Юная Невеста Барикко Алессандро
– Я знаю истории всех, кто умер ночью, всех и каждого, с самого детства знаю.
– Может, это легенды.
– Троих я видела.
– Это нормально, многие умирают ночью.
– Да, но не все. Здесь даже дети ночью родятся мертвыми.
– Ты меня пугаешь.
– Вот видишь, ты начинаешь понимать. – И тут Дочь сбросила ночную рубашку точным движением здоровой руки. Сбросила ночную рубашку и повернулась на бок, как Юная Невеста. Нагие, они глядели друг на дружку. Они были одного возраста, а в таком возрасте не существует уродства, ибо все сияет в первозданном свете.
Какое-то время они молчали, многое нужно было рассмотреть.
Потом Дочь поведала, что в пятнадцать-шестнадцать лет ей пришло в голову поднять мятеж против этой истории насчет умерших в ночи, и она думала на полном серьезе, что все вокруг спятили, и возмущалась, как сейчас вспоминается, со всем неистовством. Но никто не всполошился, отметила она. Просто переждали, пока пройдет время. И вот однажды днем Дядя сказал, чтобы я прилегла рядом с ним. Я так и сделала, и стала ждать, когда он проснется. Не открывая глаз, он долго говорил со мной, может быть во сне, и объяснил, что каждый – хозяин своей жизни, но есть вещи, которые от нас не зависят, они у нас в крови, и нет смысла возмущаться, зря тратя время и силы. Тогда я сказала, что глупо думать, будто судьба может передаваться от отца к сыну; сказала, что сама идея судьбы – всего лишь фантазия, сказочка, призванная оправдать собственную трусость. И прибавила, что умру при свете дня, даже если придется покончить с собой между рассветом и закатом. Он долго спал, потом открыл глаза и сказал: разумеется, судьба тут ни при чем, не она переходит по наследству, еще чего не хватало. Тут что-то гораздо более глубинное, животное. По наследству переходит страх, сказал он. Особенный страх.
Юная Невеста заметила, как Дочь во время разговора слегка раздвинула ноги, а потом сдвинула их, стиснув руку, которая теперь медленно двигалась между бедер.
Теперь мне ясно, что это потаенное заражение, я замечаю, как каждым жестом, каждым словом отцы и матери только и делают, что передают по наследству страх. Даже когда на первый взгляд они нас учат стойкости и решительности, и в конечном итоге более всего когда они нас учат стойкости и решительности, на самом деле они нам передают по наследству страх, ибо все, что доступно им из решительного и стойкого, – это то, чем они спасаются от страха, и зачастую от страха особенного, четко очерченного. Итак, хоть кажется, будто семьи учат детей счастью, их, наоборот, заражают страхом. Это проделывают ежечасно, всю впечатляюще долгую череду дней, ни на миг не ослабляя хватки, абсолютно безнаказанно, ужасающе действенно, и никак нельзя разорвать сжимающееся кольцо вещей.
Дочь слегка вытянула ноги.
– Так что я боюсь умереть ночью, – сказала она, – и у меня есть единственный способ войти в сон, мой собственный.
Юная Невеста молчала.
Глаз не сводила с руки Дочери, с того, что она делала. С пальцев.
– Что это? – снова спросила она.
Вместо ответа Дочь легла на спину, принимая позу, ей знакомую. Ее рука, словно ракушка, лежала на животе, а пальцы шарили. Юная Невеста стала припоминать, где она видела такое движение, и ей настолько было в новинку то, что перед нею открывалось, что она в конце концов вспомнила, как палец Матери нащупывал в шкатулке маленькую перламутровую пуговичку, которую она приберегала для манжеты единственной мужниной рубашки. Разумеется, речь шла об иной области бытия, но движение определенно было то же самое, по крайней мере до тех пор, пока оно не стало круговым и слишком быстрым, даже неистовым, чтобы нащупывать, – ей пришло в голову, что так ловят насекомое или давят какую-то мелкую тварь. И впрямь, Дочь вдруг начала время от времени выгибать спину и как-то странно дышать, словно в агонии. И все же какая изящная, подумала Юная Невеста, даже притягательная, подумала: что бы там Дочь ни давила внутри себя, тело ее казалось созданным для такого смертоубийства, так мерно, словно волна, располагалось оно в пространстве, даже изъяны исчезли, обратились в ничто – какая рука высохла, никто бы не мог сказать; какая из раздвинутых ног не действует, никто бы не мог припомнить.
На миг прекратив убиение, но не оборачиваясь, не открывая глаз, она сказала:
– Ты правда не знаешь, что это?
– Нет, – отвечала Юная Невеста.
Дочь рассмеялась, это получилось красиво.
– Ты не врешь?
– Нет.
Тогда Дочь затянула свою гортанную песню, сходную с жалобой, которую Юная Невеста знала и не знала, и снова принялась давить какую-то мошку, но на этот раз оставив всякую скромность, какую до сих пор соблюдала. Теперь она двигала бедрами, а когда запрокинула голову, рот у нее приоткрылся, и мне показалось, будто предел перейден и явлено откровение: мелькнула мысль, молниеносная, что, хотя лицо Дочери и пришло издалека, оно рождено было, чтобы оказаться здесь, у начала волны, которая вздымалась над подушкой. Было оно таким истинным, окончательным, что вся красота Дочери – которой она днем чаровала мир – вдруг предстала мне тем, чем она была, то есть маской, уловкой – чуть более, чем обещанием. Я спросила себя, такова ли она для всех, даже для меня, но вслух – вполголоса – задала другой вопрос, тот же самый:
– Что это?
Дочь, не останавливаясь, открыла глаза и направила взгляд на Юную Невесту. Но на самом деле вряд ли она смотрела, глаза ее были устремлены в пространство, и губы томно раскрылись. Она продолжала свою гортанную песнь, не прекращала шарить пальцами, не говорила.
– Ничего, что я на тебя смотрю? – спросила Юная Невеста.
Дочь отрицательно покачала головой. Не говоря ни слова, продолжала ласкать себя. Куда-то внутри себя добралась. Но поскольку глаза ее были устремлены на Юную Невесту, Юной Невесте показалось, будто между ними больше нет никакого расстояния, физического ли, нематериального, и она задала еще один вопрос:
– Так ты убиваешь свой страх? Находишь его и убиваешь?
Дочь повернула голову, уставилась на потолок, а потом закрыла глаза.
– Это как оторваться, – сказала она. – От всего. Ты не должна бояться или падать на дно, – сказала. – Ты отрываешься от всякой вещи, и безмерная усталость влечет тебя в ночь и дарит сон.
Потом лицо ее вновь обрело те окончательные очертания, голова запрокинулась, рот приоткрылся. Зазвучала гортанная песнь, пальцы между бедер задвигались в спешке, то и дело исчезая внутри. Казалось, она мало-помалу теряет способность дышать, и в какой-то момент ею овладел такой стремительный порыв, что Юная Невеста могла бы принять его за порыв отчаяния, если бы не поняла уже, что именно этого добивалась Дочь каждый вечер, когда гасили свет, докапываясь до какой-то точки внутри себя, и она, эта точка, каким-то образом, судя по всему, оказывала сопротивление, не зря же я вижу теперь, как она тщится выкопать кончиками пальцев то, что изысканные манеры и хорошее воспитание глубоко зарыли за время долгого дня. То был спуск, без сомнения, и с каждым шагом все более крутой и опасный. Потом она задрожала, но не прекращала делать это, пока гортанная песнь не прервалась. Тогда она свернулась калачиком, легла на бок, подогнув ноги и втянув голову в плечи, – на моих глазах она становилась маленькой девочкой, сворачивалась в клубок, обхватив себя руками, уткнувшись подбородком в грудь, дыша размеренно, тихо.
Что же такое я видела, подумалось мне.
Что мне теперь делать, подумалось. Не шевелиться, не шуметь. Спать.
Но Дочь открыла глаза, нашла мой взгляд и со странной твердостью что-то произнесла.
Я не расслышала, и тогда Дочь повторила то, что сказала, громче:
– Попробуй.
Я не пошевелилась. Ничего не сказала.
Дочь смотрела на меня пристально, с кротостью до того безграничной, что она казалась злорадством. Протянула руку и прикрутила фитиль лампы.
– Попробуй, – повторила.
И еще раз:
– Попробуй.
Именно в этот миг Юной Невесте пришло на ум, озарением, то, о чем сейчас я должен поведать, эпизод, случившийся за девять лет до того, так, как мне заблагорассудилось восстановить его только что, среди ночи. Подчеркиваю: среди ночи, ибо мне случается просыпаться внезапно в ранний час, до зари, и в совершенно ясном уме просчитывать, насколько разорена моя жизнь, или следить за геометрией ее распада, словно за порчей яблока, забытого в углу: я с ней сражаюсь как раз тем, что восстанавливаю эту историю, или другие истории, и это короткими перебежками меня уводит прочь от моих выкладок – а иногда и не уводит. Мой отец делает то же самое, воображая, как проходит поле для гольфа, лунка за лункой. Уточняет, что лунок девять. Он симпатичный старичок, ему восемьдесят четыре года. Как бы в этот миг это ни казалось мне невероятным, никто не может сказать, будет ли он жив, когда я допишу последнюю страницу этой книги: согласно общему правилу, ВСЕ, кто жив, пока ты пишешь книгу, должны дожить до ее конца, по той простой причине, что написание книги, для того, кто ее пишет, длится единый миг, каким бы до крайности долгим он ни был, стало быть, неразумно предполагать, будто кто-то может пребывать внутри его живым и мертвым одновременно, тем более мой отец, симпатичный старичок, который по ночам, отгоняя демонов, мысленно играет в гольф, выбирает клюшки, рассчитывает силу удара; в то время как я, в отличие от него, как уже говорилось, раскапываю эту историю или другие. Именно поэтому, если не по какой-то другой причине, я точно знаю, что случилось припомнить Юной Невесте в тот самый миг, когда Дочь пристально глядела на нее, повторяя одно и то же слово. Попробуй. Знаю, что озарением явилось воспоминание, которое до тех пор не приходило ей на ум, которое она ревниво хранила все девять лет, а именно воспоминание о том, как однажды зимним утром бабушка велела позвать ее к себе в комнату, где, еще не совсем состарившись, она силилась умереть достойно, на роскошной постели, затравленная болезнью, которой никто не мог объяснить. Каким бы абсурдным ни казалось это, я точно знаю первые слова, которые она произнесла, – слова умирающей, обращенные к девочке:
– Какая ты еще маленькая.
Именно эти слова.
– Но я не могу ждать, пока ты вырастешь, я умираю, это последний раз, когда я могу поговорить с тобой. Если не понимаешь, просто слушай и запоминай: рано или поздно поймешь. Ясно?
– Да.
Они не были одни в комнате. Бабушка говорила вполголоса. Юная Невеста ее боялась и обожала. Эта женщина родила ее отца, а значит находилась в непререкаемом и торжественном отдалении. Когда бабушка велела ей сесть и придвинуть стул поближе к кровати, девочка подумала, что до сих пор никогда не была к ней так близко, и с любопытством вдохнула запах: пахло не смертью, а закатом.
– Слушай хорошенько, маленькая женщина. Я росла, как и ты, единственной дочерью среди многих сыновей. Если не считать мертвецов, нас было шестеро. Плюс еще отец. Люди у нас имеют дело со скотиной, насилуют землю каждый день и редко позволяют себе роскошь думать. Матери быстро стареют, у дочерей крепкие ягодицы и белые груди, зимы нескончаемы, летом неимоверная духота. Понимаешь ли ты, в чем проблема?
Она, хоть и смутно, поняла.
Бабушка открыла глаза и устремила на нее взгляд.
– Не думай, что получится убежать. Они бегают быстрее. А когда им не хочется бегать, ждут, пока ты вернешься, и берут свое.
Бабушка снова закрыла глаза и поморщилась, что-то пожирало ее изнутри, вгрызаясь постепенно, внезапно и непредсказуемо. Когда это проходило, она снова могла дышать и сплевывала на пол зловонную мокроту, расцвеченную цветом, какой только смерть может изобрести.
– Знаешь ли, как я поступила? – спросила она.
Юная Невеста не знала.
– Я разжигала в них желание, пока они не обезумели, потом поддалась, а потом всю жизнь их держала за яйца. Ты никогда не задавалась вопросом, кто в этой семье главный?
Юная Невеста отрицательно покачала головой.
– Я, глупенькая.
От очередного укуса прервалось дыхание. Я сплюнула эту гадость, уже и не желая знать куда. Главное, чтобы не на себя. Попадало и на простыни, но большей частью на пол.
– Мне теперь пятьдесят три года, я помираю и могу точно сказать тебе: не делай как я. Это не совет, это приказ. Не делай как я. Понимаешь?
– Но почему?
Она спросила как взрослая, чуть ли не сварливым тоном. В единый миг в ней не осталось ничего детского. Это понравилось мне. Я приподнялась на подушках и поняла, что с этой девочкой можно быть суровой, злобной и прихотливой, какой я и была, с превеликим моим удовольствием, каждый миг этой самой жизни, которая теперь от меня ускользает с каждым приступом боли в животе.
– Потому, что это не действует, – сказала я. – Если всех довести до безумия, ни в чем уже нет порядка, и рано или поздно ты оказываешься брюхатой.
– Что-что?
– Твой брат на тебя наседает, всовывает в тебя свой живчик и делает ребеночка в животе. Если только твой отец не опережает его. Теперь понятно?
Юная Невеста даже глазом не моргнула.
– Да вроде бы.
– И не воображай, будто это противно. В большинстве случаев и ты от этого сходишь с ума.
Юная Невеста промолчала.
– Но этого тебе сейчас не понять. Просто запомни как следует. Ясно?
– Да.
– Стало быть, не делай как я, это неправильно. Я знаю, что ты должна делать, слушай хорошенько, я тебе скажу, что ты должна делать. Для этого я тебя позвала сюда, чтобы сказать, что ты должна делать.
Она выпростала руки из-под одеяла, без них никак не получалось как следует объясниться. Руки были некрасивые, но каждый мог видеть: будь их воля, они не скоро бы скрылись под землей.
– Забудь о том, что у тебя между ног. Не прячь, этого недостаточно. Просто забудь. Даже ты сама не должна знать, что у тебя там есть. Это не существует. Забудь, что ты женщина, не одевайся как женщина, не двигайся как женщина, остриги волосы, двигайся как парень, не смотрись в зеркало, пусть руки у тебя будут натруженные и кожа облезет от солнца, не желай никогда быть красивой, не старайся понравиться никому, даже самой себе. Ты должна стать отвратной, тогда они оставят тебя в покое, забудут о тебе. Понимаешь?
Я кивнула.
– Не танцуй, никогда не спи с ними рядом, не мойся, привыкни к тому, что воняешь, не смотри на других мужчин, не заводи подруг среди женщин, выбирай самую тяжелую работу, падай с ног от усталости, не верь историям любви и не предавайся мечтам.
Я слушала. Бабушка не сводила с меня глаз, хотела быть уверенной, что я слушаю. Потом понизила голос, было понятно, что она переходит к самому трудному.
– Одну только вещь имей в виду: женщину, какова ты есть, храни в глазах и губах, все остальное выкинь, но оставь глаза и губы – однажды они тебе понадобятся.
С минуту она поразмыслила.
– Если придется, откажись от глаз, приучись ходить, потупив взгляд в землю. Но губы сохрани, иначе не будешь знать, откуда начать, когда придет пора.
Юная Невеста смотрела на бабушку, и глаза ее казались огромными.
– И когда же придет пора? – спросила она.
– Когда ты встретишь мужчину, который тебе понравится. Тогда бери его и выходи замуж, вот все, что нужно делать. Но чем-то его нужно будет взять, и тогда тебе понадобятся губы. Потом волосы, руки, глаза, голос, лукавство, терпение, упругий живот. Ты должна будешь всему научиться заново, и поскорее, иначе они поспеют прежде его. Понимаешь, о чем я?
– Да.
– Вот увидишь, все вернется в мгновение ока. Ты только должна поторопиться. Ты меня внимательно слушала?
– Да.
– Тогда повтори.
Юная Невеста повторила, слово в слово, а если не могла припомнить точного выражения, добавляла что-то от себя.
– Ты – настоящая женщина и не дашь себя в обиду, – сказала бабушка. Так и сказала: женщина.
Провела рукой по воздуху, словно хотела приласкать.
– А теперь иди, – сказала.
Накатил очередной приступ, она заскулила жалобно, по-звериному. Сунула руки под одеяло, прижала туда, где смерть пожирала ее, к животу.
Юная Невеста встала, недолго постояла неподвижно около постели. Мне запало в голову спросить одну вещь, но было непросто найти слова.
– Мой отец, – начала я и осеклась.
Бабушка обернулась, оглядела меня тревожно, словно затравленный зверь.
Но я была девочкой, которая не даст себя в обиду, и это не остановило меня.
– Мой отец родился таким образом?
– Каким образом?
– Мой отец родился от кого-то из семьи, таким образом?
Бабушка поглядела на меня, и то, что она подумала, я могу осознать сегодня: никто никогда не умирает по-настоящему, кровь продолжает течь, унося в вечность все лучшее и все худшее, что есть в нас.
– Дай мне помереть спокойно, девочка, – сказала она. – Теперь дай мне спокойно помереть.
Поэтому той душной ночью, когда Дочь, глядя на меня с кротостью, которая могла обернуться и злорадством, твердила, чтобы я попробовала, то есть вспомнила, что у меня между ног, я поняла сразу, что это не просто какой-то момент, а та самая встреча, о которой говорила бабушка, сплевывая смерть вокруг себя: то, что для Дочери могло показаться игрой, для меня должно было стать порогом. Я это откладывала систематически, с яростной решимостью, ибо тоже, как все, унаследовала страх и посвятила ему добрую долю своей жизни. Я преуспела во всем, чему меня научили. Но с тех пор как мы с Сыном познакомились, я знала, что не хватает последнего движения, возможно – самого трудного. Нужно было всему научиться заново, а поскольку он уже находился в пути, следовало поторопиться. Мне подумалось, что кроткий голос Дочери – злорадный голос Дочери – это подарок судьбы. И поскольку она меня убеждала попробовать, я подчинилась и попробовала, прекрасно зная, что пускаюсь в путь, откуда нет возврата.
Как иногда бывает в жизни, она вдруг поняла, что прекрасно знает, как действовать, хотя смысл этих действий был ей непонятен. То был дебют, первый бал, ей казалось, что она долгие годы втайне практиковалась, упражнялась часами, которых память не сохранила. Без спешки она дожидалась верных движений, всплывавших одно за другим из глуби воспоминаний, отрывочных, но точных во всех подробностях. Ей понравилось, когда дыхание стало пением, и радовали те мгновения, когда оно прерывалось. В голове у нее не было никаких мыслей до тех пор, пока ей не подумалось, что она хочет на себя посмотреть, иначе все это останется тенью, сотканной из ощущений, она же хотела, чтобы был образ, настоящий. Итак, она открыла глаза, и то, что увидела, на долгие годы осталось у меня в памяти образом, способным, при всей своей простоте, объяснить вещи, или обозначить начало, или пробудить фантазию. Особенно первая вспышка, когда все было неожиданным. Это так меня и не покинуло. Ибо мы рождаемся много раз, и в этой вспышке я родилась для жизни, которая потом стала моей, истинной, непоправимой, неистовой. Так что и сегодня, когда все уже случилось и наступила пора забвения, мне трудно припомнить, в самом ли деле Дочь в какой-то момент встала на колени у моей постели, и гладила меня по голове, и целовала в виски; может быть, мне это приснилось, но зато я помню совершенно точно, что она в самом деле зажала мне рот, когда я в конце не смогла подавить крик, в этом я совершенно уверена, потому что до сих пор помню вкус этой ладони и странное желание лизнуть ее, по-звериному.
– Будешь кричать, тебя услышат, – сказала Дочь, отнимая руку от ее рта.
– Я кричала?
– Да.
– Какой стыд.
– Почему? Просто тебя могут услышать.
– Как я устала.
– Спи.
– А ты?
– Спи, я тоже засну.
– Какой стыд.
– Спи.
На следующее утро, за столом для завтраков, все показалось ей гораздо более простым и по какой-то необъяснимой причине более неторопливым. Она заметила, что проскальзывает в беседу и выскальзывает из нее с такой легкостью, которой никогда от себя не ожидала. И не только у нее самой сложилось такое впечатление. Она ощутила некий оттенок галантности в манерах инспектора почтовых ведомств и уверилась в том, что взгляд Матери останавливается на ней по-настоящему, даже чуть-чуть нерешительно, будто в раздумье. Поискала глазами вазочку со сливками, на которые до тех пор не решалась посягнуть, и не успела отыскать ее взглядом, как Модесто уже протянул ей лакомство, недвусмысленно кашлянув два раза, в виде комментария. Она глядела не понимая. Он, протягивая вазочку, поклонился и прошептал, еле слышно, но отчетливо:
– Вы сегодня сияете, синьорина. Будьте осторожны.
Сын начал приезжать в середине июня, и через несколько дней всем стало ясно, что это затянется. Первой прибыла датская пианола в разобранном виде, и пока еще можно было подумать, что некий взбесившийся фрагмент выломился из логической цепочки, которую Сын, несомненно, выстроил, пересылая свои вещи, и вырвался вперед, с некоторым даже комическим эффектом. Но на следующий день были присланы два валлийских барана фордширской породы, а с ними вместе запечатанный баул с надписью ВЗРЫВЧАТЫЕ ВЕЩЕСТВА. Затем последовали, день за днем, кульман, сделанный в Манчестере, три натюрморта, макет шотландского хлева, рабочий комбинезон, пара зубчатых колес непонятного назначения, двенадцать пледов из легчайшей шерсти, пустая картонка для шляп и стенд с расписанием поездов, отправляющихся с вокзала Ватерлоо в Лондоне. Поскольку конца этой процессии не предвиделось, Отец счел своим долгом успокоить семью, заявив, что все под контролем и, как Сын заблаговременно предупредил письмом, возвращение из Англии происходит путем, наиболее подходящим для того, чтобы избежать ненужной суеты и пагубных осложнений. Модесто, которому не так-то легко было устроить двух баранов фордширской породы, позволил себе сухо кашлянуть один раз, и тогда Отец вынужден был добавить, что какие-то минимальные неудобства принимались в расчет. Но поскольку у Модесто, по всей видимости, продолжало першить в горле, Отец в заключение заверил, что, как ему кажется, было бы разумно предположить, что Сын вернется до отъезда на курорт.
Этот курорт для семейства представлял собой всем надоевшее обыкновение, которое выливалось в пару недель, проводимых во французских горах: все это воспринимали как обязанность и сносили с элегантным смирением. В таких обстоятельствах дом по традиции оставляли совершенно пустым, тут вступал в силу инстинкт земледельца, имевший отношение к севообороту: думалось, что следует оставить дом под паром, чтобы по возвращении снова засеять его и рассчитывать на буйные всходы отпрысков семейства и, разумеется, на обильный, как всегда, урожай. Поэтому слуг тоже отправляли по домам, и даже Модесто предлагали воспользоваться тем, что всякий назвал бы отпуском, а он воспринимал как ничем не оправданный перебой во времени. Обычно это происходило в первой половине августа: отсюда следовало, что процессия предметов протянется еще месяца полтора. Стояла середина июня.
– Не поняла, он приезжает или не приезжает? – спросила Юная Невеста у Дочери, когда они остались вдвоем после завтрака.
– Приезжает, приезжает каждый день понемногу, закончит приезжать где-то через месяцок, – ответила Дочь и добавила: – Ты же знаешь, какой он.
Юная Невеста знала, какой он, но не так чтобы очень хорошо, или в деталях, или как-то по-особенному определенно. В действительности Сын нравился ей именно за то, что был непонятен, в отличие от своих сверстников, в которых попросту нечего было понимать. При первой встрече юноша поразил ее недужным изяществом движений и какой-то предсмертной красотой. Он был здоровехонек, насколько девушка знала, но только тот, чьи дни сочтены, мог бы так двигаться, так одеваться, а главное – так упорно молчать, заговаривая лишь время от времени, вполголоса, с напряжением, ничем не оправданным. Казалось, он был отмечен чем-то; если помыслить, что трагической судьбой, то это слишком отдавало бы литературой, и Юная Невеста быстро, по наитию, научилась такие мысли превозмогать. На самом деле под маской этих тончайших черт, этих движений человека, одолевающего недуг, Сын скрывал ужасающую жадность к жизни и редкую силу воображения: оба эти достоинства в деревенской глуши просто резали глаз своей бесполезностью. Все находили его в высшей степени умным, а это, по общему ощущению, было все равно что находить его анемичным или дальтоником: безобидный элегантный недуг. Но Отец, издалека, наблюдал за ним и знал; Мать, с более близкого расстояния, заботилась о нем и догадывалась: их мальчик не такой, как все. Своим инстинктом зверька это поняла и Юная Невеста, когда ей едва исполнилось пятнадцать лет. Так, она оказывалась с ним рядом, нечаянно и ненавязчиво, всякий раз, как предоставлялась возможность: а поскольку с годами она сотворила из себя этакую маленькую дикарку, то сделалась для Сына чем-то вроде верного, немного странного друга, младшего, диковатого и такого же таинственного, как он сам. Они пребывали в молчании. Юная Невеста особенно пребывала в молчании. Оба любили не договаривать фразы, предпочитали лучи определенных граней и равнодушно относились к любому виду убожества. Странно было видеть их вместе, он такой элегантный, она нарочито неухоженная; если и можно было углядеть что-то женственное в ком-то из этой парочки, то, скорее всего, в нем. Они начали говорить о себе, когда вообще говорили: мы. Видели, как они бегут вверх по течению реки, но по всей необъятной равнине не различить было и следа тех, кто за ними гнался. Видели, как, взобравшись на колокольню, они самозабвенно копируют надписи, выгравированные внутри большого колокола. Видели, как они часами, не говоря ни слова, торчат на фабрике, наблюдая за движениями рабочих и записывая цифры в маленькую тетрадку. В конце концов к ним пригляделись до того, что они стали невидимыми. Когда это случилось, Юная Невеста вспомнила слова бабушки и, не раздумывая долго, решила, что вот наступила пора, которую та предвосхитила или даже посулила. Мыться она не мылась, и не причесывалась, и носила все те же запачканные платья, и под ногтями чернела земля, а из промежности по-прежнему исходил резкий запах; да и глаза, от которых она давно уже отреклась, двигались без какой-либо тайны, с плутоватой тупостью домашней скотины. Но когда однажды Сын, прервав молчание, которое Юная Невеста сочла совершенным по длительности, обернулся к ней и задал какой-то простой вопрос, она вместо ответа прибегла к тому, что годами берегла для него, и поцеловала его.
Для Сына то был не первый поцелуй, но в каком-то смысле все-таки первый. Ранее, в разное время, его целовали две женщины; как и полагалось для паренька такого типа – без возраста, – две зрелые женщины, подруги Матери. Обе все сделали сами, одна в уголке сада, другая в купе поезда. Ему больше всего помнилась, в обеих, прилипчивая помада. Первая была скромнее, но вторая, обуреваемая желанием, скользнула вниз, взяла в рот, двигала языком долго и медленно, пока он не кончил. За этим ничего не последовало, ведь обе, как ни крути, были женщины развитые, но при случайных встречах Сын читал в их глазах долгое тайное повествование, составлявшее часть того, что его больше всего возбуждало. Что же до настоящего, скажем так, полного совокупления, то Отец, человек добродушный и при случае буйный, назначил таковому срок в нужный момент и в семейном борделе, в городе. Поскольку там умели мгновенно распознавать чьи угодно предпочтения, все произошло таким способом, какой Сын счел уместным и удобным. Юноша оценил быстроту, с которой первая женщина в его жизни поняла, что он будет делать это не раздеваясь, с открытыми глазами, а она должна это делать молча, полностью обнаженной. Была она высокая, говорила с южным акцентом и величественно раздвигала ноги. Знакомясь, она провела пальцем по его губам – бескровным, как у больного, но прекрасным, словно у мученика, – и сказала, что он будет иметь успех у женщин, ведь ничто не возбуждает их так, как тайна.
То есть у него было прошлое, у Сына, и все-таки девственный поцелуй Юной Невесты ошеломил его: потому что Юная Невеста была сорванцом, потому что сама мысль об этом была немыслима, потому что он мыслил об этом всегда и потому что теперь он разгадал ее тайну. Кроме того, она так целовалась… Это взволновало его, и даже несколько месяцев спустя, когда Мать, присев рядом, попросила объяснить, ради всего святого, какого дьявола он хочет обручиться с девчонкой, у которой, насколько она может судить, нет ни груди, ни задницы, ни лодыжек, Сын погрузился в одно из своих нескончаемых молчаний, а потом сказал только: ее губы. Мать порылась в воспоминаниях, отыскивая хоть что-нибудь, что связало бы ту девчонку с понятием губы, но так ничего и не нашла. Тогда она глубоко вздохнула и наказала себе на будущее приглядеться внимательнее: очевидно, она что-то упустила. Если угодно, в тот миг у нее зародилось любопытство, которое годы спустя внушило ей тот инстинктивный и памятный жест, какой мы еще увидим. А в тех обстоятельствах она изрекла всего лишь: «Впрочем, все знают, что реки текут к морю, а не наоборот» (многие из ее силлогизмов были поистине неразрешимы).
После этого первого поцелуя дела ускорились в геометрической прогрессии, сначала втайне, потом при солнечном свете, породив наконец отложенное бракосочетание, составляющее основу истории, которую я сейчас вам рассказываю и по поводу которой вчера один мой старый друг спросил простодушно, не связана ли она с теми невзгодами, какие убивают меня в последние месяцы, то есть в период, когда я снова и снова пытаюсь эту историю рассказать, и она, думает старый друг, может быть, как-то связана с историей, которая меня убивает. Верный ответ – нет – было нетрудно дать, и все же я промолчал и ничего не ответил, и все потому, что пришлось бы объяснять, как естественно то, что мы пишем, связано с тем, что мы есть или были, но что касается меня, то я никогда не думал, будто ремесло писателя может вылиться в литературную обработку фактов собственной жизни, в мучительную стратагему изменения имен и иногда последовательности событий, в то время как самый верный смысл того, что мы можем сделать, для меня всегда заключался в том, чтобы соблюсти между нашей жизнью и нашими писаниями великолепную дистанцию; намеченная вначале воображением, восполненная затем ремеслом и прилежанием, она нас уводит в иное место, где возникают миры, прежде не существовавшие, в которых все, что с нами интимно и неисповедимо связано, возникает вновь, но нам почти неведомое и осененное грацией изящнейших форм, словно окаменелости или мотыльки. Определенно, старому другу было бы трудно понять. По этой причине я промолчал и ничего не ответил, но сейчас вижу, что полезней было бы расхохотаться и спросить у него, да и у себя тоже, как, черт его дери, может быть связана история семейства, которое завтракает до трех часов дня, или Дяди, который дрыхнет все время, с тем внезапным раздраем, который меня стирает с лица земли (по крайней мере, у меня такое ощущение). Никак, совершенно никак. Я так не поступил не только потому, что нынче мне очень трудно смеяться, но и потому, что знаю точно: где-то в моих рассуждениях кроется утонченная фальшь. Раз уж окаменелости и мотыльки там присутствуют и ты начинаешь их обнаруживать, даже пока пишешь, порой не нужно ждать, когда пройдут годы и ты перечитаешь все с холодным рассудком, – время от времени ты прозреваешь их в раскаленной печи, когда куешь железо. Например, я должен был бы изложить старому другу, как, описывая Юную Невесту, я иногда меняю, более или менее резко, лицо рассказчика, и поначалу мне кажется, что это относится к техническим изыскам или имеет до некоторой степени эстетическую природу, во всяком случае, определенно усложняет читателю жизнь; само по себе оно не так уж и важно, однако производит докучное впечатление виртуозности, с которой первое время я даже пытался бороться, но затем смирился с очевидным фактом, что попросту не могу прочувствовать ту или иную фразу, если не проскользну в другое лицо, как будто твердая опора на ясный и различимый голос повествователя уже не вызывает у меня доверия или я не способен уже оценить ее по достоинству. Я утратил наивность, необходимую для такого притворства. Наконец, мне пришлось бы признаться перед старым другом, что, даже не разобравшись во всех подробностях, я прихожу к мысли, что существует некое созвучие между перебоями, скольжением лиц рассказчика в моих фразах и тем, что довелось мне обнаружить за эти месяцы по поводу себя самого и окружающих, иными словами, возможного вторжения в жизнь событий, не имеющих направления; они тем самым не являются историями, тем самым их невозможно рассказать, и в конечном итоге они представляют собой загадки без определенной формы, предназначенные для того, чтобы вынести мозг, что и требовалось доказать в моем случае. Почти невольно их ошеломительная нелепость отразилась в приеме ремесла, которым я зарабатываю себе на жизнь, и мне хочется сейчас сказать моему старому другу, попросить его, пусть и задним числом, чтобы он понял: да, я пишу книгу, которая, возможно, связана с тем, что меня убивает, но умоляю считать это рискованным и очень личным допущением, бесполезным для воспоминаний, поскольку, в конце концов, твердую опору в реальности имеет только то, что я пишу, – это и меня удивляет, клянусь; да, в конце концов, несмотря на то, что происходит вокруг и внутри меня, я считаю, что самый достойный предмет моих стараний – отточить рассказ о том, как, в геометрической прогрессии бурного течения своей страсти, Сын и Юная Невеста натолкнулись на неожиданную переменную величину эмиграции в Аргентину, порожденной пылким воображением беспокойного – если не безумного – Отца. Сын, со своей стороны, не слишком расстроился, ибо унаследовал от семейства весьма смутное понятие о времени, в свете которого три года ничем существенным не отличались от трех дней: речь шла об обусловленном сроке в рамках их обусловленной сроками вечности. Зато Юная Невеста пришла в ужас. Она от своего семейства унаследовала четкий и явственный страх и тотчас же поняла, что, если бабушкины предписания до сих пор ее уберегали и спасали, это будет гораздо труднее в далекой, чужой и загадочной стране. Ее положение нареченной невесты на первый взгляд ей служило порукой, но также и выносило на поверхность то, что она долгие годы таила, зарывала в землю, а именно – очевидную истину своей женской природы. В смятении приняла девушка решение отца взять ее с собой, ведь очевидно, что от нее там не будет никакой пользы, и даже заподозрила, не кроется ли за этим внезапным решением какое-либо двусмысленное намерение. В Аргентину она отправилась с легким чемоданом и тяжелым сердцем.
Как мы уже видели, что бы ни случилось там – а несомненно, что-то да случилось, как мы еще увидим, – Юная Невеста вернулась в назначенный срок, в достаточной мере вымытая как должно, причесанная, с чистой кожей и изящной походкой. Она вернулась издалека за тем, что ей причиталось, и ничто, насколько ей было известно, не помешало бы ей явиться в назначенный срок, с незатронутым сердцем, дабы взыскать обетованное наслаждение.
Все говорили, что это случится до отъезда на курорт.
– Модесто?
– Да?
– Эта история с книгами.
– Да?
– Можно с вами немножко об этом поговорить?
– Если желаете. Но не здесь.
Они находились в кухне, а у Модесто было чуть-чуть слишком строгое представление о том, для чего предназначено всякое пространство в этом доме. На кухне готовили еду.
– Если хотите, пройдемте со мной, я как раз собирался нарвать в огороде пряных трав, – сказал он.
Огород, например, был правильным местом для разговора.
День выдался яркий, ни следа липкого тумана, который в эту пору года заползал в глаза и портил настроение. Они остановились у грядки, под кустом сирени, дающим умеренную тень.
– Я тут подумала, нельзя ли получить разрешение, – начала Юная Невеста.
– А именно?
– Я бы хотела, чтобы мне позволили читать. Держать у себя книги. Не быть вынужденной читать их в туалете.
– Вы читаете в туалете?
– А вы можете предложить какие-то другие места?
Модесто немного помолчал.
– Для вас это настолько важно?
– Да, важно. Я выросла в семье крестьян.
– Благороднейшее сословие.
– Может быть, но не в этом дело.
– Нет?
– Я чуть-чуть поучилась у сестер в монастыре, а потом – все. И знаете, почему я не полная невежда?
– Потому, что вы читали книги.
– Вот именно. Я пристрастилась к ним в Аргентине. Там больше нечего было делать. Мне привозил их врач, раз-другой в месяц, когда проезжал через наши края; может, таким образом он ухаживал за мной. Я мало что понимала, книги-то были на испанском, но все равно жадно глотала их. Авторов он сам выбирал, мне все подходило. Это самое прекрасное занятие, какое я там для себя нашла.
– Могу понять.
– Теперь мне этого не хватает.
– И все-таки вы читаете что-то в туалете.
– Единственную книгу, которую захватила с собой. Скоро выучу ее наизусть.
– Дозволено ли будет осведомиться, о какой книге идет речь?
– О «Дон Кихоте».
– Ах эта.
– Вы ее читали?
– Немного растянутая, вам не кажется?
– Скажем, несвязная.
– Я бы не стал так строго судить.
– Но язык прекрасный, поверьте.
– Верю.
– Песня.
– Могу вообразить.
– Неужели абсолютно невозможно найти в этом доме какие-то другие книги? И получить позволение их читать?
– Сейчас?
– Да, сейчас, почему бы и нет?
– Вы скоро выйдете замуж. Заживете своим домом и сможете делать все, что захотите.
– Вы, должно быть, заметили, что дело движется как-то неспешно.
– Да, у меня сложилось такое впечатление.
Модесто задумался. Естественно, он лично мог обо всем позаботиться: он знал, где достать книги, ему бы не было трудно, или неприятно, передать ту или иную Юной Невесте, но, ясное дело, это явилось бы нарушением правил, к чему он не вполне еще был готов. После долгих колебаний он прочистил горло. Юная Невеста не могла догадаться, что этим горловым префиксом он предварял сообщения, которые считал особо конфиденциальными.
– Поговорите с Матерью, – изрек он.
– С Матерью?
– Отец очень строг в этом вопросе. Но Мать тайком читает. Стихи.
Юная Невеста подумала о неразрешимых силлогизмах и начала догадываться, откуда они берутся.
– И когда она это делает?
– Днем, у себя в комнате.
– Я думала, она принимает визиты.
– Не всегда.
– Мать читает. Невероятно.
– Разумеется, синьорина, я вам этого не говорил и вы этого не знаете.
– Конечно.
– Но я бы на вашем месте сходил к Матери. Наберитесь смелости попросить о свидании.
– Вам кажется, что никак нельзя попросту постучать в дверь, безо всяких церемоний?
Модесто весь напрягся:
– Что вы сказали?
– Я говорю: мне кажется, вполне уместно пойти и постучать к ней в дверь.
Модесто рвал зелень, согнувшись над грядкой. Он выпрямился:
– Синьорина, вы ведь хорошо представляете себе, о ком мы говорим?
– Конечно. О Матери.
Таким точно тоном она могла ответить: «В подвале», спроси ее кто-нибудь, где лежат ломаные стулья, которые нужно выбросить, и Модесто понял, что Юная Невеста не знала или, по крайней мере, знала не все, и жестоко огорчился, осознав, что манкировал стремлением, с которым просыпался каждое утро, – всегда и во всем достигать совершенства: ввел эту девушку в круг лиц, облеченных доверием, не измерив всей глубины ее невежества. Это смутило его, им надолго завладели сомнения, которые не входили ни в его обязанности, ни в привычки. Юной Невесте даже показалось на мгновение, что Модесто колеблется – какое-то еле заметное дрожание в пространстве; с другой стороны, колебание – именно то, что настигает нас, когда мы обнаруживаем нежданно-негаданно бездну, которая разверзается – при полном нашем неведении – между нашими намерениями и непреложностью фактов; этот опыт мне то и дело доводится переживать в последнее время как естественное следствие моего и чужого выбора. Как я пытаюсь объяснить порой тем, у кого хватает духу слушать меня, ощущение, которое я испытываю, не то чтобы слишком оригинальное, состоит в том, что я не существую нигде, до такой степени, что если бы Господь Бог из какого-нибудь каприза в этот самый момент решил бросить взгляд на Свое творение, даже Он не смог бы обнаружить моего присутствия, настолько несуществующим я стал на данный момент времени. Естественно, имеются лекарства для обстоятельств подобного рода, да и каждый вырабатывает свою систему, чтобы продержаться в периоды таких перемежающихся смертей; я, к примеру, склонен приводить в порядок предметы, урывками – мысли, очень редко – людей. Модесто обитал в пустоте всего лишь несколько секунд – для него невероятно долгих, – и одно из преимуществ моей профессии состоит в том, чтобы знать во всех подробностях, что запечатлелось в его мыслях, а именно – ошеломляющее количество вещей, которых Юная Невеста, очевидно, не знала. И прежде всего Юная Невеста, очевидно, не знала ничего о Матери. Не знала легенды Матери.
Что Мать была красавицей, я уже говорил, но теперь следует уточнить, что в этой красоте, как она воспринималась в рамках данного четко очерченного мира, было нечто сродни мифу. Корни мифа уходили в годы отрочества, прожитого в городе; соответственно, до деревни дошли только далекие отголоски, легендарные повествования, подробности неведомого происхождения. Тем не менее было известно, что Мать очень рано обрела красоту и какое-то время пользовалась ею самым откровенным образом. Когда Отец женился на ней, ей уже стукнуло двадцать пять и многое произошло, но она ни в чем не раскаивалась. Незачем скрывать, что брак этот на первый взгляд не имел особого смысла, поскольку Отец в плане внешности мало что собой представлял и в отношении секса был связан бесчисленными предосторожностями, но все прояснится однажды днем, а вероятнее, ночью, когда я на ощупь определю, что в руках у меня детали головоломки, подходящие для рассказа о том, как в точности все происходило; но только не сегодня, не в этот солнечный день, когда я чувствую в себе достаточно нежности, чтобы поведать о вещах, известных Модесто, а Юной Невесте – нет, например о том, сколь извилист был след безумия, каковой Мать оставляла за собой, просто скользя по жизни города, испытывая на чужих слабостях силу своих чар. Двое покончили с собой, как известно: один проглотил даже чрезмерную дозу отравы, другой исчез в водоворотах реки. Но также и священник, довольно прославленный, прекрасный проповедник, укрылся за стенами монастыря, а именитый кардиолог нашел приют в палате сумасшедшего дома. Не было числа семьям, в которых жены худо-бедно сосуществовали с мужьями, убежденными, будто они родились для того, чтобы любить другую, то есть Мать. С другой стороны, есть сведения по меньшей мере о трех молодых дамах, из самых лучших семей, более чем удачно выданных замуж, которые были настолько близки с ней в незрелые годы, что выработали в себе непроходящее отвращение к мужскому телу и его сексуальным потребностям. Сведения о том, что именно даровала она каждой из своих жертв, доведенных до крайности, весьма расплывчаты, но двум неопровержимым фактам можно доверять. Первый, который, по всей видимости, не стоит принимать во внимание: когда Отец взял ее в жены, она не была девицей. Второй, который следует понимать буквально: Матери до замужества вовсе не требовалось что-то даровать, дабы довести кого угодно до безумия: вполне хватало просто ее присутствия в каком-то месте. Это может показаться маловероятным, и я вынужден все показать на конкретном примере, избрав деталь, наверное, наиболее значимую и, конечно, общеизвестную. Все было блистательно в ней, но если говорить о декольте, или, точнее, о том, что исполняет этим самым декольте обещанное – мы говорим о груди, – тут мы вынуждены вознестись на такие высоты, когда с трудом подбирается определение, разве только мы захотим прибегнуть к такому термину, как волшебство. Баретти в своем «Указателе», к которому необходимо обратиться, если мы хотим придать событиям объективные очертания, употребляет даже такое смелое выражение, как ведовские чары, но это место в его заслуживающем всяческих похвал труде всегда представлялось весьма спорным: хотя бы потому, что сочетание ведовские чары предполагает дурное намерение, а это, как всем известно, ни в коей мере не передает кристально чистого ощущения счастья, которое, кинув самый беглый взгляд на грудь Матери, испытывал тот, кто имел дерзновение взглянуть или преимущественное право иметь таковое дерзновение. В конце концов, сам Баретти с этим согласился. В более поздних декламациях его «Указателя», когда он стал уже стариком, весьма и весьма достойным, ссылки на ведовские чары мало-помалу сходят на нет, утверждают свидетели. Я употребил термин декламация потому, что, как, возможно, известно всем, «Указатель» Баретти – это не книга и не документальная запись, а нечто вроде устной литургии, которую он сам служил, впрочем, редко и всегда без предуведомления. В среднем она имела место раз в два года, обычно приходилась на лето, и неизменным было только одно: начиналась она ровно в полночь. Но какого числа – никто не знал. Нередко случалось так, что из-за невозможности предвидеть событие Баретти давал представление перед немногочисленными свидетелями, если не перед парой свидетелей, а в один год – после выяснилось, что год был засушливый, – свидетелей не оказалось вовсе. Это, казалось, не имело для него значения, посему мы должны понимать так, что неукоснительное представление «Указателя» являлось его личной необходимостью, неразрывно связанной с самыми глубокими тайниками души, и только случайно могло оно касаться посторонних. К тому же этот человек отличался скромным изяществом, что логически выводилось из его ремесла: он был портным, в провинции.
Все началось, когда – то ли чтобы выказать благоволение, то ли повинуясь неотложной необходимости – Мать однажды явилась к нему, чтобы подправить вечернее платье, к изготовлению которого в городе, очевидно, отнеслись без должного усердия. Она не была уверена в том, что вырез получился удачно.
Баретти в то время было тридцать восемь лет. Он был женат. Имел двоих детей. Не прочь был завести и третьего. Но в тот день он стал стариком, и одновременно ребенком, и окончательно и бесповоротно – артистом.
Как он потом рассказывал бессчетное количество раз, Мать заметила ему с самого начала, что, если он продолжит упорно смотреть в сторону, нелегко будет объяснить, чего именно она хочет.
– Простите, но я не думаю, что обладаю достаточной нескромностью, чтобы быть вам полезным, – увиливал он, старательно отводя взгляд от выреза.
– Не говорите глупостей: ведь вы – портной, не так ли?
– Я в основном занимаюсь мужской модой.
– Плохо. Ваши дела от этого страдают.