Приключения русского художника. Биография Бориса Анрепа Фарджен Аннабел
У него были веские причины не брать на приемы в Мейфер ни жену, ни любовницу, хотя вечера в Блумсбери Хелен, несомненно, посещала. Борис привык к избранному петербургскому обществу, и в определенной степени мир бомонда был ему приятен. Кроме того, было очевидно, что если он хочет получать заказы, ему следует знакомиться с богатыми меценатами. Но Хелен презирала этот мир за его художественное невежество: она привыкла к умному литературному разговору, серьезным обсуждениям проблем искусства или остроумным шуткам, понятным только семейству Стрэчи и блумсберийцам. Она не терпела принятого у богачей легкомысленного тона, считая его вульгарным. И конечно, ее наряды не годились для фешенебельного общества. Маруся тоже не могла соответствовать этому кругу, но по другим причинам. В ней была своего рода сельская простота, никаким образом не сочетавшаяся с изощренным снобизмом лордов и леди.
Генри Лэм. “Семья Анреп” (Борис, Хелен, Анастасия и Игорь).
Среди богатых знакомых Бориса были Арчибальд Синклэр, Лесли Джоуитт, Кристабель Макларен, Сэмюэль Курто, Сибил Коулфакс и Мэри Хатчинсон. Эти люди более терпимо, чем блумсберийцы, относились к его самодовольной манере поведения и с удовольствием слушали его романтические и скандальные истории. Борис, этот экзотический, великолепный чужестранец, оживлял их приемы.
Анрепы также устраивали приемы в своем новом доме. В 1918 году Николай Гумилев, будучи в Лондоне и работая с Борисом в шифровальном отделе Русского правительственного комитета, читал свои стихи в гостиной дома на Понд-стрит. После чего леди Констанс Ричардсон танцевала в обнаженном виде, а русские офицеры смотрели на нее открыв рот. В тот раз Борис дал Гумилеву отрез шелка, чтобы тот вручил его Анне Ахматовой.
Дружба с Генри Лэмом не прекращалась. В 1920 году художник написал большой портрет “Семья нреп”, где на заднем плане была изображена изящная и смуглая Маруся. Когда ему позировали дети, то своими насмешками над религией и разговорами о том, что “Бог – фигура нелепая”, он поколебал их веру.
В 1918 году умерла Прасковья Михайловна, а к 1921му все четверо ее сыновей покинули родину. Володя Шуберский эмигрировал в Париж, захватив с собой большое состояние, которое было понемногу растрачено в мошенничествах и неудачных спекуляциях. Его сын Андрей был отправлен в частную привилегированную школу для мальчиков в Рагби. Отец с сыном не ладили: Володя любил читать нотации, Андрей же был ребенком замкнутым. Поэтому Борису и Марусе приходилось во время каникул брать Андрея к себе, так же как позже они брали сына Глеба – Джона.
Первое время Андрея очень обижали другие школьники. Его отец, проворачивая сомнительные комбинации с привезенным во Францию миллионом, не обращал на это никакого внимания. Когда племянник пожаловался дяде на те издевательства, которые ему приходилось терпеть в Рагби, Борис взорвался:
– Ты большой и сильный русский мальчик! И ты позволяешь себя обижать этим хилым мальчишкам-англичанам! Тресни им как следует, чтоб не встали!
В следующем семестре Андрей, по-видимому, последовал дядиному совету, поскольку Борис получил письмо от директора школы, в котором тот грозил исключить Шуберского, если мальчик не перестанет избивать своих товарищей. На каникулах довольный Борис предупредил племянника, что бить надо не слишком сильно, и вручил в награду пять фунтов.
Эраст Шуберский уехал в Югославию, где женился и вновь стал работать на железных дорогах. Сведений о его жизни почти нет – известно, что умер он от сифилиса.
Глеб покинул Россию, чтобы вместе с профессором Старлингом в Юниверсити-колледж, медицинском коллед-же Лондонского университета, заниматься исследованием кровоснабжения сердца и легких. На родине он считался любимым учеником Павлова и, конечно, был человеком умным, но вел себя с подчеркнутым высокомерием.
Сам В. К. оставался в Петербурге, пока его не обвинили в сокрытии запасов муки. Дважды его арестовывали, один раз на целых полгода. Некто Беков <?>, личность довольно темная, был послан Борисом для обсуждения возможных путей вызволения В. К. из Страны Советов, которая, судя по всему, не собиралась оставлять старика в покое.
Летом 1921 года, когда Хелен с детьми жили в Нью-Ромни, Борис писал им нежные письма, например:
Дорогая моя любовь, как меня беспокоит, что темп[ература у детей] поднимается. Я был так рад получить твое письмо.
Последние дни я по вечерам играл в теннис и так уставал, что не мог сесть за письмо. Завтра сюда приезжает Володя. Бек<ов> сделал в Риге все возможное. Договорились, что отцу дадут разрешение. Так что я надеюсь на лучшее. Препятствий еще много, но ситуация в целом неплохая. Бек<ов> поехал в Москву. Должен сказать, это очень смело с его стороны, и он наверняка сделает журналистскую карьеру. Я хорошо поработал. Достану тюльпаны и посажу их к твоему приезду, так как я уже очень без тебя скучаю, чувствую раздражение и злость. Карпович убрал печку и бак, так что, когда приедешь, тебя ждет много сюрпризов. Прилагаю чек из Шотландии, который ты должна подписать, как указано: X. Э. Мейтленд – и послать мне назад. Ты также должна написать Линзи Хау, чтобы он подтвердил достоверность чека, и послать им адрес твоих братьев. Мивви уехал, и в доме чувствуется некоторое облегчение.
Передай привет детям и скажи, что я скоро приеду их повидать. Моя дорогая, дорогая Хелен, как жаль, что мне приходится тебя видеть в постоянном беспокойстве и усталости. Люблю тебя, дорогая.
Твой Б.
Бекову удалось раздобыть эстонский паспорт для В. К. (как он это сделал и для любовницы Г. Уэллса Муры Будберг), хотя Анрепы уже триста лет как не жили на эстонской земле. В. К. приехал в Лондон – невысокий печальный беженец шестидесяти девяти лет. Таким образом, и Анрепы, и Шуберские покинули родину. Тоби Хендерсон, тогда еще ребенок, запомнил В. К. в Хэмпстеде импозантным джентльменом с седой бородкой клинышком. Он жил с Глебом и его женой в Дауншир-Хилле, но отношения отца и сына опять не складывались. Оба занимались физиологией, но, когда старик пытался обсуждать с сыном медицинские вопросы, Глеб разговаривал с ним свысока, давая понять, что отец не в состоянии понять современные пути развития медицины.
Каждую субботу днем Игорь сопровождал В. К. из Дауншир-Хилла на ленч в дом на Понд-стрит. По дороге В. К. спрашивал внука: “Как твои успехи в школе? Какие у тебя отметки? Какое место ты занимаешь в классе?” Ответы на все вопросы, как правило, были крайне неудовлетворительны, и взаимное разочарование и неловкость делали эту неторопливую прогулку унылым времяпрепровождением. Когда же они наконец приходили домой, следовал обычный скандал изза горчицы, которую неделей раньше готовил В. К.
Субботнее приготовление горчицы было важным ритуалом. В миску насыпался горчичный порошок, сверху вливался кипяток, и все тщательно размешивалось до пастообразной консистенции деревянной ложкой. Потом смесь оставляли на неделю и только перед ленчем добавляли в нее приправы и сахар. Новую порцию горчицы на следующую неделю готовили до ухода деда. Скандалы происходили изза количества кипятка. Борису обычно казалось, что отец наливает слишком мало, и поэтому после ухода В. К. он добавлял еще. После чего чувствовал, что поступил нехорошо, и, чтобы не портить смесь, ставил миску в большую тарелку и опускал в тарелку веревочки, разложенные по краям миски, надеясь таким образом избавиться от избытка воды. Но это не всегда получалось. Боясь, что отец заподозрит его в порче продукта, он убирал веревочки в субботу утром перед приходом В. К. Но старик всегда догадывался, что с горчицей творили что-то неладное, и предъявлял претензии сыну. Борис шумел и кричал, а его отец пожимал плечами и возражал со спокойной язвительностью. Тихие попытки Хелен перевести разговор на другую тему, Марусины объяснения, резкие реплики Анастасии в защиту отца – все было бесполезно. Все пребывали в дурном настроении, и ленч в очередной раз оказывался неудачным.
Однажды В. К. обнаружил у Бориса в сердце шумы и объявил, что это означает серьезное сердечное заболевание. Игорь нашел все семейство молчаливо и печально сидевшим на стульях. Явился Глеб, прослушал сердце и сказал, что все ерунда. Так что Борис вновь вернулся к теннису, к тому времени прекрасно освоив игру и став грозным противником.
С той детской поры, когда крепостной мальчик Тима научил В. К. не бояться собак, они всегда у него жили, и он их очень любил. В. К. чрезвычайно привязался к терьеру Глеба, неизменно сопровождавшему старика во время его неторопливых прогулок по Хэмпстеду. Однажды пес пропал. Его искали, но тщетно. Вернувшись вечером из колледжа, Глеб признался, что взял собаку для опытов. Такой поступок показался В. К. отвратительным, и он, как король Лир, решил переехать жить к другому своему ребенку, на этот раз к приемному сыну Володе.
Глава шестнадцатая
Мозаика
Слово “мозаика” происходит от греческого mou-seion, что означает “принадлежащий музам” – древние греки видели в мозаике слияние нескольких искусств. Плиний писал, что греки украшали мозаиками мостовые. Римляне покрывали мраморными мозаиками полы – мрамор выдерживал воздействие тысяч ног. Для стен и сводов применялась эмаль или же стекло, окрашенное с помощью различных окисей металлов, в результате чего изображение получалось ярче и больше напоминало живопись. В наше время португальцы делают мозаику из кирпичей, булыжников или мрамора самой разнообразной формы, цвета и рисунка, украшая ею центральные улицы городов, что особенно характерно для Лиссабона.
Обычно для создания мозаики берутся мрамор, цветное стекло или смальта, а также золото или серебро – эти металлы укладываются между прозрачными слоями стекла, и все обжигается в печи. Полудрагоценные камни – лазурит, малахит, перламутр – также могут использоваться для специальных цветовых эффектов, при этом их колют на квадратики размеро примерно от четверти до половины дюйма по диагонали. В эпоху Возрождения, когда мозаика служила украшением многих соборов, Ватикан гордился мастерской по производству смальты, имевшей триста тысяч оттенков. Когда Борис занялся мозаикой, изготовление смальты переместилось в Венецию, и он с удовольствием ездил туда, на фабрику братьев Орсони, выбирать нужные ему оттенки. Также он посещал в Италии многие каменоломни, где выискивал разнообразные сорта мрамора. В Венеции он купил себе замечательные тупоносые кожаные ботинки черного цвета, сделанные специально на заказ для хождений по каменоломням, и они стали заметной деталью его туалета.
Прекрасная статья Вильяма Ричмонда о мозаике, написанная для Энциклопедии Британника в 1911 году, вполне соответствует и взглядам Бориса, которые, впрочем, шли вразрез с тогдашней модой.
Художник, который творит в этом материале, – писал Ричмонд, – должен забыть о тех принципах, которым его учили при создании живописных произведений как маслом, так и темперой. ‹…› Если мастер сам не испытал тяжелого изнурительного труда, укладывая мозаичные кубики, он не может никого научить. Он должен быть ремесленником в той же мере, в какой и творцом, и знать по опыту занятий этим трудным делом, что подвластно данному материалу, а что недоступно в силу изначально присущих ему ограничений. Если же художник не имеет такой практики, то он наверняка станет приукрашивать то, что следует изображать условно.
Ричмонд также утверждал, что творец должен “стремиться к наибольшей простоте, лишенной, однако, однообразия, к достижению наибольшего эффекта простейшими средствами, а чтобы добиться этого, ему следует знать материал, с которым он работает, иначе его ожидает неудача”. Ричмонд отдавал предпочтение “прямому” способу изготовления мозаики, потому что на стенах и сводах мозаика должна не только отражать свет, но и порождать его. Как и Борису, ему не нравилась мозаика в Большой галерее Музея Виктории и Альберта. Он утверждал, что она неинтересна, поскольку кубики уложены так ровно, что они уподобляются “картине маслом, нанесенной в виде аппликации на ровную поверхность”.
В XIX веке художники обычно отдавали свои шедевры для мозаичного исполнения какой-нибудь коммерческой фирме – классические пуристы считали мозаику в те времена искусством варварским и недостойным внимания. У Бориса же все делалось под его наблюдением или при его прямом участии. Он научился избегать однообразия. Он вынимал камни и вновь их вставлял, чтобы свет отражался под иным углом и поверхность оживала.
В мозаике есть некая лапидарность и есть чувственность: занимаемое ею пространство на сводах или на полу должно выглядеть величественно и благородно, а не мелко и не изощренно. Именно потому мозаика так Борису и нравилась – интуитивно он понимал, что его талант лучше проявится в крупномасштабных произведениях.
Временами Борис бывал варварски грубым, временами мудрым и тонким. Но то, что столь умный человек – обладавший обширными познаниями в юриспруденции, научившийся ради своей возлюбленной играть на фортепьяно, умевший преодолевать неудачи и хранить секреты, излучавший очарование и вызывавший интерес как у простых людей, так и у взыскательной публики, – то, что этот человек решил зарабатывать на хлеб насущный мозаикой, говорит о его изрядной оригинальности и смелости.
Это искусство предоставляет идеальную возможность рассказывать истории с детской простотой, ясностью и убедительностью. И Борис с удовольствием воплощал в своих работах нравоучительные и исторические сюжеты или же истории собственных приключений, рассказанные с юмором и занимательностью. В мире, увиденном его глазами, всегда присутствовало некое волшебство.
Для работ, занимающих большие площади, например огромных куполов, стен и полов, приемлемым оказывался лишь “обратный” способ нанесения мозаичного рисунка. В этом случае требовалось нанять искусного художника, который бы скопировал или перевел рисунок на листы плотной бумаги, раскрасил и разрезал бы их на куски удобного размера, примерно от одного до пяти метров по диагонали, а затем сделал бы пронумерованный чертеж. Сначала все это осуществлял сам Борис, потом Леонид Инглесис, русский художник, проживавший в Париже. Другие рабочие приклеивали камешки к бумаге на нужное место, и так месяц за месяцем, пока не заполнялись все листы целиком. Затем листы пронумеровывались и упаковывались в деревянные ящики. Когда их привозили на место, раскладывание листов по чертежу напоминало составление гигантской картинки-головоломки. Далее элементы картинки вдавливались тыльной стороной в затвердевающий цемент. И наконец оказавшаяся сверху бумага смывалась и соскабливалась, открывая законченный мозаичный рисунок.
Борис принимал участие в работе на всех ее этапах – наблюдал, распоряжался, покрикивал, а самые трудные операции производил собственноручно. Клей, делавшийся из гуммиарабика, разведенного в горячей воде и разлитого перед использованием в бутылки, становился при высыхании ломким, и камни во время транспортировки или нанесения мозаики на поверхность выпадали. Но Борис заметил, что после добавления в клей небольшого количества соли он начинает удерживать влагу, и камни приклеиваются гораздо лучше даже в том случае, если они лежали упакованные в деревянные ящики в течение нескольких месяцев или, как это произошло однажды, в годы Второй мировой войны, целых пяти лет. Ящики, упакованные в Париже и предназначенные для Банка Англии, были в конце концов перевезены через Ла-Манш в устье Темзы и в Лондонский порт.
В 1919 году Огастес Джон заказал мозаику для вестибюля своего дома на Мэллорд-стрит. Она должна была быть девяти футов высотой и располагаться вокруг камина. Борис изобразил Огастеса с его семьями. Рядом с ним вторая жена Дорелия с теснящимися вокруг нее, словно гроздь винограда, детьми – именно так, как они всегда вокруг нее и толпились. Над ними парит призрак первой жены Огастеса – Иды, окутанный в вуаль, похожую на мешок. Другие любовницы и дети сидят или стоят на боковых панно. Все это выглядит довольно странно, но окрашено своего рода ироничным сочувствием. Выбранный Борисом мрамор был серо-зеленого приглушенного цвета (который теперь кажется совсем уж приглушенным, поскольку материал, покрытый пылью, лежит лицевой стороной вниз в хранилище Музея Виктории и Альберта в Бэттерси).
С этой работы началась учеба Маруси, которая впоследствии стала одной из наиболее способных помощниц Бориса. Теперь в доме номер 4 на Понд-стрит у Бориса было два прекрасных ассистента, ибо Мивви с большим успехом выложил пол в холле у Этель Сэндз.
В том же году последовал еще один заказ – от леди Тредегар, которая строила себе новый дом. Борис сохранил копию своего письма, датированного 19 октября 1919 года:
Дорогая леди Тредегар,
мне было очень жаль узнать от Вашего секретаря, что у Вас возникли новые сложности со строительством дома. Я вполне понимаю, что работа не может продолжаться до особого уведомления. Однако мне бы хотелось услышать от Вас, могу ли я продолжать подготовку в мастерской, что займет несколько месяцев, или Вы считаете, что лучше отложить и эту часть моей работы, пока меня не известят специально.
Я был бы Вам чрезвычайно признателен, если бы Вы могли предоставить мне аванс в размере 300 фунтов, поскольку я уже затратил значительные суммы, покупая материал, и в настоящее время нахожусь в стесненном положении.
Пожалуйста, не думайте обо мне плохо изза доставленного Вам беспокойства по поводу денег, но, кроме моих официальных дел, я рассчитывал на этот заказ как на надежную работу, которая продлится всю зиму.
Очень благодарен Вам за согласие пожертвовать витражом ради моей мозаики.
Я, без сомнения, изменю центральную часть пола, чтобы угодить самому щепетильному чувству приличия.
Надеюсь увидеть Вас до Вашего отъезда за границу.
Искренне Ваш,Б. Анреп.
Рисунок пола утрачен, поэтому неизвестно, в чем состояло его неприличие. Как бы то ни было, леди Тредегар аннулировала заказ и не заплатила ни пенс. В отместку в день Гая Фокса дети Анрепов сжигали ее чучело на костре[49].
Пол для дома Этель Сэндз был великолепен. Когда он был закончен, мисс Сэндз была в восторге от его изысканного цвета и рисунка и вовсе не расстроилась, обнаружив, что он не сочетается ни с чем вокруг: мебель фирмы “Омега” выглядела тут глупо, а картины на стенах казались совершенно неуместными. Проблема была решена, когда Борису поручили выполнить мозаику также и для стен, но то, каким образом мисс Сэндз сделала свой заказ, вызвало в душе художника горькие чувства. Вот что он писал Хелен в Нью-Ромни:
Вчера мисс Сэндз пригласила меня на обед и попросила сделать мозаичные украшения также и на стенах холла. Я составил небольшой проект того, как можно это сделать, соединив мозаику со штукатуркой, и она дает мне 200 фунтов, что совсем мало, так как такая работа займет много времени. К счастью, у меня есть материал. Мне, однако, кажется, что она изумлена собственной щедростью.
Работы столько же, сколько и с полом, и те 80 фунтов таким образом превращаются в 160. Она призналась, что всегда считала пол подарком, и стало быть, теперь снова рассчитывает на подарок. Самая скромная цена за такую работу составила бы 500 фунтов. Но все же я думаю, что придется за нее взяться. Или, думаешь, мне стоит поторговаться и повысить цену хотя бы до 300? Злодейка хочет, чтобы все было готово к 1 октября. ‹…› Я был с Володей на Анонимной выставке [в Королевской академии?], и, к моему удивлению, ему понравились, кроме парочки прилизанных академиков, Гвавазе, Спенсер и мое окно. Он очень независим в своих суждениях.
Моя дорогая и любимая, твое письмо придало мне силы, и я ужасно хочу увидеть [тебя]. Наверное, мне следует приехать к тебе на несколько дней на следующей неделе. Ужасно грустно быть без твоего совета, глаз и милых рук.
Стены холла у Этель Сэндз были украшены портретами некоторых знаменитых друзей: Вирджиния Вулф спускается по лестнице, и вокруг ее головы сияют звезды; Литтон Стрэчи смотрит из окна своего дома на Каррингтон, она с нежностью глядит на него. У окна в клетке сидит попугай. Стены были покрыты штукатуркой, а фигуры, деревья и окна тонко намечены мозаикой. Наверху – четыре строчки по-русски красными и золотыми буквами:
- О величайшая из всех моих потерь,
- Ты мысль, мелькнувшая, забытая сознаньем,
- И как ее ловлю с внимательным страданьем,
- Твоей души я так хочу теперь.
Возможно, это посвящение адресовано Ахматовой. Не случайно оно звучит загадочно – такая манера была свойственна автору, увлекавшемуся туманными пророчествами и таинственными шарадами.
Мисс Сэндз решила, что атмосфера в холле получилась “веселая, раскованная и абсолютно очаровательная”. К сожалению, последующие владельцы дома так не посчитали – в наши дни стены частично закрашены. Когда я разглядывала мозаику на стенах, оставались только стихотворение и попугай.
В 1920 году пришел заказ от Вестминстерского собора сделать настенное панно с изображением блаженного Оливера Планкетта, ирландского католического священника XVII века, несправедливо обвиненного в измене и четвертованного в Тайберне[50]. Портрет мученика был сделан Борисом в полный рост. Он трактовался со всей серьезностью – традиционный образ, статичная фигура, облаченная в серебряно-золотые церковные одежды. Лицо, правда, небезупречно. Оно никак не согласуется с одеянием. На всей поверхности выступают неровности, потому что в то время Борис еще не придумал, что можно использовать для укрепления мозаики мелкую проволочную сетку.
Следующий важный заказ поступил из Королевского военного колледжа в Сэндхерсте. Теперь стало ясно, что мозаикой можно содержать семью. Но денежные заботы не оставляли Бориса, и его сын разгуливал по Хэмпстеду без ботинок.
Глава семнадцатая
Шелли или Китс
Когда Борис вернулся к Хелен после войны, она ужаснулась произошедшей в нем перемене. Вместо изысканных манер и тонких художественных чувств, которые покорили ее, теперь в нем все чаще проявлялся грубый цинизм. Несомненно, многие мужчины меняются под влиянием военного опыта, главное в котором – возможность безнаказанного убийства. Возвращение к гражданской, цивилизованной жизни может оказаться потрясением и для солдата, и для его близких. Хелен почувствовала, что к ней вернулся варвар. К тому же ее оскорбляла связь Бориса с Марусей, от которой уже, казалось, невозможно избавиться – она стала почти членом семьи. Хелен больше не хотелось видеть мужа в своей постели, но тот почему-то все время там оказывался. Конечно, Борис был бы страшно раздражен, узнав, что он ей неприятен, и она могла бы превратиться в одну из тех женщин, которые после рождения детей уже не знают плотской любви. Как бы то ни было, Хелен оставалась натурой нежной и романтичной, отдающей предпочтение Китсу, а не Шелли.
Борис же, напротив, предпочитал Шелли. Его любимым английским стихотворением было следующее:
- Опошлено слово одно
- И стало рутиной.
- Над искренностью давно
- Смеются в гостиной.
- Надежда и самообман –
- Два сходных недуга.
- Единственный мир без румян –
- Участие друга.
- Любви я в ответ не прошу,
- Но тем беззаветней
- По-прежнему произношу
- Обет долголетний.
- Так бабочку тянет в костер
- И полночь к рассвету,
- И так заставляет простор
- Кружиться планету[51].
Хелен, должно быть, считала мужа ужасным лицемером, умудряющимся сочетать столь возвышенные представления с содержанием любовницы, да еще и в собственном доме. Изменял он Хелен и с другими женщинами. Но для него секс был чем-то совсем иным, нежели поэтические рассуж-дения о поклонении и любви. Несколько лет спустя он сказал своему подросшему сыну, что секс – это самое прекрасное, что дано испытать мужчине. И ему самому казалось вполне естественным получить в этом смысле от жизни все, что возможно. Он, без сомнения, оправдывал себя, когда, если обстоятельства тому благоприятствовали, искал наслаждения с другими женщинами, хотя по-прежнему любил и обожал свою жену.
Письма к Хелен 1920–1922 годов – нежные и дружеские, в них он беспокоится по поводу ее усталости, от которой она всегда страдала и на которую в год, когда у детей обнаружили туберкулез, у нее были все основания жаловаться. Но часто Хелен говорила об усталости как изнеженная знатная леди – например, если ее будили утром слишком внезапно, ей надо было еще долго оставаться в постели, чтобы оправиться от шока. Когда дети собирались в школу, она не вставала: с самых юных лет они сами готовили себе завтрак.
К 1922 году Хелен уже начала думать о том, чтобы уйти от Бориса. Она хотела продать дома на Понд-стрит, и на эти деньги, а также на небольшой доход, поступающий от шотландских родственников, жить в Италии. Однако, как она мне однажды призналась, поразмыслив над этой идеей, она сказала себе: “Если я с детьми уеду, что будут делать Борис и Маруся? Где они будут жить? И на что?”
Поэтому Хелен осталась. Тем временем Анастасия и Игорь пошли в довольно консервативную школу в Хэмпстеде. Но изза эксцентричных родителей учиться им было непросто. В своих мемуарах Хелен пишет:
Боюсь, я усложнила детям жизнь, потому что я одевала их не так, как было принято в обычных семьях. На меня оказал влияние стиль одежды Дорелии, среди прочего я носила большой черный плащ, изза чего другие школьники говорили детям: “Ваша мать – ведьма”.
А Игорю приходилось носить под шортами черные чулки с помочами, потому что мать считала, что ноги у него долж-ны быть в тепле. Без сомнения, потом в “маленькой блумс-берийской академии” Марджори Стрэчи на Гордон-сквер помочи у мальчиков удивления не вызывали.
Лето обычно проводили в Нью-Ромни, а на пасхальные каникулы Хелен брала детей к Джонам, сначала в Олдерни-Мэнор в графсте Дорсет, потом во Фрейн-Корт в Гемпшире. Здесь Анастасия и Игорь подружились с девятью детьми Джона, старший из которых, Каспар, был уже взрослым, а младшая дочь Вивиан почти одних лет с Игорем. Вивиан помнит, как Игорь варил суп из грибов, которые собрал в лесу, и как во время игры, когда она уронила мяч, сказал, что у нее “дырявые руки”, и девочка расплакалась.
Неподалеку от Олдерни-Мэнор жил Генри Лэм. У него был очаровательный домик в георгианском стиле[52] на Хилл-стрит в городе Пуле, и он часто навещал Джонов, особенно в отсутствие Огастеса. Когда он замечал, что девочки – Поппет, Вивиан и Анастасия – замышляют что-то против Игоря, он по доброте душевной отвозил мальчика к себе домой в собственной машине, которая мчалась, ревя и трясясь, по усаженной деревьями дороге со скоростью пятьдесят миль в час. Дома Игорь помогал ему красить лодку. Дорелия, когда любовные похождения мужа становились совсем уж ей нестерпимы, тоже уезжала в Пул и оставалась там со своим любовником.
Однажды на Пасху Огастес, увлеченный новым романом, уехал в Лондон, не сказав никому ни слова. Он никогда не устраивал mnage trois, как Борис, но порой водил девиц к себе в мастерскую. Дорелия, у которой характер был посильнее, чем у Хелен, не стала бы терпеть постоянную соперницу. Но в этот раз Дорелия тоже исчезла. Женщин, чтобы вести огромное хозяйство, в доме хватало: Хелен, Эди – сестра Дорелии, их мать Макнил, прислуга. Куда она едет, Дорелия не сообщила никому, и со дня на день все ждали вестей. Но прошло две недели, а от нее не было ни звука. Дамы волновались все больше и даже собрались поставить в известность Огастеса, что было бы шагом весьма решительным. Тут в очередной раз девочки заявили, что не хотят играть с Игорем, мальчик вышел на дорогу и сел в автобус, идущий в Пул, купив билет на ту мелочь, что оказалась у него в кармане. По поводу ухода из дому восьмилетнего мальчика у Джонов волновались не слишком. Он прошел через весь город и нашел Хилл-стрит. Парадная дверь оказалась открыта, что было обычным делом в те времена. Войдя, Игорь направился в гостиную. К его изумлению, за роялем сидела пропавшая Дорелия и вместе с Лэмом исполняла дуэт в четыре руки. После того как ее убежище было обнаружено, беглянка покорно вернулась в семью.
Несмотря на взаимные измены, Джоны никогда не считали, что их брак не удался. Хотя однажды Дорелия сказала с горечью в присутствии Игоря: “Если Огастес не гений, я зря потратила на него свою жизнь”, из чего можно заключить, что она полагала, будто жертвует свою жизнь великому художнику, а не обыкновенному мужчине. Огастес, однако, привык к восхвалениям и не переносил критику, хотя Хелен всегда говорила ему что думает.
Вообще этот человек устрашающе действовал на всех, а малыши его просто боялись. Но хотя девять детей Джона страшились отца и, случалось, говорили о нем дурно, они не стали бы терпеть враждебное отношение к нему посторонних. Уиндем Льюис назвал Огастеса Джона “великим деятелем, в чью руку феи вложили кисть вместо меча”.
Борис и Хелен предпочитали бывать в Олдерни-Мэнор, когда Огастес отсутствовал. Им обоим не нравилось его грубое поведение и британское пристрастие к выпивке. Многолюдные приемы часто длились в Олдерни-Мэнор по нескольку дней, и пьяные гости укладывались спать в каретном сарае, оборудованном под мастерскую Огастеса.
Дом был построен в неоготическом стиле XIX века, он был ветхий и романтический, штукатурка и краска отслаивались и трескались. В глубине здания был высоко подвешен на веревке большой колокольчик, в который звонили, чтобы созвать всех к столу. Детям Анрепов Джоны казались людьми очень важными, ведь у них были слуги, автомобили, лошади для верховой езды и две ярко раскрашенные цыганские кибитки, в которых Игорь и Вивиан любили прятаться. Сын Дорелии Ромили часто брал своих двух сестер вместе с Игорем и Анастасией в долгие прогулки по болотам под проливным дождем, они шагали, увязая в грязи, и он рассказывал им удивительные истории о болотных человечках и феях.
Когда Джоны переехали в Фрейн-Корт, их образ жизни стал менее богемным. Вокруг было больше богатых и титулованных особ. Поппет и Вивиан серьезно занялись верховой ездой: Поппет увлекалась охотой, а Вивиан завоевывала призы на спортивных соревнованиях. Устраивались завтраки на шестнадцать и более персон, кто-то приезжал на собственных машинах без приглашения, слышался гул голосов многих гостей самых разных возрастов, и тогда из мастерской выходил Огастес в мрачном или веселом настроении – в зависимости от результатов утренней работы.
Рассказ Игоря дает представление об обществе, в котором он проводил свои пасхальные каникулы:
В семействе Джонов бродило много бредовых философских идей, хотя мальчики были умны и легко учились. Каспар очень рано покинул дом, чтобы стать морским офицером в Дартмуте. Он научил меня ездить на велосипеде по грязи, хотя у меня ноги еле доставали до педалей. Генри стал талантливым деятелем ордена иезуитов. А вот у Ромили точно были бредовые идеи. Он поступил в Кембридж, чтобы учиться инженерному делу, но учиться не хотел. Вместо этого он предпочитал спорить с преподавателями о теории Эйнштейна, о которой он, естественно, знал очень мало. Преподавателям было совсем неинтересно спорить с невеждой, поэтому, проучившись половину курса, он переключился на изучение английского языка. Девочки почти не получили образования, они занимались только верховой ездой. Из сыновей я дружил с Эдвином, который увлекался боксом. Сам Огастес был очень умным человеком, ему все давалось легко. Он мог прекрасно писать по-французски, хотя никогда этому не учился, мог хорошо говорить, если того хотел, но чаще молчал, пребывая в тяжелой депрессии, или пил. Думаю, депрессия и была причиной его пьянства.
Дом был всегда полон людей либо совершенно очаровательных, либо совсем уж отвратительных. Некоторые являлись в гости на уик-энд и никак потом не уезжали, за что все их тихо ненавидели. Додо (Дорелия) была человеком очень выдержанным и разрешала им жить в доме по полгода, пока и ее терпение не исчерпывалось. Она придерживалась строгих нравственных принципов касательно правил гостеприимства. Борис обычно заезжал на уик-энд, чтобы потом забрать семью назад в Лондон. Если Огастес оказывался дома, между ними возникал слишком сильный дух соперничества, который не давал Борису загоститься, хотя оба они уважали и любили друг друга.
Летом 1921 года мозаика, изображающая видения Иоанна Богослова, для Королевского военного колледжа в Сэндхерсте была закончена. Ее разместили в высоком своде позади алтаря часовни. У явившегося Иоанну “подобного Сыну Человеческому” серебристо-белые развевающиеся волосы и очи “как пламень огненный”. В деснице у него семь звезд, в левой руке – ключи ада и смерти, из уст выходит обоюдоострый меч. Впечатление, когда ступаешь в эту очень аккуратную, ничем не примечательную часовню, потрясающее – фигура захватывает все внимание зрителя, предвещая грядущие страсти. Мозаика выполнена из перламутра, золота, венецианской эмали; складки огромных рукавов закручиваются вокруг верхней части туловища синими, черными и красными линиями. Сверкающее серебро волос в сочетании с медно-красным сияющим фоном создает впечатление великолепия и ужаса.
Борис остался работой доволен и захотел устроить специальную экскурсию на шарабане, чтобы показать ее друзьям. На обратном пути он запланировал пикник.
Джон в городе, – писал он Хелен, находившейся в это время в Нью-Ромни. – Мы собираемся отправиться от его дома в воскресенье 26го. Не могла бы ты приехать 25го, а потом вернуться с Фейт [Хендерсон]? До свидания, моя дорогая. Я бы так хотел быть с тобой; в такое время плохо жить в Лондоне, и я постоянно полон нежнейшей любви к тебе. Твой Борис. Поцелуй за меня Бабу и Игоря.
Эту поездку запомнил младший сын Ванессы Белл, Квентин, которому тогда исполнилось одиннадцать лет, а его брату Джулиану – тринадцать. Среди приглашенных были Огастес, Ванесса и Клайв Белл с двумя сыновьями, Роджер Фрай, Дункан рант, Фейт Хендерсон, затем светские дамы Мэри Хатчинсон (любовница Клайва), Кристабель Макларен и Лесли Джоуитт, Альваро Гевара (недавно написавший портрет Эдит Ситуэлл), Мейнард Кейнс и прочие, о которых ничего не известно.
Мы отправились довольно рано, – пишет Квентин, – и посетили украшенную мозаикой церковь. Потом выехали за город, останавливаясь в каждом красивом месте, где были холмы и ‹…› лес. Взрослые собрались вокруг костра, пообедали и запили обед шампанским. Потом они играли в “поцелуйчик”[53] – помню, Дункан поймал и поцеловал Лесли Джоуитт. Под конец играли в другую игру: поставили около десятка пустых бутылок и бомбардировали их другими (тоже, по-видимому, пустыми). Удачливее всех была Ванесса. Вскоре трава под деревьями покрылась ковром из битого стекла.
Джулиан и я, поев сэндвичей, пошли побродить одни, но не слишком далеко, так что видели, как веселятся взрослые, и были глубоко потрясены. Нас возмутил устроенный ими бедлам. Нас всегда учили, что к красивым уголкам природы следует относиться бережно. Только самый последний хулиган оставит после себя битое стекло. Такое поведение с точки зрения нравственности казалось нам тягчайшим преступлением. Впрочем, тогда у нас были странные понятия о нравственности. Нас совсем не поразило то, что произошло по дороге домой.
Я сидел между Ванессой и Мейнардом. В начале поездки случилась одна неприятность. Огастес нарисовал всех участников поездки на бумажных тарелках, взятых для пикника (одна из них до сих пор находится в Чарлстоне). Человек, сидевший рядом с Ванессой, утащил рисунок, принадлежавший тому, кто сидел перед ним, и отказывался его вернуть. Ванесса самым изысканным светским тоном попросила укравшего показать ей тарелку и, получив ее, тут же передала законному владельцу. Не ожидавший такого подвоха, вор возмутился, но, поскольку до драки дело не дошло, я потерял к происходящему всякий интерес и переключил свое внимание на Мейнарда.
(Борис рассказывал эту историю несколько иначе. Один третьеразрядный критик украл много тарелок. Когда же он отказался вернуть их владельцам, Кристабель Макларен, молодая леди, к тому времени уже довольно пьяная, вскочила и с криком “Вор! Вор! Кто ты такой? Откуда ты такой взялся?” схватила беднягу за горло. Третьеразрядный критик побелел от ужаса и вернул большую часть тарелок.)
Мейнард был счастлив, но стал еще счастливее, когда купил вечернюю газету и обнаружил, что на фондовой бирже что-то там поднялось – или, наоборот, упало. Он сказал мне, что благодаря этому выручил огромную сумму, и дал мне полкроны, что для меня тоже было огромной суммой. Мейнард стал разглядывать пешеходов, людей весьма респектабельного вида, возвращавшихся, наверное, с работы в городе. Они показались ему печальными, и он решил их немного развеселить. Когда мы притормозили у перекрестка, он высунулся из шарабана (так как он был открытый) и, приподняв шляпу, обратился к одному, судя по внешности, весьма состоятельному джентльмену с самым серьезным и участливым видом: “Простите меня, сэр, простите, но боюсь, что вы потеряли самоидентичность”.
Такие экспедиции нравились Борису: он любил смеяться, любил веселье и пирушки, любил эксцентричные выходки своих приятелей.
В 1924 году Дора Каррингтон, нуждавшаяся в деньгах, объявилась в мастерской на Понд-стрит, чтобы делать декоративные картины из стекла. К тому времени она и Литтон переехали в Хэм-Спрей-хаус в Уилтшире, где жили вместе с Ральфом Партриджем, которого любил Литтон. Поскольку Каррингтон любила Литтона, а Ральф Партридж любил Каррингтон, они образовали идеальный любовный треугольник.
Борис с Дорой Каррингтон и Франсис Маршалл в Хэм-Спрей.
Борису очень понравились замысловатые узоры на стекле, где переплетались изображения птиц и цветов. На задней стороне зеркала Дора выцарапывала пятна и линии и покрывала их краской или яркой, узорчатой фольгой, аккуратно извлеченной из шоколадок. Она имела явную склонность к утонченному викторианскому стилю. Но Борис посоветовал ей создавать рисунки более смелые и свободные. Потом он попросил ее украсить стеклянные вставки для своего бара между кухней и столовой. Дора использовала тонкое зеркало, и, как всегда, Борис так критиковал и поучал ее, что иногда ей приходилось исправлял работу пятнадцать раз, чтобы он остался доволен. В течение нескольких месяцев она практически жила в доме. Стеклянные вставки получились, по-видимому, очень красивые, и всем понравились, но были уничтожены строителями, когда семья распалась и маленькую террасу продали.
Одно из писем Каррингтон, вернувшейся в Хэм-Спрей-хаус, свидетельствует о дружбе, которая завязалась у нее с Хелен:
Суббота. Предательница! Больше никогда тебя не приглашу! А я только что вымыла вместе с Вим все подоконники в твоей комнате, чтобы продемонстрировать свою любовь к тебе. Какой смысл готовить обед по поваренной книге Марселя Булестена для таких варваров! Небеса проливают слезы ярости вместе со мной.
Дорогая Хелен, очень была рада повидаться с тобой вчера. Потом мне всегда кажется, что, общаясь с тобой, я слишком много говорю, но дело в том, что ты просто так влияешь на меня и превращаешь в болтунью.
Борису приветов не передавай, потому что он нарушил свое обещание. Литтон очень расстроен, Ральф тоже. Извинения бесполезны.
Если в этом месяце я снова буду в Лондоне, то зайду к тебе. Но этим летом я в Лондоне бываю нечасто и как-то утратила к нему вкус. Но теперь, когда ты там, я постараюсь приехать.
Наш серый кот только что сошел с ума, сделал несколько кругов по комнате, как скаковая лошадь, и исчез в трубе, прыгнув вверх сквозь языки пламени. Точно воскрес дух Блейка. Мы потушили огонь, и через двадцать минут кот спустился вниз весь в саже, но в здравом рассудке. Литтон утверждает, что он определенно Кошачий король. Дорогая Хелен, несмотря на твое двойное предательство, я повторяю свое вечное приглашение – пожалуйста, приезжай к своей Каррингтон, когда захочешь.
Р. S. Но только не в следующий уик-энд. В любое другое время. Пожалуйста, пиши мне иногда.
В 1923 году Роджер Фрай и его сестра Марджери были приглашены на обед на Понд-стрит. У Хелен было небольшое недомогание, так что Борис принес ее вниз в пеньюаре и усадил во главе стола. Ей было тогда тридцать восемь, она была хорошенькая и голубоглазая, с коротким носиком, изящная, полная сострадания к чужим неприятностям, интуитивно понимавшая многое. Она знала, что у Роджера Фрая есть жена, которая заперта в сумасшедшем доме, что у него любовные связи с Оттолайн и Ванессой, что он художник и критик, влиятельный знаток искусства, который восхищается талантом Бориса.
За обедом Марджери Фрай, бывшая тогда начальницей женской тюрьмы Холлоуэй и влиятельным членом Говардской лиги, борющейся за реформу пенитенциарной системы, рассказывала смешные истории из жизни своих заключенных, а Хелен обнаружила, что ей очень приятно беседовать с ее братом. Она рассказала ему о Каледонском базаре, огромной территории под открытым небом, где продавали подержанные товары и можно было очень дешево купить предметы антиквариата, так как в основном они были крадеными. На этом базаре обнаруживались настоящие сокровища. Он располагался между вокзалом Кингз-Кросс и Кэмден-роуд, недалеко от дома Роджера и Марджери на Долмени-авеню, и поскольку Фрай ничего не знал об этом месте, Хелен пообещала его туда отвести. На базаре Хелен нашла потрясающую восьмиугольную деревянную шкатулку XVIII века, которую Фрай тотчас же ей купил. Когда они вернулись на Понд-стрит, Борис, увидев шкатулку, сказал Роджеру кислым, оскорбленным голосом: “Как мило с вашей стороны сделать нашей семье такой подарок”. Затем Фрай купил подарки детям, но Борис их тут же вернул.
Среди заказов тех лет был заказ от генерала Стерлинга и его жены, ревностных католиков. Они видели панно Оливера Планкетта в Вестминстерском соборе и решили заказать мозаику для своей собственной часовни в Шотландии: на позолоченном куполообразном потолке ангелы возносят фигуру Христа. Для выполнения заказа Борис в качестве помощницы взял в Шотландию Марусю.
Незадолго перед отъездом Борис, обедая с Фраем, попросил его пригласить Хелен куда-нибудь, пока он будет отсутствовать. Говоря о собственности Анрепов на Понд-стрит, Фрай воскликнул: “Дома ведь принадлежат ей!” Тот факт, что Хелен сообщила Фраю такую подробность их семейной жизни, поразил и расстроил Бориса.
Стерлинги бы не одобрили любовной связи художника с Марусей, и, естественно, их поселили в разных комнатах. Но поскольку все вставали рано к общему завтраку, и только Маруся оставалась в постели и настаивала на том, чтобы завтрак ей подавали наверх, неодобрение по поводу помощницы все же было высказано.
Установив мозаику, Борис позвал Роджера Фрая посмотреть работу. К его раздражению, Хелен тоже приехала на поезде с их новым другом, который купил ей букетик фиалок. Этот подарок особенно оскорбил Бориса, он не был умиротворен даже реакцией Фрая на его мозаику: “Знаете, она мне действительно нравится. Хороша”. Он откровенно ревновал и был не в состоянии смириться с тем, что его жена имеет право симпатизировать кому-то другому или пользоваться чьей-то симпатией. Хелен не только уважала Роджера Фрая за его ум, еще больше она ценила его сочувствие к той печальной ситуации, в которой оказалась. Они начали тайно встречаться. Они полюбили друг друга. И теперь у Хелен был веский повод уйти от мужа.
Глава восемнадцатая
Разрыв
Борьба Хелен за свободу началась в 1924 году. Ей было тогда тридцать девять, Борису сорок один, Фраю пятьдесят восемь. Дома происходили жуткие сцены: Борис кричал, побледневшая Хелен не могла вымолвить ни слова. После скандала сын находил ее за дверью в слезах. К декабрю она стала нервной и скрытной. Они прожили с Борисом двенадцать лет, за это время Борис поселил в доме молодую любовницу, имел многочисленные связи и вел себя с таким мужским эгоизмом, который больше напоминал нравы веков прошедших, чем мир свободомыслящих художников 1920х годов. Борис остался жить в Англии, поскольку его восхищала английская свобода личности, но о существовании женских свобод он даже не подозревал. В отличие от блумсберийского круга, и, в частности, от такого человека, как Клайв Белл, который имел любовниц, но одновременно признавал, что у его жены тоже есть право заводить любовников на стороне, Борис впадал в ярость при мысли, что Хелен уходит к другому. А так как он привык к постоянному успеху у женщин, полученное оскорбление становилось вдвойне невыносимым.
Этот большой русский медведь был известен своей недюжинной силой, а если его раздразнить, то и огромной яростью. Узнав, что Хелен и Фрай по-настоящему любят друг друга, что у них роман, он потерял всякое здравомыслие, твердя, что Фрай сошел с ума и его следует посадить в сумасшедший дом. Но поскольку из этого ничего не вышло, он грозился вывалять соперника в смоле и перьях.
Фрая эти угрозы пугали. Он не отличался хорошим здоровьем и никогда не придавал значения физической силе, поэтому ему пришлось купить пистолет. Фрай был джентльменом строгих квакерских принципов, и оружие это предназначалось не для убийства и даже не для запугивания противника. Он предполагал убить себя, потому что не смог бы стерпеть унижения.
Хотя Хелен все больше и больше боялась мужа, она придумывала способы, как тайно поддерживать связь с Фраем. Она сходила на почту кентского городка и узнала, можно ли получать адресованные ей письма там. Одновременно Ванесса и ее друг Джеральд Бренан предлагали свои услуги по отправке и получению корреспонденции. Нельзя было допустить, чтобы письма Фрая находились в доме на Понд-стрит – там их мог обнаружить Борис, поэтому, получив конверт, надписанный рукой Ванессы, Хелен тайно читала содержащееся в нем письмо и сразу же отправляла его назад на хранение.
В феврале 1925 года она начала письмо к Фраю так:
Роджер, дорогой, я закрылась в ванной и притворилась, что моюсь, – я должна написать хотя бы твое имя. Я так много хочу сказать, что мои слова становятся бессвязными. В марте Борис перенес свою постель в мастерскую и переселился вниз.
Но светская жизнь продолжалась. Анрепы приглашали на обеды Джеймса Стрэчи, Артура Уэйли и Берил де Зуте.
В тот год Хелен много времени проводила вне дома. Весной она уехала в Монкс-хаус, суссекский дом Леонарда и Вирджинии Вулф. В поезде, отходившем от вокзала Виктория, она писала Фраю:
Когда я приеду в Льюис, попробую позвонить.
Не знаю даже, как рассказать тебе о том, что произошло. Думаю, все к лучшему. Он решил не давать волю своим чувствам, поэтому стало, конечно, легче. В каком-то смысле он стал таким, как в начале нашего знакомства, и практически сделал мне предложение, сопровождавшееся соответствующими пылкими ласками, но я все-таки сумела сказать ему, что мне никогда не хотелось с ним спать, просто мое хорошее к нему отношение заставляло меня пытаться предоставить ему то удовольствие, на которое я была способна. Но даже после этого он не переставал целовать меня и пытаться “пробудить” какой-то ответ с моей стороны, что было очень неприятно. [Все это мало соответствует тому, что Хелен писала Борису в начале их совместной жизни. Но обычно в подобных кризисных ситуациях люди забывают то, что не желают помнить.]
Вчера я видела, как ты выходил из автобуса напряженный и обессилевший. Роджер, помни, что я люблю тебя. От тебя зависит все мое счастье.
Х.
Прежде чем Хелен с детьми уехала на Пасху в Олдерни-Мэнор к Джонам, в Лондоне между Джеральдом Бренаном и Вирджинией Вулф произошла размолвка, причиной которой послужили сплетни о Хелен.
Мне было очень жаль услышать о Вирджинии, – писала Хелен Фраю. – Кто мог передать ей такую глупость! Она, судя по всему, пребывает в страшном раздражении. Джеральд встретил ее и Леонарда в парке, и она, как ему показалось, решила вонзить в него острый нож – тут же спросила насмешливым тоном, как поживает эта “обворожительная миссис Анреп”.
Ходили слухи, что у Джеральда с Хелен роман. Тем летом он жил в домике в Нью-Ромни и занимался обучением Игоря, давая диктанты по просьбе мальчика из ABC of Atoms Бертрана Рассела. Некоторое время у Хелен гостила Каррингтон, которая часто уединялась с Бренаном в его комнате для долгого полуденного отдыха. Когда Игорь поднимался наверх, то через щель в досках пола под дверью он мог наблюдать за парочкой, лежащей в постели в объятиях друг друга. Борис, однако, был ревнивым мужем и возненавидел Бренана. Он явился в Нью-Ромни и в гневе потребовал, чтобы учитель в доказательство своей мужественности помог ему красить домик негашеной известью. С этой целью оба мужчины надели купальные костюмы, Бренан – красный, позаимствованный у Маруси, Борис – черный. Смешали известь на улице в большом тазу. Когда они принялись за покраску дома, смесь кипела, пузырилась и ужасающе дымилась.
Впрочем, спустя совсем немного времени, на при-еме, устроенном в Лондоне Сибил Коулфакс, где танцевали танго, блэк-боттом и чарльстон, Борис и Бренан подружились и тайком сбежали в паб. К тому времени Борис понял, что его приятель – вовсе не соперник, хотя, возможно, союзник сторонников Фрая – блумсберийцы и прочие знакомые принимали ту или другую сторону в семейном скандале Анрепов. По словам Бренана, слывшего большим сплетником, Фрай собирался отплатить Анрепу той же монетой и, объявив безумным, запереть его в сумасшедший дом.
Письма Хелен из Олдерни-Мэнор были полны тревоги. Следующий отрывок вполне убедительно показывает, как несчастны были муж и жена:
О, Роджер, я просто должна написать тебе, но надеюсь, мне не придется отправлять это письмо. Сегодня вечером вернулся Борис, он выглядит ужасно, и я пишу одна в постели. Наверное, я так много времени провела вдали от него, что забыла, как все было раньше. Нет, теперь по-другому. Он меньше кричит, но больше страдает, и я просто не знаю, как это вынести, – и ничего н могу поделать. Сомневаюсь, чтобы я когда-нибудь проявляла к нему большую любовь, если не считать тех случаев, когда я притворялась, что хочу его, – но ничто не помогает. Я не могу вступать с ним в какие бы то ни было отношения или заставить что-то понять. Мне кажется, нас разделяет целая вселенная. Он был почти счастлив, когда последний раз приезжал ко мне, но изза письма, в котором говорилось, что я обедала с тобой, на него нашло мрачное отчаяние. Он выглядит ужасно больным. Говорит, что скоро уедет в Париж и будет там выполнять заказ Курто. Он бы не был в таком кошмарном состоянии, если бы я не вела себя так низко и бездарно во всем и не была бы такой трусихой. Я ничего не могу ему сказать. Конечно, он не прав, но ведь он, как разозлившийся ребенок, и в самом деле ничего не может понять. Тебе даже трудно представить, чтобы человек настолько ничего не понимал. Я знаю, ты думаешь, что я не права, пытаясь показать ему, что он мне все еще небезразличен, и разрешая ему спать со мной. Я знаю, что из этого ничего не выйдет, но я долж-на поступать так. Я ничего не делаю против своей воли. Мне нужно показать ему, что он мне небезразличен, что так было всегда. Я хочу, чтобы он проявил благородство и отдал мне мою жизнь.
Далее она продолжает сетовать на свой слабый характер, нехватку мужества и рассуждает о том, что у нее его дети, а она совершенно не умеет их воспитывать.
Он не только русский (хоть и смеется над русской душой), но еще и сильный человек, а так как не может меня себе подчинить, то хочет страдать, причем вместе со мной. Вот мы и страдаем оба. Он в этом деле большой мастер, и страдание вполне реально для нас обоих – но результат нулевой. Я люблю тебя не меньше, а его ни чуточки не больше.
Хелен очень волновалась изза детей. Ее всегда удивляло их своеволие, и она справедливо считала их больше похожими на Бориса, чем на себя, по духу скорее русскими, чем англичанами. Анастасия была быстрая и яркая как метеор, но ограниченная собственным эгоизмом, который приводил ее к самым трагическим переживаниям, к самым бурным проявлениям любви и ненависти. Она обожала Бориса и не могла относиться к нему критически, тогда как с матерью, напротив, часто вела себя пренебрежительно, хотя всегда обращалась к ней за поддержкой и участием. Игорь, определенно принявший сторону матери, обладал грубоватым здравым смыслом и такими же сильными и порывистыми чувствами по отношению к людям, как и Борис. В характерах всех троих было что-то варварское, они совсем не походили на Хелен.
В мае Фрай слал Хелен письма из Франции, адресованные на имя миссис Белл (Гордон-сквер, 46). В одном из них речь идет о неукротимости Бориса:
Видишь ли, я думаю, с Борисом нужно обращаться твердо, тогда он станет благоразумен, но его особое влияние на тебя, которое похоже на почти физическое присутствие в твоей личности, делает его настолько безответственным, что невозможно предсказать, что он выкинет. Дело в том, дорогая, что ты столько времени позволяла Борису (и детям) всячески помыкать собой, что для тебя потребовать лишь самых элементарных прав уже означает взбунтоваться. Но я знаю, что буду неустанно ждать тебя и делать то немногое, что в моих силах, чтобы поддержать тебя после развязки. ‹…› Не могу даже вообразить, что потеряю тебя. Скажи мне, что ты полностью не подчинишься ему, прошу тебя. ‹…› Но где еще найти такую бесконечную пассивность. У тебя она сочетается с поистине героической терпеливостью. Ах, даже когда в душе у меня отчаяние, я люблю тебя за те качества, которые приводят меня в это самое отчаяние.
Во время очередного выяснения отношений на Понд-стрит неожиданно приехала Дороти Брет – только что из Мексики, где она была свидетельницей бурных сцен ревности между Фридой и Д. Г. Лоуренсом. Она уселась с рядом с Борисом и Хелен, держа наготове свою слуховую трубку. Как писала Мейбел Луган: “Это была не слуховая трубка общительного человека, стремившегося принять участие в разговоре. Нет. Вскоре я поняла, что это было подслушивающее устройство”. Борис не мог произнести ни слова, Хелен же безуспешно пыталась поддерживать беседу.
Одиннадцатого мая Фрай был взволнован и удручен, потому что не получил письма от Хелен в день, который, как ему казалось, был решающим (позже Хелен и Фрай, когда оказывались в разлуке, переписывались ежедневно – на протяжении всей их совместной жизни). Время тянулось медленно. На следующий день он писал: “Я чувствую, что ты уже не обманываешь его, как раньше, и что, в конце концов, это называется доброта”. Но совесть продолжала мучить Хелен:
О нас ходит много сплетен, и их передают [архитектору Джорд-жу Кеннеди], который в свою очередь пересказывает их Борису. Борис ведет себя благороднее и честнее, чем я. Сегодня утром у нас состоялся долгий разговор, и теперь я чувствую себя несчастной. Сейчас не могу рассказывать. Он уезжает, так как, по его словам, видит, что он ничего для меня не значит и что мне нужны только мои новые друзья. Что поделать ничего нельзя и говорить об этом бессмысленно, что он сам виноват. Он знает, что недостаточно цивилизован, чтобы согласиться на иные отношения, отличные от прежних, но я единственная, кого он глубоко любит, и он всегда будет любить меня, если я захочу вернуться. Он очень нежен и пребывает в отчаянии, что причиняет мне боль… Мне очень жаль Бориса, но я не сдаюсь.
Игорь и Анастасия теперь посещали школу Марджори Стрэчи на Гордон-сквер. В числе учеников были дети Хьюберта и Фейт Хендерсонов Тоби и Николас, дочь Ванессы и Дункана Грантов Анжелика, Кристофер Стрэчи, Джудит Ферз, а также Энн и Джудит Стивен. Игорь был крупный мальчик и любил верховодить над маленькими во время переменок, которые дети проводили в саду. Он связывал веревкой маленьких ребят и гонял их как лошадей, утверждая, что это его рабы. Однажды, размахивая плетью, он нечаянно ударил по лицу Тоби Хендерсон. Он говорил, что она мужественно перенесла боль, но взрослые приписали дикое поведение Игоря отвратительным русским обычаям стегать крепостных кнутом.
Годом ранее Ванесса решила, что ее дочери требуется побольше деревенского воздуха, поэтому вся школа вместе с прислугой переехала на летний семестр в Чарлстон, в суссекский дом Ванессы, стены, двери и камины которого были разукрашены картинами буйных фантазий четы Грантов. В 1925 году снова была организована летняя школа, и Хелен, несомненно, была рада предлогу уехать из дома на Понд-стрит от Бориса и Маруси, где ей приходилось прислушиваться к каждому скрипу на лестнице, когда она писала письма своему возлюбленному.
Роджер, сердце мое, – писала она Роджеру из Монкс-хауса в июле, – как бы я хотела, чтобы ты был здесь. Тут так чудесно. Какие божественные женщины Вирджиния и Ванесса, как все наполнено их присутствием. Быть в их доме – все равно что быть с ними, не то чтобы успокаиваешься, но это придает жизненные силы – чувствуешь, какие это неприступные столпы. Ты совсем другой, ты – это реальная жизнь, и мне почти страшно. ‹…› Я так счастлива благодаря тебе, хоть и без тебя. Не могу вообразить, что бы было, если бы ты оказался здесь, в этой тишине, и нас с тобой ждали бы дни и ночи, полные покоя. Я очень рада, что нахожусь вне досягаемости болтовни Марджори. Не понимаю, как ей удается создавать впечатление такого ужасного шума. Мне, несомненно, нравится быть одной. Даже с Ванессой или Вирджинией мне не хотелось бы разделять сегодняшний вечер. Я все еще чувствую себя довольно усталой, но вполне живой, действительно существующей и спокойной. ‹…› Когда-нибудь у нас впереди будут чудесные, тихие дни, и ничто не сможет помешать течению времени – так что нам не нужно будет постоянно касаться друг друга и даже разговаривать.
Неожиданно в Монкс-хаус приехала из Франции Луиза Мейтленд. Вот как описывает ее приезд Хелен:
Роджер, дорогой, только что пришло твое письмо, и я успокоилась, но до него появилась мама – конечно, без предупреждения – около 6.30 утра. Она пришла пешком из Льюиса. Зачем? Никто незнает. У нее удивительная способность делать то, что непременно расстроит. Я ожидала чего угодно, но только не ее трагического голоса под окном, который меня разбудил.
Далее Хелен пишет, как она была “разбита” изза столь раннего пробуждения.
В октябре вновь груз мыслей о том, что нужно Борису, переполняет ее жалостью:
Я думала о нем и поняла, как он мог быть счастлив, если бы нашел такую женщину, которую бы по-настоящему искренне полюбил. ‹…› Маруся – не такая, она слишком глупа, хотя ему с ней проще, чем со мной.
Однако в другом письме читаем:
Он привлек меня к себе, чтобы посадить на колени. Я приблизилась, и он сказал: “Укрощенная, ты придешь”. Но я ответила: “Дело не в том, что укрощенная или неукрощенная, просто ты мне небезразличен”. – “Да, это ужасно, мне бы больше хотелось, чтобы я тебя укротил”.
Марджори Стрэчи полагала, что им нужно разойтись. Без сомнения, с ней были согласны все блумсберийцы. В качестве советчика, который бы мог убедить Бориса, предлагались разные кандидатуры: одним хорошим знакомым был Ральф Партридж, другим Джордж Кеннеди, еще был психоаналитик Адриан Стивен, брат Вирджинии и Ванессы, с которым Борис, пожалуй, мог разговаривать более открыто, чем с другими. В Рождество, которое многие семьи почему-то предпочитают не справлять, обстановка на Понд-стрит стала еще более мрачной и напряженной. Анастасия слегла с гриппом, и у нее разболелось ухо. Хелен писала своему возлюбленному дрожащей рукой:
Все это такой кошмар. Я словно парализована. Я смотрю на него и не верю своим глазам. Он такой несчастный, думаю, это значит, что он снова в здравом уме. Мы видимся только в комнате Бабы и когда едим. ‹…› Она очень больна, и ночные боли, кажется, ужасно расстроили ее нервы. Теперь она боится оглохнуть и, по-моему, испытывает ко мне отвращение, ее почти до безумия раздражает все, что я говорю или делаю.
В другом письме, рассказывая о болезни Анастасии, Хелен говорит, что дочь так злобно вела себя с ней, что она вышла из комнаты. Анастасия тут же стала просить ее вернуться – “умоляла меня не уходить почти с ненавистью. Помню, как я сама испытывала едва ли не безумную ненависть к своей матери”.
Третьего января 1926 года Борис отправил теще отчаянное письмо, в котором говорил о том, как он несчастен в связи с безрассудной влюбленностью Хелен в этого омерзительного Фрая, как пострадают дети, если они разведутся, как целый год он не мог работать и его здоровье подорвано. Он считал, что нарушение Хелен супружеского долга никак не связано с Марусей и что это, наверное, вызвано переломом в ее личной жизни.
Остался черновик ответного письма миссис Мейтленд:
Какими бы ни были Ваши отношения с М[арусей], совершенно невозможно, чтобы Вы просили Хелен смириться с ее дальнейшим присутствием в ее доме, и, должна сказать, я была потрясена, узнав, что вы привезли ее назад. [Следующие два предложения вычеркнуты.] Не много найдется женщин, которые заставили бы себя оправдать ту жизнь, которую Вы навязали Хелен, и уж конечно я к ним не принадлежу. Если М. нужна Вам для работы, то ей следует помогать Вам, зарабатывая себе на жизнь, но, во всяком случае, не в доме Хелен. Борис, как Вы можете быть таким слепым и глупым!
Борису нравилась Луиза Мейтленд, и, возможно, ее вмешательство сыграло положительную роль. Хелен обрадовалась поддержке матери, у которой была “удивительная способность делать то, что непременно расстроит”. Впервые в письме к Фраю она говорит о ней тепло:
Мама была просто великолепна. Вы с ней, любовь моя, совершенно одинаково смотрите на вещи! Борис приехал в Париж и беседовал с ней, об этом стало известно здесь – она сама передала. Мама выдала Борису довольно много наставлений о семейной жизни и поддержала меня во всем. Она хочет, чтобы я обратилась к адвокату, и думает, что развод – единственный выход. ‹…› Она просто поразила меня своей мудростью, умом и верностью суждений (возможно, потому что они вполне гармонировали с моими). Маруся – вот единственное, изза чего она приходит в ярость.
Миссис Мейтленд уже однажды вмешивалась в жизнь дочери в кризисный момент. Когда Хелен переехала жить к Борису в парижскую студию, она прочла нотацию Юнии, требуя, чтобы та немедленно уезжала. Теперь, когда Маруся поселилась в их лондонском доме, она прочла нотацию Борису, требуя его отъезда.
Четырнадцатилетняя Анастасия была на мать чрезвычайно зла, считая, что та нечестно обошлась с отцом. Игорь же, видя страдания матери, принял ее сторону. Анастасию отправили в интернат Хейз-Корт, куда она вновь вернулась после рождественских каникул на весенний семестр 1926 года.
В середине января Марджори Стрэчи пришла вместе с Игорем в гостиницу “Империал” на Рассел-сквер, где их встретили Хелен и Луиза Мейтленд. После чая Хелен, ее мать и Игорь сели на поезд, идущий с Паддингтонского вокзала до станции Паркстон графства Дорсет. В гостинице “Хейвен” в Сэндбэнксе были заранее забронированы номера.
Хелен ушла от мужа.
В согласии с матерью она жила недолго, в ее письмах к Фраю содержатся жалобы на то, что ей стоит больших усилий обеспечивать матери хорошее настроение. Но миссис Мейтленд, к счастью, пожелала вернуться в Париж, к своим занятиям живописью. 12 февраля 1926 года дочь получила от матери следующее сочувственное- письмо:
Анастасия Анреп, середина 1920х.
Париж, 14-й округ, Рю Персеваль, 16.
Моя драгоценная, спасибо тебе большое, спасибо большое за письмо из Хай-Кокетт, которое я обнаружила, придя домой к обеду сегодня вечером. Я ответила на твое письмо в тот же день, как отвечаю и на это, то было помечено 7 февраля и адресовано в Олдерни-Мэнор. Это я собираюсь отправить Род-жеру, так как не уверена, станут ли его пересылать тебе из Олдерни или с Мэллорд-стрит. Я здорова, только устаю, потому что непрерывно работаю. Не расстраивайся изза того, что может сделать или сказать Борис. Я думаю, пытаться щадить его самолюбие – дело безнадежное. Он просто хочет делать все наперекор, потому что не может подчинить тебя. Честное слово, не знаю никого с таким талантом прекословить. Я сразу в нем это заметила – на редкость бессмысленный эгоизм. Слушайся Роджера Фрая – он английский джентльмен (уже одно это многое значит) и твой адвокат. У тебя будет масса возможностей проявить доброту к Борису, после того как все уладится, – он всегда будет готов принять “щедрость твоей души”. Мужчины в большинстве своем странные создания, но англичане – самые лучшие на свете джентльмены! Чем больше живу, тем больше я в этом убеждаюсь. Бедная моя овечка, я рада, что ты провела одну ночь вне дома – бедняжка [Анастасия] имеет свои резоны, и ее слабость наследственная. Как бы я хотела помочь тебе, дорогая, но в настоящее время, вплоть до нового денежного перевода, у меня нет ни су, и я живу очень стесненно. Бабе, возможно, понадобится несколько лет, чтобы преодолеть дурной пример, который подавал ей отец в течение всей ее недолгой еще жизни, и тебе не следует слишком печалиться, дорогая, потому что на самом деле она тебя любит, но не осмеливается проявлять свои бурные чувства в школе и срывается на тебе.
Думаю, он вернее других знает, где ты находишься.
В последнем письме я просила тебя сказать мистеру Бренану, что хотела бы снять его виллу на год с 1 июня за 20 фунтов. Мне не удалось самой ввернуть об этом словечко – он надавал мне столько советов по поводу Бориса, тебя и Маруси, когда узнал от “Фрая”, как он его назвал, что ты живешь у мистера Лэма! Не очень хорошая манера, подумала я, к тому же похоже на сплетни; впрочем, на виллу это никак не повлияет. Пойду и отправлю письмо сегодня же, уже становится поздно, а так как вокзал Монпарнас – единственное безопасное место, то больше писать не буду. Дорогая моя, предоставь Бориса адвокатам. Конечно, я напишу Бабе и мальчику [Игорю] тоже, если ты пришлешь мне его адрес, – вечеромя не могу рисовать!
Твоя любящая мама.
Когда Борис понял, что примирение невозможно, он отправил Хелен письмо, в котором спрашивал, может ли он арендовать у нее дом на Понд-стрит, поскольку у него хранится там несколько тонн мозаики, построена печь и вообще нет другого дома. Хелен согласилась при условии, что он будет уезжать, когда она с детьми будет бывать там на каникулах.
– Нет! – сказал он. – Прятаться от детей для меня абсолютно невозможно!
О романе Хелен и Фрая, естественно, ходило множество сплетен. Этель Сэндз писала своей подруге Нэн Хадсон:
Борис чувствует, что не может согласиться с мнением блумс-берийцев в этом деле, и у них произошел разрыв. Как ужасно для бедного Бориса потерять свою родину, состояние, положение, а теперь еще и жену. Карьера его, безусловно, связана с передовой группой художников, которой управляет Р. [Роджер]. ‹…› Конечно, я подозреваю, что Борис сам не был le mari le plus fidle[54], что ослабляет его позиции.
Джордж Кеннеди попытался заставить Бориса подписать документ, подтверждающий, что он принимает на себя долг в размере 2000 фунтов (предположительно принадлежавших Хелен), на которые они оба жили, пока Борис не мог найти работу в конце войны. Поверенный, к которому обратился Борис, заявил, что никаких оснований брать на себя этот долг у Бориса нет. Наконец поверенный Фрая написал Борису с просьбой о встрече, чтобы обсудить его будущие отношения с женой. Письмо это осталось без ответа. Борис увиделся с Хелен только после смерти Фрая восемь лет спустя.
Глава девятнадцатая
Работа
Важные для карьеры Бориса мозаики были созданы до того, как семейный разлад достиг своей кульминации. Одна мозаика была сделана для Галереи Тейт. В начале 1923 года правление и Чарльз Эйткен, директор галереи, который в свое время рекомендовал Борису Максима Литвинова для работы в Русском правительственном комитете, начали обсуждать вопрос выделения средств для мозаичного пола в Галерее II. Директор сообщил правлению, что мистер Анреп оценил работу вместе с материалом в 675 фунтов и что сумма в 420 фунтов уже ему обещана. Эйткен надеялся увеличить эту сумму. В любом случае мистер Анреп готов выполнить работу, какой бы ни была последующая выплата. Правление решило выплатить сначала 100 фунтов, при условии что Управление общественных работ Его Величества проголосует за выплату такой же суммы. 100 фунтов также пообещал сэр Джозеф Давин.
В 1919 году Фонд национального художественного собрания не без труда приобрел акварельные иллюстрации Блейка к “Божественной комедии” Данте. Фонд хотел, чтобы эти работы хранились вместе и не распродавались по отдельности. Правление Галереи Тейт, рассчитывая выставить их в наилучшем интерьере, поручило Борису украсить пол соответствующей мозаикой. Для Бориса это была удача.
Галерея зала Блейка, как известно, по форме восьмиугольная и составляет тридцать футов в ширину. Посредине находится решетка, через которую подается теплый или холодный воздух, чтобы поддерживать постоянную температуру. Эта решетка оказалась в центре рисунка Бориса, изображавшего восемь остроконечных пирамид мерцающего пламени, которое словно бы полыхало из-под решетки в виде острых клыков. За пирамидами находилось восемь многоугольных панно, содержащих таинственные цитаты из блейковского “Бракосочетания рая и ада”:
- Знай, что в стоячей воде отрава;
- Бездеятельное желание рождает чуму;
- Лиса кормит себя, льва кормит Бог;
- В излишестве – Красота;
- Пруд копит воду, ручей расточает;
- Упорствуя в глупости, глупец становится мудрым;
- Очи огня, ноздри воздуха, губы воды, борода земли;
- Львиный рык, волчий вой, ярость бури и жало клинка
- Суть частицы вечности, слишком великой для глаза людского[55].
Выбор цитат типичен для весьма необычного сознания Бориса, где совмещались поэзия, юмор, мудрость и намеренная эксцентричность. В его собственных стихах появлялись пророческие пословицы, многозначительные или бессмысленные высказывания о земных и неземных вещах. Он ощущал себя поэтом-художником, чей дух пребывает в особой гармонии с духом его великого предшественника Блейка.
Борис понимал, что его мозаика не должна соперничать с акварелями и рисунками, развешанными на стенах, поэтому выбрал неяркие цвета. Красное пламя было выполнено розовой мареной, но приглушено серым мрамором; фон плесневело-черный; картины, иллюстрирующие цитаты, вместе с надписями представляли собой многоугольные панно.
Семнадцатого октября 1923 года, когда мозаика была уложена, правление произвело осмотр пола, и директору было поручено отправить художнику письмо, выражающее всеобщее одобрение. После чего проголосовали за выделение еще 100 фунтов. За эту работу Борис, кажется, получил всего около 1500 фунтов, частично собранных фондом, которым управлял генерал Стерлинг.
На приеме, устроенном в связи с окончанием укладки пола в октябре 1923 года, великий князь Михаил, по-видимому из желания простить вестника его несбывшихся надежд, открывал церемонию. Когда Хелен спросила, следует ли ей сделать реверанс великому князю, Борис, бравируя или капризничая, ответил “нет”.
В своем дневнике за ноябрь Вирджиния Вулф записывает, как она вместе с Литтоном Стрэчи ходила в Галерею Тейт смотреть новую мозаику:
Там был и Анреп; его цветной пол весь переливался зеленым и коричневым, как морские волны; не слишком хорошая метафора, ибо на самом деле рисунок очень сжатый, сильный, содержательный. Стайки школьников натирали его. Так мне объяснил Анреп, от которого исходил довольно сильный запах виски.
В 1923 году была закончена и мозаика для другого пола, которую заказала Лесли Джоуитт, изысканная жена адвоката Вильяма Джоуитта, стремившаяся не отставать от художественной моды. Мозаика предназначалась для их переднего холла в Мейфере и изображала модную даму в различных позах: за туалетным столиком, в оперной ложе, смешивающую коктейли и разговаривающую по телефону на диване.
В июне Роджер Фрай написал статью для “Берлингтон мэгэзин” под заголовком “Современная мозаика и Борис Анреп”. Конечно, это было до того, как Борис впал в ярость, узнав о романе своей жены с критиком. Вот что среди прочего говорилось там об Анрепе:
…редким ощущением качественных характеристик используемого в работе материала он обладал всегда, но творчество его в своем развитии свидетельствует о постоянном и поразительном совершенствовании, к тому же в том направлении, которое обычно трудно дается художникам. В своих ранних мозаичных работах он обнаружил редкий вкус в отношении цвета и иных художественных средств; он также продемонстрировал тонкое чувство композиции и равновесия в мозаичном рисунке, хотя, кажется, слишком увлекался решением чисто технических проблем. Искусство мозаики, попав в руки к коммерческим штамповщикам, пришло в полный упадок, и совершенно естественно, что художнику пришлось начинать все заново, обучаясь у великих мастеров прошлого.
Далее Фрай пишет, что мозаичный пол у Джоуитта
свидетельствует о том, что мистер Анреп достиг настоящего мастерства в выбранном им материале. Здесь он наконец-то может раскрыть абсолютно современную тему, повседневную жизнь модной дамы 1922 года, в манере, относящейся к художественному видению сегодняшнего дня и непохожей на манеру никакого другого периода в истории искусства, и все же – в этом-то как раз заключается триумф художника – раскрыть ее с таким же точно ощущением монументальности и прочности материала, какое демонстрируют нам византийские мозаичисты.
Фрай объясняет, что этот материал годится не только для религиозных сюжетов:
Мистер Анреп показал, как прекрасно подходит мозаика для украшения интерьера частных домов и светских общественных зданий и что несмотря на кажущуюся негибкость материала, используя его, можно творить в величественном стиле монументального дизайна так же остроумно и озорно, как и используя любой другой материал.
Фрай отмечает лукавые намеки художника на бытовые детали повседневной жизни – роль, которую играет телефон, выражение лица дамы, обернувшейся к зеркалу, чтобы увидеть, как сидит на ней платье. В мозаике “За туалетом” он обращает внимание на потрясающий эффект веселого блес-ка, подобного электрическому свету, падающему на тело, шифон и мебель. “Только художник, овладевший мастерством в данной технике, мог с легкостью использовать такие сложные и неожиданные находки”.
Несколько слов о композиции и расположении этих картин. Пол покрыт темно-зеленым мрамором с многочисленными прожилками черного и белого цвета. В нем полностью утоплены панно, которые расположены в геометрически строгом порядке вокруг центра-восьмиугольника. Сами панно выполнены из кубиков мрамора различных цветов, главным образом черного, серого, тускло-зеленого, оранжевого, золотистой охры и белого. Эти камни мягких тонов производят удивительное ощущение легкости и нарядности, играя на основном цвете поверхности – насыщенном зеленом. При всем том возникает ощущение исключительной безупречности и сдержанности.
И наконец Фрай оценил то, что пол не контрастирует с дизайном здания XVIII века и мозаика идеально сочетается с интерьером.
Такая похвала знатока и ведущего выразителя духа современного британского искусства должна была произвести впечатление на людей высшего круга. Мозаичистом заинтересовались Национальная галерея, Банк Англии и Лондонский греческий собор.
Однако следующий заказ пришел от Литтона Стрэчи, вместе с Каррингтон и Ральфом Партриджем переехавшего в Хэм-Спрей-хаус неподалеку от Инкпена в графстве Уилтшир. Литтону понадобилось облицевать мозаикой камин в спальне, который в руках Бориса превратился в нечто необыкновенное и фантастическое. Поверху художник расположил обнаженную фигуру обладавшей мальчишеским телосложением Каррингтон в виде гермафродита. Сочетающий в себе оба пола, он медленно плывет, соблазнительно поглядывая из-под вытянутой руки. Скрытый намек на лесбийские склонности Каррингтон и на пристрастие Литтона к мальчикам здесь вполне очевиден. На обеих прямых боковых опорах изображены скалы, на которых стоят вазы с декоративными ветками – все бледно-голубое, желтовато-коричневое и черное с красными световыми бликами. Это самая сюрреалистическая мозаика из всех произведений Бориса, смелая и одновременно загадочная по своим скрытым смыслам.
Для работы Борису нужна была большая мастерская, но после развода оказалось, что договориться с Хелен о доме на Понд-стрит невозможно. В любом случае, существовал договор с Северо-западной больницей, что дома в стиле королевы Анны могут быть проданы только этому учреждению. Вскоре, купив дома, больничные власти приняли решение их снести. У Бориса с Марусей не осталось ни дома, ни мастерской – они практически оказались на улице. Тогда скульптор Стивен Томлин предложил полуразвалившуюся студию в Норт-Энд-Уэй, рядом с Хэмпстед-Хит. Сначала Борис отправил туда Марусю, а потом и сам последовал за ней, оставив на Понд-стрит несколько тонн мозаики, которую было слишком дорого перевозить на новое место. Его теперешнее жилье находилось в ужасающем состоянии – древесина прогнила, узкие окна располагались под самым потолком, со стен свисали клочья обоев. Выяснилось, что здесь когда-то размещалась прачечная. Но Борис и Маруся все же переехали – больше им жить было негде.
При больших заказах, на выполнение которых долж-ны были уйти годы, в конце 1920х годов возникла необходимость в более просторном помещении, где поместились бы рабочие, огромный стол, мешки с мрамором и смальтой, а также деревянные ящики с мозаикой, готовые к перевозке. Зная, что во Франции рабочая сила дешевле и желая избежать тяжелых воспоминаний, Борис отправился в Париж в поисках новой студии. Там его старый друг Пьер Руа предложил ему снять мастерскую, которой он больше не пользовался, в доме номер 65 на бульваре Апаро, и Борис с благодарностью принял его предложение.
Маруся Волкова за работой, 1929 год.
Здесь Борис мог рассчитывать на дешевый труд русских эмигрантов. Им нужны были деньги. Русские в Париже сильно нуждались, и многие начинали новую жизнь, работая шоферами такси. Даже те примы-балерины, которые некогда вышли замуж за великих князей в надежде на спокойную и счастливую жизнь после ухода со сцены, например Кшесинская и Егорова, теперь были вынуждены много работать, а поскольку их звездный час миновал, им оставалось только давать уроки балета профессиональным танцорам, приезжавшим со всего света. Их мужья рылись в мусорных корзинах.
Борис и Маруся с сотрудниками в мастерской.
Николас Хендерсон делится своими детскими воспоминаниями о Борисе и его мастерской:
Мужчины сваливали мешки на столы вроде козел и кололи мрамор на кусочки; женщины болезненного вида и безропотные, помогали делать мозаику, словно составляли гигантскую картину-головоломку. Сам Борис, одетый, как и его рабочие, в комбинезон, сидел на высоком табурете. С сигаретой “Голуаз” на нижней губе, вытянув большую руку над столом, он делал самые трудные части мозаики и наблюдал за всей работой с видом добродушного хозяина.
В мастерской слышался постоянный говор, то поднимаясь волнами, то резко обрываясь, и однажды он достиг такого накала, что я испугался, что разразится скандал. Борис, заметив мое волнение, успокоил меня: “Ничего страшного. Это мы так по-русски разговариваем”. Слово “Russian” (русский) он произносил любовно, с раскатистым “р”. Сказав это, он достал из разных мешков большие пригоршни разноцветной мозаики и дал мне. Неудивительно, что по сравнению с этим восхитительным миром пещера Аладдина в рождественской пантомиме казалась мне совсем неинтересной.
Обедал Борис обычно в бистро за углом, но однажды в начале тридцатых, майским днем, когда мы с матерью попали в Париж на обратном пути из Швейцарии, где я долгое время находился в клинике, он настоял на том, что наш приезд следует отпраздновать, и повел нас в роскошный русский ресторан. Он считал, что в ресторанчиках на Сен-Жермен, где в те годы любили бывать писатели и художники, нет ничего особенного. Не разделяя в этом вопросе взглядов богемы, он предпочитал более изысканные, более блистательные районы Парижа, например Елисейские поля, которые показывал нам с гордостью и любовью, когда мы ехали в такси в ресторан рядом с площадью Звезды[56].
Его отношение к еде было не таким, как у других взрослых. Это было не равнодушие, но и не жадность. Он относился к еде с тем же спокойным вниманием, с каким относился ко всему, чем занимался. Он был прекрасным поваром и часто предлагал приготовить что-нибудь, когда обедал или ужинал у друзей. Он был специалистом по приготовлению майонеза, требовавшего какого-то особенного самозабвенного помешивания. ‹…›
Щедрость, с которой он пригласил нас в ресторан, была для него типична. Он никогда не был богат, но, по-моему, от бедности тоже не страдал. Ему удавалось делать то, что он хотел, и это касалось в основном работы и друзей. ‹…› В путешествие, как и во все остальное, он умудрялся вносить свою индивидуальность, именно это, как мне кажется, имели в виду люди, говорившие – притом довольно часто – о его обаянии.
Оказавшись в Париже, Борис стал играть в теннис в Русском теннисном клубе. Теннис всегда был его любимым видом спорта. В 1920 году он даже участвовал в Уимблдонском турнире в соревнованиях мужских пар. Он так нервничал, что утром в день матча покрылся ужасной сыпью, и матч они с партнером проиграли. Вот что пишет Николас Хендерсон:
В детстве я еще раз был в Париже весной, и тогда, помнится, все вокруг постоянно сверкало на солнце, везде стоял запах сигарет “Голуаз”, кофе и muguet[57], и Борис привел меня в свй теннисный клуб. Занятия спортом были так же присущи ему, как и предрассудки. Мы сыграли одиночную игру. Разница в возрасте составляла у нас, наверное, лет тридцать, но это не только не помогло мне, но даже наоборот. Борису было трудно противостоять, отчасти потому, что его рука подавала мяч с медвежьей силой, отчасти потому, что ему очень хотелось выиграть, что подкреплялось всевозможными маневрами, делавшими позднейшие теории Стивена Поттера наивными и типично британскими. После его победы на корте мы перешли к столу для пинг-понга, где наше противостояние закончилось с тем же результатом. Разница состояла лишь в том, что в этой игре сверх намеченной программы превосходство Бориса проявилось еще красноречивее. Он заявил, что раз уж я такой молодой и физически крепкий – льстецом он был искусным, – то совершенно очевидно, что мне, а не ему следует бегать за ускакавшим шариком. В результате я не всегда успевал занять место, чтобы принять подачу, которую он делал с виртуозностью настоящего жонглера.
Глава двадцатая
Париж и Нью-Йорк
Жизнь в парижской студии отнюдь не отличалась роскошью, но при курсе 152 франка за один фунт стерлингов можно было существовать, тратя совсем немного. В квартире была маленькая спальня наверху, в которой помещалась только двуспальная кровать; внизу находилась мастерская с высоким потолком, где почти все пространство занимал рабочий стол, а позади нее еще одна маленькая комната. В подвале располагалась кухня, в которой была установлена ванна. Всюду лежал толстый слой пыли от камней, использовавшихся для мозаики. Крошки и осколки покрывали пол и скрипели под ногами. Везде пахло едким сигаретным дымом, потому что Борис и Маруся курили целыми днями.