким ему доводилось встречаться».
Собеседнику было нелегко прервать человека, прозванного за способность очаровывать людей «валлийским волшебником». Уинстону нравилось, что они были равны друг другу по умению убеждать, и позже признавался: «Вдвоем мы представляли мощную силу». Но Ллойд-Джордж смотрел на их взаимоотношения иначе. Чарльз Хобхауз писал в дневнике, что Ллойд-Джордж «обладал магической силой покорять людей за короткое время. Но он не понимал значения таких слов, как «правда» и «благодарность». Асквит его побаивался, а Ллойд-Джордж знал это, но с уважением относился к Асквиту. Он … обращался с Уинстоном Черчиллем так, как если бы тот был любимым, избалованным и упрямым ребенком». То в одном случае, то в другом, Черчилль бунтовал и говорил Ллойд-Джорджу: «Отправляйтесь в ад своим собственным путем. Не буду мешать вам. Не хочу иметь ничего общего с вашей чертовой стратегией». Один из их общих друзей вспоминал, как Черчилль однажды выкрикнул: «Нет, нет, нет! Я не пойду за [33] Джорджем».
Однако, то в одном, то в другом, Уинстон все же уступал и снова вставал рядом с Ллойд-Джорджем. Это было необычное проявление слабости в молодом человеке, для которого утрата уважения к лидерам являлась признаком растущей собственной силы. Каким-то образом он убедил себя, что Ллойд-Джордж необходимый для его соратник — отчасти, потому что тот умел сохранять хладнокровие в политической схватке — весьма ценное качество, которого так не хватало Черчиллю. И в то же время именно эти стороны характера делали Ллойд-Джорджа циником, чего Уинстон не замечал. «Ты намного сильнее меня, — признался он как-то Ллойд-Джорджу. — Я отметил, как ты многое воспринимаешь спокойно и без волнения, ты не будоражишь себя, но все, чего ты хочешь, свершается. Я слишком сильно воодушевляюсь, терзаюсь и произвожу слишком много шума».
XVIII. Шум и ярость
Высокий, оштукатуренный в кремовый цвет дом под номером 33 в конце улицы Экклстон-сквер находился в спокойной и тихой части тогдашнего Лондона. Зеленый анклав простирался между рекой и Белгравией [34]. В том районе селились многие большие и процветающие семьи, главами которых являлись обеспеченные профессионалы и успешные бизнесмены. Они гордились ухоженными, элегантными садами, которые аккуратно тянулись за высокой оградой, украшая Экклстон-сквер и соседнюю улицу Уорвик-сквер. Проехав всего полмили, можно было попасть на беспокойный вокзал Виктория, куда приезжали утром и отбывали вечером толпы пассажиров из пригородов. Полный спокойствия, но расположенный недалеко от самого сердца Вестминстера, район Экклстон-сквер был для Уинстона Черчилля идеальным местом, чтобы обосноваться там с молодой женой и начать создавать семью.
Они переехали в дом номер 33 в мае 1909 года, когда вереница фургонов всю пятницу и субботу перевозила туда мебель и ковры — новые и старые. Дженни выбирала обои для оклейки стен, а Уинстон следил за тем, как устанавливают книжные шкафы, куда должна была вместиться его громадная библиотека. Для столовой Клемми заказала привлекательный голубой ковер. Она также выбирала радостные, светлые вещи для детской комнаты, появление малыша Клемми ждала летом. В тридцать четыре года Уинстон Черчилль готовился к следующему большому приключению своей жизни — отцовству.
С насмешливой улыбкой Ллойд-Джордж уверял всех, что ребенок освобождает человека от уплаты подоходного налога (или «брэта», как он это называл), и что именно эту статью Черчилль якобы особенно оценил. «Уинстон, — говорил он друзьям, — высказывается против всех вопросов по бюджету, кроме «брэта», и это по той причине, что скоро сам должен стать отцом».
Появление 11 июля в доме под номером 33 Дианы Черчилль родители встретили с восторгом. Ее волосы отливали рыжиной — как и у отца, что умиляло его. Он с восторгом смотрел на крошечное создание — крепенькое и здоровое, что еще больше радовало: «Ее крошечные ладошки крепко хватают меня за палец», — писал он.
Как и многие другие молодые семьи, Уинстон и Клементина немного уставали из-за хлопот, связанных с уходом за маленьким ребенком, и из-за того, что все еще продолжали устраивать жизнь в новом доме. Беременность Клемми протекала легко, но после родов она приходила в себя довольно медленно и часто уезжала на недельку-другую для поправки здоровья пожить за городом, с матерью и друзьями. Во время разлуки молодые супруги постоянно переписывались между собой, обмениваясь новостями и нежными словами. С детским удовольствием они придумывали друг другу ласковые уменьшительные имена, пользовались шифрованными словечками, для выражения любви и нежности, их привязанность друг к другу росла с каждым днем, перемежаясь вспышками глубокой страсти. Черчилль не хотел этого признавать, но одинокая жизнь холостяка уже тяготила его. И вот, наконец, он обрел ту, с которой мог делить и радости и горе. Они стали прекрасной парой, и оба были признательны за это. «Ты очень много значишь для меня, — писал Уинстон жене, — ты внесла покой и радость в мою жизнь. Теперь она стала намного богаче».
Счастливая жизнь этой молодой семьи не осталась незамеченной. После ланча, проведенного в обществе супругов Черчилль в Суссексе, Уилфред Блант был поражен, как сблизились эти два человека всего за год совместной жизни, и записал в дневнике: «Удивительно счастливая семейная пара». Зоркий, как и полагается быть поэту, он улавливал самые незаметные жесты Уинстона, который прилагал все усилия, чтобы выполнить желание Клемми или избавить ее от какого-либо неудобства. Сидя с ними в саду, он видел, как повел себя Черчилль, заметивший осу. «Клементина боялась ос, — писал Уилфред, — и тут одна из них села ей на рукав». Но молодая женщина даже не успела испугаться, настолько муж быстро устранил опасность. — «Уинстон мягким движением взял осу за крылья и сунул ее в пепельницу».
Клемми с симпатией относилась к Бланту и часто хвасталась ему, как сильно она гордится своим мужем. После блестящего выступления Уинстона в палате общин она написала поэту: «Сидя на галерее, я с гордостью слушаю его речи. Надеюсь, он никогда не превратится в обычного занудного государственного чиновника. Побывав у них на ланче на Экклстон-сквер — вскоре после рождения Дианы, — Блант потом написал в дневнике: «Счастливее человека, чем Черчилль, когда он в собственном доме, я не видел».
Но за счастье надо было платить. Семейная жизнь увеличила его расходы. Счета поступили за новую мебель, врачи тоже слали счета, и для ухода за большим домом требовался больший штат прислуги. К счастью, за новое переиздание романа «Саврола» он получил 225 фунтов, удачные вложения, сделанные сэром Эрнестом Касселем, тоже приносили хороший доход. Среди его вкладов были акции железной дороги Атчисон, Топека и Санта-Фе, и сталелитейной компании Соединенных Штатов (United States Steel). Его годовая заработная плата министра торговли составляла 2000 фунтов. Он мог бы получить дополнительные гонорары, если бы ему хватало времени на написание очередного бестселлера.
О том, как Черчилля переполняла гордость и радость после рождения Дианы, ходят целые истории. Большая из них часть полуправда-полувыдумка, и придумывали их его коллеги, чтобы чуть-чуть подтрунить над известным политиком. Рассказывают, например, что во время перерыва в палате общин Ллойд-Джордж, повернувшись к нему, спросил: «А девочка очень хорошенькая?» — Уинстон тотчас расплылся в улыбке. — «Красивее не бывает». — «Вся в мать, надеюсь?» «Нет, — с серьезным видом отозвался Уинстон. — Вылитая моя копия».
Еще одним серьезным доводом в пользу покупки дома на Экклстон-сквер, было то, что там по соседству, в доме под номером 70, жил вместе с женой и двумя детьми его друг Ф.Э. Смит [35]. Блестящий барристер, Смит вошел в палату общин как представитель Консервативной партии в 1906 году. Несколько месяцев он не желал даже видеть Черчилля — и не мог ему простить предательства. Но стоило им однажды поговорить, как они тотчас подружились.
Внешне у них ничего не было общего. Фредерик Эдвин Смит — с его темными добрыми глазами — производил впечатление театрального героя-любовника. Он всегда носил дорогие костюмы, сшитые у самых лучших мастеров и подчеркивавшие достоинства его данной от природы мускулистой фигуры. Атлет от природы, он был прекрасным пловцом и неутомимым игроком в теннис. В ранние годы их дружбы Ф.Э. Смит считался самым сильным и умным критиком либералов. Все министры правительства, да и сам премьер-министр, старались не ввязываться с ним в спор, настолько убийственными были его мгновенные остроты. Одним из немногих, кто мог состязаться с Фредериком Смитом, был Черчилль. Находчивость, остроумие, быстрая реакция — вот что выковало их крепкую связь.
Ф.Э. — как его обычно называли [36], — прославился как опытный адвокат, его имя частенько появлялось в колонках новостей, потому что особенно он отличался при ведении чрезвычайно запутанных процессов. И его выступления имели ошеломляющий успех. Пожалуй, выступления Ф.Э. в суде были намного ярче выступлений в палате общин, и судьи часто становились мишенью его ядовитых реплик. Чаще всего его жертвой становился напыщенный судья окружного суда по фамилии Уиллис. Обиженный его дерзостью, судья Уиллис однажды спросил в отчаянии: «Как вы думаете, мистер Смит, почему я сижу на этой скамье?» Чрезвычайно вежливым тоном Ф.Э. ответил: «Ваша честь, боюсь, что я не смогу разгадать неисповедимые пути Провидения».
Как и Уинстон, он мог устроить настоящий фейерверк, зажечь любую вечеринку. Иногда все зависело только от того, с кем его посадили рядом. «У меня мелькнула мысль — а не поведать ли вам историю моей жизни», — проговорила одна из светских дам, склонившись к его уху. «Дорогая леди, если вы не возражаете, мы отложим это удовольствие». Любитель крепких напитков, он после определенного количества рюмочек становился заметно добродушнее. Когда за обедом представили новую гостью «Миссис Портер-Портер, через дефис», — он посмотрел на нее пьяненьким взглядом и представился: «Мистер Виски-Виски через сифон».
Если кто-либо мог помочь Уинстону отточить его остроумие, то это был, конечно, Ф.Э. Они могли часами обмениваться колкостями и остротами, забавляясь словесными играми в том же духе, что Уинстон предложил Вайолет Асквит, но уже рангом выше.
Именно Вайолет впоследствии утверждала, что настоящим другом Уинстона можно назвать только Ф.Э., с которым можно было по-настоящему позабавиться. Но из-за того, что он не упускал момент, чтобы не вонзить шпильку в адрес либералов, его не часто приглашали в общую компанию, и Марго Асквит называла его «вульгарным реакционером». Она соглашалась с тем, что он «очень умный», но при этом добавляла, со свойственной только ей неподражаемой непоследовательностью, что «весь его интеллект ушел в голову».
Клемми тоже не благоволила Ф.Э. Смиту, поскольку ей казалось, что он оказывает дурное влияние на Уинстона, часто побуждая его к совместной выпивке, после чего тот слишком поздно возвращался домой. Но пока две семьи жили поблизости друг от друга, их трудно было развести в стороны. Где бы они ни сходились вдвоем — в палате общин, или на полевых учениях Собственного Королевы Оксфордширского гусарского полка территориальных сил, в котором оба они состояли офицерами, Ф.Э. и Уинстон всегда находили удобный предлог, чтобы уединиться [37]. И после того, как заканчивались маневры, Уинстон возвращался в Лондон совершенно без сил. Отчасти он уставал из-за физической нагрузки, но более из-за того, что проводил всю ночь со своим другом. Как-то Санни Мальборо, Уинстон, Ф.Э. и еще несколько знакомых просидели под навесом при свете свечей, играя в карты до самого рассвета. Кто-то из присутствовавших запомнил случай, когда подвыпивший Санни спросил: «На что мы будем играть, Ф.Э.?» Может, поддразнивая, а может и нет, Ф.Э., глядя на герцога, ответил: «На твой чертов Бленхейм!» Санни благоразумно отказался от такой ставки.
Каким-то образом Уинстону и Ф.Э. удавалось избегать политических разногласий, они не впускали их в частную жизнь. Даже в тот момент, когда вопрос о бюджете, выдвинутый летом 1909 года, кардинальным образом разделил парламент на две партии. Во главе либералов стоял Уинстон, а во главе консерваторов, выступавших против бюджета (Ф.Э. Смит называл его «злостным моенничеством») — его самый близкий друг.
Вечер 30 июля 1909 года, когда Ллойд-Джордж приехал в обширный зал в Ист-энде, чтобы произнести свою речь о бюджете, выдался теплым. Ллойд-Джордж долго выбирал нужный момент, чтобы произнести свою речь в защиту выдвинутого им бюджета. И очень умно выбрал место, где ее произнести. Это было мрачное, запущенное задание, называемое Эдинбург-Касл, чей фасад напоминал уменьшенную в размере средневековую крепость. Его окружали не менее мрачные, запутанные улочки Лаймхауза, одного из неблагополучных районов Лондона. Часть этого здания долгие годы занимал пивной трактир — один из самых злачных пабов города. Затем Томас Барнардо — благотворитель, известный своей помощью детям из семей бедняков, — перестроил его, превратив в евангелический центр для бедных. Вместо пивной там появилась кофейня, а самое большое помещение было переоборудовано в место для церковных проповедей и проведения службы.
Очень необычное место выбрал министр финансов для произнесения своей речи. Обычно те, кто вставали на кафедру в этом зале, произносили слова из Библии. Зал вмещал не более трех тысяч человек. Один из биографов Барнардо написал, что в этом помещении выступали известнейшие священнослужители-евангелисты и другие проповедники самого разного уровня, от новообращенного боксера-профессионала Неда Райта до обладателей университетских степеней и сановников, представлявших все ветви христианской церкви.
Ллойд-Джордж не хотел выступать в обычном зале для политиков. Ему требовалась именно трибуна, откуда произносились проповеди, чтобы его речь воспринималась как воззвание к народу, и в окружении бедняков, живших в местах вроде Лаймхауса, — людей, которых он хотел призвать к участию в своем крестовом походе против богатых. Разумеется, их набралось немалое число. Зал был переполнен, а сотни тех, кто не мог войти внутрь, собрались под окнами, чтобы слушать оттуда, что он будет говорить. Створки были распахнуты настежь. И легкий ветерок теплой летней ночи проносился от одного конца помещения к другому. Толпа встретила его популярной приветственной песней «For He’s a Jolly Good Fellow» («За него, веселого доброго парня») и быстро оттеснила нескольких суфражисток, пришедших, чтобы помешать выступлению Ллойд-Джорджа.
Потом, наклонившись вперед, люди приготовились слушать. Он обвел сидевших в зале и начал свою речь, которая стала одним из самых важных его выступлений. Наверное, публика ожидала от него того же, что сделал Черчилль, выступая в шотландском городе Данди, когда он пообещал избирателям «приближение зари», которую принесут либеральные реформы. Но Ллойд-Джордж лишь слегка коснулся того, что бюджет может дать простым людям. Вместо этого он с яростью обрушился на аристократов тори, которые, с его точки зрения, прилагали все усилия, чтобы помешать утверждению предлагаемого им бюджета. Они настолько упрямы, что даже не желают оплачивать строительство дредноутов, хотя сами же просили о них.
Как хороший актер, он обрисовал перед аудиторией трагическую картину того, как либералы ездят по стране — с одного ее конца на другой, собирая деньги на дредноуты. Бедные труженики готовы отдать свои последние деньги, — говорил он лайнхаузской голытьбе, — но богачи в своих роскошных лондонских особняках не желают платить даже один пенни сверх тех сумм, что с них взимали раньше. «А когда мы входим в Белгравию — нас вышвыривают, не пуская дальше лестницы. Богатство, — доказывал он, — требует особенного чувства ответственности, тем более это касается земельной аристократии. И если богатые герцоги, владеющие обширными поместьями, отказываются платить сообществу, тогда, — Ллойд-Джордж мрачно нахмурил брови, — пришло время пересмотреть условия, кому должна принадлежать земля в нашей стране».
К этой угрозе он добавил следующую: «Ни одна страна, какой бы богатой она ни была, не в состоянии держать на постое класс людей, которые отказываются исполнять свой долг».
Аудиторию из Лаймхауза чрезвычайно вдохновила нарисованная им картина, как герцогов сгоняют с их земель, потому что они отказываются помочь маленькому валлийцу, выступающему в трущобной крепости Барнардо, посвященной Богу и трезвости. Когда в заключение своей речи Ллойд-Джордж дал обещание бороться за бедняков против аристократов, он выкрикнул: «Я один из детей народа!» И толпа восторженно завопила: «Браво, Дэвид!»
Это было мощное выступление. И оно произвело впечатление на тори, которые побросали газеты с его речью на пол, и были настолько к близки к инсульту, что не могли прийти в себя еще несколько дней. Невозможно было представить, что глава министерства финансов призывает народ к крестовому походу против состоятельных людей, к классовой борьбе. На миг они даже представили себе, как тысячи акров земли могут каким-то образом быть конфискованными. Заголовки газет гласили: «Министр финансов против лендлордов», на страницах «Фортнайт Ревью» Ллойд-Джорджа назвали «народным оратором». (Однако все его угрозы были, фактически, мыльными пузырями. Его земельный налог никогда не давал существенного вклада в казну, а в 1920 году его и вовсе отменили, когда премьер-министром стал именно Ллойд-Джордж.)
Если до этого выступления еще и была какая-то надежда утвердить бюджет без полномасштабной битвы с палатой лордов, то после лаймхаузской речи Ллойд-Джорджа об этом можно было забыть. Для тори это было равносильно брошенной им в лицо перчатке. Они приняли вызов. Оппозиционный член парламента сэр Эдвард Карсон сразу понял, что главная цель выступления Ллойд-Джорджа заключалась не в финансовых вопросах, а в том, чтобы вызвать конфронтацию между двумя палатами парламента. Карсон был успешным политиком и адвокатом, известным своими прямыми и непреклонными выступлениями. Как и многие другие его соратники по Консервативной партии, он приготовился к схватке.
«Министр финансов, — сказал он, — позиционировался как министр, заботящийся о том, чтобы финансовый билль не встретил возражений, и как ответственный попечитель общественного благосостояния и спокойствия. В своей речи в Лаймхаузе мистер Ллойд-Джордж снял с себя маску и открыто призвал людей к гражданской войне, разжигая зависть и жадность, играя на самых низменных чувствах, только ради достижения популярности. Он стремился не к утверждению закона, не к тому, чтобы бюджет был принят, ему нужна революция».
Речь в Лаймхаузе переменила все для Ллойд-Джорджа. Он стал самой ненавистной и опасной фигурой среди либералов для консерваторов, и наиболее уважаемым в рабочей среде. Обманутые его риторическими приемами, обе стороны этой социальной шкалы преувеличивали степень его влияния на перемены в Британии. Но очень часто слова и созданный образ оказываются намного важнее поступков. Выступив — только на словах — против привилегий, бросив столь дерзкий вызов могущественным аристократам, он теперь мог спокойно дожидаться того момента, когда можно будет помочь и беднякам.
А Черчилль не хотел ждать. Его привела в восторг смелость Ллойд-Джорджа, он не испытывал симпатии к палате лордов, и он считал, что главное — битва за бюджет. Но он хотел действовать, а не ограничиваться словами, как Ллойд-Джордж. Пока либералы маршировали прямо к неразрешимому конфликту, Черчилль ездил по стране, агитируя сторонников за поддержку «системы национального страхования».
За четыре дня до лаймхаузской речи он излагал аудитории в Норидже свой план создания системы страхования от безработицы, которая могла охватить 24 миллиона рабочих. И он наделся, что после утверждения бюджета появятся деньги для того, чтобы начать осуществлять этот план, и что он будет отвечать интересам как тружеников, так и нанимателей. Но пока вопрос о бюджете не был решен, то и продвинуть план тоже не было возможности. В ноябре, когда споры вокруг бюджета тянулись уже седьмой месяц, Черчилль в полном отчаянии воскликнул, что этому бюджету «уделили так много параламентского времени, как ни одному другому закону».
С самого начала битвы Уинстон колебался, чему отдать предпочтение: бескомпромиссной борьбе или комнате переговоров. В июле он еще придерживался умеренного тона, убеждая лендлордов, что их собственности ничего не грозит. «Если наша собственность остается пока еще неприкосновенной, — говорил он в либеральном клубе, — то только потому, что мы прошли долгий исторический период, постоянно уступая реакционерам и сдерживая напор революционеров». Но лаймхаузская речь Ллойд-Джорджа вдохновила и его, он отошел от умеренной позиции, хотя еще и ринулся в бой со своей решимостью. До последней минуты, пока он готовился к собственному выступлению, которое должно было стать чем-то вроде «лаймхаузской речи», он все еще спорил сам с собой, какого направления придерживаться. 30 августа он писал Клемми: «Сегодня я переписывал речь для Лестера… Никак не могу прийти к решению, какой ей быть — провокационной или примирительной. Разрываюсь между этими крайностями. Но в целом она уже сформировалась!»
На самом деле выступление в Лестере 4 сентября было в основном взвешенным, если не считать начала и конца, когда его слова прозвучали даже резче, чем у Ллойд-Джорджа. В начале выступления он удивлялся тому, что аристократы-реакционеры — эти «декоративные создания» — зачем-то суют свой нос в политику вместо того, чтобы наслаждаться спокойной роскошной жизнью в своих удобных поместьях. Под конец он пустил в ход более резкие выражения, заявив: «Мы разорвем на куски их право вето». Он осудил всех пэров — это «ничтожное меньшинство титулованных персон, которые не представляют ничьих интересов и которые выползают из своих загородных домов в Лондон только для того, чтобы проголосовать за свои собственные интересы, интересы их собственного класса и за свои личные интересы». Он угрожал тем, что не только палата лордов будет распущена, но и тем, что встанет вопрос о конфискации земель.
Пора понять, говорил он, что это будет битва до конца, и только конфискация земель ради общих интересов страны ознаменует полную победу. Как все это будет проходить, Черчилль не очень ясно описал, но голос его звучал так, как у генерала, чьи войска уже окружили врага.
Да, он разозлил консерваторов, и они в раздражении немедленно признали его речь «вульгарным обвинением» верхней палаты. Но вот планы Черчилля перепрыгнуть Ллойд-Джорджа и самому выбиться в народные радетели провалились. Во-первых, он опоздал. Но, что еще важнее, в его выступлении отсутствовали такие театральные эффекты, как у его соперника в Лаймхаузе. Насколько уместно выглядела речь хитроумного Ллойд-Джорджа — в полутемном мрачноватом помещении, — настолько нелепыми выглядели слова Черчилля, когда он обращался к слушателям со сцены недавно отремонтированного театра преуспевающего провинциального города. В зале в удобных креслах сидели вполне уважаемые люди, в ложах расположились более состоятельные люди, а на просторных балконах — представители среднего класса. В лестерском театре даже была большая мраморная лестница с бронзовыми перилами, а парадная дверь была из полированного орехового дерева.
Хотя его слова слушали сочувственно, однако присутствовавшие не могли не заметить несоответствия в том, что Уинстон проклинал герцогов и прочих лендлордов, стоя на красиво оформленной сцене. И когда он только в первый раз отпустил замечание против знати, кто-то из сидящих в зале выкрикнул: «А как насчет вашего дедушки?»
Как только Уинстон задумал возглавить движение по отмене привилегий, сразу же неизбежно вставал вопрос о его взаимоотношениях с Бленхеймом. Волей-неволей он давал повод для насмешек как той, так и другой стороне. Политик из рядов консерваторов в Манчестере спросил, каким образом Черчилль может нападать на аристократов, если он родился в семье, где в поколении семь герцогов, и при наличии более десятка титулованных родственников. Обставить Ллойд-Джорджа Уинстон не смог, а дураком себя выставил. Его речь была напечатана с крупными заголовками: «Двенадцать титулованных родственников. Черчилль призывает нападать на герцогов».
Количество слушателей в Лестере было примерно таким же, как и в Лаймхаузе. Но речь Черчилля просто утонула в болоте. А речь Ллойд-Джорджа стала легендарной.
В этот бурный период Уинстон заглянул к Асквитам и как всегда потом задержался побеседовать с Вайолет. Она внимательно слушала, как он рассказывает о последних политических событиях, а потом посмотрела на него и сказала: «Ты говоришь как Ллойд-Джордж». Вайолет слишком хорошо его знала, чтобы не заметить перемены в интонациях.
«А почему я не могу говорить его словами?» — спросил Уинстон.
«Конечно, можешь, — ответила она. — Но он оказывает на тебя слишком сильное влияние. Ты говоришь, как он, вместо того, чтобы говорить так, как присуще тебе».
Он попытался отрицать степень влияния Ллойд-Джорджа, но это особенно отчетливо проступило в лестерской речи. Вайолет сразу это почувствовала и предупредила, насколько это заметно. В этом и была разница между ней и Клемми. Та подбадривала Уинстона, призывая к более решительным высказываниям. Ей не нравился Санни Мальборо и не волновал тот факт, что Уинстона связывала многолетняя дружба со многими консерваторами, хотя он не мог забыть обиды, которую нанесла эта партия.
В одном из своих писем Клемми настойчиво убеждала его не подпадать под влияние красивой жизни, которую вели его друзья-консерваторы. «Так называемые сливки общества — невежественные, вульгарные и предубежденные люди». И подписалась: «Твой радикальный еж».
Уинстон старался поддерживать добрые отношения с Санни, но Клемми с большим трудом удавалось прятать недовольство герцогом и его невежеством. Правда, она старалась держаться с ним с холодной вежливостью, но через некоторое время не выдержала. Гроза разразилась, когда она гостила в Блейнхейме после нечаянной фразы Санни. Заметив, что она пишет письмо Ллойд-Джорджу, он шутливо просил ее: «Пожалуйста, Клемми, как ты можешь писать письмо этому маленькому монстру на блейнхеймской бумаге?» Не говоря ни слова, Клемми собрала вещи и отправилась на станцию, не обращая внимания на извинения, которые принес Санни.
Упоминать имя Ллойд-Джорджа в особняках тори было неуместно. Один из аристократов-землевладельцев как-то воскликнул в присутствии родственников: «В тот день, когда — выбросят из парламента, он на радостях зажарит быка в парке». Когда до Ллойд-Джорджа дошли эти слова, он ответил: «Надо посоветовать благородному лорду держаться подальше от костра, чтобы его не перепутали с быком».
Как часто случается в политике, вопрос о бюджете отошел на второй план, а все переключились на взаимные упреки и оскорбления. Количество претензий и с той, и с другой стороны росло, а шансы на достижение разумного соглашения между ними все больше таяли. В конце октября Чарльз Хобхауз прямо спросил Ллойд-Джорджа, зачем он подбрасывает дрова в огонь? В надежде войти в историю как автор триумфальной финансовой схемы? Министр финансов согласился, что в этом есть доля правды, и добавил: «Но еще больше меня запомнят как того, кто вывел из себя наследственную палату лордов». Ллойд-Джордж мог рассчитывать на победу над старым правящим классом, втянув палату лордов в заведомо проигрышную борьбу. Право объявлять вето являлось анахронизмом, и уже не должно было переходить в двадцатый век. Но до того как этот вопрос поднял Ллойд-Джордж, оно не представлялось столь жизненно важным. Ну а после того, как о праве вето заговорили, оно оттеснило в сторону все остальные проблемы. И, наверное, Ллойд-Джорджу льстило, что внук герцога сражается на его стороне.
Чем ближе был день подсчета, тем оживленнее и радостнее он потирал руки, довольный тем, как умело подвел все к критической точке. В октябре он писал брату: «Все понимают — обе стороны, — что надо сражаться, либо останешься ни с чем… Мне удалось стравить их. Какое-то время я боялся, что они выскользнут из ловушки, разрушив мои планы». Он настолько ловко все проделал, что теперь уже было поздно отступать. И когда палата лордов 30 ноября (в тридцать пятый день рождения Уинстона), как и ожидалось, не утвердила предложенный бюджет, произошел конституционный кризис. Главные выборы назначили на начало 1910 года.
Вместо того чтобы использовать имеющееся у них преимущество в голосах для утверждения нужных законов, либералы теперь должны идти на новые выборы с неутвержденным бюджетом, возросшими налогами, истраченными миллионами на дрендоуты и напуганным истеблишментом. Назвать это победой было трудно. Ллойд-Джордж оптимистично предсказывал, что они снова получат преимущество. Но он ошибался.
И далеко не все разделяли его розовые мечты. Памела — жена Реджи Маккенны, сидя на женской галерее 2 декабря, глядя на то, как развиваются дела в палате, с печалью думала о будущем. Ее печалило, что правительство не нашло в себе силы продемонстрировать власть. «Начать столь многообещающую работу, — писала она в дневнике, — с почти беспрецедентным перевесом в голосах, а если взглянуть назад на четыре года энергичной работы, то, оказывается, достижений так мало».
Для многих это было еще не очевидно, и даже сейчас это не все признают, однако крупнейшей фигурой в лагере либералов в тот жесткий 1909 год (последний год, когда Либеральная партия имела преимущество в палате общин) был Уинстон Черчилль. Коварный и хитрый Ллойд-Джордж выступал в том стиле, который обычно являлся сильной стороной Уинстона. Однако Черчилль, войдя в состав кабинета, показал, что он также был настоящим политическим лидером. Он выдвигал новые идеи, разрабатывал самым тщательным образом планы их воплощения, и умел их излагать самым доходчивым образом.
Незадолго до того, как палата лордов зарезала бюджет, он опубликовал подборку выступлений, которую можно смело назвать манифестом партии. Но этот сборник вышел слишком поздно. Партия пребывала в полном расстройстве, и теперь подробности вопроса о социальном страховании уже не так занимали ни кандидатов, ни избирателей, как проблема бюджета. Однако подборку речей Черчилля «Либерализм и социальные проблемы» тепло приняли сторонники партии и некоторые радикальные реформаторы. Они надеялись, что смогут продвинуть высказанные в ней прогрессивные идеи после победы на выборах 1910 года. Среди тех, кто восхищался сборником, был Дж. А. Хобсон — он считал, что это «ясное, наиболее понятное и наиболее убедительное изложение» идей нового либерализма.
Даже весьма преуспевающие либеральные журналисты удивлялись, как четко Черчилль увидел то, что будущие поколения назовут социальной безопасностью. Г.У. Массингам — «духовный отец нового либерализма», как величал его один историк, — написал вступление к сборнику выступлений Уинстона. Он отмечал «прямоту и ясность мысли», способность автора «выстраивать политические теории и подкреплять их впечатляющими убедительными доводами». Он почти готов был назвать эту подборку современной Библией. Читатели найдут в ней «мощь убеждения и силу сочувствия, — писал он, — очень мало какие из речей современных политиков могут сравниться с ними».
За очень короткий срок своего пребывания в рядах либералов, Черчилль предложил и обрисовал очень внятно «способы защиты всех слоев населения, в особенности трудящегося класса». Кроме того, что он придумал такие важные службы, как биржи труда и страхование от безработицы, он еще строил планы, как защитить нанимателей в трудное для них время, и обдумывал, как наиболее эффективно использовать трудовые ресурсы, повышая образование рабочего класса. К сожалению, провести намеченные реформы Черчилль не успел, окно захлопнулось. Он еще не подозревал о том, но эта подборка стала его прощальным словом ведущего либерального законодателя.
XIX. Жизнь и смерть
Наверное, убегая от разгневанной толпы и карабкаясь на кирпичную стену, Ллойд-Джордж понял, что выборы 1910 года окажутся не столь уж удачными. Но он хотел войны, — как сам писал своему брату, — и он ее получил.
Жители северного морского порта Гримсби предупреждали Ллойд-Джорджа о нежелательности его приезда в их город, но он все-таки прибыл туда поздним вечером в пятницу 14 января. Конные полицейские окружили встречавшую его машину, когда он около полуночи покидал железнодорожную станцию. Сторонники известного либерального политика, желая приветствовать его должным образом, организовали что-то вроде факельного шествия, но по дороге к дому, где Ллойд-Джордж должен был разместиться, на их пути встала толпа. Бутылки и картофель полетели в сторону машины, одно стекло разбилось. Из возмущенной его приездом толпы раздавались голоса: «Предатель!»
На следующий день сотрудники сыскной полиции проводили Ллойд-Джорджа к катку, где по намеченному расписанию должна была пройти встреча с его сторонниками. Полицейские окружили платформу для выступления и остановились у входа. Но вскоре каток окружила разъяренная толпа в тысячу человек. И перед полицейскими встал тот же самый вопрос, что стоял перед полицейскими в Бирмингеме в 1901 году: как безопасно вывести Ллойд-Джорджа? Главный констебль Стирлинг предложил воспользоваться задним выходом, а потом перебежать по мосту, что шел над железной дорогой.
Но им не удалось уйти незамеченными. Кто-то из толпы увидел, и бросился следом. Теперь была только одна возможность ускользнуть: перебраться через стену возле железной дороги и спрятаться на пожарной станции. И вот министр финансов, с помощью нескольких констеблей взобрался на стену и бросился к зданию пожарной станции. Через двадцать минут подъехал его автомобиль, Ллойд-Джордж нырнул внутрь, и машина на полной скорости повезла его к месту следующего выступления. Естественно, несколько дней спустя в газетах появилась карикатура, где франтоватый Ллойдж Джордж, встав на спину дюжего полицейского, лезет на стену. «Все же убежал», — гласила подпись.
Пока министр финансов спасался от жителей Гринсби, Черчилль вел свою — вполне безопасную — кампанию в Данди. Теперь он стал любимцем города и не боялся потерять свое место. Его речи были достаточно умеренными. Отчасти потому, что Асквит попросил сбавить тон на время выборов. И все же он допустил некоторые выпады. Зная о том, что результаты выборов, проведенных чуть раньше в некоторых частях страны, оказались не в пользу либералов, во время выступлений он намекал, что это злобные происки некоторых пэров, которые подталкивают местных людей голосовать против правительства. «Нет сомнения, — заявил Уинстон, — это следствие, как мы и ожидали, феодального давления».
Когда были провозглашены результаты, Уинстон без труда оторвался от соперников. Но во многих других районах страны либералы проигрывали с большим отрывом, и им не оставалось ничего другого, как списать все это на грязные штучки консерваторов. Число мест у консерваторов в союзе с их партнерами-юнионистами повысилось по сравнению с выборами 1906 года со 157 до 272. А либералы потеряли — вместо 377 голосов у них осталось 274. Чтобы удержать власть в руках, Асквит вынужден был объединиться с двумя небольшими партиями — лейбористами и ирландскими националистами, что создало еще один момент напряжения в будущем (особенно по вопросам гомруля). Либералы собирались объявить выборы недействительными, но это могло еще больше укрепить оппозицию и вызвать сомнения, настолько ли уж правильным был их выбор, когда они пошли путем сеющего распри Ллойд-Джорджа.
Во время доверительной беседы с Черчиллем Марго сказала, что, по мнению Асквита, неумеренные речи Ллойд-Джорджа обошлись им, по меньшей мере, в тридцать голосов. Избиратели дали хороший урок, отсутствие у членов парламента «сдержанности и выдержки» обошлось им потерей большинства голосов. Марго поздравила Уинстона с тем, как ответственно он провел выборную кампанию, и советовала и далее придерживаться такой же линии. «Почему бы не начать с чистого листа и добиться того, чтобы тебя все любили и уважали? — спрашивала она своим требовательным тоном. — Ты считаешь, что это глупо. А разве не глупее разговаривать с журналистами и объединяться с Ллойд-Джорджем?»
Уинстон не пытался оправдать своего коллегу. Он понимал — нынешняя расстановка сил в парламенте усложнит продвижение новых законов. Либералы утратили возможность сделать то, на что он потратил два последних года. Он мог оставаться по-прежнему министром торговли и продолжать двигаться в том же направлении, но ему нравились те дела, где он мог ожидать быстрых результатов, а теперь на это было мало надежды. Все начинания будут срываться. А еще следовало позаботиться о том, чтобы подняться на ступеньку выше в кабинете министров и встать на один уровень с Ллойд-Джорджем.
Премьер-министр согласился, что Уинстон заслужил продвижение по службе, и предложил ему «одно из наиболее щекотливых и трудных мест — в министерстве по делам Ирландии». Но Черчилля предложение заниматься «щекотливым» делом не вдохновило. Оно сулило много сложностей, из-за новых требований ирландских националистов. Поскольку он был своим человеком в семье Асквитов, Уинстон решил отказаться от ирландского отделения и высказать свое пожелание. Две сферы деятельности представлялись ему достаточно престижными, то есть такими, которых, как ему представлялось, он заслуживал. 5 февраля он написал премьер-министру, что «был бы рад занять руководящий пост в адмиралтействе (учитывая, что место стало вакантным) или в министерстве внутренних дел. «Хотелось бы сказать, с Вашего разрешения, — что министры должны занимать такие позиции в правительстве, которые бы соответствовали их влиянию в стране».
Другими словами, он заслужил (что можно было видеть по результатам работы последнего года) встать на один уровень со своими коллегами и хотел, чтобы его должность была соответствующей. Асквит не счел нужным возражать. Через несколько дней появилось сообщение, что Черчилль назначен новым министром внутренних дел. Это продвижение сразу вывело его в первые ряды членов кабинета, а также заметно улучшило его собственное финансовое положение. Его зарплата сразу выросла почти в два раза по сравнению с зарплатой министра торговли. Теперь он получал 5 000 фунтов.
В круг его обязанностей входило наблюдение за работой судов, полиции и тюрем. В день его выхода на службу Уинстон получил приглашение на ужин. Он пришел и сел, настолько погруженный в себя и свои мысли, что с ним случалось довольно часто, что почти не произнес ни слова во время еды. А потом неожиданно повернулся к сидевшей рядом с ним Джин Хэмилтон — привлекательной пожилой леди — и проговорил, как если бы продолжал думать вслух: «В конце концов, мы делаем слишком много смерти». Джин — жена генерала Йэна Хэмилтона, друга Черчилля, достаточно хорошо знала, насколько мало его заботят обычные вежливые обмены любезностями, и что он способен отпускать замечания по совершенно непонятным для других поводам. Поэтому она просто вежливо уточнила: «Да, думаю, вы правы, но почему вы заговорили об этом сейчас?»
Черчилль не мог избавиться от тягостной мысли, которая преследовала его весь первый день работы, когда он столкнулся с одной из самых малоприятных сторон своей деятельности.
«Я подписал смертный приговор в первый день пребывания на посту, — ответил он. — И это не дает мне покоя».
«А кому вы подписали приговор? — спросила она. — И за что?»
«Мужчине, который схватил маленького ребенка на улице и перерезал ему горло».
Джин Хэмилтон была потрясена, но все же не могла понять, почему он сокрушается о жестоком убийце? «Меня бы это не тяготило».
Но это тяготило Уинстона, потому что он не мог понять, как такое жестокое и бессмысленное преступление могло произойти в якобы цивилизованном обществе.
Джозеф Рен — бывший матрос, а теперь безработный — жил в одном из фабричных городков Ланкашира. В декабре он убил ребенка трех с половиной лет и бросил тело возле железной дороги. 14 февраля ему вынесли смертный приговор. Рен пытался покончить жизнь самоубийством в тюрьме, но его выходили. Признавшись в своем преступлении, он заявил, что, убивая ребенка, был «в столь подавленном состоянии, что не понимал, что делает». 21 февраля Черчилль просмотрел дело и не нашел причин, по которым мог бы отменить приговор. В тот вечер, когда Джин Хэмилтон рассуждала о справедливости наказания с новым министром внутренних дел, Рен сидел в тюрьме Стрейнджуэйз в Манчестере. На следующий день его повесили.
Занимаясь вопросами нового законодательства, Уинстон пытался улучшить жизнь миллионов людей, работающих в тяжелых условиях индустриальной Англии. Однако на посту министра внутренних дел он получил возможность увидеть всю неприглядную картину преступлений и развращенности низов нации, и, оценив масштаб проблем, понять, насколько неискоренимыми они были. Папки с делами позволяли увидеть изнанку эдвардианского мира — и часто это был болезненный опыт узнавания. Жизнь раскрывала перед Черчиллем трагедии преступлений и наказаний. Никогда он не думал, что эта работа будет производить на него столь сильное впечатление, и вовсе не потому, что ему опять приходилось работать много и подолгу (к чему он привык), а потому, что от росчерка его пера зависела жизнь или смерть других людей — то, выйдет ли осужденный на свободу, или отправится на виселицу.
Рядом с его письменным столом лежала регистрационная книга со словами «смертный приговор», набранными черным шрифтом вверху каждой страницы. Сорок два имени были добавлены к уже имеющемуся списку. После приведенных сведений о человеке, рядом с именем имелась колонка с пометкой — «результат». Для двадцати заключенных Черчилль счел возможным отменить приговор, но против имен двадцати двух в графе «результат» было написано: «казнен». Среди преступников последней группы значился незадачливый убийца доктор Хаули Харви Криппен и более известные душегубы, такие как Уильям Генри Палмер, который, забравшись в дом, задушил старушку и ограбил ее.
Один случай преследовал Черчилля до конца его дней. Он был связан с убийцей, признавшим свою вину, Эдвардом Вудкоком. Этот бывший солдат жил в Лидсе с женщиной, на которой не был женат. Во время вспыхнувшей пьяной драки он зарезал ее, а когда осознал случившееся, пришел в отчаяние.
«После преступления, — вспоминал Черчилль, — он спустился вниз по лестнице. Возле входа толпились детишки. Они привыкли к тому, что он обычно раздавал им сладости. В этот раз он вынул из кармана все деньги, что у него имелись на тот момент, и отдал детям со словами: «Они мне больше не понадобятся». После чего отправился прямиком в полицейский участок и сознался в содеянном. Судья, который вел дело, считал, что виновный заслуживает смертной казни. Но меня что-то тронуло в его поступках и несчастной судьбе. Опытные чиновники из министерства советовали мне не вмешиваться в судебный процесс. Но я имел собственную точку зрения и вмешался в это дело с целью смягчения приговора». По распоряжению Черчилля в начале августа 1910 года смертный приговор Вудкоку был отменен и заменен пожизненным заключением. Однако в начале следующего месяца потрясенный министр внутренних дел узнал, что осужденный покончил жизнь самоубийством. Рядом с его мертвым телом нашли записку, адресованную семье.
Тридцать восемь лет спустя, когда Уинстон Черчилль был уже всемирно известной личностью, защитником страны от нацизма, он все еще хранил копию этой предсмертной записки Эдварда Вудкока и принес ее с собой в палату общин, чтобы зачитать, когда речь зашла о смертной казни. С тех пор как Вудкок написал эти строки, страна пережила кровавую бойню двух мировых войн, большая часть Европы еще находилась в руинах, а Черчилль не мог забыть человека, которого обвинили в убийстве по страсти, и который раздал все свои деньги детям, перед тем как пойти в полицию. Что более всего ужаснуло Вудкока — так это мысль всю жизнь провести в тюрьме.
«Не думаю, — заявил Черчилль в парламенте, — что уважаемые члены палаты, выступающие за отмену смертной казни, могут представить всю степень отчаяния человека, приговоренного вместо этого к пожизненному заключению. Для многих людей — все, конечно, зависит от склада характера, — ужаснее такого наказания представить нельзя».
Разумеется, Уинстон имел в виду и свой опыт сидения в бурской тюрьме, когда он был готов рискнуть всем, только бы вырваться на свободу. И в страхе Вудкока перед длительным тюремным заключением он угадывал свои собственные переживания узника в Южной Африке. Беспокойный и неугомонный Уинстон тоже не смог бы долго оставаться пленником — в буквальном и переносном смысле. Но он решил, что делает Вудкоку одолжение, когда отменил смертный приговор, и самоубийство заключенного послужило основанием для важнейшего умозаключения — есть вещи и похуже смерти.
Наверное, мало кто в палате общин 15 июля 1948 года понимал, что этот человек, который провел их сквозь испытания военных лет, который трудился изо всех сил, чтобы не сдаться врагу, — привносит что-то личное в обсуждение вопроса о смертной казни. Когда он настоял на том, чтобы зачитать предсмертную записку Эдварда Вудкока, члены палаты могли счесть, что это эксцентричная выходка старика, пожелавшего по какой-то причине встряхнуть былые воспоминания. Но Уинстон делился с ними переполнявшим его ощущением — отчаянием человека, который не может никуда деться.
Вот по какой причине один из опытнейших и умелых ораторов, в годы, когда его увенчала слава, помолчал перед тем, как громко зачитать грубоватые строки посмертной записки незатейливого человека эдвардианской эпохи: «Я обрадовался тому, что меня помиловали, — писал Вудкок родственникам. — Из-за вас, а не из-за себя. Потому что понимал смысл приговора «пожизненное заключение». С тех пор я все время думал, что же мне делать… и понял, уж лучше бы мне лежать в могиле. Если я выйду из тюрьмы даже через 15 лет, мне будет 61 год. Как мне найти работу в таком возрасте? Так что уж лучше я попрощаюсь с вами. Благослови вас Бог! Ваш бедный несчастный брат Э. Вудкок».
Черчилль снова сложил письмо, положил его в карман и обвел взглядом палату общин. «Я упомянул про этот случай, — сказал он, — для тех, кто приходит в ужас при мысли о вынесении смертного приговора, чтобы они помнили — есть что-то похуже могилы».
Эдварда Вудкока арестовали в конце мая, однако ни он, ни его жертва, Элизабет Энн Джонсон, почти не привлекли внимания прессы. Потому что в это время вся страна была опечалена смертью другого Эдуарда — короля, — и никому не было дела до трагедии, случившейся в трущобах фабричного города. 6 мая 1910 года Эдуард VII умер в покоях Букингемского дворца.
Несмотря на сравнительную краткость его правления, покойного короля воспринимали как величественную фигуру в истории. Он был добродушный, почти по-отечески настроенный, верно исполнявший свой долг, но одновременно не отказывающий себе и в удовольствиях, которые следовало измерять по самой высокой шкале, даже его аппетит, который можно было сравнивать с аппетитом Гаргантюа. Однако монарх вкушал со смаком и пониманием, как и полагается тюдоровскому монарху. Слишком хорошая жизнь разрушила здоровье. Его и без того полная фигура к концу жизни расплылась бесформенной массой, а в последние дни он уже почти не мог передвигаться. Один германский дипломат записал после встречи: «Он настолько тучный, что не в состоянии нормально дышать, когда поднимается на три ступеньки лестницы».
Жизнь для него превратилась в сплошной праздник со светскими красавицами, благосклонность которых делала еще более комфортной его жизнь. Мать Уинстона относилась к числу таких дам. И она всегда сохраняла с ним самые теплые и нежные отношения, даже когда ее сын раздражал монарха. После смерти Эдуарда VII она воскликнула: «Великий король и любвеобильный мужчина».
Дженни знала, как себя вести с этим королем. Обращаться с ним следовало как можно более нежно и ласково. Однажды она даже посоветовала Уинстону, как лучше добиться желаемого от короля: «его надо чем-то ублажить. Он любит, когда его балуют». Без всякого сомнения, нежнейшие прикосновения ее пальцев помогали успокоить гнев старика, когда Уинстон выводил его из себя.
В последний год жизни Эдуарда VII сын Дженни нередко доставлял неприятности старому монарху. В сентябре 1909 года король совершил чрезвычайный шаг, поручив своему личному секретарю сделать публичный выговор Уинстону. Это случилось после того как одна из шотландских газет сообщила, что Черчилль высмеивал консерваторов за их обычай делать пэрами своих друзей из газетного бизнеса. Разгневанный лорд Ноллис попросил короля одернуть насмешника. В результате в «Таймс» появилось краткое сообщение: «Хотел бы сообщить, что, вопреки утверждению мистера Уинстона, возведение кого-то в звание пэра пока еще остается королевской прерогативой».
Из-за постоянной вражды между либералами и лордами вопрос посвящения в звание пэра стал щекотливой темой. Король хотел напомнить Черчиллю и другим его коллегам по кабинету министров, что решение о возведении в пэрство принадлежит монарху, а не политикам. Черчилль считал, что король излишне чувствителен к данному вопросу. Всем известно, — объяснял Уинстон своей жене Клемми, что «прерогатива короля опирается на решение и постановление министров. Не только корона несет за это ответственность». К своему собственному аристократическому происхождению Уинстон относился с легким пренебрежением, поэтому не придал особое значение королевскому выговору: «Не собираюсь обращать на это внимания», — сказал он Клемми.
Из-за своей тучности король был почти лишен возможности свободно передвигаться, он мог только рычать, как старый могучий лев. Что Эдуард и делал в последние месяцы жизни. Асквит просил его разрешения посвятить сто членов Либеральной партии в звание пэра, если палата лордов откажется ограничить свое право вето. Идея состояла в том, чтобы заполнить верхнюю палату либералами в такой степени, чтобы пэры-консерваторы отказались от своего права вето. Но королю подобная затея решительно не понравилась, — он считал, что такой «массовый прием» превратит королевскую процедуру посвящения в нелепость, вызовет насмешки и приведет к «уничтожению палаты лордов» как таковой. Он выбрал стратегию уклонения и придерживался ее насколько возможно долго в надежде, что борьба между двумя палатами со временем утихнет, и скандал не затронет института монархии.
Черчилль настаивал на том, что король должен сделать решительный шаг и прийти к какому-то решению. Хотя войну с верхней палатой парламента начал Ллойд-Джордж, Уинстон считал, что знает более быстрый способ покончить с нею. Из Букингемского дворца последовало предупреждение, чтобы он прекратил «выпады и намеки на корону» в своих выступлениях, что это вызывает «очень сильное недовольство» короля. Такого рода предупреждение остановило бы любого члена кабинета министров, но только не Уинстона. За полтора месяца до смерти короля он, стоя в палате общин, произнес: «Наступил момент, когда корона и палата общин должны действовать рука об руку, чтобы восстановить конституционный баланс и отменить право вето палаты лордов».
Опираясь исключительно на свой собственный авторитет, Черчилль провозгласил, что Эдуард уже готов встать в их ряды, чтобы сражаться вместе с народом против пэров. Это был слишком смелый выпад. Не будь король так болен, Черчилль мог бы поплатиться за дерзкую выходку. Придворные были вне себя от возмущения, и один из них даже сказал, что фиглярство Уинстона ускорило кончину Эдуарда. Но в середине мая, когда вся нация погрузилась в траур, по Лондону стали распространяться слухи, что короля свели в могилу треволнения, вызванные либералами вообще, что все последнее время король пребывал в постоянном волнении из-за угрозы классовой войны и нападок на палату лордов.
9 мая лорд Балкаррес, представитель партии тори, записал в своем дневнике: «В кругах среднего класса лондонцев все более крепнет мнение, что смерть короля ускорила тревога, вызванная тем, что Асквит намеревался оказать сильное давление на трон. Что король в последнее время был расстроен, мы все знаем: он разгневался, когда Черчилль заявил о договоренности между троном и палатой общин».
На самом деле Эдуарда VII убило плохое здоровье, а не плохие манеры либералов. Однако слухи продолжали циркулировать и нарастать. «Небылицы о том, будто либералы убили короля, просто изумительны, — с иронией писал Эдди Марш своему другу Уинстону. — Рассказывают даже, будто королева пригласила премьер-министра и Маккенну в комнату короля и, указав на покойника, воскликнула: «Взгляните на дело ваших рук!»
Как бы то ни было, но смерть короля ударила по либералам. Однако Черчилль и кое-кто из его коллег все еще продолжали надеяться на то, что для короны и палаты общин существует возможность объединиться против палаты лордов, чтобы избавиться от права вето. Не имело значения, что Эдуард предпочел держаться в стороне. Главное было заставить лордов поверить, что их конституциональное право неприемлемо, после чего они должны сдаться. И Черчилль упорно двигался к намеченной цели, когда король вдруг взял и умер. До этого такая стратегия, похоже, работала. В апреле палата лордов без всяких проволочек, наконец, утвердила бюджет Ллойд-Джорджа — через год после того, как он был представлен на обсуждение.
Теперь только оставалось ждать, когда их светлости опять сорвут продвижение очередного важного билля. Столь исторически значимый вопрос не мог быть незамедлительно решен сразу после смерти Эдуарда и, конечно, до того, как политики разберутся в том, что из себя представляет новый монарх — Георг V. Никто не знал, каковы его намерения. Но ставка была высокой. Сообщение о смерти короля настигло Асквита во время круиза по Средиземному морю. Он стоял на палубе и смотрел в ночное небо, пытаясь представить, что ждет всех в ближайшем будущем. Небо подавало знаки, но как узнать, сулят ли они удачу или провал?
«Я очень хорошо запомнил, — вспоминал он много лет спустя об этой майской ночи, — первым знаком, который попался мне на глаза, была комета Галлея, мерцавшая в небе». Разыгравшаяся сцена напоминала избитую историческую пьесу, списанную с шекспировских драм. Судьба нации в промежутке между смертью одного монарха и восхождением на трон другого застыла в неверном равновесии.
«В тревожный момент, от которого зависело, как сложится судьба страны, — продолжал Асквит, — мы ощущали себя потерянными, мы оказались не готовы потерять правителя, уже набравшего большой опыт, зрелого, прозорливого, с взвешенными суждениями… оказывается, он так много значил для нас. Мы оказались на краю кризиса, не имея необходимого исторического опыта для его преодоления. Как теперь поступать?»
Немало бессонных ночей пришлось пережить Асквиту, прежде чем он нашел выход.
За несколько месяцев до того, как премьер-министр разглядывал комету в средиземноморском небе, в Ливерпуле была арестована предводительница протестующих суфражисток — ничем не примечательная женщина в старой твидовой шляпке и заношенной одежде. Полицейские нашли в карманах задержанной дамы камни и обвинили ее в нарушении порядка. Ее и других ее сподвижниц доставили к мировому судье, им тотчас вынесли приговор — две недели тяжелых исправительных работ. Женщине, как и другим, приносили в камеру еду — овсянку и мясо. Но она отказывалась принимать пищу. После четырех дней голодовки ее силой накормили врач и четыре помощницы. Заключенная сопротивлялась изо всех сил каждый день в течение недели. А потом ее выпустили, — потому что обнаружилось, кем она является на самом деле.
Представ перед мировым судьей, она назвалась вымышленным именем — «Джейн Уортон, белошвейка». Но семья, обеспокоенная исчезновением женщины, отыскала ее в тюрьме и вызволила из заключения. После того, как ее отпустили на свободу, она испытывала болезненные ощущения из-за насильственного кормления, и то, как обращались с ней в тюрьме, обернулось грандиозным скандалом. Так называемой «белошвейкой» оказалась не кто иная, как леди Констанс Литтон из Небуорт-Хауса, сорокалетняя сестра Виктора, графа Литтона и, соответственно, золовка его жены Памелы, урожденной Плоуден.
Судьбе было угодно распорядиться так, что Уинстон стал министром внутренних дел через три недели после ее освобождения. Следующие несколько месяцев, наряду с другими обязанностями, ему пришлось проводить расследование по поводу дурного обращения с леди Констанс. А затем вступить в долгие споры с лордом Литтоном о том, как следует обращаться с суфражистками, а также о возможности предоставления женщинам права голоса. У леди Констанс было больное сердце, и ее брат возмущался из-за того, что ей не оказывали надлежащей медицинской помощи в тюрьме. Ему хотелось, чтобы полетели чьи-то головы, и обвинял Уинстсона, что тот не желает искать виновных.
В данном случае обвинять кого-либо, как того требовал Виктор Литтон, было затруднительно по той причине, что его «сестра назвалась вымыленным именем и отказывалась отвечать на вопросы медиков». Черчилль сочувствовал семье пострадавшей, однако ничего не мог сделать, чтобы утолить их жажду крови. Виктор возмущался. Не очень приятный случай особенно остро переживал Эдди Марш, который писал Виктору: «Ничто на свете не ранило меня сильнее, чем этот ужасный разрыв с Уинстоном, разрыв между двумя моими самыми близкими друзьями».
В какой-то степени преувеличенный гнев лорда Литтона на Уинстона был вызван другой причиной. Не очень хорошее обращение с сестрой наложилось на другое — более серьезное обстоятельство. В семье начались нелады из-за жены — женщины, на которой Уинстон когда-то собирался жениться. Памела оказалась не очень хорошей женой, и в тот момент ее страстное увлечение другим человеком находилось в самом разгаре. Объектом ее воздыханий был Джулиан, двадцатидвухлетний сын Этти Дезборо. Он постоянно искал встречи с Памелой, и Виктору трудно было не заметить, что и жена испытывает влечение к молодому человеку. Разумеется, Этти была встревожена, поскольку ее сын не мог ничего скрыть от нее (к великому неудовольствию Памелы).
«О, мама, — писал Джулиан матери в 1910 году, — я провел два таких чудесных дня в Небсе[38]! Ты наверно огорчишься (или нет?), узнав, что с каждым днем, как я вижу Памелу, я все больше люблю ее».
Хотя Уинстон не понимал, почему Виктор столь нетерпим и вспыльчив, он пытался обращаться с ним как можно любезнее. Распорядившись, чтобы Виктору составили письмо, он предупредил служащих: «Попытайтесь обойти все острые углы так, чтобы мы сохранили свои позиции и чтобы выразили максимальное уважение к чувствам лорда Литтона».
Отсутствие у правительства какого-либо прогресса по поводу требований суфражисток являлось его ахиллесовой пятой. Случай с леди Констанс с особенной яркостью показал всю абсурдность наказания женщин только за то, что они отстаивают свои права. Конечно, хулиганские выходки многих суфражисток отталкивали многих членов кабинета, но от этого суть не становилась менее значимой. Данная проблема требовала как можно более быстрого решения, и если бы Асквит, Черчилль и Ллойд-Джордж уделили вопросу о праве женщин на участие в выборах столь же много внимания, сколько они уделили праву вето в палате лордов, — они бы только выиграли.
Но, когда в своей памятной записке Уинстон подвел итог разногласиям с лордом Литтоном, его собственное отношение к требованиям суфражисток было настолько отравлено их нападениями лично на него, что он уже не испытывал никакого энтузиазма в продвижении и утверждении закона о предоставлении женщинам избирательных прав. Памятная записка от 19 июля 1910 года, в которой Черчилль пишет о себе в третьем лице, открывает всю глубину его неприязненного отношения к воинственным суфражисткам: «Они бросали против него все силы своих организаций во время четырех последовательных выборов. Они все время относились к нему с самой низкой неучтивостью и пристрастием. Они постоянно нападали на него, используя самые оскорбительные выражения. Они атаковали его физически».
В записке он этого не упомянул, но последней соломинкой стала угроза в отношении его дочери Дианы. Позже в газетах напишут, что «долгое время полицейские охраняли дочь мистера Уинстона Черчилля, потому что суфражистки пригрозили выкрасть ее». Во время встречи с суфражистками в конце 1910 года он особо отметил, что потерял терпение из-за их тактики: «Каждый дружественный шаг в вашу сторону, вызывает только еще больше обвинений и ведет к возмутительным выходкам».
В письменном обращении к одному из сторонников суфражистского движения. Ллойд-Джордж предупреждал, что протестующие женщины слишком часто позволяли себе унижать Уинстона. «Величайшая ошибка с их стороны избрать его своей мишенью, — объяснял он. — Это не тот человек, которого можно запугать».
Часть III. 1910–1915 гг
XX. Храбрец
Яростная энергия копилась в эдвардианском обществе из-за нарастания все более высоких ожиданий и их столкновения с суровой действительностью. Требовались перемены, а они происходили слишком медленно. Следствием этого стало даже не все более жестокое противостояние между классами, политическими партиями, полами или богатыми и бедными. Оно вылилось в то, что обычные люди стали покидать страну в поисках лучшей доли. За десять лет после смерти королевы Виктории, когда численность населения Соединенного Королевства достигла 43 миллионов человек, семь процентов из них — то есть три миллиона — выбрали эмиграцию. Массовый исход, например, из Глазго, был таков, что в 1910 году количество свободных домов в этом шотландском городе увеличилось до двадцати тысяч.
Черчилль осознавал, что его служба в министерстве внутренних дел оплачивается намного лучше и менее сложна, чем штормовая качка в министерстве по делам Ирландии. Но эта должность вовлекала его в сердцевину растущих неурядиц внутри страны, вынуждая тратить массу времени и сил на то, чтобы каждый день встречаться с разгневанными людьми, выражающими недовольство условиями содержания в тюрьмах, поведением полиции и судебными приговорами, а также с лицами, обращающимися в министерство с целью разрешения производственных конфликтов, или в связи с угрозами со стороны шпионов, революционеров и анархистов. Он остался доволен тюремной реформой и получил подтверждение правильности проделанной работы в этом направлении, а еще большее удовольствие доставляло ему оказание помощи недавно созданному бюро секретной службы (Secret Service Bureau). Но все остальное было слишком рутинным для его мятежного духа, все тянуло его не к вершине, а вниз, к земле. К концу своей политической карьеры он скажет: «Ни один пост, занимаемый мной в правительстве, я не покидал с такой радостью».
Самая трудная полоса в его жизни началась осенью 1910 года, когда главный констебль в Южном Уэльсе прислал ему срочную телеграмму. Он писал, что бастующие шахтеры устроили беспорядки в районе Тонипэнди — компактного города с населением в тридцать четыре тысячи человек, окруженного угольными копями и дымовыми трубами. Там много пострадавших, и срочно требуются войска, чтобы восстановить порядок, — докладывал полицейский чиновник. Телеграмма заканчивалась словами: «Положение угрожающее. Буду держать в курсе. Линдсей, главный констебль Гламоргана».
Бывший офицер британской армии, служивший в Египте, Лайонел Линдсей был человеком старого образца, прямодушным военным, нетерпимым к нарушителям законности. Чтобы положить конец беспорядкам, он запросил две сотни кавалеристов и две пехотные роты. Черчилль содрогнулся, прочитав телеграмму, потому что это означало, что войска уже находятся на полпути к шахтерскому городку. Вот уж чего хотелось бы меньше всего либералам, так это столкновения между разъяренными валлийскими шахтерами и крупным воинским контингентом. Но забастовщики угрожали мирным жителям, они громили магазины, разбивали витрины и занимались грабежами.
Десятилетия спустя критики Черчилля отнесут случившееся к самому тяжкому проступку в его деятельности, упрекая его за то, что он ввел в Тонипэнди войска, которые атаковали шахтеров. В 1978 году в палате общин разгорелся скандал после того, как лейбористский премьер-министр Джеймс Каллаган сказал, что Черчилль «объявил вендетту шахтерам Тонипэнди». Члены парламента настояли, чтобы он отказался от своего обвинения («дешевый и совершенно необоснованный выпад» — как выразился один из членов парламента), но Каллаган настаивал на своем: «Действия сэра Уинстона Черчилля — исторический факт, и он заслуживает обсуждения. Я придерживаюсь другого мнения, чем вы».
Но все дело в том, что сохранились документы, и они свидетельствуют о том, что Черчилль делал все, чтобы удержать военных от конфронтации с шахтерами. Только отряды полицейских, вооруженных дубинками, были брошены на усмирение. Главными обвинителями Черчилля стали не шахтеры, а владельцы угольных шахт.
На второй день забастовки — 8 ноября — репортер «Таймс» в Тонипэнди при виде огромной разъяренной толпы, заполнившей улицы, испугался до смерти и не мог поверить, что начальство в Лондоне не соглашается ответить на запрос главного констебля Линдсея о присылке военных подкреплений.
В своей статье «Осадное положение» репортер писал: «Войска, которых ждали здесь весь день, так и не прибыли. Очевидно, были получены приказы, предписывающие им остановиться в Кардиффе. Я не могу найти оправдания тем, кто должен был прислать военных, учитывая критичность сложившегося положения, но не решился на это».
Но именно Черчилль потребовал, чтобы войска задержали в Кардиффе. Нельзя использовать военных, доказывал он главному констеблю Линдсею, «пока не станет окончательно ясно, что полиция не сможет справиться своими силами».
Ни один человек в Тонипэнди не был застрелен или растоптан атакующей кавалерией. Войска удерживались в резерве своим командиром, генералом Невилом Макриди, который подчинялся распоряжениям Черчилля, и делал все, чтобы участие военных не ухудшило и без того накаленную обстановку. Тем временем сотни полицейских сражались с бастующими холодным ноябрьским днем. И много голов было разбито как с той, так и с другой стороны.
К большой досаде владельцев шахт, Черчилль отправил примиряющее послание шахтерам, обещая сделать все возможное для справедливого решения вопроса, о чем он сообщит им. «Военные в данный момент держатся в стороне, и мы отправили туда только полицию». Владельцы шахт обвинили Черчилля в сочувственном отношении к шахтерам и в неспособности утихомирить их. Управляющий директор Кэмбрианской угольной компании сказал корреспонденту «Таймс»: «Мистер Черчилль поставил себя выше законности, выступив посредником. Он отправил представителям рабочих телеграмму, в которой вопрос выглядел уже решенным, и обещал кэмбрианским шахтерам, что их не станут обвинять в нарушениях».
Вскоре Черчилль понял, что угодить и тем, и другим он не сможет. По каким-то своим собственным соображениям, глава Лейбористской партии — убеленный сединами Кейр Харди (сам бывший шахтер) счел, что намного выгоднее выставить Черчилля негодяем, чем героем. Нет сомнения, для того, чтобы привлечь на свою сторону сторонников и сочувствующих, надо было придать ситуации больше драматизма, а это было проще сделать, выставив министра внутренних дел злодеем, который предает интересы шахтеров, натравливая на них армию. Кейр Харди рисовал страшную картину того, как «военные получили разрешение стрелять в случае необходимости по людям, вина которых заключалась только в том, что они боролись за свои права». После того, как кризис миновал, 28 ноября при встрече в палате общин Харди сказал Черчиллю: «Надеюсь, мы по-прежнему останемся друзьями». А еще он утверждал, что в шахтерском городке «99 процентов бастующих сами сохраняли порядок и не нуждались ни в полицейских, ни в военных».
Для его сторонников и сочувствующих подобное «доблестное заявление только усиливало негодование по отношению к Черчиллю». Но лидер лейбористов утаивал многие реальные факты. В то самое время, когда Харди запугивал всех действиями армии, он встречался с генералом Невилом Макриди, и тот принял его со всей вежливостью и внимательно его выслушал.
Когда был открыт доступ к документам министерства внутренних дел, стало известно, что Харди соглашался помочь генералу исправить сложившееся ошибочное представление о целях и реальных действиях армейских подразделений. В рапорте, отправленном 13 ноября из Уэльса в министерство внутренних дел, приводятся такие слова: «Мы дружески побеседовали в отеле за ланчем с мистером Кейром Харди. И он согласился помочь пресечь ложные слухи, поскольку военные присутствовали там только в качестве украшения и не принимали никакого участия в каких-либо силовых акциях».
Так что Харди был прекрасно осведомлен о том, насколько Макриди избегал какого-либо кровопролития, и очень хотел, чтобы шахтеры знали — военные будут вынуждены выступить только в том случае, если их вынудят к этому, если силами полицейских не удаться устранить бесчинства. Только после этого предполагалось ввести войска. «Генерал ясно дал понять, что их главная задача — сохранение мира, и что солдаты не являются слепым орудием правящего класса».
Однако все меры убеждения не остановили Харди и его сторонников. Они продолжали выставлять Черчилля насильником. Это несправедливое обвинение было огорчительным для Уинстона, поскольку только два года назад он получил полное восторгов приглашение на ежегодный сбор шахтеров в Южный Уэльс. Благодаря его немалым усилиям, в 1908 году удалось утвердить закон, по которому для шахтеров был установлен восьмичасовой рабочий день, и шахтеры теперь считали его защитником их интересов. Черчилль страстно выступал в их защиту по вопросу сокращения рабочего дня, несмотря на протесты представителей промышленности, доказывавших, что это приведет к уменьшению добычи угля и росту цен.
В Суонси в августе 1908 года шахтеры, оценив его старания, встретили Уинстона «оглушительными аплодисментами». Дэвид Ллойд-Джордж убеждал Черчилля летом поехать в Уэльс. Но теперь, когда в районе угольнодобывающей промышленности развернулись беспорядки, он не мог появиться перед шахтерами Тонипэнди. Поэтому он обратился за помощью уже к самому Ллойд-Джорджу, чтобы тот помог пресечь распространение ложных слухов, упирая на то, что Дэвид сам родом из Уэльса, хорошо знает валлийский язык и пользуется там особенной популярностью. Однако Ллойд-Джордж старательно держался на расстоянии, избегая хоть каким-то образом связывать свое имя с этими событиями. Случись что не так, и он мог бы утратить свой авторитет в районе, где всегда голосовали за него. Вся его карьера строилась исключительно на всеобщей поддержке со стороны Уэльса, и он страшился потерять главную опору.
Черчилль оказался меж двух огней, нажив себе во время кризиса новых врагов, как справа, так и слева. Одни обвиняли его в излишней жестокости, а другие, напротив, что он проявил слишком большую мягкость при подавлении беспорядков. Его идеалистические взгляды терпели крушение. Перед тем, как войти в кабинет министров и получить реальную власть, он представлял, что добрые намерения и высокие цели помогут ему преодолеть препятствия. Однако ему пришлось столкнуться с тем, что на пути то и дело возникают трясины, способные засосать любого человека, какими бы высокими идеями он ни руководствовался и как бы тщательно ни выбирал дорогу к намеченной цели.
Разумеется, это не останавливало его, Уинстон все еще верил в свое предназначение. Однако несправедливые обвинения, удары в спину вынуждали его быть менее уступчивым, не доверять хорошим помыслам других, понимая, что они пойдут на любой обман. Крепко сжатый кулак — вот что могло возыметь действие. Юноша к удивлению британских политиков быстро мужал.
Подобно Ллойд-Джорджу, Асквит был рад взвалить всю ответственность за происходящее в Уэльсе на плечи министра внутренних дел. Много лет назад — в 1893 году, — политическая карьера Асквита оказалась под угрозой из-за того, что он отправил военных для наведения порядка в йоркширский шахтерский поселок Физерстоун. Солдаты, превысив полномочия, застрелили двух гражданских лиц. С тех пор на многих его публичных выступления раздавались выкрики «Убийца» и «Физерстоун». И теперь Асквит очень боялся, как бы к ним не прибавился еще один — «Тонипэнди».
К тому же, пока Уинстон пытался урегулировать — с наименьшими потерями — положение в Южном Уэльсе, премьер-министр тоже переживал не менее сложный кризис, пытаясь урегулировать отношения с новым королем — Георгом V. Подошел момент, когда пора было подвести итог сражениям с палатой лордов, и Асквит надеялся на поддержку короля. Но у политика и юриста, получившего прекрасное образование, было очень мало точек пересечения с малообразованным и не утруждавшим себя чтением серьезных книг Георгом V. Все, что вызывало ненужные с его точки зрения хлопоты, Георгу не нравилось — даже путешествия не вызывали у него интереса. Он мог утруждать себя разве только тем, чтобы дважды день проверять барометр и следить за переменами погоды. Будь у него возможность отказаться от королевской мантии, он бы это сделал, чтобы вести счастливую и беззаботную жизнь обычного джентльмена где-нибудь в загородном поместье.
Небольшого роста, неуклюжий, он не внушал почтения даже своим видом. Самым примечательным в его внешности была аккуратно подстриженная борода, которая более, чем что-либо иное, придавала ему королевский вид. Трудно было иметь дело с этим нервным, нетерпеливым, с беспокойно бегающими глазами человеком. Зато ему нравилось облачаться в мундиры (может быть, они придавали ему большее чувство уверенности) и маскарадные костюмы (за которыми тоже можно было спрятать истинную сущность), и он при всяком удобном случае появлялся при дворе то в том, то в другом наряде. Он обожал свою коллекцию марок, любил стрелять и курить. «Наш король — славный парень, — говорил Ллойд-Джордж друзьям, — но, слава богу, голова у него пустая, как котелок».
Либералы надеялись, что им будет намного легче управлять монархом с таким ограниченным кругозором. Однако Асквит убедился, как трудно объяснить королю смысл тех или иных политических планов, когда его не интересуют ни политика, ни планы. Асквиту понадобились две долгих встречи в ноябре, чтобы заручиться твердым обещанием (которое король обещал хранить в тайне) сделать то, на что Эдуард VII так и не решился: посвятить в пэры нужное количество либералов, чтобы изменить состав в палате лордов. А еще Асквит собирался провести новые выборы, после чего сообщить о договоренности с королем и перебороть оппозицию. Ни в один из этих планов Асквит не посвятил короля во всех подробностях, тот довольно смутно понимал их значение и воспринимал скорее как некую забаву. Он даже спросил, а нельзя ли ему вначале обсудить вопрос с Бальфуром, на что Асквит ответил, что тогда это испортит сюрприз.
И хотя позже король объяснял придворным, что Асквит заморочил ему голову и запугал, отказаться от данного слова Георг уже не мог. Когда король спросил, а что произойдет, если он не станет участвовать в затее Асквита, тот ответил: «Тогда я немедленно подам в отставку, и на выборах будут говорить, что «король и пэры простив народа». Спрятав в карман свою гордость, король позволил Асквиту разыгрывать партию своими картами.
Но и у премьер-миистра не было столь уж большого пространства для маневра. Черчилль не уставал напоминать ему: «Пока право вето остается у палаты лордов, мира между двумя партиями не наступит, и мы не сможем добиться национального единства. Чем быстрее и чем увереннее мы покончим с этим делом, тем будет лучше для всех». Либералы верили, что только молниеностность проведенной операции позволит им избавиться от давления палаты лордов. Через два дня после того как он заручился согласием короля, Асквит объявил о роспуске парламента в конце ноября и о том, что новые выборы пройдут в начале декабря.
Выдержать две выборные кампании за год — было задачей трудной для всех. Однако либералы надеялись, что им удастся привлечь народ на свою сторону, и выборы закончатся полной их победой. И снова они ошиблись. Итоги голосований показали, что их положение не только не улучшилось, а, напротив, заметно ухудшилось. И либералы и тори в результате выборов получили одинаковое количество мест в палате общин — 272. Вновь Асквиту, чтобы удержать власть в своих руках, пришлось привлечь на свою сторону ирландцев с их 84 местами и опереться на не очень надежных союзников — лейбористов, имевших 42 места.
Результаты могли бы оказаться намного хуже, если бы Черчиллю не удалось вести правильную политику в Южном Уэльсе. Если бы там прозвучал хотя бы один выстрел, это могло бы всколыхнуть идею самоопределения Уэльса и дало бы в руки консерваторов и лейбористов козырные карты. Уинстон сумел справиться с ситуацией. И, похоже, что он сделал больше, чем мог сделать один человек. После убедительной победы в Данди он позволил себе короткую передышку, устроив прием в загородном доме в Йоркшире. Клемми настаивала, что ему надо хоть немного отдохнуть.
«Дорогой, ты так много работаешь, — писала она, — и не позволяешь себе развлечься». Она была права лишь отчасти. Тяжкий труд в деле, которое увлекало его и приносило плоды, и был для него самым лучшим развлечением.
Возможно, именно из-за настойчивых уговоров Клемми Уинстон согласился немного расслабиться утром 3 января 1911 года и остался у себя в доме на Экклстон-сквер. Он принимал ванну, когда из министерства внутренних дел позвонили, сообщив ошеломляющую новость. В Ист-энде произошла перестрелка между полицейскими и хорошо вооруженной бандой русских анархистов [39]. Один констебль был сразу ранен, а банда забаррикадировала окна верхнего этажа дома на улице Сидни-стрит и вела оттуда такой интенсивный огонь, что одному из полицейских пришлось бежать за поддержкой к лондонскому Тауэру. Вскоре полисмен вернулся к осажденному дому вместе с двадцатью стрелками Шотландского гвардейского полка [40].
Уинстон попросил уточнить, так ли уж необходима помощь военных. И дал согласие на их участие, стоя у телефона завернутым в полотенце. Через час он уже был рядом с полицейскими и солдатами, наблюдая с боковой улицы за все еще продолжавшейся перестрелкой. Пули летали повсюду, врезаясь в кирпичные стены домов и проносясь со свистом над головами любопытствующих зевак. Стрельба со стороны наспех вооруженных полицейских, которые обычно никогда не носили оружия, была большей частью неэффективна. Их револьверы [41] и дробовики не могли соперничать с огневой мощью банды, засевшей в укрытии. Что касается солдат с винтовками, то им тоже было трудно вести прицельный огонь. Осажденный дом находился в центре жилого массива, поэтому солдатам, прижатым к земле на обоих концах улицы, приходилось стрелять под углом.