Приключения русского художника. Биография Бориса Анрепа Фарджен Аннабел

© Ben Anrep, 2016

© Н. Жутовская, перевод на русский язык, 2003, 2016

© ООО “Издательство АСТ”, 2016

Издательство CORPUS ®

* * *

Глава первая

Семья Анреп

Водиннадцатом веке эстонцы были известными пиратами, наводившими ужас на мореплавателей Балтики. Члены семьи Анреп, по домашним их преданиям, настолько преуспели в грабеже и потоплении судов, что стали среди разбойников и жителей побережья людьми весьма уважаемыми. Некогда на реке Липпе стоял замок и деревня Анрепен. Став рыцарями Ливонского ордена, Анрепы обратили в христианство множество эстонцев-язычников. Принадлежали они и к тевтонскому рыцарству, созданному для защиты Европы от “неверных”, а впоследствии превратившемуся в подобие военного клуба. В пятнадцатом веке к фамилии Анреп была добавлена приставка “фон”, шведская же ветвь этой семьи обрела титул графов Эльмптских.

В 1710 году, во время продолжительной Северной войны Фредерик Вильгельм I фон Анреп, капитан шведской армии, попал в плен, был отправлен в Москву, и с того времени его потомки жили в России, служа русским царям в армии или на флоте. Существует предание, что у Екатерины Великой от одного из ее многочисленных любовников родилась дочь, которая вышла замуж за представителя семейства Анреп. Императрица, таким образом, числилась в родственницах. Она пожаловала семье имение в Самарской губернии, которым Анрепы владели вплоть до большевистской революции.

Дед Бориса Анрепа, Константин-Иосиф, был молодым гардемарином, служившим под придирчивым оком Николая I. В 1852 году он умер от холеры, оставив сына десяти дней от роду. Василий Константинович с младенчества воспитывался матерью и дедом по материнской линии. В написанных по-английски в 1920е годы мемуарах, адресованных внукам, старик, тогда уже эмигрировавший в Англию, рассказывает о детстве и юности, проведенных в родовом имении, и об учебе в екатеринбургской гимназии.

Когда Васе было пять лет, к нему приставили бывшего несколькими годами старше крепостного мальчика Тиму, чтобы тот оберегал наследника во время детских игр. Вася и Тима вскоре подружились, однако юный аристократ никогда не забывал, что тот ему не ровня.

У нас было много слуг: кучера, конюхи, повара, прачки, несколько горничных, лакеев, дворников. И все они старались угодить мне или меня позабавить, чтобы показать свою любовь, – вспоминал он. – Они часто ссорились между собой, но стоило им завидеть меня, как кто-нибудь кричал: “Молодой барин идет!” Все разбегались, и становилось тихо. Так ко мне пришло смутное осознание того, что я человек важный, а потому я стал кричать на слуг, капризничал, бывал нетерпелив, топал ногами, когда мне что-то не нравилось, – например, когда меня слишком долго умывали по утрам. Я не просил, а требовал. И никто, ни дед, ни мать не останавливали меня, поскольку полагали, что так и следует обращаться со слугами. В России тогда еще существовало крепостное право, крестьяне принадлежали помещикам, которые могли продавать их, как скот, кому угодно, могли жестоко наказывать, отдавать в солдаты, разлучать семьи и заставлять работать с утра до ночи.

Я был вечно чем-нибудь занят. Рано утром мы обыкновенно шли в сад, где росло много ягод и фруктов. Хотя рвать их не разрешалось, искушение было слишком велико, и рот вечно у нас был набит сливами, вишнями, клубникой или крыжовником. А когда приходил слуга звать к чаю, мы прятались в кустах, откуда после долгих поисков нас и извлекали.

Чаепитие обычно длилось долго, и за чаем дедушка любил меня подразнить, иногда даже до слез, но потом в утешение он нередко обещал пойти со мной в конюшню и посадить в седло. Случалось, он и в самом деле велел седлать коня, садился на него сам и брал меня на руки; потом потихоньку ехал вокруг довольно большого двора. Конюх всегда шел рядом, поскольку лошади были молодые и пугливые. Хорошо было так кататься. Бывало, дедушка сажал меня в коляску, и мы вместе объезжали поля, где кипела работа, но, когда он сердитым голосом распекал работников, мне становилось скучно, а иногда и страшновато. Зато очень нравилось ездить с ним на мельницу – смотреть, как крутятся колеса и бурлит вода.

Почти весь день я проводил с Тимой, который очень любил собак – у нас их было несколько. Сам я поначалу собак боялся, потому что они были большие и казались злыми. К двум, сидевшим на цепи, я не осмеливался и близко подойти. Но Тима очень быстро заставил меня с ними подружиться, так что вскоре они стали участниками наших игр. Цепных собак мы даже отпускали, и они оказались нашими самыми лучшими и веселыми товарищами. С наступлением ночи сторож сажал их на цепь снова, ворча: “Какой же вы, барин, непослушный! Всех собак мне испортите”.

Иногда мы забирались в каретный сарай, где стояли старые экипажи, многими из которых давно уже не пользовались. Большие кареты, тщательно оборудованные для дальних поездок, с кроватями, складными столами и сундуками спереди, сзади и даже на крыше. Козлы были такими высокими, что я мог взбираться на них только с помощью Тимы. Огромные колеса поднимались выше моего роста, а тормоз был такой тяжелый, что мне никак не удавалось с ним справиться. Как весело мы там играли, в какие удивительные путешествия пускались в своем воображении!

А иногда кучер брал нас в конюшню, курил трубку и рассказывал длинные истории о лошадях – каких мы держали раньше, где их покупали и какие они были умные и сообразительные. Лошади между тем жевали сено, время от времени поворачивали головы и смотрели на нас своими красивыми глазами, и мне так хотелось погладить их, поцеловать в мягкую морду. Но об этом не могло быть и речи. Кучер не разрешал нам даже близко подходить: “Вы с ума сошли, барин, я и сам-то подхожу к ним с опаской”.

Я хорошо помню одного коня по имени Белоногий, который очень любил музыку. Когда мать играла на рояле у открытого окна, конь этот рысцой подбегал к дому, клал голову на по-доконник и долго-долго так стоял. Можно было трепать и гладить его по голове – он не обращал никакого внимания. Когда музыка умолкала, он медленно шел восвояси.

Мне очень нравилось кататься на лодке, ходить в лес за грибами. Наша усадьба стояла на берегу довольно широкой реки, а на другой стороне был большой лес, раскинувшийся на многие версты. Большая его часть принадлежала деду. Собираясь на пикник, мы серьезно готовились. Вперед на телеге посылали самое тяжелое – два больших самовара, кастрюли, сковородки и прочую посуду. Припасы грузили на другую повозку, и еще одна везла поваров и слуг. Сколько еды брали на пикник! Хлеб разных сортов, пирожные, печенье, пироги, колбасы, ветчина, курицы, варенье, чай – всего и не вспомнишь. Сами мы отправлялись часа через два. Я сгорал от нетерпения и всех торопил, повторяя: “Ну когда же, когда же мы поедем?” – “Будешь приставать, вообще не поедешь”, – отвечали мне, и я чуть не плакал.

…Наконец все готовы. Мы садимся в большую лодку с четырьмя гребцами в красных рубахах, дедушка – у руля. Вся семья и многочисленные слуги – каждый с корзинкой для грибов – заняли свои места. Лодка отчалила, собаки, заливаясь лаем, стали бегать вдоль берега. Я принялся их звать, и две, бросившись в воду, поплыли следом. Дедушка рассердился, но я упросил взять собак с собой. Тогда он велел остановиться, чтобы втащить их в лодку. Собаки тут же стали отряхиваться и обрызгали всех вокруг, но люди только смеялись и гладили их.

Целый час мы плыли до места, и я был счастлив, когда наконец ступил на берег. Мы пошли по лесу, разбредясь кто куда и собирая грибы. Я не слишком-то много находил, но стоило мне увидеть хотя бы один гриб, как я кричал от восторга и бежал к матери показать свой трофей. Очень скоро я утомился, и меня вместе с Тимой отправили отдохнуть в маленькую сторожку. Собаки бежали следом. Сторожка стояла на поляне, в ней было очень удобно. На полу лежали ковры и подушки, полным ходом готовился ужин. Я так устал, что сразу же лег и через несколько минут уже спал крепким сном.

Проснувшись, я обнаружил, что солнце садится. Мне захотелось есть. Однако из лесу еще никто не пришл. Мне стало скучно, и я стал звать: “Тима! Тима!” Но Тима исчез – снова пошел за грибами. Вскоре я услышал дедушкин голос, и постепенно все собрались в сторожке. Грибов было видимо-невидимо. Каждый хвастался, что нашел больше других. Потом уселись за стол, и, поскольку все были усталые и голодные, ужин затянулся. Слуги ели то же, что и мы, и пили одну чашку чая за другой – чай в те времена был для них редкостью, особенно с сахаром и печеньем. Все были веселы и довольны, принялись петь и готовы были даже танцевать. Но солнце опустилось уже совсем низко, пора было возвращаться домой. Мы снова плыли в лодке, теперь нужно было грести против течения, изза чего обратный путь оказался дольше. Я был так утомлен, что не успела няня меня раздеть, как я уже видел десятый сон.

Еще вспоминал Василий Константинович горькое негодование деда, когда сосед купил борзую, а затем обменял ее на крепостную девушку. “Негодяи! Как они могут менять людей на собак! Я бы выпорол их обоих. А еще называют себя дворянами!” – воскликнул он и так стукнул кулаком по столу, что загремела посуда.

Крепостное право отменили, когда Васе было девять лет. Тогда же его мать вышла замуж вторично – за поляка по фамилии Жутокинский, управляющего Государственным банком в Екатеринославле. В этом городе мальчик впервые увидел нарядно разодетых украинцев в рубахах с цветной вышивкой, в широких шароварах, сапогах, высоких серых каракулевых шапках и небрежно наброшенном на плечо армяке. Бород они не носили, но у всех были потрясающие огромные усы. В руках держали длинную палку или плетку.

От второго брака у матери Василия было шестеро или семеро детей. Все, кроме последнего, умерли во младенчестве. Последней была Ева, чье спасение приписывалось чудодейственному влиянию старушки-странницы, однажды постучавшейся в дверь к Анрепам и получившей подаяние.

Учился Василий хорошо. Он зубрил латынь, любил плавать и, несмотря на царившие в городе антисемитские настроения, дружил с двумя еврейскими мальчиками.

Однажды, гуляя у реки, он услышал, как находившиеся в лодке три маленькие девочки зовут на помощь. Лодка перевернулась. Василий снял сапоги и бросился в реку. С большим трудом ему удалось спасти одиннадцатилетнюю девочку, но две другие утонули. Позже его наградили медалью. Он пишет: “Я получил много орденов и звезд, иные из которых были очень почетными, но ни одной награде я не был так рад, как этой медали”.

У мальчика были не только хорошие способности, но и внушенные матерью высокие нравственные принципы. Она рассказывала ему о невероятных жестокостях старой системы. “Слава богу, – сказала она, – я дожила до тех счастливых времен, когда государь избавил Россию от позора крепостничества”. Возмущался Василий и преследованиями евреев. Позднее большое влияние на его нравственность оказало знакомство с судопроизводством, где царили бесправие, несправедливость и коррупция. Он всегда сочувствовал обвиняемым. Реформы понемногу набирали силу, и он решил стать адвокатом.

В конце своих коротких мемуаров Василий Константинович пишет внукам: “Каким я был в семнадцать лет? Я был неглупым, способным юношей, твердо намеревался использовать все свои дарования на благо соотечественников и к этому своему решению относился очень серьезно”.

Борис Васильевич Анреп излагает, впрочем, несколько иную версию обращения отца к высоконравственной жизни. Начинал Василий Константинович так же, как многие молодые аристократы, имевшие большие деньги, которые с легкостью транжирили. Он, как Вронский из “Анны Карениной”, участвовал в скачках; он играл, много пил, болел сифилисом. Его близкий друг Петр Шуберский вел себя со столь же сумасбродным эгоизмом.

Но однажды В. К. (как его называли в зрелые годы и как мы будем звать его далее) встретился с госпожой Гейден, рыжеволосой еврейкой, которая спросила его, почему такой умный молодой человек прожигает жизнь вместо того, чтобы использовать свои таланты на благо общества. “Вам должно быть стыдно! Вы – Анреп! А ведете такую беспутную жизнь!”

С этого часа жизнь В. К. круто изменилась. Он отправился в Гейдельбергский университет и получил положенные шрамы на лице – результат дуэлей. Стал доктором Санкт-Петербургской Военно-медицинской академии, основал первую женскую больницу, был директором основанного им же Института Пастера. Одновременно с Зигмундом Фрейдом он открыл обезболивающие свойства кокаина, который стали использовать при глазных операциях. Судя по всему, В. К. также волновали вопросы женского равноправия, поскольку он содействовал организации первого женского медицинского училища и делал многое, чтобы обеспечить женщинам возможность получения высшего образования.

Петр Шуберский, товарищ его бесшабашной юности, ставший финансистом, женился на восемнадцатилетней Прасковье Михайловне Зацепиной. От этого брака родились двое сыновей – Владимир в 1877 году и Эраст в 1880м. Супруги вращались в кругу веселых кутил. Обнаружив, что его состояние растрачено, Шуберский пустился в недобросовестные спекуляции с деньгами своих клиентов, а потом повесился в бане. Такова версия Бориса Анрепа. Однако, по воспоминаниям внука Шуберского Андрея, дед лишил себя жизни более благородным способом: застрелился.

В предсмертном письме Шуберский просил своего старого друга В. К. позаботиться о жене и малолетних сыновьях. Просьбу покойного добродетельный доктор исполнил в полной мере, ибо два года спустя, в 1882 году, женился на вдове и вырастил ее детей. Поскольку сам В. К. рос без отца, то, наверное, испытывал сострадание к бедным сиротам. Относился он к ним так же, как к собственным сыновьям, родившимся в 1883 и 1889 годах. Прасковья Михайловна постоянно твердила старшему сыну Володе, что он всегда должен помнить доброту своего отчима. Все, что удалось мне узнать о матери Бориса, свидетельствует лишь о том, что она была женщиной строгих правил с довольно тяжелым характером. На фотографиях она туго затянута в корсет, выглядит чопорной и властной.

Женившись, В. К. основательно занялся своей карьерой, вызывавшей у окружающих неизменное уважение. Служил императору, являясь одновременно сторонником либеральных идей и консервативных норм поведения, преобладавших в конце XIX века среди многих представителей интеллигенции и обеспеченных высших классов. В отличие от жены, он не принял православия, полагая, подобно Толстому, что существующая Церковь служит угнетению народа. Как и Толстой, В. К. признавал необходимость крестьянского образования, хотя никогда не доходил до крайностей толстовского идеализма.

Глава вторая

Детство и юность

Борис Васильевич фон Анреп родился в Кузнечном переулке в Санкт-Петербурге 28 сентября 1883 года. Спустя два года его отец, специалист по фармакологии, был переведен в Харьковский университет профессором медицины, а Бориса оставили в столице на попечении бабушки по отцовской линии. Бабушка эта происходила из семьи морских офицеров, имевшей земли в Черниговской и Подольской губерниях. Расположенные там имения впоследствии, по всей видимости, были переданы В. К. Считалось, что внешне Борис напоминает своего деда, погибшего во время службы на флоте, – человека крупного, с массивными ногами и руками, светловолосого и сероглазого.

Через некоторое время при содействии своего друга, принца Ольденбургского, В. К. получил назначение в Петербург для организации института экспериментальной медицины. Были устроены просторные лаборатории и помещения для животных. Квартиры сотрудников также располагались при институте. Семья поселилась в директорском флигеле, где в 1889 году у Прасковьи Михайловны родился последний сын, Глеб. Лет через пять отношения между В. К. и принцем стали натянутыми, былая симпатия постепенно исчезла.

В своих коротких воспоминаниях о Борисе он пишет:

Принцу Ольденбургскому нравилось совать нос в дела моего отца, в результате чего между ними произошло несколько ссор. Перед отъездом в Германию с целью покупки различных приборов для института отец отдал матери ясное распоряжение прислать ему в Германию телеграмму в случае, если принц Ольденбургский в его осутствие отменит какое-нибудь из его указаний. Когда это произошло, моя мать поступила, как ей было сказано. Отец подал прошение об отставке и велел матери покинуть дом в двадцать четыре часа, что она и сделала[1].

Временно Прасковья Михайловна с детьми перебралась в квартиру на Загородном проспекте, найденную семейным плотником и мебельщиком.

К этому времени она, будучи дамой провинциальной, не слишком хорошо образованной, но очень нетерпеливой, уже начала сама давать Борису уроки. Как и следовало ожидать, эти занятия большим успехом не увенчались.

Когда я был еще совсем маленьким мальчиком, – пишет Борис, – мать сказала нам, своим сыновьям: “Мне не нужна ваша любовь. Мне нужно почтение и послушание”. Именно это она и получила, – с насмешливой улыбкой рассказывал Борис. – Она таскала и драла нас, детей, за уши очень больно! Если мы плохо себя вели, жаловалась отцу, который сидел в кабинете. Но когда мы повзрослели, став высокими юношами, гораздо выше ее, и она начинала щипать нас за уши, мы только смеялись и целовали ее. И тут она уже ничего не могла поделать.

Поступив в гимназию, Борис закончил подготовительный класс через две недели. Все дети Прасковьи Михайловны учились легко, трое старших сыновей закончили гимназию с серебряными медалями, а младший Глеб – с золотой. Конечно, мать была в восторге от таких успехов и хранила медали в коробочке, выложенной лиловым бархатом, – три серебряные медали размещались вокруг золотой, располагавшейся в центре. Коробочка всегда стояла на туалетном столике в ее будуаре.

На взлете своей карьеры профессор Василий Константинович фон Анреп стал членом Третьей Государственной Думы (1907–1911), состоявшей из девяноста восьми выбранных членов и такого же количества назначенных императором. С его умом и организаторскими способностями В. К. являлся одним из наиболее полезных представителей правящего класса. Но изза честности и присущего ему чувства справедливости он едва ли мог рассчитывать занять сколько-нибудь значительное положение при любом русском режиме.

В. К. выстроил себе в Петербурге большой дом по адресу: Лиговский проспект, 3/9. В здании с внутренним двором семья занимала бельэтаж. Кое-что из убранства комнат было привезено из Германии – бронзовые дверные ручки, танагры из Дрездена и ренессансные драконы. На стенах были немецкие золотые обои, тисненные черно-коричневыми драконами, все двери двустворчатые, на потолках изысканная лепка, а панели огромного буфета украшены собственноручно Василием Константиновичем, выжегшим узор на дереве раскаленной докрасна кочергой. Семейная жизнь Анрепов была устроенной, удобной и совершенно лишенной сантиментов.

Дома четверо сыновей пребывали в основном на попечении нянюшек и гувернеров, для изучения языков всегда нанималась француженка, немка или англичанка. Уроки частенько делали в спальне, столовой или даже в комнате гувернантки, поскольку при двенадцатилетней разнице в возрасте между старшим и младшим сыном приходилось подстраиваться под различные режимы дня. Серьезное классическое обучение в гимназии обычно начиналось, лишь когда мальчикам исполнялось одиннадцать. Оно длилось восемь лет и заканчивалось экзаменами. Если экзамены сдавались успешно, можно было поступать в университет.

Как и любой в ту пору работник умственного труда или поглощенный службой дворянин, домашними делами и воспитанием детей В. К. не занимался, о чем впоследствии сожалел: “С годами я все больше любил свою семью, и теперь мне бывает грустно, что уделял сыновьям так мало времени”.

К семи годам Борис уже много читал. Он вспоминает, как книга о странных обычаях некоего индейского племени вызвала у него первое запомнившееся эротическое переживание: Глеб лежал на руках у кормилицы, и Борис, увидев ее обнаженную грудь, бросился на молодую женщину и стал, подражая индейцам, эту грудь целовать. Женщина развеселилась и, как вспоминал Борис, “не стала отказывать себе в этом маленьком удовольствии”.

Была еще одна няня, немка, которая однажды, когда Борису велели пройти через темный зал к родителям, испугала его, сказав: “Niemand ist da”[2]. Борис подумал, что “niemand” – это такой человек, и вопил, пока на помощь не прибежала мать.

Дом родителей Бориса Анрепа.

Его первый настоящий грех надолго оставил в нем чувство вины. Он сидел рядом с гувернанткой, вышивая крестом, и, наверное, оттого, что занятие это ему надоело, принялся плакать. Прасковья Михайловна поспешила узнать, в чем дело.

“Что случилось? – спросила она мальчика. – Тебя ударили?” Всхлипывая, Борис сказал: “Да”.

Повернувшись к гувернантке, мать воскликнула: “Убирайтесь!”

Бедная гувернантка пыталась протестовать, но мать Бориса ответила: “Семилетние мальчики не лгут!”, сам же Борис продолжал настаивать, что его побили.

Гувернантка пожаловалась старшим детям, но ее все-таки уволили.

Второе преступление, по воспоминаниям Бориса, касалось трех рублей, которые ему вместе с большой коробкой шоколадных конфет всегда на день рождения присылала бабушка. В субботу днем после урока музыки Борис зашел по случаю получения бабушкиного подарка в кондитерскую лавку. Незнакомый гимназист постарше предложил купить пирожных, что и было сделано. Потом он предложил зайти в другую кондитерскую, после чего попросил дать ему взаймы рубль. Тут Борис заметил, что на часах уже половина девятого. А дома всегда обедали в шесть. Он помчался домой – мать была уже в истерике. О пропаже ребенка успели сообщить в полицию. Борис, оправдываясь, сказал родителям, что бегал смотреть, куда поехали пожарные.

Отец не поверил в эти выдумки и хорошенько его выдрал. Если профессору случалось разгневаться по-настоящему, он внушал сыну подлинный ужас. Подобные Василию Константиновичу, серьезные, высоконравственные натуры одним своим желанием привить ребенку безупречные моральные нормы способны запугать его так, что тот начинает врать уже из страха. Повзрослев, Борис стал придерживаться собственных моральных норм, не все из которых отец бы одобрил.

Во время летних каникул семейство снимало дачи в окрестностях Петербурга, пока наконец В. К. не купил участок земли на Волге, неподалеку от того места, где жила сестра Прасковьи Михайловны тетя Наташа. У тетки была собственность в Ярославской губернии – старая усадьба Емишево, где все еще сохранилось здание тюрьмы для крепостных. Муж тети Наташи был предводителем местного дворянства, и потому Прасковье Михайловне хотелось жить поблизости. Кроме жилья для прислуги, В. К. построил большой дом для своей семьи, назвав его “Основа”. В фундамент дома были заложены расколотые гранитные валуны, собранные по берегам Волги. Дача, построенная из сосновых бревен, была большой и просторной, с широкими окнами, крашеной железной крышей, балконами, верандами и гостиной, окна которой выходили на реку. Отштукатуренные комнаты были обставлены изящно, как в городском доме.

В. К. высадил целую аллею, ведущую к Волге, а кроме того, отдельно посадил березы, осины, сосны и рябины. У берега реки была установлена на якоре специальная клеть, как это делалось в Германии, чтобы мальчики могли плавать в полной безопасности. На другой стороне реки, бывшей в том месте шириной в полмили, располагался город Романов со множеством башен и луковок старинных русских церквей. Теперь четверо братьев могли проводить три месяца летних каникул в Основе.

Среди прислуги был один homme tout faire[3], который обыкновенно отправлялся в Романов за покупками. Однажды он приобрел большую деревянную лохань глубиною в метр и диаметром в два метра, какие в те времена использовались в крестьянских хозяйствах. Сложив туда все покупки, он поставил лохань на телегу, в которой приехал из города. Тут вдруг началась гроза, и, накрыв лохань брезентом, слуга зашел в местный кабачок. Когда гроза стихла, наш герой уже начинал клевать носом, а потому привязал вожжи к телеге и, целиком положившись на лошадь, котораязнала дорогу домой, сам улегся вздремнуть в ту же самую лохань. Дорогу из Романова до Основы пересекали два ручья, но кто мог предположить, что от сильного дождя они превратятся в бурлящие потоки! Спустя два часа жильцы Основы увидели наконец возвращающуюся домой лошадь, но с ней не было ни лохани, ни возницы. Немедленно организовали поисковые партии, уже готовые выступить, как вдруг кто-то заметил, что вниз по Волге, величественно покачиваясь на волнах, плывет лохань. Ее подтащили к берегу и внутри обнаружили свернувшегося калачиком и похрапывающего слугу вместе со всеми покупками.

Каникулы в Основе были счастливым временем. Юноши росли, а местные крестьянки, как выяснилось, отличались поведением весьма вольным. Более того, среди них считалось даже почетным переспать с кем-нибудь из молодых Анрепов или Шуберских.

Осенью, когда семья уезжала в город, окна закрывали ставнями, которые закручивались винтами. Но однажды в дом забрались грабители и некоторое время там жили, превратив спальню Прасковьи Михайловны в уборную. Вскоре, однако, они были пойманы – кто-то в городке заметил на одном из преступников ботинки В. К.

В 1899 году В. К. был назначен попечителем Харьковского учебного округа, и Анрепы вновь переехали на юг, в Харьков. В качестве жилья им предоставили дворец, построенный Потемкиным для Екатерины Второй во время поездки императрицы в Крым в конце XVIII века. Мебель с тех пор не меняли, но Прасковья Михайловна привезла с собой собственную кровать и некоторые предметы убранства будуара, чтобы создать необходимый уют. Это, несомненно, был мудрый шаг, поскольку в эпоху Екатерины было принято больше заботиться о великолепии, чем об удобствах. Стулья во дворце оказались жесткие, а в края золотых тарелок были вставлены бриллианты и бирюза. Этот стиль не вполне отвечал тем представлениям о домашнем уюте, в каком хотели бы жить Анрепы в конце XIX века. Правда, помещения были очень просторные, и Борису и Глебу рядом со спальнями даже отвели собственные большие кабинеты.

Старшие сыновья, Володя и Эраст, остались в Петербурге, поскольку оба были студентами университета. Борис начал ходить в харьковскую гимназию, где учился боксу, фехтованию и танцам – чаконе, падекатру, польке; Глебу же взяли гувернантку, англичанку по имени Эми Беатрис Данбар Котер.

Харьковская жизнь Бориса была отмечена романтической, невинной любовью к гимназистке Дине Ждановой одних с ним лет. Любовь эта вызвала большую тревогу у родителей обоих молодых людей. Поэтому в 1899 году с помощью Эми Данбар Котер была организована поездка на каникулы в Англию под предлогом совершенствования в английском языке. Среди образованных людей в России кроме французского, на котором говорили все представители высшего класса, было принято обучать детей английскому или немецкому, а чаще и тому и другому. В Англии Борис жил у пастора церкви Грейт Миссенден господина Нельсона и катался на велосипеде по Бакингемширу, останавливаясь в пабах, чтобы выпить сидру, которого раньше никогда не пробовал.

Дину Жданову отправили в Швейцарию.

Наиболее значительной стала дружба Бориса с поэтом Николаем Владимировичем Недоброво, который тоже потерял голову изза хорошенькой Дины. Вот что рассказывает Борис о своем первом впечатлении от знакомства с Недоброво в гимназии[4]:

Борис Анреп в молодые годы.

Класс был многочисленный, и инспектор посадил меня в передний ряд парт, что считалось привилегией. Парты были на двух учеников каждая, и рядом со мной был посажен некий хорошо воспитанный фон-дер-Лауниц, сын местного предводителя дворянства, очень милый, но не очень преданный школьным занятиям, будущий офицер, славно погибший в Первую мировую войну.

Ученики смотрели на меня с интересом, отчасти потому, что я был новичком из столичного Петербурга, а также потому, что я был сыном попечителя. Это любопытство было мне неприятно и заставило меня замкнуться – тем более что компания была весьма разношерстная.

Шел урок истории – пережевывание освобождения Греции. Меня мало занимало то, что говорил учитель, и я был занят более интересным делом: читал под партой “Prometheus Unbound” Shelley[5]. Я увлекался тогда этим английским поэтом и рассчитывал, что учитель, который стоял в проходе между партами у задней стены, не заметит моего “преступления”. Вдруг я услышал:

– Анреп, назовите греческого национального героя, который сыграл большую роль в освобождении Греции.

Я встал, отупев, но смутно вспомнил знаменитое имя.

– Падокордия! – объявил я громко и уверенно.

Общий хохот в классе встретил мое заявление. Учитель нахмурился:

– Рекомендую вам слушать меня более внимательно. Недоброво, может быть, вы ответите на мой вопрос?

Изящный ученик с последней парты первого ряда встал, улыбаясь:

– Каподистрия – он сыграл большую роль во время восстания греков против турок. Родился на Корфу в 1776 году, был некоторое время диктатором возрожденной Греции, но был убит политическими врагами в 1831 году.

– Прекрасно, – сказал учитель. – Я вам ставлю пятерку.

Урок кончился. Ученики бросились к выходу из класса.

Сконфуженный, я остался на своем месте и вынул английскую книгу из-под парты. Недоброво подошел ко мне, приятно улыбаясь.

– Да вы гений, вы нас всех развеселили.

Я вспыхнул.

– Вы читали, я вижу, английскую книгу. Позвольте познакомиться.

– Я не слушал, я читал Шелли. “Падокордия” – лучшее, что я мог придумать.

– Это было великолепно! Я тоже люблю Шелли, но не знаю английского языка, читаю в переводах. Пойдемте завтракать.

Старушка в коридоре сидела за прилавком и продавала чай, бутерброды, паюсную икру, пирожки с мясом и капустой. Мы разговорились.

– Зачем вы приехали в Харьков? Я только и мечтаю перебраться в Петербург. Я должен был бы быть в седьмом классе, но потерял целый год, заболев воспалением мозга, и доктора запретили мне всякие умственные занятия. Вел растительный образ жизни. Теперь воскрес.

Разговор перешел на литературные темы. За все время нашего знакомства и последующей дружбы это был наш главный предмет разговоров. Недоброво меня сразу прельстил и своим изящным видом, и прекрасными манерами, и высоким образованием. Он заставлял меня задумываться и высказываться о вещах, о которых я раньше и не думал. Со своей стороны, он любил анализировать и свои чувства, и поэзию, и философию, а если критиковал мои взгляды, то делал это всегда очень деликатно и очень умело заставлял меня принимать свои логические заключения и взгляды, ждал наших встреч, и каждая являлась для меня событием.

В первый же день нашего знакомства Недоброво ждал меня при выходе из гимназии.

– Нам по дороге, пойдемте вместе.

Мой сосед в классе, Лауниц, сказал мне, что Недоброво считает себя головой выше всех товарищей и мало с кем говорит. Он на это имел полное право. Он недостаточно знал иностранные языки, но иностранная литература была ему хорошо знакома, и он поражал меня острыми замечаниями об известных писателях. Я чувствовал, что я не на его высоте, и старался не ударить лицом в грязь. Я стал искать его дружбы, и мне льстило, когда я почувствовал, что и он ищет моей. Мы становились неразлучны. Обыкновенно он провожал меня до дому.

– До завтра, Борис Васильевич.

– До завтра, Николай Владимирович.

Мы всегда были на “вы” и на “имя-отчество”.

Жена ректора университета проф. Лагермарка при нашем приезде в Харьков познакомилась, конечно, с моей матерью, которая несколько времени спустя, по моем возвращении из гимназии, встретила меня взволнованная и сказала, что хочет поговорить со мной серьезно:

– Madame Лагермарк только что была у меня и сообщила, что ты дружишь с неким Недоброво, вот что она говорит: “Ваш сын в плохой компании. В прошлом году мать Недоброво (я с ней иногда встречаюсь) пригласила меня и моих двух сыновей (которые дружили с Недоброво в гимназии) на чай, так как это были ее именины. Можете себе представить, что во время общего разговора а какое-то замечание его матери, несогласное с его точкой зрения, Недоброво громко и дерзко крикнул:

– Замолчи, дура, ты в этом ничего не понимаешь!

Я была поражена, возмущена, мои сыновья были ошеломлены. Его мать вышла из комнаты. Мы поднялись и ушли. Я запретила своим сыновьям видеться с Недоброво. Я считаю, что должна вас предупредить”.

Я трясся от негодования.

– Она фискалка и сплетница; наверное, дело было не так, а кроме того, в прошлом году Недоброво был болен воспалением мозга, и, должно быть, нервы его были не в порядке.

– Как знаешь, – ответила мама, – можешь с ним видеться где хочешь, но чтобы в моем доме его не было.

За два года, что я жил в Харькове, я никогда не приглашал Недоброво к себе, также и он отвечал тем же.

М-me Лагермарк еще добавила: “Мать Недоброво живет, сдавая комнаты постояльцам, а, кажется, отец Недоброво – уездный полицейский чиновник или что-то вроде этого – с женой, говорят, не живет. А сестра Недоброво, очень красивая женщина, живет где-то актрисой, а вы знаете, Прасковья Михайловна, что это значит: актриса!”

У Недоброво была еврейская кровь, что, возможно, являлось еще одним источником предубеждения – антисемитизм тогда в стране процветал. Евреям, за исключением лишь очень богатых людей, не разрешалось жить ни в Москве, ни в Петербурге.

Каждый день Борис шел из гимназии домой вместе с Недоброво и, подчиняясь приказу матери, прощался с ним у дверей Екатерининского дворца.

Глава третья

Выбор карьеры

Когда В. К. был назначен попечителем Петербургского учебного округа, семья вернулась в свой столичный дом на Лиговском проспекте. Здесь профессор с женой прожили вплоть до 1918 года.

В 1902 году Борис поступил в Императорское училище правоведения. В этом заведении, рассчитанном на ограниченное число дворянских детей, не только обучали юриспруденции – оно было определенной ступенью в гражданской карьере, сулящей в будущем министерское кресло. И Борис взялся за дело – красивый, живой, светский, остроумный молодой человек, исполненный энтузиазма. Примерно в это же время Николай Недоброво, уже студент Петербургского университета, познакомил его с художником Дмитрием Семеновичем Стеллецким. Стеллецкий первоначально был скульптором и театральным художником, потом стал специалистом по древним иконам. Борис посетил его мастерскую, и молодые люди сразу же подружились. Стеллецкий был представлен родителям, всех очаровал, рассмешил и в дальнейшем пользовался неизменной симпатией. Он вылепил бюсты Глеба, Бориса, Недоброво и – в натуральную величину – фигуру В. К., прогуливающегося с собачкой. Однажды В. К. дал скульптору в долг 10 тысяч рублей, которые к 1918 году так и не были возвращены. Профессор упоминает об этой сумме в своем завещании, присовокупив к ней еще 500 рублей в качестве процента.

Борису Анрепу 18 лет, 1901 год.

Среди друзей Анрепов было семейство Девелей, супружеская пара с тремя дочерьми, Ольгой, Ниной и Татьяной. Младшая, Татьяна, была примерно одних лет с Глебом. Их отец умер, когда дочери были молодыми девушками. На следующий год после его смерти по пути из Петербурга в Основу Борис заехал навестить госпожу Девель, жившую с дочерьми на своей даче на берегу Волги. Они прекрасно провели время, и, когда после ужина стало темнеть, госпожа Девель за самоваром предложила Борису остаться у них переночевать – она предоставит ему свою комнату, а сама будет спать с Таней. Борис принял приглашение, но, когда вошел в комнату госпожи Девель, его вдруг охватило такое жуткое предчувствие несчастья, что он не смог там остаться и, придумав какой-то невразумительный предлог, объявил, что вынужден немедленно уехать. Бегом добежав до пристани, он едва успел сесть на последний пароход до Основы.

В ту ночь на дачу Девелей забрались грабители, и мать, вернувшаяся к себе в комнату, была убита в постели.

Хотя Борис не склонен был преувеличивать свои экстрасенсорные способности, он всегда говорил, что ясновидение спасло его от ранней смерти.

Убийцами оказались молодые монахи из близлежащего монастыря, по ночам занимавшиеся грабежом и пропивавшие награбленное. Андрей Шуберский, сын Владимира, пишет в своих воспоминаниях, что все преступники были приговорены к повешению, и этот приговор нельзя было заменить даже сибирской каторгой.

Осиротевшие девушки стали теперь частью семьи Анреп. В. К. предоставил им отдельное жилье в своем доме, этажом выше тех комнат, что занимала его собственная семья, подновил его, и девушки, поскольку они были уже студенческого возраста, могли вести относительно независимый образ жизни.

Борис Анреп с Дмитрием Стеллецким в студии Стеллецкого.

Какими бы ни были намерения Бориса относительно будущей карьеры, он был уверен, что как светский человек должен завести роман с балериной. Так было принято в аристократических кругах. Самым известным примером был роман Николая II с балериной Матильдой Кшесинской. В балетной труппе Мариинского театра Борис выбрал красивую девушку, восхищавшую его своим сильным и грациозным телом, – Целину Спрышинскую. Она была coryphe, что означает: ведущая танцовщица кордебалета или исполнительница небольших сольных партий. Для начала прямо в театре молодой девице было послано письмо со стихами.

Но оказалось, как это нередко случается с балеринами, девушка не была готова к тайной любовной связи, и ответ, к разочарованию Бориса, пришел от ее матери. Он содержал приглашение посетить их дом. Спрышинские были почтенными поляками-католиками.

Вскоре между Борисом и Целиной завязалась дружба, и по вечерам, когда родителям Бориса не нужен был экипаж, молодой человек договаривался с кучером, чтобы тот ждал его на углу Лиговского проспекта, а затем к концу представления вез до служебного входа Мариинского театра. Оттуда в назначенный час появлялась Целина, садилась в экипаж, и парочка ехала ужинать в квартиру госпожи Спрышинской. Так продолжалось целую зиму.

В письме к Борису от 5 января 1968 года Таня Девель вспоминает, как он представил ее своей балерине:

На тему, как иногда неожиданно совсем забытое воскресает, могу рассказать: недавно в связи с просьбой одной знакомой балерины мне пришлось заглянуть в издание “200 лет Ленинградского хореографического училища: 1738–1938 гг.” и случайно наткнуться на Спрышинскую Целину Владиславовну – мигом вспомнилось, как тебе почему-то пришла фантазия меня с ней познакомить (что я, конечно, одобрила, как одобряла тогда все, исходящее от тебя). Не помню уж, на каком представлении в Мариинском театре мы с тобой улизнули в антракте из чинной ложи Прасковьи Михайловны, какими-то неведомыми путями вскарабкались куда-то наверх, где на повороте стояла “она” и произошло знакомство; а затем я добросовестно переписывала в тетрадь твои стихи, верно, ею вдохновленные:

  • Зачем слова? Я выше их,
  • Раз и в немых движеньях
  • Вольна я высказать себя.

Борис сделал предложение, которое было незамедлительно принято. Но, к счастью, благодаря оставшимся крупицам здравого смысла, он вскоре объяснил невесте, что не может жениться, пока не станет профессором. Целина согласилась ждать. Борис подарил ей кольцо с искусственным рубином, а она ему – тяжелый серебряный браслет.

К тому времени Борис, чье сердце всегда было открыто новым чувствам, без памяти влюбился в гувернантку Глеба Эми Беатрис Данбар Котер, которая вскоре уехала в Мексику, чтобы выйти там замуж за горного инженера. Поскольку экзамены в училище правоведения были сданы успешно, Борис захотел последовать за гувернанткой. К его немалому удивлению, В. К. согласился оплатить путешествие. Возможно, дело было еще и в том, что, заподозрив какое-то новое увлечение Бориса, В. К. решил отослать его подальше за границу, ибо это средство уже помогло однажды, когда шестнадцатилетний мальчик влюбился в гимназистку.

После долгого путешествия на корабле и в поезде Борис прибылв Мексику и в непритязательном кабачке маленького городка был встречен мужем гувернантки. До серебряной шахты, где жила семья, они должны были теперь два дня ехать на муле. Дорога шла по труднопроходимой местности, и горняк предупредил Бориса, чтобы тот не пытался управлять своим мулом на неровных и крутых тропах: мул лучше знает, как идти. Ничего более страшного молодому русскому испытывать еще не приходилось. Впрочем, на шахту они прибыли целыми и невредимыми. Место было ужасное – убогое и грязное. Всюду сновали крысы. Работали там нищие мексиканские индейцы. И все это вовсе не походило на романтический пейзаж, который Борис рисовал в своем воображении.

Почти сразу же Борис заболел желтухой. Он пролежал несколько месяцев весь желтый и беспомощный среди пустынных диких гор и шахт, предоставленный заботам гувернантки. Наконец худой как щепка он уплыл назад в Россию, излечившись и от болезни, и от любви.

После мексиканских приключений Борис написал Целине, что с их помолвкой ничего не выйдет, и та вернула ему все письма и подарки. Больше Борис ее не видел. Впоследствии она вышла замуж за танцора Иосифа Кшесинского, брата возлюбленной Николая II.

Когда я спросила Бориса в конце его жизни, каким был Мариинский балет в дни его юности, он ответил с пренебрежительной улыбкой: “Развлечение для детей и гене-ралов”.

Между тем Глеб, любимый сын В. К., собрался, следуя по стопам отца, избрать своим поприщем медицину. Однако в самом начале занятий он был захвачен опасным увлечением: влюбился в средних лет даму-медиума, так что, кроме любви, связали их и совместные спиритические сеансы. Кроме того, сильное впечатление на Глеба произвел некий американский “пророк”, внушавший своим русским последователям, что все, сказанное в Библии, должно сбыться буквально. Глеб подчеркнул то место в Апокалипсисе, где говорится об огнедышащем драконе, и написал на полях: “автомобиль”. Потом он занялся истязанием плоти.

Вы только представьте, – восклицал Борис, когда рассказывал эту историю, – однажды поздно вечером я зашел к нему в комнату поговорить и услышал странное позвякивание. Задираю его ночную рубашку, и что я вижу? Цепи под власяницей!

Спустя некоторое время отношения с любовницей у Глеба испортились. Его охватили тоска и отчаяние, поскольку он совершенно не занимался учебой и с приближением экзаменов стало ясно, что он провалится.

Однажды вечером, когда родителей не было дома – они часто играли с друзьями в бридж, – Борис услышал выстрел. Он бросился в комнату брата и увидел, что Глеб лежит, наполовину свесившись с кровати, а на груди сквозь рубашку сочится кровь. Револьвер валялся рядом-, на полу.

Борис послал прислугу за родителями и за доктором. Родители в панике вернулись, доктор прибыл тоже. Осмотрев раненого, он сообщил потрясенной семье, что Глеб вовсе не умирает – рана совсем пустяковая. Тот, как оказалось, прострелил лишь кожу слева над ребрами, предварительно ее оттянув. Пуля застряла в дверной коробке.

После ухода доктора Борис видел, как отец расхаживает взад-вперед по огромной гостиной, бормоча: “Как он мог так со мной поступить? Как он мог так со мной поступить?”

В первый и единственный раз Борис разразился обвинительной речью, обращенной к отцу. Он сказал отцу, что они с матерью думают только о себе и совершенно не интересуются собственными детьми. В. К., будучи человеком разумным и не чуждым добрых чувств, его понял.

Летом 1903 или 1904 года Дмитрий Стеллецкий прислал Борису письмо из Римини, в котором уговаривал приятеля продолжить путешествие вместе. Борис был в восторге, и оба молодых человека исколесили Центральную и Северную Италию, останавливаясь в маленьких городах, восхищаясь живописью, архитектурой и мозаикой, особенно мозаикой Равенны. Еще раньше, живя в Харькове, Борис ходил с родителями в круиз по Черному морю до Афин и Константинополя, мозаики которых произвели на него, как он пишет, “не очень ясное, но долго не проходящее впечатление”.

Во время путешествия по Италии со Стеллецким, ставшим его наставником, Борис проникся прелестью ранних римских мозаик (тогда как друг отдавал предпочтение поздним). Но, по склонности к “духовным абстракциям и символизму”, он увлекся вскоре мозаикой византийской.

Закончив училище правоведения, Борис решил стать профессором философии права. Чтобы достичь этого, требовалась степень Петербургского университета. Благодаря вмешательству императора три года обучения в училище были приравнены к университетским. Однако в университете к такой привилегии отнеслись с неодобрением, и Борису пришлось сдавать все университетские экзамены. В результате он успешно прошел и сдал четырехгодичный курс за двенадцать месяцев, что произвело впечатление на его учителя, профессора Петражицкого, который предложил Борису остаться у него на кафедре для получения звания магистра.

Обязательная военная служба Бориса не страшила – дворянам, закончившим училище правоведения, позволено было определять себе полк по собственному выбору. Наиболее престижным из них считался Конногвардейский, и Борис с приятелем по фамилии Галл, чей отец командовал как раз конной гвардией, были туда рекомендованы. Однако, когда приятелю за участие в собрании либеральной партии было отказано, Борис в знак протеста также от этого места отказался. Следует добавить, что генерал-лейтенант Девель, дядюшка сестер Девель, еще раньше настойчиво советовал Борису выбрать какой-нибудь другой полк, хотя причин и не объяснял. Дело же было в том, что поговаривали, будто, играя в клубе, Галл передергивает, и вскоре его действительно поймали. После такого позора командир был вынужден уйти в отставку. А Борис выбрал драгун.

Военная муштра за последние двести лет изменилась мало: самым главным тут всегда считалось владение саблей и верховая езда. Проносясь галопом по манежу, кадеты учились срубать с шеста на скаку кусок глины, заменявший вражескую голову. Для выполнения этого упражнения Борису дали одноухую лошадь, которая при приближении к шесту всякий раз кидалась в сторону, так что всадник никак не мог достать до цели. Оказалось, что во время тренировки какой-то кадет вместо глиняной головы отрубил бедному животному ухо.

На срочной военой службе.

Однажды во время смотра, который должен был делать войскам император, Борису пришлось сидеть на коне перед полком после ночной попойки. На дворе было жарко, император запаздывал. Войска томились в ожидании, Борис потихоньку задремал. Человеком он был крупным, тяжелым, и конь, послушный, но усталый, пошевелил крупом, чтобы перенести тяжесть с левой ноги на правую. При этом спящий офицер выпал из седла прямо на плац. К счастью, Николай II еще не прибыл, но свалившийся со спокойно стоявшего коня Анреп развеселил весь полк.

Попытки Бориса рисовать – несомненно, претенциозные и непрофессиональные – тоже вызывали в полку насмешки. Испытывая в то время сильное влияние Стеллецкого, он использовал любую возможность побывать у него в мастерской. Когда однажды скульптор объявил, что любой человек может рисовать, Борис ответил, что уж его-то это точно не касается. Тогда ему было велено снять сапог и нарисовать собственную ногу, что он и сделал. Результат был настолько хорош, что Борис тут же решил стать художником.

В 1905 году, возвратясь из бесплодного мексиканского путешествия, Борис, одинокий и несчастный, познакомился с Юнией Павловной Хитрово, и у них начался роман. Ее отец был богатым дельцом, в круг интересов которого среди прочего входили железные дороги. Кроме того, он служил в Министерстве финансов. К господину Хитрово, который злоупотреблял служебным положением, брал взятки и вел роскошную жизнь, тайно содержа вторую семью, В. К. симпатии не испытывал.

Юния же была девушкой доброй, благородной и одаренной. Она занималась скульптурой, много читала, прекрасно пела. У нее была бледная кожа, круглое лицо и желтые, как сливочное масло, кудряшки, которые, как позднее выразился Литтон Стрэчи[6], казалось, можно было снять вместе со шляпкой. Роман длился в течение всего времени военной службы Бориса. По его завершении, согласно логике профессора Петражицкого, для Бориса открывалась наконец перспектива стать профессором международного права.

Юния Анреп.

Но теперь, когда в его душу вошло прекрасное, Борис впервые посетил Эрмитаж. То, что до двадцати двух лет его никто не надоумил это сделать, говорит о безразличии семьи к искусству. В. К. был предан науке и общественной деятельности, а на досуге играл в бридж, Глеб увлеченно занимался медициной, а сводные братья, ставшие инженерами, – банковскими делами и строительством железных дорог.

Впечатление, произведенное эрмитажной коллекцией на романтически настроенного молодого человека, было, по-видимому, сильным.

К делу подключился Стеллецкий. Он объявил, что Борис – художник, что, посвятив себя изучению “юристики”, он только зря потратит время. Скульптор поговорил о будущем сына с В. К. и Прасковьей Михайловной, уверяя их, что тот обладает талантом. Борис оставил балы и приемы, стал сочинять стихи, начал общаться с художниками и литераторами.

В 1906 году он выполнил портрет Варвары Федосеевой, своей учительницы музыки: голова в три четверти, с глубокими тенями и смело прорисованными линиями волос, обрамляющих полное немолодое лицо. Свет направлен на щеку и сережку. Целый год Борис пребывал в смятении, не зная, на чем остановить свой выбор. Весной 1908го он наконец решился и сообщил профессору Петражицкому, что “чрезвычайно увлекся эстетической психологией”, не осмеливаясь, однако, признаться, что собирается поехать в парижскую художественную школу учиться рисовать.

Дома Борис пережил тяжелую сцену. В. К. объявил, что есть только два типа людей, посвящающих жизнь искусству, – это “Рафаэли и идиоты”! Добавим, что и впоследствии, пока отец был жив, Борис не переставал испытывать страх перед ним, а это успехам его художественной карьеры, безусловно, не способствовало.

Еще один семейный скандал разразился, когда перед отъездом Бориса в Париж к В. К. явился Эраст и сообщил, что Борис и Юния должны пожениться: он застал их вдвоем в постели. Со стороны Эраста это был хорошо продуманный шаг, поскольку в то время у него самого был роман с матерью Юнии, которой он хотел угодить, ускорив брак дочери с Борисом. Юнии, почти ровеснице Бориса, было двадцать четыре, их отношения длились уже два года, и едва ли она походила на невинную девочку – мать, возможно, хотела поскорее сбыть дочь с рук. Кроме того, Эраст был большим другом брата Юнии, полагавшего, возможно, что эти любовные связи – как матери, так и сестры – задевают его честь.

Как бы то ни было, Хитрово считались уважаемым семейством, и доводить дело до скандала, который бы случился, если бы эти отношения были раскрыты, никто не хотел. Чтобы доказать правдивость своих слов, Эраст предъявил В. К. украденное им письмо Бориса к Юнии, которое делало их связь очевидной.

Обе семьи настаивали на браке, и перед отъездом во Францию Борис сделал Юнии предложение.

Попрощаться с Борисом пришел профессор Петражицкий, его увлечение художествами осудивший. “Жаль, что вы меня покидаете, но я знаю, ветер скоро переменится”, – сказал он.

Борис сел на поезд и отправился в Париж.

Глава четвертая

Шуберские

Всю жизнь отношения между четырьмя братьями были натянутыми. Владимира – за то, что тот был хитрым и ловким дельцом, – Борис презирал и с издевательским смешком звал проходимцем. Имя Эраста при мне не упоминалось, возможно, изза его предательства в истории с Хитрово. Постоянные разговоры Прасковьи Михайловны о том, что ее сыновья от брака с Шуберским должны быть благодарны своему отчиму, воспринимались детьми с раздражением и вряд ли способствовали хорошим отношениям между старшими и младшими братьями.

При всей своей щедрости к детям Шуберского и осиротевшим сестрам Девель, занятия детьми В. К. предоставлял жене, сам же следил за семейным бюджетом. Но и жена настаивала на его участии в семейных делах лишь в двух случаях – в предупреждении греха и одобрении поступков добродетельных. Немецкие традиции, перенесенные в Россию Екатериной II и ее соотечественниками, вполне укоренились, и в семьях респектабельного высшего класса, а также буржуазии многие дамы исповедовали принцип “Kinder, Kche und Kirche”[7] (хотя в действительности заботились они о детях мало и никогда не готовили). Без сомнения, Прасковья Михайловна очень внимательно следила за соблюдением необходимых условностей.

Прасковья и Василий фон Анреп.

Деятельность В. К. носила либеральный характер и в основном касалась образования соотечественников – и мужчин, и женщин. По воспоминаниям Андрея Шуберского, радикальное предложение В. К. ввести в России всеобщее образование было отвергнуто императором и его окружением. Вследствие этого В. К. ушел из правительства, хотя и остался тайным советником.

Оглянемся в этой главе на типичную для обеспеченных классов жизнь семьи Владимира Шуберского, великолепно описанную в мемуарах его сына Андрея.

Влияние такой жизни на Бориса, который отвергал ее принципы в течение пятидесяти лет, но в конце концов, уже в Англии, оказался вынужден им подчиниться, оказалось все же значительным.

Володя Шуберский получил специальность инженера-строителя. В начале 1900х годов он женился на Евдоксии, дочери князя Михаила Хилкова, министра путей сообщения, который в юности по приказу Александра II изучал строительство локомотивов и работу железной дороги в Англии и Америке. Поэтому казалось естественным, что его зять тоже станет работать на железной дороге. Володю назначили инспектором императорского пути, а это означало, что он нес ответственность за все маршруты, по которым должен был проезжать император. Поскольку на пути следования императора вполне могли заложить бомбу, Володе следовало ехать на отдельном паровозе впереди императорского поезда в качестве подставного, чтобы в критической ситуации его взорвало первым.

У Владимира и Евдоксии было двое детей: сначала в 1902 году родилась дочь Паша, потом в 1907м – сын Андрей. Когда Андрею исполнилось три года, в Петербурге для семьи был выстроен дом. Возможно, при строительстве Владимиру помогал приемный отец – во всяком случае, план дома № 9 по Мытнинской улице схож с тем, по которому строился и дом В. К. Здание было большое, с двором посередине, где хранились – в количестве, достаточном, чтобы отапливать все здание зимой и круглый год обеспечивать жильцов горячей водой, – сложенные высокой поленницей березовые дрова. В боковых флигелях жили слуги, там располагалась отопительная система, кухни, кладовые и прачечные, а в главном корпусе, выходящем на улицу, проживала семья Шуберских. Квартиру в верхнем этаже занимал Эраст. Женат он не был, жил один с доберман-пинчером. Его любовница, госпожа Хитрово, навряд ли когда-нибудь в этой квартире бывала.

В воспоминаниях Андрея Шуберского мебель описывается подробнее, чем люди, но чувствуется, что вся атмосфера дома была пропитана духом роскоши, столь свойственным богатой русской семье. Перечень предметов убранства длинен – в те времена в комнатах обычно было множество вещей. Андрей видел дом внимательными глазами одинокого ребенка – сестра его, пятью годами старше, жила в Смольном институте, где благородных девиц готовили к самому главному – будущей семейной жизни.

Квартира Владимира и Евдоксии Шуберских располагалась на втором этаже. Как и в доме В. К., здесь были большие двустворчатые двери. В кабинете Владимира стояла тяжелая темная мебель, обитая зеленым бархатом, темно-зеленый ковер, у стены диван, над которым висела книжная полка, и тяжелый письменный стол с зеленой кожей поверху. Андрей не помнил, чтобы отец когда-нибудь там работал.

Полы везде паркетные, в гостиной – розового дерева. Зимой их устилали коврами. В одном из углов гостиной лежала шкура белого медведя. Разложенный в центре большой ковер и стены были розовато-красных оттенков. У стен между окон стояли горки с памятными предметами, принадлежавшими когда-то деду, княю Хилкову; там же, вдоль стен, были расставлены канапе и кресла в стиле XVIII века, обитые шелком, на которых маленькому Андрею сидеть не позволялось. В центре с потолка свешивалась люстра, привезенная из Венеции Борисом в качестве свадебного подарка. Она представляла собой множество частично перекрывающих одно другое стеклянных страусовых перьев розоватого цвета, среди которых угнездились многочисленные электрические лампочки. По форме люстра напоминала грушу. Еще одним следствием неожиданного приступа дружеских чувств к брату было украшение одной из дверей в квартире Шуберских, выполненное Борисом совместно со Стеллецким. Стеллецкому нравились традиционные русские темно-красные цвета и средневековые узоры.

Другая гостиная, столь же большая, была выдержана в серо-голубых и розовато-лиловых тонах. Здесь красавица мать принимала гостей. На ее письменном столе стояли всевозможные безделушки, в том числе и специальное приспособление для запечатывания писем, состоящее из спиртовки и ложечки, в которой плавили сургуч. Потом сургуч наливали на клапан конверта и прижимали печаткой с фамильным гербом. Был там и маленький серебряный локомотив на подставке, во всех деталях повторяющий настоящий, подаренный князю императором по окончании строительства Транссибирской железной дороги. В одном углу стоял рояль, а в другом лежала медвежья шкура. Здесь же стояло на задних лапах чучело еще одного медведя. По семейным преданиям, все медведи были убиты в Сибири дедом Хилковым (надо сказать, что в те времена принято было драться с медведем один на один, вооружившись лишь пикой).

Андрей вспоминает, как испугался он моли, услышав возглас матери: “Боже мой, моль съела медведя!”

Дверь, ведущую в розово-лиловую гостиную, охраняло чучело оскалившегося волка.

В каждой комнате висела икона – Христос, Богоматерь или какой-нибудь святой – деревянная, часто в серебряном окладе. Перед иконой день и ночь горела лампадка.

Спальня Андрея была завалена игрушками. На стульчике-качалке были вырезаны два гуся, с помощью которых его и приводили в движение. Кроме того, была еще лодка-качалка, в которую помещались четверо или пятеро детей. И в придачу качающаяся лошадка. Однажды Андрей обнаружил игрушечные сервизы севрского фарфора – чайный и обеденный – необыкновенной красоты и изящества, присланные в подарок матери персидским шахом. Их тогда сразу убрали, чтобы ребенок нечаянно чего-нибудь не разбил.

Евдоксия Шуберская была красивой дамой, всецело занятой светской жизнью. Как повелось в семействе Анреп, Андрея воспитывала английская гувернантка, с которой он проводил почти все время, пока не пошел в школу, – мисс Уайтхед. Экономкой была старая двоюродная тетушка Евдоксии, которая, пишет Андрей, всегда носила черное и семенила по дому как таракан.

Каждую весну в доме устраивали грандиозную уборку – являлась целая армия рабочих с огромным пылесосом, который устанавливали на улице перед домом, а длинный шланг просовывали в окно. После чистки покрывавшие весь пол большие ковры поднимались, сворачивались и убирались в специальные холодные кладовые, где не могла завестись моль, – они хранились там до следующей осени. Рабочие убирали все комнаты, пока каждый уголок не начинал сверкать чистотой. Затем вынимали внутренние рамы двойных окон и тоже убирали до осени. На зиму между рамами клался мох.

Приметой наступления весны было для Андрея появление на улице торговцев с огромными корзинами раков на спине. Они кричали “Раки! Раки!”, кухарка выскакивала из дому, покупала, и потом вся семья наедалась до отвала.

К 1912 году Владимир занялся банковским и промышленным делом. Он был директором Русско-французского банка, через который проходили средства, вкладывавшиеся Францией в русские государственные железные дороги. Также он имел долю в горнодобывающей уральской промышленности, в сталелитейной и воздухоплавательной. Среди прочих признаков достатка был домашний телефон и швейцар, встречавший посетителей в прихожей и одетый как адмирал Руритании[8]. Довольно рано Шуберские сменили конный экипаж на автомобиль. Что же касается В. К., то он предпочитал пользоваться своим старым выездом с парой лошадей. Проезжая по Невскому, вспоминает Андрей, В. К. выглядел весьма внушительно.

Борис, похоже, был веселым дядюшкой. Однажды он привез изза границы в подарок Андрею игрушечное ружье. Оно стреляло резиновыми пулями с помощью пистонов.

Мы решили испытать ружье, – вспоминает Андрей, – и выстрелили через открытые двери моей комнаты, спальню родителей и столовую в самый конец квартиры. К несчастью, в розовой гостиной на секретере стояла большая ваза севрского фарфора, в которую и угодила пуля. Ваза разбилась вдребезги, так что стрелять из ружья мне больше не пришлось.

Глава пятая

Сомнения

Когда Борис в возрасте двадцати пяти лет оставил спокойную, обеспеченную жизнь в Петербурге и, устремившись к великому искусству, приехал в Париж, он был встречен там Стеллецким, который для начала помог ему устроиться. Потом рекомендовал ему художественные школы и студии: Академи Жюльен для утренних занятий, затем “Ля Палетг”, где острый на язык и, как поговаривали, сексуально неполноценный Жак Эмиль Бланш по прозвищу le vipre sans queue[9] целый день преподавал живопись, и “Ля Гранд Шомьер” для вечерних занятий рисунком.

Между тем заболел отец Юнии Хитрово, и доктора посоветовали ему отправиться в Ниццу. В этой поездке его сопровождала дочь. Там в 1908 году в русской православной церкви Борис и Юния обвенчались, причем жених прибыл лишь за день до торжественной церемонии. Он вспоминает, что уже до свадьбы чувствовал к Юнии охлаждение.

Прасковья Михайловна, приехавшая на юг Франции, встретилась с Борисом на платформе вокзала в Ницце. Она собиралась проследить за тем, чтобы сын вел себя как подобает. Хотя она относилась к этому браку неодобрительно, приличия требовали, чтобы молодые люди поженились. Однако, поскольку гражданской церемонии не последовало, брак этот по французским законам считался недействительным. Мать Бориса на венчание не пошла, ясно давая понять, что она недовольна их постыдной добрачной связью.

Судя по многим свидетельствам, недовольство было главным чувством, руководившим поступками госпожи фон Анреп.

Молодая чета поселилась в квартире, которую Борис уже успел снять на бульваре Распай. Здесь, вспоминает он, Юния “шила платья, пела и следила за квартирой”. Спустя годы он как-то раз заметил, что женился на ней, потому что их застали в постели и потому еще, что у нее была прекрасная средневековая мебель.

В Париже началась дружба со многими иностранцами, ей суждено было продлиться долгие годы. В Академи Жюльен Борис сидел рядом с художником Пьером Руа, которого Андре Салмон назвал “быть может, истинным отцом сюрреализма”. Поначалу Руа думал, что его сосед – англичанин, так как тот много общался с англичанами, Борис же принял Руа за японца. Разобравшись с национальностями, они подружились на всю жизнь.

В “Ля Палетт” секретарь занялся созданием музыкального общества и, обнаружив, что Борис играет на виолончели, предложил ему присоединиться к другим музыкантам. Так началась дружба Бориса с Генри Лэмом. Лэм великолепно играл на фортепьяно, Борис же, хоть и считал себя немузыкальным, наверное, настолько хорошо за семь лет освоил виолончель, что мог справляться со струнными квартетами Моцарта. Музыкальные встречи устраивались раз в неделю в течение всей зимы.

Генри Лэм был жизнерадостным молодым человеком, сыном уважаемого манчестерского врача. Как и Борис, он отказался от надежной карьеры, в данном случае медицинской, и сбежал в Лондон с красоткой весьма вольного поведения, также занимавшейся живописью. Он поступил в художественную школу в Челси, где попал под влияние яркой индивидуальности Огастеса Эдвина Джона, живописца и портретиста. Его облик преобразился: развевающиеся волосы, золотые серьги, бархатные пиджаки… Еще он отпустил бородку, как у Христа, носил охотничий костюм и узкие брюки соштрипками.

Вскоре после приезда в Париж, гуляя по Люксембургскому саду, Борис обратил внимание на очень странное семейство и, не удержавшись, сел напротив, чтобы разглядеть его повнимательней. У мужчины были длинные засаленные волосы и борода, и похож он был на цыгана. На нем был такой же охотничий костюм и брюки со штрипками, как у Лэма. Две женщины – смуглые, странные и романтичные – почему-то показались Борису похожими на скандинавок. На них были широкие длинные чесучовые юбки белого цвета, плотно застегнутые корсажи с круглым вырезом и короткими рукавами и черные лакированные туфли на высоких каблуках. У одной волосы были длинные и распущенные, у другой собраны в пучок. На головах большие соломенные шляпы. Тут же стояла коляска с двумя маленькими детьми.

Борис Анреп и Генри Лэм.

Оказалось, что Генри Лэм хорошо знаком с этим семейством – Огастесом Джоном, его женой Дорелией, сестрой Эди Макнил и множеством детей. В начале 1900х годов Лэм, кроме того что стал подражать манерам и внеш-ности Джона, еще и влюбился в Дорелию. Об этой встрече Борис написал Лэму любопытное письмо на довольно своеобразном английском языке, которым, похоже, владел еще не слишком хорошо:

Если бы Вы могли проникнуть в мое сердце и разум, который Вы удостоили сообщением некоторых деталей о характере Ваших отношений с Джоном и его семьей, Вам бы стало дурно, и Вы бы почувствовали, что отравлены той желчью, которая взыграла во мне, когда я впервые увидел Джона. Кошмар состоял в том, что, вполне сознавая мощь его личности и ее варварскую красоту, я испытал сердечное отвращение ко всем тому гадкому, низменному и жестокому, что ощущалось в его лице и манерах.

Лэм был в восторге от знакомства с русским – он только что узнал великих русских писателей XIX века, которых читал с большим воодушевлением. Был и еще сближающий момент: Лэм недавно женился на Юфимии, той самой красотке вольного поведения, однако, как и у Бориса, первоначальное увлечение дамой ко времени женитьбы у него заметно остыло. Отвергшие свои прежние профессии, Борис и Генри Лэм были сравнительно с другими учениками студий уже вполне взрослыми людьми. Лэм, честолюбивый, остроумный, хорошо образованный, был красив своеобразной мрачной красотой и, несмотря на маленький рост, неизменно привлекал своей элегантностью и женщин и мужчин. Его всегда восхищали аристократы, и то, что Борис был “фон” и к тому же мог наследовать титул графов Эльмптских, было для Лэма особенно притягательно. Борис, уверенный в себе великолепный высокий блондин, судя по всему, был полон оригинальных планов. Его присутствие в любом обществе создавало веселую атмосферу жизнелюбия, внушало ощущение бьющей через край энергии, против чего, если учесть еще и его невероятную сексуальную привлекательность, устоять было трудно.

Однако в первые парижские годы Борис, по его словам, был больше дружен не с Генри Лэмом, а с Пьером Руа. Однажды, когда Юния уехала навестить родных в Минск, Борис был приглашен провести две недели у бабушки Пьера в Порнике, в Бретани, где собралась вся семья Руа. На подобное приглашение мало кто мог бы рассчитывать – французы вообще редко приглашают знакомых к себе домой.

В “Декларации”, написанной в 1947 году для нью-йоркского Музея современного искусства, Руа сообщает:

Году в 1909м у меня был русский друг, Борис фон Анреп, бывший офицер, который стал великолепным мозаичистом, единственным мозаичистом, по-настоящему оказавшим на меня влияние. С его рассказами о степях и лесах, о византийском искусстве, о русском балете, о лондонском обществе, с его приятной простотой в обращении он до сих пор остается моим добрым другом.

Именно с Руа Борис отправился на bal des quatre arts[10], где обнаженную Юфимию Лэм выносили на вытянутых руках шесть молодых американцев. Борис изображал бога солнца Ра и тоже был обнаженным, если не считать леопардовой шкуры cache-sexe[11] и изображения солнечного диска на голове, вокруг которого обвился урей, ужасная священная змея. То, что большой светлокожий русский решил изображать египетского бога, дает некоторое представление о тщеславии и популярности Бориса среди учеников художественных студий того времени.

Страницы: 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

Экспресс-справочник для тех, кто в полете сможет совершить первое знакомство с двумя городами, главн...
Альберт Эйнштейн – человек, повлиявший на ход истории в XX веке. Величайший ученый своего времени от...
Жорес Иванович Алферов – лауреат Нобелевской премии по физике, академик РАН, известен также своей ши...
Работа психолога в магическом мире трудна и опасна. Но выбора у Аси нет, в родной мир ее вернут толь...
Дикарь, рожденный в битве среди заснеженных гор Киммерии. Авантюрист, примерявший на себя судьбы пох...
Иногда мы так страстно мечтаем иметь тело с картинки, что забываем, какое усилие нужно приложить для...