Приключения русского художника. Биография Бориса Анрепа Фарджен Аннабел
Они ужинали, а иногда и обедали в соседнем ресторане Les Trois Marronniers[58], владельцем которого был мсье Бонду, служивший ранее у одного из Ротшильдов. Вскоре они подружились. Борис всегда вызывал симпатию тем, что умел с легкостью преодолевать возрастные, классовые, профессиональные и интеллектуальные различия. Он не был снобом, хотя некоторые люди действительно не вызывали у него интереса, например, жадные до денег бизнесмены, люди, закованные в броню условностей, или педанты, не умеющие находить прелести в человеческих крайностях. Таких он просто не хотел знать. Не слишком-то нравился ему и интеллектуальный снобизм блумсберийцев, хотя он отдавал должное их способности тонко судить об искусстве.
Теперь Анастасия и Игорь приезжали навещать его каждые рождественские каникулы. Спали они в гостинице и, пока в доме делали мозаику, бродили по Парижу.
Андрей сортировал мозаику по цветам за десять франков в день. Он считал плату слишком маленькой, потому что если учесть траты на проезд в метро, на то, чтобы поесть в перерыв, и на пачку сигарет, то оставалось совсем немного. Но именно такую сумму Борис платил всем своим работникам.
Как только Володя Шуберский и его сын оказывались вместе, их охватывало чувство взаимной ненависти. Володя считал Андрея “посредственностью”, потому что тот хоть и сдал экзамены на степень бакалавра, но не имел никаких отличий – не получил ни серебряных, ни золотых медалей, как Анрепы или Шуберские по окончании гимназии. Володя жаловался, что Прасковья Михайловна в свое время была чересчур строга к детям, но сам он вел себя точно так же по отношению к собственному сыну. Он постоянно читал Андрею нотации о его недостатках и самолично решил, что тому следует изучать химию в Страсбурге. Вопрос был поставлен ребром: либо химия, либо вообще ничего – и никаких компромиссов. Позже Андрей писал с глубокой обидой: “Что касается моего отца, то у него был ограниченный, самоуверенный и самонадеянный подход ко всем аспектам человеческих отношений, не терпящий ни возражений, ни обсуждений”.
Василий фон Анреп.
Но когда в Париж приехал В. К., крайне удрученный разводом Бориса и угрозами Глеба сдать отца в приют, в доме Володи отнеслись к старику хорошо. Кровать В. К. стояла в гостиной, где он проводил большую часть дня, читая русские и французские газеты. В 1927 году старик почувствовал, что умирает. Эраста вызвали из Югославии, Борис приехал из Англии, и, когда наконец приехал младший сын, В. К. сказал: “Глеб здесь, теперь я могу уйти”. Он умер в ту же ночь, оставив написанные по-русски подробные указания относительно своих похорон:[59]
Моим детям после моей смерти.
Прошу моих детей исполнить мою последнюю волю:
1. Тело мое следует сжечь, а пепел развеять по ветру.
2. Отслужить одну панихиду – домашнюю заупокойную службу.
3. Никаких венков, никаких цветов, никаких отпеваний, глубокого траура и проч.
4. До кремации не должно быть никакой информации или объявлений в газетах.
5. Никаких панихид в последующие дни, когда полагается осуществлять этот обряд.
6. Объявление о смерти должно содержать сообщение о дне смерти без всяких добавлений вроде “с глубоким прискорбием”.
Что стоит за этой просьбой, вы знаете. Она означает не отсутствие должного уважения к убеждениям многих людей, но скорее нетерпимость к лицемерию, которое так вопиюще очевидно у огромного большинства тех, кто приходит на похороны из чувства приличия.
Прощайте еще раз, мои дорогие и любимые. Если у вас была причина сердиться на меня, забудьте об этом. Нет на свете людей безгрешных, правда?
В. Анреп27 апреля 1927 г.
На следующий день, как пишет Андрей, Володя “со своим обычным тактом стал читать Глебу свои обычные нотации”. Глеб хлопнул дверью, и больше его не видели. Изза постоянного вмешательства в дела сводных братьев Володя добрых чувств у них не вызывал.
У Глеба, работавшего преподавателем в Кембриджском университете, составился довольно большой список бурных разводов и женитьб, со всей серьезностью осуждавшихся Борисом. То, что оба брата возмущались и критиковали друг друга по поводу связей с женщинами, выглядело странно и даже смешно: они никак не могли понять, что в своем бессердечном эгоизме один ничуть не лучше другого. Поскольку Марусина сестра (первая из четырех жен Глеба) покончила с собой, приняв морфий, взятый у мужа в лаборатории, был намеренно пущен слух, будто она решила, что у нее рак. Но истинной причиной самоубийства все считали неверность мужа. Вскоре после смерти жены Глеб женился на своей любовнице и кузине Дине Анреп, жившей в Кембридже. Но она довольно быстро сбежала от него со студентом последнего курса, забрав с собой машину и граммофон марки “НMV”. В Кембридже все были шокированы столь громкими скандалами, и русский физиолог понял, что будет лучше, если он уйдет из университета. А так как в Англии профессору физиологии найти работу было непросто, то он согласился занять профессорское кресло в Каирском университете. Глеб попросил Бориса принять участие в семейном конфликте и написать Дине письмо, которое сам же он и продиктует. Письмо начиналось словами: “Дина, я знаю, что ты за птица”. Борис отказал ему в этой просьбе и со смехом рассказывал эту историю друзьям.
Как и прежде, Борис вел себя с женщинами скверно. В 1927 году молодая художница Джоан Сутар-Робинсон гостила в Париже у своего знакомого Ромили Джона, сына Огастеса и Дорелии. Однажды Ромили пригласил ее в ресторан на обед, где они и повстречали Бориса. Джоан, брызжущая молодостью белая южноафриканка двадцати четырех лет, сразу же произвела на него впечатление. Борис окружил девушку таким вниманием, что она, польщенная, стала работать в его мастерской. Но пыльная и грязная работа в компании русских – это было совсем не то, что ожидала найти в Париже получившая аристократическое воспитание молодая девица из южноафриканских колоний. Ее рассказ об их отношениях с Анрепом весьма выразителен:
Борис был грубияном. “Покажи мне свои ногти! – обычно кричал он. – Недостаточно грязные! Ты плохо работала – не в полную силу. О чем ты думаешь?” Но я не хотела делать моаику. Я не хотела ползать на четвереньках вокруг кусков оберточной бумаги и колотого камня, да еще чтобы Борис понукал мной. Он называл меня своей южноафриканской сливкой. У меня, знаете ли, была красивая кожа, но мне не нравилось, когда меня называли “южноафриканской сливкой”.
Борис лишил ее невинности, а потом бросил, как дохлую рыбу. Джоан пишет, что с его стороны было жестоко переспать с ней только один раз. И далее:
Маруся делала вид, что ничего не замечает, просто сидела и курила. Она была красива. Она никогда ничего не делала – совсем ничего. Однако Борис полностью изменил мою жизнь. Я стала более легкой в общении, менее чопорной. Но не думаю, что это хорошо. Мы часто играли в шахматы. Он был плохим шахматистом, и, хотя играю я слабо, победа почти всегда оставалась за мной. Когда я уезжала из Парижа, Борис сказал мне: “Я напишу тебе рекомендательное письмо к одному ужасному человеку, Роджеру Фраю. Он увел у меня жену”.
То, что Маруся ничего не делала в мастерской, повторяет и Джастин Вальями, хотя другие вспоминают ее как очень нужного и искусного работника. Возможно, ей поручались только самые трудные части мозаичной картины, а может быть, когда появлялась какая-нибудь девушка, к которой Борис благоволил, она сникала и не могла работать. В ее лице была настороженная неподвижность, упорство вырванного с корнем растения, которое не может приспособиться к этой жизни, но все-таки живет. Ей был присущ особый русский шик – она носила узкие короткие юбки и блузу с пышным бантом. Особенно Маруся ревновала Бориса, когда после измены Хелен на него обрушилась ужасная депрессия; ревность вообще была ей свойственна.
Борис любил жену, несмотря на собственную сексуальную невоздержанность, большого значения которой не придавал. Однако он был абсолютно уверен, что для его женщин такие вольности недопустимы, и никак не желал понять, что Хелен ушла именно изза его поведения. В приступе мрачного отчаяния он часами лежал в постели, обнимая свою молоденькую дочь. Анастасия так быстро все понимала, была такой страстной, диковатой и умной, что ее сочувствие приносило некоторое облегчение.
Чтобы продолжать жить, ему нужна была работа. Хотя, по мнению Джастин Вальями, “в двадцатые годы можно было уже сказать, что как художнику-мозаичисту Борису Анрепу нет равных”, заказов все равно приходилось добиваться. В 1928 году Огастес Джон написал статью для журнала “Вог” под заголовком “Пять современных художников”, в которой особенно высоко оценил творчество Бориса. Однажды он позвонил и сказал очень взволнованным голосом: “Борис, ты великий художник. Я хочу, чтобы ты знал мое мнение”. После чего повесил трубку.
Впрочем, признание не всегда означает обилие заказов, поэтому Борис решил попытать счастья в Соединенных Штатах – люди там богатые и предприимчивые, и им должны понравиться шутки и броская красота его мозаик. Было организовано турне с чтением лекций, и в 1929 году Борис на всех парусах отправился в Новый Свет, не догадываясь, с какой серьезностью относятся к себе североамериканцы, и не подозревая, что тонкая европейская самоирония совершенно недоступна людям, с которыми ему предстояло встретиться. С точки зрения добывания заказов поездка с треском провалилась. В Америке магия Анрепа была бессильна.
Однако в любовные сети Бориса там попалась дочь богатого аристократа-южанина, жизнь которой проходила в занятиях охотой, стрельбой и рыбной ловлей. У Джинн Рейнал был тот быстрый, веселый ум, та искренняя женская уверенность в себе, которые так привлекательны в американках. До двадцати пяти лет Джинн ни разу не выходила из родительского дома одна – в такой строгости ее воспитывали. Даже когда она отправлялась в музеи или галереи, ее всегда сопровождала горничная, усталая, но заботливая.
Джинн и Борис уже встречались как-то на обеде в Лондоне.
В тот вечер нам почти нечего было сказать друг другу, – пишет она, – но мы договорились встретиться на следующий день. Я вошла через вращающуюся дверь, опоздав на час, и увидела, что Анреп выходит через ту же дверь, судя по виду, весьма раздраженный столь длительным ожиданием. Но полный оборот двери может сделать удивительные вещи. В данном случае он помог нам стать друзьями. Когда я сказала ему, что еду в Италию, он оказал мне большую услугу, подробно рассказав, какие мозаики следует там посмотреть[60].
Теперь, когда Борис приехал в Нью-Йорк, их дружба возобновилась, и они решили вместе уехать в Европу. Но Бориса предупредили: Рейналы будут в ярости, так как в результате этого приключения они могут лишиться определенной доли своего немалого состояния. Предупредили его и о том, что если он перевезет Джинн через границу штата и она будет зарегистрирована в гостинице под вымышленным именем, то – хотя ей уже исполнился двадцать один год – это может быть расценено как похищение и Борис рискует предстать перед судом. Но они все-таки стали любовниками, и Джинн поехала во Францию вместе с Борисом.
В парижской студии ее встретили без восторга, и она вспоминает, что ей поручалась самая грязная работа. Однако, в отличие от “южноафриканской сливки”, Джинн мозаикой заинтересовалась и считала сортировку камней по цвету и переделывание целых частей картины бесценным опытом для своих рук, глаз и воли.
Но ее пребывание в мастерской было невозможно изза Марусиной ревности, поэтому Джинн занималась мозаикой в своей роскошной квартире с видом на Сену. Она гордилась тем, что благодаря своему энтузиазму научилась наклеивать мозаику на листы быстрее, чем опытные работники.
Однажды Хелен сказала мне: “Когда я ушла от Бориса, я думала, что хотя бы теперь Маруся сможет с ним жить спокойно и счастливо. Но он очень быстро нашел себе американку, которая переехала в Париж, и ситуация оказалась ничуть не лучше”.
Какое-то время работы было так много, что пришлось арендовать еще одну студию в Отей. Здесь в 1930 году, как обычно, когда завершалась работа над заказом, Борис устроил вечеринку. Девушки привели своих кавалеров, которых Борис, снабдив деньгами, послал за сладким белым шипучим вином, напоминавшим шампанское – самое дорогое из тех, что он мог себе позволить.
Кроме шипучего вина на столе были приготовленные Марусей и Борисом закуски. Танцевали под граммофон, который приходилось заводить после каждой пластинки, игравшей три минуты. Игорю, молчаливому шестнадцатилетнему юноше, понравилась девушка по имени Ольга, но на вечере присутствовал ее жених, и сын босса, когда попытался ее поцеловать, получил категорический отказ. Тогда другие девушки посоветовали ему обратить внимание на Варю, жену Джастина Вальями, которая, по их мнению, должна была быть сговорчивей. Борис на этом же вечере взял за руку Вальями и принялся с ним танцевать. Вдруг с веселым изумлением он почувствовал, что архитектор весь размяк в его объятиях. Но когда Борис обнаружил, что семнадцатилетняя Анастасия целуется в чулане с каким-то молодым человеком, он сразу превратился в негодующего отца и указал наглецу на дверь.
Глава двадцать первая
Мозаика для общественных и частных зданий
Еще в 1925 году началась перестройка Банка Англии. Архитектор Герберт Бейкер, на которого произвел впечатление зал Блейка в Галерее Тейт, решил, что оформление пола в холлах и коридорах следует поручить Борису. В качестве темы художник предложил мифы о золоте и сделал наброски для центральной части пола у входа с Бартоломью-Лейн – восьмиугольные панно семи футов шириной. Там изображалась лежащая на спине Даная, к которой проникал Зевс в виде золотого дождя. С одной стороны, у двери, ведущей в банковский зал, стоял Ясон с золотым руном, а с другой – Мидас, глотающий золото. Герберту Бейкеру тоже нравились античные сюжеты и символические трактовки, поэтому он с удовольствием одобрил проект. Пока в течение 1927 года архитектор пребывал в Дели, где строил дворец вице-короля Индии, в Лондоне его замещал Джордж Бут, председатель строительного комитета. Мозаичная композиция Бориса получила всеобщую поддержку, и кнтракт был подписан. Однако когда наброски увидел заместитель управляющего Сесил Лаббок, то он счел их тематику оскорбительно фривольной и, по словам Бориса, вышел из себя: “Мистер Анреп сделает нас посмешищем для всего мира. Что скажут наши клиенты, которые, потеряв состояние на бирже, побегут к нам через этот холл за помощью, а их встретят самая низкая шлюха древности, самый большой глупец и самый знатный педераст, подавившийся золотом?!”
Контракт был разорван, и комитет попросил Бориса приготовить новые эскизы. Борис так и сделал, но, как он сам говорил, без всякого интереса и уж наверняка в состоянии бурного негодования, потому что он никогда не умел переносить резких отказов и в таких случаях мог проваляться не сомкнув глаз всю ночь, задыхаясь от ярости. Для него это был вовсе не пустяк, хотя в компании он мог шутить по этому поводу и высмеивать заместителя управляющего.
Борис предложил новую, менее сомнительную тему – английские монеты, которая удовлетворила всех. Но когда он сделал рисунок обрамления центрального медальона, где изобразил несколько шаров, похожих на мячи для гольфа, еще один до странности придирчивый сотрудник банка счел их непристойными. В холле, расположенном у входа со стороны Треднидл-стрит, реконструкция которого началась в 1931 году, Борис поместил святого Георгия со змием, отчеканенного на золотом соверене в 1817 году по рисунку Бенедетто Пиструччи. Мозаичная монета около девяти футов в диаметре резко выделяется на фоне черных мраморных квадратиков пола, так же как и более мелкие монеты английских королей и королев, тянущиеся вдоль коридоров. Они связаны между собой и тематически подкреплены обрамлением из лавровых листьев и рогами изобилия, из которых сыплется золото. На одном из медальонов изображены два вздыбленных микенских льва, опирающихся на золотой столп. Вся работа наполнена мощной символикой: созвездия Большой Медведицы и Южного Креста обозначают влияние банка в обоих полушариях; морские и эфирные волны означают торговлю и связь; наименее понятный символ – это маленький красный камешек на карте Южной Англии, которым отмечена деревня Кобхэм в графстве Кент, где расположен Аулетс, дом XVII века, в котором родился и прожил всю свою жизнь архитектор здания банка сэр Герберт Бейкер.
Вся мозаика замечательна своим очарованием и живостью и, как всегда, содержит шутки, от которых не мог удержаться Борис. На пересечении двух коридоров мы видим портрет председателя банка Монтегю Нормана – две его головы, стоящие на колонне, напоминают изображения двуликого Януса.
Рулоны покрытых узорами бордюров для пола, теперь хранящиеся в Музее Виктории и Альберта, демонстрируют, с какой выдумкой Борис подходил к созданию оригинальных и в то же время строго выверенных обрамлений для главных картин. Он экспериментировал, пересматривал и изменял форму, цвет и сложный бег этих орнаментов, украшавших множество длинных коридоров банка.
Джинн Рейнал вспоминает, как они работали под землей в хранилищах банка под пристальным оком любопытных солдат, которые в те годы постоянно находились в утробе “маленькой старой дамы с Треднидл-стрит”[61]. Джинн работа нравилась, и благодаря ей она все же заняла свое место в парижской студии, где обнаружила, что одинаково свободно владеет обеими руками: она приклеивала красные камешки одной рукой, а зеленые – другой.
С 1927 по 1932 год банк выплатил Борису девять тысяч фунтов.
Полы в банке доставляли Борису множество хлопот и часто требовали ремонта. В 1933 году он заметил, что в одном месте в бетоне простукивается полость, а это могло привести к разрушению мозаики. Потребовалось заново переложить часть мозаики, потому что изза проходивших под полом труб парового отопления стал рушиться цемент. Один из медальонов был переделан за счет Бориса, но в виде компенсации он получил новый заказ. Тогда художник с улыбкой преподнес банку письменную гарантию, что его полы простоят пятьсот лет.
Андрей Шуберский предложил обратиться в научный отдел завода “Портленд цемент” с просьбой дать техническое заключение, но Борис, который часто бывал упрямым и самоуверенным, отказался. Однако вплоть до 1989 года, когда в жидкий строительный раствор стали добавлять специальную смолу, этот великолепный пол много раз реставрировали.
Еще один заказ поступил от Греческой православной церкви Святой Софии на Москоу-роуд в лондонском районе Бейсуотер через посредничество ее архитектора Гектора Корфиату. Собор следовало украсить изображениями пророков и патриархов. Интерьер этого многокупольного собора, построенного в византийском стиле в конце 1870х годов, уже был богато украшен мозаикой, выполненной А. Г. Уокером в стиле прерафаэлитов: на центральном куполе мы видим сладко-сентиментального светловолосого Христа, похожего на английского джентльмена, который, благословляя прихожан, собравшихся внизу, смотрит на них томным взглядом. Мозаика Анрепа, выполненная в 1928 году, покрывающая арки трансептов и цилиндрические своды над алтарем, сделана совершенно в иной манере: пророки, глядящие вниз, – это внушающие ужас люди Востока с горящим взглядом и впалыми щеками; патриархи взирают с суровым предостережением, а три ангела на усыпанном звездами небосклоне воздымают руки, скорее грозя, чем благословляя.
Борис Анреп, конец 1920х.
Джинн Рейнал оставила описание своей работы над длинными полосами акантовых завитков, расположенными по краям мозаичного пола. Когда потребовалось продлить некоторые из них, оказалось, что первоначальный рисунок потерян.
Никто, включая художника и его рисовальщиков, не мог вспомнить точные цвета этого рисунка. Я была очень горда тем, что вспомнила узор, повторяющийся мотив, и смогла повторить орнамент. Как можно забыть работу, которую пришлось делать полгода?
Как это было принято в иконописных мастерских в России, где один человек был специалистом по рисованию рук, другой – по изображению драпировок или архитектурных деталей, Борис разделял ответственность между работниками за исполнение отдельных частей целого, беря на себя самую тонкую работу – руки и лица. Пол собора Святой Софии был сделан им в римской манере с двуглавым орлом в центре, являющимся символом могущества и власти восточных императоров.
В качестве благодарности греческим бизнесменам, пожертвовавшим деньги на эту мозаику, Борис хотел придать изображенным лицам портретное сходство с лицами дарителей. Однако осуществлению этого замысла помешали их жены, заявившие, что каждый день видят своих мужей дома, а если придется еще и молиться им по воскресеньям, то это будет слишком.
Около 1924 года Сэмюэль Курто попросил Бориса сделать набросок для украшения коридора в его доме на Беркли-сквер. Курто был миллионер, основной производитель шелка в Великобритании и щедрый меценат. Но дом на Беркли-сквер продали до того, как началась работа над мозаикой, в связи с чем Курто заплатил Борису за наброски и дружески предложил ему выбрать какое-нибудь общественное здание, работу в котором он с удовольствием профинансирует. Борис задумался над его предложением и наконец обратился к Чарльзу Холмсу, директору лондонской Национальной галереи, которого эта идея заинтересовала. Борис сообщил миллионеру, что попечительский совет Национальной галереи, несомненно, приветствовал бы украшение здания мозаикой, если возможности спонсора не будут вызывать сомнений. Все прошло прекрасно: Курто согласился, чтобы его имя было названо в качестве спонсора, а Борису предложили сделать рисунки трех полов – в восточном и западном вестибюлях по обе стороны парадной лестницы и на центральной лестничной площадке между этажами.
Казалось, атмосфера заседания попечительского совета, на которое был приглашен Борис, была вполне дружелюбной, но неожиданно на художника набросился лорд Ли: “Не мог бы мистер Анреп объяснить, зачем вообще нам нужна его мозаика?” Борис молчал, совершенно не готовый к такому вопросу. Но за него вступился возмущенный лорд Крофорд: “Мы должны быть благодарны как дарителю, так и художнику, который готов приложить се свои силы к украшению этого здания”.
Дело как будто уладилось, и теперь Борис мог назвать стоимость работы своему покровителю. Приблизительные расчеты, основанные на аналогичной работе, выполненной для Галереи Тейт, составили семь тысяч фунтов. Курто поинтересовался, как именно Борис желает получить эту сумму, и между прочим задал ему вопрос: “Скажите, когда вы затеяли этот проект, вы знали, в какую сумму он выльется?” – “Честно говоря, – ответил Борис, – я ни минуты не думал о цене”.
Б. Анреп с сотрудниками за работой над мозаикой в Национальной галерее, конец 1920х.
Мозаики под названием “Труды жизни” и “Удовольствия жизни” должны были украшать полы восточного и западного вестибюлей. Как всегда, по поводу рисунков возникли споры. В обрамлении панно вновь были использованы шары, но и теперь они оказались под запретом: Холмс написал, что, по мнению попечителей, такой орнамент может вызвать нежелательную реакцию британской публики. Нельзя ли сделать так, чтобы шары чередовались с рыбами? От этого предложения Борис отказался и заменил шары на виноградные плети. Ему также было поставлено условие не использовать черного и белого цветов, чтобы своей резкостью они не мешали восприятию висящих на стенах картин. Никому ничего не говоря, Борис все же использовал мрамор этих цветов для второго пола, но попечители никак не отреагировали. Западный вестибюль был завершен в мае 1928го, а восточный – в ноябре 1929 года. По окончании работ Сэмюэль Курто дал роскошный обед в клубе “Карлтон”[62].
Мозаика “Труды жизни” включает следующие картины:
“Искусство: скульптор за работой”;
“Астрономия: астроном смотрит в телескоп”;
“Торговля: носильщик на рынке Ковент-Гарден[63] с полными корзинами”;
“Инженерное искусство: человек, работающий с дорожной дрелью”;
“Исследование: фотограф, снимающий зебру”;
“Фермерство: человек, моющий свинью”;
“Обучение чтению: детская грифельная доска с названиями любимых историй”; “Шахтерский труд: шахтер”;
“Музыка: натюрморт с флейтой, раковиной и книгой”;
“Святая любовь: мать, отец, ребенок и собака”;
“Наука: студент в Музее национальной истории”;
“Театр: человек-змея”.
Мозаика “Удовольствия жизни” включает следующие картины:
“Рождественский пудинг: пудинг в пламени бренди”;
“Размышление: три человека, пребывающие в раздумье”;
“Беседа: три болтающие девушки”;
“Крокет: игрок с битой, застигнутый рядом с воротцами”;
“Танец: Лидия Лопухова, танцующая чарльстон”;
“Футбол: два футболиста, отнимающие друг у друга мяч”;
“Охота: охотник, лошадь и собака”;
“Куличики из песка: куличики, ведерко и лопатка”;
“Земная любовь: мужчина с двумя девушками”;
“Отдых: девушка в гамаке, девушка на траве”;
“Морской конь: девушка, купающаяся верхом на резиновом коне”;
“Скорость: девушка на мотоцикле”.
“Труды” все, кроме одного, посвящены мужчинам; в “Удовольствиях” участвует много женщин. Каждый сюжет красноречиво говорит о том, что Борис считал работой, а что – забавой. Святая любовь, другими словами – семейная жизнь, воспринималась им как труд, а вот земная любовь, там, где изображен мужчина с двумя девицами, воплощает собой идею удовольствия.
Лестничная площадка между двумя маршами, законченная к 1933 году, была посвящена античной тематике: Аполлон вдохновлял на труд, а Вакх призывал к удовольствиям, и оба они пробуждали к жизни девять муз. Здесь в виде богов и богинь изображены известные люди того времени. Клайв Белл представлен в виде Вакха, а Озберт Ситуэлл – в виде Аполлона. Грета Гарбо являет собою Мельпомену, Лидия Лопухова – Терпсихору, Лесли Джоуитт – Талию, Маруся – Уранию, Мэри Хатчинсон предстает в образе Эрато, Кристабель Аберконуэй – Эвтерпы, Вирджиния Вулф – Клио, Диана Гинесс – Полигимнии. Кто таится за образом Каллиопы, музы эпической поэзии, точно неизвестно, хотя, возможно, это Анна Ахматова. Не все исполнительницы годились на данные им роли, но весьма многие годились в любовницы художнику.
Мраморные полы сделаны в приглушенных тонах, словно покрыты пылью, а позы персонажей не столь удачны, как у символических героев, украшающих холл в доме Этель Сэндз.
Другим меценатом был Брайан Гинесс, пожелавший украсить бельведер и бассейн в Биддесдон-хаусе, своем доме в Уилтшире. Бельведер должен был проектировать Джордж Кеннеди, ирландский архитектор, строивший новое крыло Королевского колледжа в Кембридже. Борис его знал. Это был большой неуклюжий человек, тот самый, кто снял неверные размеры с лестничной площадки между маршами в Национальной галерее, изза чего, когда начали укладывать мозаику, пришлось второпях вносить в огромную картинку-головоломку необходимые изменения. Борис тогда наверняка запаниковал и впал в истерику. По словам его сына, Борис впадал в истерику, “когда поступал как-нибудь уж очень нечестно, но только в том случае, если понимал, что его могут разоблачить, например, когда обманывал таможенников или же когда у него не получалось придумать хороший рисунок или не шла работа”.
Бельведер в Биддесдоне за аллеей из фигурно подстриженных тисовых кустов изящен и красив, он расположен рядом с отделанным камнем бассейном. Один открытый эркер с тонкими колоннами нависает над водой. Из этой прямоугольной комнаты ведут три ступеньки вверх в круглую комнату поменьше, где пол, куполообразный потолок и стены украшены мозаикой. В трех равноотстоящих нишах изображены музы. Эрато, муза любовной поэзии, держит лиру; Клио – свиток истории; Талия как муза комедии – смеющуюся маску, висящую у нее на руке. Над этими очаровательными персонажами, исполненными на отштукатуренной стене, помещены гирлянды цветов, листьев и ягод. С купола смотрит голова Вакха в венке, окруженная переплетением виноградных лоз, на полукруги из цветов, а в центре – геометрический узор, отличающийся чрезвычайно изящным композиционным и цветовым решением. Чтобы общее впечатление не было слишком слащавым, тут же изображены два петуха, не поделивших червя, и два дерущихся фазана.
Работу пронизывает радостное ощущение, подобное теплому дыханию лета, словно в мозаике запечатлелась сила природы. Ее буйство не вульгарно и не претенциозно, оно выражает радость от каждого предмета, а тонкое восприятие формы и цвета, неизменно присутствующее во всех композициях Бориса, здесь представлено наиболее сжато и выразительно. В мозаике этой комнаты умение художника создавать строгие узоры, отличающиеся вместе с тем оригинальностью и выразительностью, и передавать радость, внушаемую всяким живым существом, доведено до совершенства.
Брайан Гинесс покровительствовал и другим друзьям Бориса. Генри Лэм написал портреты Гинесса, его первой жены Дианы и их детей. Стивен Томлин изваял для сада Гинесса огромную женскую фигуру, отлитую из свинца, с лицом его жены Джулии Стрэчи. У Томлина Борис купил небольшую гипсовую статуэтку Пантагрюэля, подтирающегося гусенком. Эта скульптура, выполненная в натуральную величину, должна была стоять в саду у Литтона Стрэчи, но уборщица заявила, что не потерпит такого безобразия и уволится, поэтому план не осуществился. У Пантагрюэля фигура и лицо Нижинского.
Не иначе как вследствие веселого обеда в ресторане Эйфелевой башни от его владельца Рудольфа Стулика Борис получил еще один заказ. Заверенный документ, написанный рукой Стулика, гарантирует “бесплатную еду (с девчонкой, шлюхой или дамой), выпивку и спальню” в качестве платы за мозаику, размером 53 на 47 дюймов, уложенную на центральной площадке перед обеденным залом. К сожалению, эта работа выполнена не была.
Глава двадцать вторая
Подросшие дети и две смерти
Борис любил своих повзрослевших детей, но в общении с ними чувствовал, что они люди сложные. Анастасия с 1925 года была в интернате Хейз-Корт. Там ее воспринимали как эксцентричную, умную девушку, которая умела приводить в восхищение и друзей, и врагов. Она постоянно требовала к себе вниманияи всегда была непрактичной. Однажды она убежала с подружкой в Лондон и спала на набережной в чьем-то саду, а потом привела с собой в Хейз-Корт подобранную по дороге бродячую собаку. Поскольку директриса выращивала породистых волкодавов, она, естественно, была недовольна. Анастасия была высоким подростком и сутулилась, чтобы скрыть свою полную грудь; она постоянно влюблялась в мужчин или женщин и без умолку о них говорила. В 1933 году она изучала английский язык в Самервил-колледже[64] и все еще кружилась в вихре эмоций. Одна из ее оксфордских однокурсниц рассказала мне, что, когда на каком-то экзамене ей не понравился заданный вопрос, она написала на экзаменационном листе целую поэму. Ее вкусы и склонности относились к области литературы, и у нее никогда не было недостатка в живых и оригинальных идеях. Когда однажды Анастасия приехала на каникулы, Вирджиния Вулф сказала Хелен, что Анастасия могла бы написать роман для “Хогарт Пресс”. И это поразительное предложение исходило от женщины, которая на редкость ревниво относилась ко всем писательницам! Но Анастасия страдала неспособностью закончить ни одно из своих литературных творений – свойство, присущее многим талантливым людям.
Хелен находилась под воздействием романтического заблуждения, что великое искусство “должно доставлять такую боль, которую почти невозможно вынести”. Высказала эту идею Ванесса. Но блумсберийцы, как и Борис, были людьми слишком образованными, чтобы понимать смысл творчества столь элементарно. То, что Хелен отнеслась к высказыванию своей приятельницы так некритически, показывает, каким простодушным человеком она оставалась, несмотря на долгое и близкое знакомство со многими писателями и художниками.
С присущей ей экзальтацией Ванесса, несомненно, считала свою сестру Вирджинию гением, так же как и Дункана Гранта, хотя уж он-то никогда не впадал в творческую агонию, создавая свои картины. Наряду с наиболее значимыми для себя вещами, такими как беседа, секс и выпивка, он полагал, что живопись – это прекрасное развлечение. “Он точно маленькая собачка”, – говорила Ванесса о его бесконечных приключениях. Она терпела его непостоянство, потому что любила его, но и сама была страстной поклонницей всех своих избранников.
Хелен, позволяя дочери бесконечно себя обманывать, потворствовала ее эгоистическому безделью. Позже она это осознала. “Одно мне совершенно не удалось воспитать в вас, – писала она сыну, – это приучить настойчиво продолжать что-то делать, даже если вам этого не хочется”. Как многие матери, она цеплялась за свою мечту, веря, что ее ребенок достигнет того, что самой ей не удалось. Джеральд Бреннан правильно понял отношения матери и дочери, сказав, что Хелен никогда от себя Анастасию не отпустит. Борис оценивал Анастасию более реально, хотя он, конечно, восхищался сообразительностью и тонким умом своей дочери. Тяжелый труд мозаичиста, которым он зарабатывал на жизнь, и природный ум подсказывали ему, что гений – это не врожденный блеск таланта, возникающий из романтических мук, но всегда результат владения ремеслом и усилий, к которым Анастасия оказалась неспособной. Он понимал, что на дочь повлиял пример Хелен, у которой не было привычки к труду.
Сколько раз приходилось мне слышать стенания Хелен по поводу преподавательской деятельности дочери: “Бедняжка Баба! Бедняжка Баба! Ей надо работать сегодня утром! Бедняжка Баба!”
Вернувшись из Соединенных Штатов в 1928 году, Борис узнал, что Игорь, который учился в то время у Джека Пауэлла в Уилтшире, пребывает в очень подавленном состоянии. Он изо всех сил пытался сдать общий вступительный экзамен[65] и безнадежно проваливался, хотя сумел написать эссе о Мередите[66], понравившееся такому строгому критику, как Джулия Стрэчи. У Игоря была дислексия. Тогда никто не знал о существовании этого недуга, и учителя обычно приписывали его результаты лени или тупости. К чести Бориса и Хелен, почти не поддающийся прочтению почерк сына и его ужасную орфографию они неисправимыми не считали и не думали, что он обречен в будущем на ручной труд, который был, с точки зрения английского высшего общества, чем-то унизительным. Учителя, бывшие у Игоря до мистера Пауэлла, намекали, что для Игоря это единственный выход. Мальчик был в отчаянии и сказал отцу, что, наверное, он просто глуп.
“Хорошенький комплимент твоей маме и мне! – воскликнул Борис. – Анреп не может быть умственно отсталым!”
Через несколько лет Игорь решил стать психоаналитиком. Исполненный энтузиазма, он спросил Адриана Стивена, почему его сестра Вирджиния Вулф, находившаяся в тот момент в одном из своих маниакальных состояний, не подвергается психоанализу. В ответ он услышал ироничное: “Храни Господь психоаналитика!”
Психоаналитику в те годы, как и теперь, требовалось получить медицинскую степень. Поэтому для начала Игорю было абсолютно необходимо сдать вступительные экзамены в университет по английскому языку, математике, истории, латыни и французскому. Каждый раз Игорь проваливался на каком-нибудь новом предмете. Каждый провал был ударом, но это не остановило молодого человека, которому уже исполнилось восемнадцать лет.
Двадцать седьмого апреля 1933 года он получил от отца из Парижа (бульвар Апаро, 65) письмо следующего содержания:
Дорогой Игорь!
Я очень расстроился, узнав, что ты не сдал вступительные экзамены, но рад, что ты вновь к ним готовишься. Мне очень хотелось бы узнать о тех “серьезных шагах, которые ты предпринял”, но не желаешь обсуждать в письме. Такая таинственность только встревожила меня, и ты меня очень обяжешь, если расскажешь, в чем дело, не дожидаясь моего возвращения в Лондон, которое может быть отложено на месяц и более. Надеюсь только, что ты не сделал ничего такого, что могло бы помешать тебе в будущем. Мое единственное желание – увидеть тебя твердо стоящим на ногах и получившим достаточно знаний, которые могли бы открыть перед тобой интересное тебе и нужное другим существование. Также я хочу, чтобы ты помнил, что у меня нет средств, на которые можно было бы рассчитывать. Единственные деньги, которыми я располагаю, это те, что я зарабатываю. У меня есть работа на год или два, а будет ли она потом, это уж как судьба распорядится. Говорю тебе это, чтобы объяснить, что хотя я готов потратить все, что могу, на твое образование и овладение профессией, но я не буду в состоянии помогать тебе в течение слишком долгого времени, поскольку с возрастом, скорее всего, не смогу выполнять работу в том же объеме, что и раньше. Пишу тебе это не в качестве отцовского наставления, но в совершенно дружеском духе. И надеюсь, ты не будешь держать меня в неведении и сразу же сообщишь свои намерения и можно ли их с тобой обсудить. То, что я не имею права голоса в делах, которые, по-видимому, достаточно важны для тебя, является, наверное, наказанием за мою оторванность от твоей жизни.
Маруся шлет тебе свою любовь, и я тоже.
Борис.Между прочим, обрати внимание на то, правильно ли ты написал слова: “apoligise”, “haveing” и “write”[67].
Игорь понимал, что отец не одобрит его выбор, потому что тот относился к психоанализу резко отрицательно. Но, по крайней мере, родители надеялись, что сын сдаст вступительный экзамен (который ему пришлось-таки сдавать шесть раз, прежде чем он добился успеха). К счастью, он был упорен. Борис же по старой, доброй анреповской традиции выговаривал ему и читал наставления.
Как отец, он был совершенно невозможен, – говорил Игорь. – Вся жизнь превращалась в длинную нотацию – он постоянно спрашивал, каковы мои намерения. Когда же я рассказывал о них, он всегда оставался недоволен.
Борис каждый год выделял детям по 50 фунтов на учебу, а когда Игорю исполнилось восемнадцать лет, стал ему выдавать еще 50 фунтов на содержание любовницы. Но ни на питание детей, ни на покупку одежды он не давал ничего, поэтому в средствах Хелен была стеснена. В доме на Бернард-стрит, где теперь жили она, Роджер Фрай и дети, было заведено, что Фрай оплачивает газ и еду, а также кухарку и уборщицу, приходивших каждый день. Во время школьных каникул, когда Хелен и Фрай уезжали за границу – во Францию или Италию, – она сама оплачивала гостиничные счета. Фраю постоянно нужно было думать об обеспечении двух собственных детей, а также нести расходы по содержанию сумасшедшей жены в частной лечебнице для душевнобольных.
На протяжении 1930х годов продолжалась связь Бориса с Джинн Рейнал. Приезжая в Лондон, они, чтобы скрыться от Маруси, останавливались в пансионе в Блумсбери. Борис водил детей обедать в Лайонз-Корнер-хаус на Тоттнем-Корт-роуд, но не к Берторелли на Шарлотт-стрит, где им могли повстречаться блумсберийцы.
Однако провести Марусю было трудно. Она устраивала Борису бурные сцены ревности, и оба они страшно кричали друг на друга по-русски, к ужасу случайных свидетелей. Во всех прочих случаях Маруся была вполне покорной любовницей: красивой и простой, курившей сигареты через длинные мундштуки и любившей Анастасию и Игоря. Кроме того, она присматривала за своим племянником Джоном во время школьных каникул, которые тот проводил в “Хи-студии”, как теперь называлась бывшая прачечная.
Роман с Джинн Рейнал продолжался восемь лет, до 1938 го-да, и все было бы прекрасно, если бы не Маруся. Игорь однажды спросил отца, почему он не женится на Джинн. Молодому человеку была бы по душе такая живая и энергичная мачеха, хотя изза ее американского происхождения он относился к ней немного свысока. Дело в том, что Борис воспитал в детях сознание собственного аристократизма, Хелен же внушила им убежденность в превосходстве вследствие принадлежности к клану Блумсбери. Как первое, так и второе едва ли способствовало формированию у них нормальных отношений с остальным миром. На вопрос сына о женитьбе Борис ответил лишь: “А что будет с Марусей?”
Было очевидно, что он уже обдумывал эту проблему и решил, что не может пожертвовать своей русской любовницей. Она, конечно, с трудом смогла бы приспособиться к жизни без мужской поддержки.
Теплые отношения с Литтоном Стрэчи оставались неизменными, и вплоть до Второй мировой войны Борис принимал участие в уик-эндах, которые устраивались Литтоном и его друзьями – распространенный обычай у художников и интеллектуалов того времени. К тому же загородные дома и слуги были дешевы и доступны. Франсес Маршалл (позднее Партридж) вспоминает эпизод, случившийся однажды, когда Борис был единственным гостем в Хэм-Спрей-хаусе:
Как всегда, он [Борис] говорил без умолку и поразил меня богатством своих идей. Все воскресенье он что-то увлеченно обсуждал с Литтоном. “Предположим, у меня действительно связь с женой мэра, и что?” – услышала я его слова. Когда я вошла, он мерил комнату шагами как безумный, атмосфера же в течение по крайней мере десяти минут оставалась очень напряженной, и никто из них не произнес ни слова. Интересно, что все это значило?
Борис обычно привозил с собой какие-нибудь экзотические кушанья, а однажды поставил на стол великолепную русскую пасху, которую сам приготовил. Правда, она оказалась такой сытной, что почти никто не смог ее доесть. Борис был глубоко оскорблен. Эта пасха – взбитые сливки, творог, цукаты, сахар, яйца и вишня, оставленные в миске под грузом на ночь, а потом утыканные, как ежик, очищенным миндалем, – никогда бы не показалась ни одному из Анрепов слишком сытной.
В январе 1932 года Литтон, который всегда был болезненным, почувствовал себя очень плохо. Фактически он умирал, и хотя к нему приглашали множество специалистов, рак желудка диагностировали только посмертно. Джеймс и Пиппа Стрэчи помогали Ральфу и Каррингтон ухаживать за больным. Борис написал Каррингтон, выражая сочувствие и предлагая помощь. Она ответила:
Дорогой Борис!
Как было мило с твоей стороны написать мне. Мне бы хотелось как-нибудь использовать твою незаменимую помощь, однако, боюсь, в данный момент это невозможно.
Но ты сделал долгие безрадостные часы не столь ужасными своим изысканно прекрасным камином – здесь, у Литтона, я постоянно сижу у огня, смотрю на твою мозаику и благодаря ее живой прелести набираюсь сил.
Сегодня ему немного лучше, но ты понимаешь, как печально сидеть рядом с тенью человека, которого любишь с каждым днем все больше. Даже в самые тяжелые часы он не терял остроты ума. Его твердость духа удивляет всех специалистов. Он был очень тронут, когда я передала ему от тебя привет.
Литтон умер 21 января. Через два месяца Каррингтон, обе-зумев от горя, настояла на том, чтобы ее оставили в Хэм-Спрей одну, и выстрелила себе в живот.
Ральф Партридж унаследовал дом, библиотеку Литтона и фарфор Каррингтон. Он женился на Франсес Маршалл, с которой у него был давний роман. В качестве свадебного подарка Борис сделал каминную доску, украшенную изысканными морскими раковинами, которая тогда же была установлена в Хэм-Спрей. Борис с Марусей часто бывали в этом доме.
Франсес Партридж считала Марусю забавной: она скрашивала собою общество, делая проницательные замечания грудным, низким от курения голосом. Кроме того, она была женщиной со множеством наивных русских суеверий и предрассудков, любила национальную кухню – соленые огурцы и селедку, молочного поросенка и кашу; ей нравилось элегантно одеваться, но не боялась она и жизненных трудностей. Ее мнения всегда были определенными и категоричными. Борису нужна была ее преданность, поскольку его благополучие во многом зависело от восхищения его мужественностью, умом и талантом. Хелен всегда смотрела на него более критически, чем Маруся, и это испортило их отношения задолго до появления Роджера Фрая.
Блумсберийское общество разделилось на тех, кто поддерживал Хелен, и тех, кто был на стороне Бориса. Но благодаря Фраю у Хелен теперь появилась возможность более широкого общения, включавшего еще и кембриджский кружок. Среди ее знакомых были Морган Форстер, Мейнард Кейнс, Бертран Рассел, Дэди Райлендз, Сидни Сэкстон Тернер и Дезмонд Маккарти; кроме того, чувство восхищения и любви вызывали у нее и французские интеллектуалы – семья Бюсси, Шарль и Мари Морон. Среди более молодого поколения – Кеннет Кларк, которого она, впрочем, считала чересчур оборотистым. Фрай же был потрясен, когда Кларк, вернувшись из Италии, привез с собой маленького бронзового Донателло за 25 фунтов. Через Игоря, к тому времени студента Юниверсити-колледж, состоялось знакомство с такими молодыми художниками, как Уильям Колдстрим, Клод Роджерс и Виктор Пасмор, к которым Хелен и Фрай относились с симпатией и желанием помочь.
Они много путешествовали по Франции, обычно медленно и без всякого плана разъезжая в открытой машине Фрая и останавливаясь в местных гостиницах или у друзей. Фрай писал пейзажи, а Хелен критиковала его и читала Пруста. Ее художественный вкус был вполне оценен обоими предыдущими любовниками, но и Борис и Лэм разрушали в ней чувство уверенности в собственном мнении: им нужно было преклонение перед их творениями, и оба они были плохими учителями. Для Фрая же учить было делом обычным, а высокая оценка ее способностей придавала Хелен уверенность, которой она раньше никогда не испытывала. Вместе они осматривали каждую церковь, встречавшуюся им на пути, иногда посещая восемь церквей в день, и каждую картинную галерею в каждом городе. По приезде в Лондон устраивались большие приемы, и сами они часто бывали желанными гостями. Во время таких обедов Стрэчи громкими голосами обменивались остроумными замечаниями, а Бертран Рассел, прихорашиваясь перед зеркалом, с удовольствием демонстрировал собравшимся свои энциклопедические познания. Хелен была очаровательной хозяйкой, любившей компанию и прекрасно умевшей вести светские беседы. У нее был природный дар создать обстановку для непринужденного разговора, и она всегда искренне сочувствовала тем, кто поверял ей свои горести. Чета нередко ездила на автомобиле в Родуэлл, дом в Суффолке, который Хелен купила на деньги, вырученные от продажи дома на Понд-стрит, и оттуда отправлялась осматривать церкви восточных графств. Дети остили у нее на летних каникулах, когда Фрай уезжал во Францию, поскольку Анастасия ненавидела человека, занявшего место ее отца. На одном из приемов в Блумсбери она стояла у стены и наблюдала, как сияющая от счастья Хелен танцует с Фраем, и, когда они оказались рядом с ней, прошипела матери: “Я чувствую себя как Гамлет!”
На Троицу 1934 года Фрай, которому было тогда шестьдесят восемь, упал у себя дома на Бернард-стрит, споткнувшись о коврик, и сломал бедро. Оказалось, что на уик-энд уехал не только его личный врач, но, судя по всему, и все лучшие хирурги окрестных больниц. Наконец нашли какого-то терапевта, больного поместили в Королевскую бесплатную больницу на Грейз-Инн-роуд, и там хирург старой школы наложил на Фрая гипс, сковавший его, как броня, от груди до пальцев ног.
Хотя он лежал в отдельной палате, сестра не пустила к нему Хелен, поскольку официально они не были женаты. Через два дня, так как кишечник у Фрая оказался парализован, возникла необходимость снять гипсовый корсет и высвободить вздувшийся живот. Одна из сестер проявила сочувствие и, встретив Хелен на лестнице, сказала: “Если вы хотите застать мистера Фрая живым, лучше идите к нему сейчас же”. Хелен вошла в палату и увидела, как врач и медсестра ссорятся над распростертым телом. Они не могли найти специальных гипсовых ножниц, а сестра не желала давать свои, чтобы не затупить их. Но ситуация становилась критической, и сестра согласилась попробовать прорезать толстый неподдающийся каркас. Началась бессмысленная и бесполезная борьба. В ужасной агонии Фрай скончался.
Из Монкс-хауса в Суссексе к Хелен пришло письмо от Вирджинии Вулф:
Дорогая Хелен!
Пишу только несколько слов, чтобы передать тебе нашу с Леонардом любовь. Мы сидим здесь и думаем о тебе и Роджере – самом великолепном, самом дорогом из всех наших друзей. Он никогда не умрет, потому что он – лучшая часть нашей жизни. Мы чувствовали это все годы нашего знакомства. И мы благодарим тебя и благословляем за все, что ты для него сделала.
Дорогая Хелен, ты знаешь, как мы всегда будем сочувствовать тебе, хотя я не могу этого выразить.
Твоя Вирджиния.
Глава двадцать третья
Бегство из Франции
Жившие в Париже русские эмигранты рассказывали о Советском Союзе ужасные вещи, у Бориса тоже была своя история такого рода, хотя делился он ею редко. Один его родственник, владелец кирпичного завода, услышав, что большевики уже совсем близко, спрятался в печи. Пришедшие солдаты догадались, где скрывается хозяин, и затопили печь. Другая трагедия породила тяжелое чувство вины. Произошла она в конце тридцатых годов во время сталинской кампании по уничтожению крестьянства: плотник Мивви прислал тогда письмо из своей деревни, умоляя бывшего хозяина вызволить его из страны. Но этот вопль о помощи пришел, когда заказы на мозаику стали редки. У Бориса было мало денег, и он ответил, что так как он не в состоянии гарантировать Мивви работу в Великобритании, то не может и просить для него визы. Больше о Мивви ничего не слышали.
Еще одно обстоятельство тревожило Бориса в тридцатые годы. Анастасия под влиянием оксфордских интеллектуалов увлеклась идеями коммунизма, но коммунизма не сталинского толка, а того, что исповедовал Троцкий. Борис считал ее увлечение нелепым, положений же, когда его ближайшие родственники выглядели нелепо, он не выносил, хотя с удовольствием высмеивал абсурдные взгляды других.
Анастасия и Вивиан Джон, младшая дочь Огастеса и Дорелии, приехали в Париж. Было объявлено, что Вивиан собирается брать уроки рисования, а Анастасия – посещать лекции в Сорбонне, но гораздо больше времени девушки проводили в “черных” ночных клубах. У обеих были любовники-арабы. Девушки, понятно, старались держаться подальше от Бориса, который, узнав о происходящем, пришел бы в ярость и не потерпел бы, чтобы дочь заводила романы с арабами, а уж тем более имела от этих связей ребенка. Когда в июле 1939 года Франция объявила войну Германии, Борис настоял, чтобы Анастасия вернулась в Англию.
Для Джинн Рейнал отъезд из Франции тоже, возможно, был связан с угрозой порабощения Европы нацизмом, однако гораздо большую роль тут сыграло нежелание Бориса жениться. Семейство Рейналов прислало из Америки эмиссара, задачей которого было убедить Джинн, что Европа – опасное место, а ее любовник – обыкновенный авантюрист. Что касается Бориса, то, размышляя о возможности женитьбы на богатой, доброй и умной женщине, он не мог не сознавать, что Соединенные Штаты с их прагматизмом и слишком короткой культурной историей – место для него не самое подходящее. И потом, что стало бы с Марусей? Поэтому в 1938 году Джинн уехала из Парижа в Нью-Йорк, где начала заниматься мозаикой самостоятельно.
Сообщения о жестокостях нацистов в континентальной Европе теперь поступали постоянно, и в Англии им уже начинали верить не только евреи. Но англичанам, как бедным, так и богатым, еще не хотелось связывать все эти ужасы с немцами – ведь это такой умный, сентиментальный и аккуратный народ! Хотя, конечно, политическая ситуация в Европе тревожила – в Италии и во Франции фашистские правительства уже утвердились, в Англии Освальд Мосли со своими головорезами прошелся по лондонскому Ист-Энду, избивая евреев, а полицейские стояли рядом, с интересом наблюдая и ничего не предпринимая. В сталинской России царил коммунистический режим, столь же нетерпимый и жестокий.
Что касается Бориса, то, причисляя себя к белым и имея перед своей фамилией приставку “фон”, он полагал, что не будет так уж ненавистен немцам в случае их победы, хотя эта возможность казалась тогда маловероятной, ибо французскую границу защищала неприступная линия Мажино – ряд наземных и подземных укреплений, протянувшихся от Бельгии к югу до самой Швейцарии. Проблема была в том, что Маруся недавно получила британское гражданство и не хотела оставлять Бориса в Париже одного. Он же, надеясь, что после падения большевистского режима ему будут возвращены имения Анрепов в России и их собственность в Петербурге, откладывал получение британского паспорта. В результате месяц за месяцем они с Марусей все жили в студии на бульваре Апаро, ожидая перемен к лучшему.
Как раз в это время Банк Англии заказал Борису еще один мозаичный пол, и казалось, будет разумно закончить его и отправить ящики с мозаикой в Лондон на корабле, пока не начались боевые действия. Тревога немного успокоилась с началом так называемой “странной войны”, когда в течение девяти месяцев ни в Англии, ни во Франции практически ничего не происходило, не прозвучало ни единого выстрела, хотя обе страны официально находились в состоянии войны с Германией.
Десятого мая 1940 года немецкая армия внезапно вторглась в Голландию, прошла через Бельгию и, аккуратно обойдя линию Мажино, перешла границу Франции. 17 мая Уинстон Черчилль прилетел в Париж и обнаружил, что французы не в состоянии оказать даже самого незначительного сопротивления, а командиры безнадежно запутались в том, кому следует подчиняться. Тогда на борьбу с захватчиками были отправлены британские войска, но 1 июня немцы перехитрили их искусным маневром, и англичане были вынуждены позорно бежать из Дюнкерка через Ла-Манш, реквизировав все частные яхты и пригодные для спасения рыбачьи лодки.
Только после катастрофы при Дюнкерке Борис серьезно задумался об отъезде из Парижа. В какой-то момент он даже впал в панику и написал большими буквами на каждом ящике с упакованной мозаикой: “NICHT ANRUHREN!”[68] Он знал, что немцы подчиняются приказам. Но теперь уже было не так-то легко выбраться из города, полупарализованного ощущением наступающей катастрофы.
Однажды проходя мимо банка, где хранились их деньги, Борис и Маруся с удивлением увидели, как наличность сгружают в машины. Маруся предложила тут же снять все со счета. Борис колебался – может быть, завтра? Но Маруся настояла на своем. На следующий день банк закрылся, и Борис был ей благодарен. Теперь следовало укладывать чемоданы и искать какой-нибудь транспорт, чтобы бежать от немецкой армии, которая стремительно продвигалась к столице.
Два месяца спустя Борис описал их бегство в рассказе, начав его ярким описанием студии, где появляется парижский друг Пьер Руа. Чтение это напоминает роман:
Стук в дверь. Это, конечно, Пьер, мой старый друг. Снова пришел. Вчера он несколько часов рыдал у меня на плече. Что ему нужно теперь? Я только что съел завтрак, принесенный любящими Марусиными руками в мою маленькую спальню с большими окнами, выходящими в джунгли сада. С кровати я вижу цветущие кусты, слышу, как дети гоняются за кошками, la concierge[69] подметает дорожку. На требовательный стук друга, пребывающего в отчаянии, нельзя не ответить. Какая тоска.
Флорина обошлась с Пьером отвратительно: она его бросила. Это трагично уже само по себе, но то, как она это сделала, было невыносимо оскорбительно.
Уязвленный предложением руки и сердца, полученным Флориной от Поля, Пьер сам предложил ей выйти за него замуж. Ему за шестьдесят, ей еще нет двадцати семи. Она была его любовницей с нежного шестнадцатилетнего возраста. Она ответила Пьеру согласием, но Полю пообещала, что выйдет за него. При этом, будучи не в силах противиться его пылкому зову, вернулась к Пьеру. Да, она выйдет за него, за Пьера: “Маленький Поль импотент, je n’ai qu’en fair”[70]. Недолгий страстный уик-энд в студии Пьера на шестом этаже. Пьер на седьмом небе. Потом она уходит от него навсегда. “О Флорина! О Фло! Что ты со мной сделала!”
Мне все равно, что она с ним сделала, но он льет свое глупо-сентиментальное отчаяние в мои уши; он изрыгает ругательства мне на колени. Будь проклята любовная агония Пьера! Всего две недели назад они ходили вместе выбирать обои для своей новой квартиры. Отчаянные попытки раскрыть местопребывание Флорины бесполезны. Детективное агентство уже прислало счет на 500 франков.
Она дала мне свой новый адрес, чтобы я ей сообщил, если Пьер покончит с собой. Я поклялся, что не выдам ее. “Приглядывайте за ним, Борис, он грозился убить себя. Думаете, убьет?”
“Не будьте дурочкой, Флорина. Он выплачется”.
Теперь она боится за Поля. Пьер может раскрыть их любовное гнездышко, может напасть на ее будущего мужа. Если Поль переживет месть Пьера и войну, он станет богатым банкиром, он введет ее в общество. Все падут к ее ногам, никто не устоит против ее белокурого очарования. Она покончила с Пьером и его омерзительной эротоманией, которую терпела десять лет. “Я была девушкой, Борис, я не знала ничего лучшего. А его искусство! Vraiment![71] Приколотые иголками бабочки в украшенном лентами мавзолее! Je vous jure![72] Он бы любил меня еще больше, если бы я была набальзамированным чучелом. Таксидермист! Дедушка сюрреализма!”
Любопытно читать о том, как Борис все не мог решиться на отъезд. Они с Марусей бежали в самый последний момент, когда немцы уже вошли в Париж.
Грохот и шум с бульвара разбудили нас еще до рассвета. Мы слушали это зловещее громыхание и в который уже раз думали, что пора уезжать из Парижа. Позже утром атмосфера в студии накалилась. Сквозь щели в стенах проникал вонючий дым.
– Немцы!
– Нет, наверное, это французы, отступая, жгут нефть.
– Неприятель пускает через Сену дымовую завесу!
– Может, это газы!
Ольга и Ленюша хныкали в саду, прося прохожих объяснить этот апокалиптический знак. Желтая пелена висела над городом. Я подумал, что Париж обречен.
У Ленюши была склонность сеять панику:
– Мясные лавки и булочные закрылись.
– Трусливые крысы, – бормочет Леонид.
– Войска охраняют вокзалы. Билетов не продают, никто не может уехать из Парижа по железной дороге, – настаивает Ленюша. – Таксистам предлагают двадцать тысяч франков, чтобы вывезли на тридцать километров за город, но они отказываются. Могу их понять. Мой муж два раза отказался.
– Мой зять везет семью на юг в собственном такси, – хвастается Леонид.
Я заволновался:
– Пойдемте к нему, может, он и нас отсюда вывезет?
– Да, конечно, пойдемте, – снизошел Леонид.
Пришли к Леониду. У него маленькая квартирка, заставленная всяким скарбом, в ней душно и дурно пахнет, поскольку в доме нет ватерклозетов, а Леонид не желает открывать окон. Вместо обоев комната обклеена его пейзажами, некоторые красуются на потолке. Его стойкая немолодая жена безропотно приняла судьбу. Ей пришлось пережить и худшие времена военного коммунизма в России с его массовыми убийствами, пытками, голодом. Им удалось бежать, захватив с собой ее швейную машинку, его коробку с красками, цилиндр, который он в юности надевал по торжественным случаям, и старый барометр. Ей слишком много лет, чтобы бежать куда-то снова. Да и куда? Пусть молодежь борется за жизнь, а она умрет в своей маленькой квартирке, где шила платья для дочек консьержа и бакалейщика. У Леонида идеи более крупные: он полагает, что немцы посланы Провидением, чтобы избавить Россию от большевизма. Союз немцев с Советами – блеф (как прав он оказался!). Он хочет вернуться в Крым, восстановить хозяйство, сидеть в своем саду под фруктовым деревом и рисовать. Хочет закончить тот пейзаж, эскиз которого уже давно сделан. Когда жена отказывается признать в немцах спасителей, он говорит: “Посмотрим, посмотрим”. Она ненавидит их так же, как большевиков.
– Борис Васильевич, – серьезно говорит она мне, – уезжайте в Англию, пока есть такая возможность.
В конце концов Борис с Марусей решили отправляться в Англию. Но когда он в последний раз, один, зашел в мастерскую, то рухнул на свой огромный рабочий стол и закричал от злости и отчаяния. Потом выбежал в сад, пал в объятия пышной блондинки Ленюши и, потрясая кулаками, проклял небеса. В глазах щипало от слез.
– Пожалуйста, Ленюша, присмотри за мастерской и пользуйся всем, что понадобится. Мое зимнее пальто отдай мужу. Прощай, дорогая Ленюша.
Путешествие было тяжелым: пытаясь покинуть страну, Борис и Маруся колесили на поездах и грузовиках, переезжая из Невера в Нант, из Сен-Мало в Бордо, потом снова в Нант. Днем в летнюю жару они ждали на вокзалах в толпах беженцев, ночью согревались под Марусиной шубой. Из них двоих Маруся была спокойнее, по дороге покупала бренди и необходимые вещи. Ее участие оказалось решающим в тот момент, когда уже на пароходе двое неизвестных, мужчина и женщина, пытались вербовать Бориса в шпионы. Они уговаривали его вернуться во Францию и стать там тайным агентом. Но горящий ненавистью Марусин взгляд убедил их, что такой поворот событий маловероятен.
Через четырнадцать дней, 24 июня в пять часов утра, они приехали в Лондон, взяли такси и сразу же отправились в Лайонс-Корнер-хаус на Тоттнем-Корт-роуд позавтракать яичницей с грудинкой. Борис знал, что яичница с грудинкой – самый вкусный английский завтрак.
Глава двадцать четвертая
Хэмпстед-Хит в годы войны
Студия Бориса находилась в мощеном переулке Хит-Пэссэдж, ведущем от Норт-Энд-роуд к Хэмпстед-Хит. Это было низкое и узкое здание, в котором все комнаты были проходными, поскольку для коридора места не хватало. В том конце, что находился ближе к Хэмпстед-Хит, здание было двухэтажным, и здесь на потолке имелось подъемное колесо, позволявшее подавать материал из подвала, – там, внизу, хранили мозаику, перламутровые раковины и другие необходимые в работе вещи. В обоих концах дома располагались ванные комнаты и маленькие кухни. Некогда существовавшая здесь прачечная была перестроена Джастином Вальями в конце 1920х годов при активном участии Бориса. Как и во многих художественных мастерских, на самый верх вела лестница; там, на антресолях, была спальня. Через выходящее на север огромное, от пола до потолка, окно был виден Голден-Хилл-парк.
Хотя приятно было сознавать, что в Англии есть дом, где можно жить, Борис постоянно беспокоился о мозаике, оставленной в Париже на милость немецкой армии. Размышляя о ее возможной судьбе, он понимал, что если обнаржится большой медальон с портретом английского короля Георга VI, всю мозаику увезут в Берлин как трофей.
“Блицкриг” начался с воздушных налетов на Лондон в сентябре 1940 года и продолжался всю зиму. Среди ночи выли сирены, слышался гул груженных бомбами немецких самолетов и ответный грохот зенитных орудий. Страшные взрывы поблизости или глухие удары вдалеке заставляли постоянно гадать о том, куда именно упали бомбы, летят ли самолеты на город или возвращаются назад. То и дело отключали воду, газ и электричество; мелкая пыль от разрушенных домов въедалась в кожу горожан, и руки было трудно отмыть, повсюду скрипел песок. После ночного налета лондонцы шли на работу измученные и грязные, перешагивая в метро через нашедших там убежище людей, спящих вповалку целыми семьями. Вид разбомбленных домов с обрушившимся фасадом и открытыми, как в кукольном домике, на всеобщее обозрение мебелью и обоями придавал опустевшему городу ощущение чего-то нереального.
Второго октября 1940 года 2000-фунтовый фугас упал рядом с мастерской в Голден-Хилл-парке. К таким фугасам прикреплялся синий шелковый парашют, чтобы они летели не слишком быстро и при падении не возникало бы слишком глубоких воронок. Таким образом они вызывали значительно больше разрушений. Всю силу взрыва принял на себя ряд соседних с мастерской домов – они рухнули, отчасти прикрыв ее собою, но огромное окно размером шестнадцать на девять футов разбилось, и длинные осколки стекла вонзились бы в кровать, где обычно спали Борис и Маруся, если бы не тяжелые занавеси, между которыми был проложен светомаскировочный материал. Крышу подбросило на воздух, но, к счастью, она опустилась на прежнее место. По фасаду пошла трещина. Борис и Маруся, спрятавшиеся под стол, когда услышали, что падает бомба, потеряли сознание от взрыва. Потом они выбежали из дома, потому что могли рухнуть стены.
Утром явились муниципальные рабочие заколотить зияющее окно – такие работы проводились оперативно. Помочь убрать жуткий беспорядок пришла горничная Кора. Кругом валялись битые вещи и мебель, все было засыпано пылью. При разборе вещей обнаружилось, что исчез ящичек, в котором Борис хранил подаренное Ахматовой кольцо. Когда в конце концов его отыскали, кольца внутри не оказалось. Борис не мог прекратить поиски и пришел в страшное отчаяние. Пропало черное кольцо Ахматовой!
Хотя студию теперь едва ли можно было считать пригодной для жилья и к тому же она все еще грозила рухнуть, Тоби Хендерсон, придя туда, обнаружил сидящую среди обломков Марусю. Она находилась в состоянии сильнейшего нервного потрясения, от которого так никогда до конца и не оправилась. Муниципальные власти переселили ее и Бориса во временную квартиру на Уиллоу-роуд в Хэмпстеде. Четыре месяца спустя, 21 февраля 1941 года, Борис писал оттуда Франсес Партридж:
Моя дорогая Франсес!
Спасибо за письмо. Мне очень жаль, что ты не дала нам знать о своем приезде в Лондон, так как ничто не обрадовало бы нас больше, чем несколько часов, проведенных в вашем с Ральфом обществе. Я не могу думать об отдыхе, пока не закончу работу в банке. Это произойдет весной. До тех пор тружусь как чернорабочий, пытаясь восстановить старые мозаики, которые пролежали спрятанными десять лет и теперь находятся в плачевном состоянии. Каждый день я работаю там с 8 утра до 5 вечера, затем еду по указанному выше адресу и ложусь спать в 9.30. Мы надеемся вернуться в нашу разгромленную студию через несколько месяцев, так как к тому времени починят канализацию и приведут в порядок водопровод.
Я никого не вижу, но от бомбежек не просыпаюсь, а вот бедная Маруся прячется под кухонным столом. Как чудесно, должно быть, сидеть у камина после сытного ужина в тихом и мирном Хэм-Спрее. Увижу ли я вас когда-нибудь? Одно из самых разрушительных следствий войны – потеря возможности видеть друзей, да и потеря самих друзей. Что будет, то будет, время летит, даже вместе с кирпичами. И весна уже близко. Весною все веселее, даже “блиц”.
Мне очень приятно твое упоминание о мозаике в Шотландии. Большое спасибо за рекламу моего искусства. Когда подниму голову от теперешнего скучного занятия, буду рад пойти по следу. Главное, его не потерять.
До свидания, дорогой друг.
Борис.Маруся передает привет. Она в очень нервном состоянии, бедняжка.
Борис ломал голову над тем, как зарабатывать на жизнь себе и Марусе, потому что было ясно, что никаких новых заказов, пока идет война, не предвидится. Он решил, что можно попытаться использовать знание языков, и обратился в информационное агентство Рейтер в надежде получить работу переводчика. Его пригласили на собеседование. Рейтер считался даже более авторитетным источником, чем “Таймс”. Собеседование прошло неудачно: кандидатуру Бориса отвергли, и он вернулся в студию к Марусе раздраженный и подавленный. На следующий день, 22 июня 1941 года, нарушив взаимный пакт о ненападении, заключенный между Сталиным и Гитлером, немецкая армия вторглась в Россию.
В своей книге “История агентства Рейтер” Дональд Рид рассказывает, как было сообщено об этом событии:
Министерство иностранных дел Германии обнародовало заявление, в котором говорилось: “Мы ожидаем, что выходные дни пройдут спокойно”. Это показалось ответственному редактору Джеффри Аймерсону подозрительным, и он насторожился. Обычно служба радиоперехвата как Рейтера, так и Департамента национального вещания прекращала работу около полуночи и возобновляла в 6 утра. Перерыв делался, чтобы переводчики могли отдохнуть. Но на этот раз Аймерсон попросил Нину Джи слушать всю ночь – на всякий случай. В середине ночи она взволнованно сообщила по телефону: “Германия напала на Россию”. Аймерсон тут же обнародовал эту новость. И только после этого Нина Джи объяснила, что она всего лишь услышала сообщение о том, что Гитлер объявил о своем осуждении советской политики.
Репутация агентства значительно возросла, когда выяснилось, что Джи оказалась права. Утром зазвонил телефон – Бориса срочно вызывали в Рейтер, чтобы он немедленно приступил к работе. Службой прослушивания радио России, Польши и Германии, в которой начал работать Борис, руководил Глеб Струве, ранее профессор-славист в Юниверсити-колледже Лондонского университета. В Готик-хаусе в районе Барнет было установлено мощное радиооборудование, которое могло ловить радиопередачи со всей Европы. Борису полагалось слушать передачи на русском, польском и немецком языках, собирая информацию, и, как до него делала Нина Джи, решать, насколько эта информация важна. Ему часто приходилось работать ночью, и Маруся волей-неволей оставалась в студии одна, дрожа от страха.
Чтобы делать синхронный перевод радиопередач, Борису пришлось вырабатывать у себя новые навыки, но он был настроен решительно. Когда Борис отдыхал на выходных у Ральфа и Франсес Партридж в Инкпене в графстве Беркшир, частенько было слышно, как поздно вечером он тренируется перефразировать вслух то, что слушал по русскому радио, – новости и пропагандистские вопли.
Через два года, в 1943 году, Борис ушел из Рейтера по причинам, как он объяснил, “личного характера”, что, вероятно, было связано с нервным возбуждением Маруси и ее ночными страхами. Принимая его отставку, Дж. Грэм Грин писал:
Позвольте мне со всей искренностью сказать, что нам будет очень не хватать столь обаятельного человека и доброго друга, который так много сделал, чтобы скрасить тяжелое время. ‹…› Моя задача – найти преемника на Вашу должность, обладающего Вашей находчивостью, редкой мудростью, компетентностью и доскональным знанием предмета, – поистине тяжела.
В то время так хорошо было вырваться на несколько дней из Лондона в Хэм-Спрей-хаус, где Бориса с Марусей ждали покой и дружеское внимание. Партриджи встречали своих русских гостей на вокзале Хангерфорд. На платформе Борис и Ральф обнимались, приплясывая, как два огромных медведя, а флегматичные британцы глядели на этих больших мужчин с изумлением: такого они никогда не видели. Маруся тоже была счастлива. Ее грудной голос, большие черные глаза, зачесанные назад, как у балерины, волосы и прямые непринужденные ответы нравились хозяевам. Ей было приятно видеть Бориса счастливым, не флиртующим с какой-нибудь новой пассией, а лукаво следящим своим острым взглядом за Ральфом, который пытается ускользнуть от мата за шахматной доской.
Как и прежде, Борис был популярной личностью в Мейфере. Здесь он познакомился с Мод Рассел, женой Гильберта Рассела, гвардейского офицера, ставшего биржевым маклером, а теперь уже старого и больного человека. Мод родилась в 1890 году и была дочерью немецкого банкира-еврея, чей отец по ротшильдовской традиции послал своих сыновей в европейские столицы, чтобы создать сеть, способствовавшую развитию семейного банковского дела. Будучи ребенком в очень богатой семье, Мод почти не виделась с родителями, а общалась в основном со служанками и гувернантками, хотя, кажется, не испытывала к ним никаких теплых чувств. Она росла вместе с сестрой в огромном доме на Портман-сквер и никогда в жизни не заглядывала за зеленую, обитую сукном дверь, отделявшую хозяев от слуг. Когда я спросила, не испытывала ли она хотя бы малейшего интереса к тому, как жила прислуга, она резко ответила: “Мне до этого не было никакого дела”. Около 1914 года она вышла замуж за Гильберта Рассела, который потом стал работать в Сити и в результате спекуляций ее приданым в первый же год сделал ее миллионершей.
Мод была энергичная и красивая светская дама, с большим вниманием относившаяся к своей внешности. После полудня она подолгу отдыхала, покрыв лицо и шею густой питательной маской, и только после этого вставала, накладывала косметику и одевалась к обеду. Она носила вещи, сшитые на заказ знаменитыми кутюрье, и привыкла жить ни в чем себе не отказывая. У нее был роман с писателем Иэном Флемингом[73], когда она познакомилась с Борисом и влюбилась в него.
В 1941 году пятидесятивосьмилетний Борис был человеком внушительного вида и крепкого сложения, хоть и похудел на скудной военной диете. Он не сомневался, что способен очаровать всех вокруг, твердо знал, что является знатоком своего дела, был смел и остроумен в разговоре. Его светлые волосы поредели, но и глаза, и все его существо выражали физическую радость жизни, а любопытный нос, слегка раздвоенный на вздернутом кончике, как у шустрого барсука, свидетельствовал о животной чувственности.
Конечно, новый роман осложнил отношения с Марусей. Она услышала, как однажды Борис назвал Мод “восхитительной”, и с тех пор всегда с горечью называла так свою соперницу. Она вновь с омерзением говорила о “дамочках Мейфера” – испорченных женщинах, которые представляют интерес только благодаря своим деньгам и влиятельности. Но Мод была еще и еврейкой, и тут Маруся, как многие русские, испытывала самую вульгарную неприязнь. В рассказе Бориса о внешности и женитьбе Бакста, возможно, тоже чувствовалось предубеждение, связанное с национальностью последнего, особенно когда Борис бурно высмеивал его маленький рост и уродливую внешность. Но такой налет презрительности подавался как шутка. А если кому-то не хватало ума это понять, Борис лишь пожимал плечами.
Иногда Мод бывала в студии. Ее поражала простота обстановки и отсутствие удобств: ванные слишком маленькие, нет мягких кресел и диванов, зимой жуткий холод изза того, что толщина стен старой прачечной всего лишь в один кирпич, а обогреваться можно только двумя жалкими, маленькими каминами. Во время войны Мод приносила с собой в сумочке нечто очень ценное: небольшую бутылку бренди. Вместе с Борисом они шли по переулку к Хэмпстед-Хит, потом вверх по маленькому крутому холму, устраивались там на скамеечке и по очереди прихлебывали бренди.
В студии обычно с жалким видом сидела Маруся. Даже в теплые дни съежившись у огня, она ставила на пол бутылку алжирского красного вина и бокал и беспрерывно курила. Маруся боялась воров, бомбежек, боялась выходить из студии, боялась в ней оставаться. Ее бледное лицо казалось от пудры еще белее, губы были накрашены ярко-красной помадой, брови неровно выщипаны. Она больше не следила за домом, и больно было видеть состояние ужаса, в котором она постоянно пребывала.
Но рядом все же были знакомые: ирландская няня, присматривающая за старым художником Д. С. Макколлом на Нью-Энд-роуд, и русский садовник Павел, работавший у Анны Павловой в доме, который она построила по ту сторону парка. С Павлом Маруся могла поговорить на родном языке. От прежних времен жизни в Хэмпстеде сохранилась дружба с Хендерсонами и Энфилдами.