Юная Невеста Барикко Алессандро
– В самом деле.
– Займитесь женщинами, это вам даст несомненные преимущества.
– Вы так думаете?
– Без сомнения.
– Я верю вам.
– Так посмотрите на меня, боже правый.
Баретти посмотрел.
– Видите здесь?
Здесь означало место, где ткань прилегала к выпуклостям груди, кое-что предоставляя взгляду и очень многое подсказывая воображению. Баретти был портным, то есть не имел необходимости в наготе, умея прочитывать тела под тканью, будь то костлявые плечи старого стряпчего или гладкие, будто шелк, мускулы молодого священника. Итак, повернувшись, чтобы изучить проблему, он в единый миг осознал, как изгибается грудь Матери, как соски чуть-чуть выступают вперед и устремляются вверх; что кожа там белоснежная, усыпанная веснушками, которые едва виднелись в открытой зоне, но определенно спускались туда, где большинству людей было невозможно их увидеть. Он ощутил в ладонях то, что могли ощутить любовники этой женщины, и догадался, что они познали совершенство и, конечно же, отчаяние. Он представил себе, как мужчины сжимают эту грудь в слепом порыве страсти или ласкают ее, когда уже все растрачено, но не нашел во всем царстве природы плода, который мог бы хоть отдаленно напомнить то сочетание полноты и тепла, что должно было даться счастливцам в руки. Он никогда не думал, что осмелится произнести нечто подобное:
– Зачем такой глубокий вырез?
– Простите?
– Зачем вы делаете такой глубокий вырез? Это грех. Непростительный грех.
– Вы в самом деле хотите знать?
– Да, – сказал Баретти против своей воли.
– Мне осточертели инциденты.
– Инциденты какого типа?
– Просто инциденты. Если хотите, могу привести примеры.
– Будьте любезны. Тем временем, если вы не возражаете, я попробую что-то сделать с этими pinces[1], которые здесь, мне кажется, не на месте.
Так и родился «Указатель» Баретти, сначала построенный на примерах, которые Мать рассыпала перед ним щедрой рукой, а потом дополненный многочисленнейшими свидетельствами, собранными в течение долгих лет и сведенными воедино в литургическом повествовании: одни его именовали «Сагой», другие – «Каталогом», а сам Баретти, с малой толикой мегаломании, – «Эпической поэмой». Его содержанием являлось прелюбопытнейшее воздействие, какое на протяжении лет грудь Матери – путем прикосновения, беглого взгляда, легкого касания, угадывания, поцелуя – оказывало на тех, кто предпринимал, беспечно, одно из пяти вышеупомянутых действий: именно это Мать, со своей редкой способностью к синтезу, определяла как инциденты. Умение Баретти заключалось в том, чтобы запомнить все как есть, без малейшей неточности; гений – в том, чтобы свести многообразную и нескончаемую казуистику, возникшую в этой связи, к формульной схеме, несомненно действенной и имеющей определенные поэтические достоинства. Первый раздел был зафиксирован следующим образом:
Не следует забывать, что…
Между не следует и забывать часто появлялись, из соображений мелодичности, вводные слова.
Не следует, с другой стороны, забывать, что…
Не следует тем не менее забывать, что…
Не следует, разумеется, забывать, что…
Затем следовало скупое указание на время или место:
накануне Пасхи
при входе в Офицерское Собрание
что подводило к обозначению протагониста, в большинстве случаев скрытого под выражением общего характера, едва намекающим на род занятий:
младший офицер, обладавший острым умом
чужеземец, прибывший поездом 18:42
но иногда названного по имени:
стряпчий Газлини.
После чего провозглашался и сам факт, правдивость которого Баретти, по его уверениям, всегда проверял самым тщательным образом:
четвертый вальс на балу танцевал с Матерью, дважды обняв ее так, что грудь ее прижалась к синему фраку —
имел отношения с Матерью на протяжении трех дней и трех ночей, по всей видимости, без перерыва.
В этом месте Баретти делал паузу различной длительности, иногда едва уловимую, согласно театральной технике, в которой со временем понаторел. Всякий, кто присутствовал на декламации «Указателя», знает, что во время этой паузы воцарялась совершенно особенная тишина: все ждали, затаив дыхание. То был какой-то природный, животный ритм, и Баретти с ним управлялся великолепно. Во время всеобщего апноэ он провозглашал раскатисто вторую часть повествования, ту, решающую, в которой перечислялись прелюбопытнейшие последствия указанного факта – те самые, которые Мать называла инцидентами. Этот раздел был организован не так строго: для каждого случая подбирался свой метрический строй, и само изложение разворачивалось с некоторой свободой, оставляя место для новшеств, фантазии и часто импровизации. Что-то от истины там всегда было, по словам Баретти, но все единодушно утверждают, будто очертания событий грешат некоторой склонностью к волшебству. С другой стороны, именно этого все и ждали – какого-никакого финала и очищающего, освобождающего воздаяния.
В общем и целом формульная схема, разработанная Баретти, состояла из двух разделов, первый из которых (вдох) состоял из четырех подразделов; второй же разворачивался с большей свободой, но все же согласуясь с некоторой совокупной гармонией (выдох). Надо иметь в виду, что эта схема повторялась десятки раз – а с годами, с последовательным накоплением примеров, число повторений дошло до сотен. Отсюда можно вывести гипнотический или по меньшей мере убаюкивающий эффект подобной декламации. Я лично могу подтвердить, что присутствовать при ней было чем-то особенным, изредка скучным, всегда усладительным. Я хочу сказать, что в театре слышал вещи куда более бесполезные. Да еще и платил за билет. Не следует, однако, забывать, что в апреле 1907 года брат известного экспортера вин, во время внезапного ливня переходя через площадь, укрыл под своим зонтиком Мать, которая самым естественным образом взяла его под руку и прижалась, явно преднамеренно, левой грудью. (Пауза.) Нам ведомо, что брат известного экспортера вин это воспринял как обещание; после, когда таковое не исполнилось, он переехал на Юг, где сожительствует с актером, играющим на диалекте. Не следует забывать, что во время бала восемнадцатилетних в 1898 году Мать сбросила мантилью и танцевала соло посреди зала, словно бы вновь вообразив себя маленькой девочкой и не обратив внимания на то, что бретелька платья сползла. (Пауза.) Может, дело в возрасте, но с депутатом Астенго взаправду приключился обширный инфаркт, и перед смертью в ум его закралось сомнение: а не ошибся ли он в выборе жизненных приоритетов. Не следует, кроме того, забывать, что Марко Пани, признанный живописец, добился от Матери согласия позировать обнаженной, но, ввиду запоздалого приступа стыдливости, только до пояса. (Пауза.) Портрет впоследствии приобрел один швейцарский банкир, который все последние одиннадцать лет своей жизни каждый день писал Матери и просил об одной-единственной ночи, но так и не получил ответа. Не следует, разумеется, забывать, что на пляже в Марина-ди-Масса, где в 1904 году Мать по недоразумению провела каникулы, остановившись в отеле «Эрмитаж», одному молодому официанту довелось прийти ей на помощь и поддержать ее во время обморока, определенно происшедшего от жары, по случаю которой на Матери был один только халат на голое тело. (Пауза.) Официант открыл для себя новые горизонты, бросил семью и держит теперь танцевальный зал, у входа в который до сих пор вывешен, без какой бы то ни было видимой логики, гостиничный халат. Так же точно не следует забывать, что третий сын семейства Альберти, нервнобольной, во время вечеринки в частном доме попросил Мать, тогда совсем молоденькую, раздеться перед ним в обмен на все его наследство. (Пауза.) Мать, как известно, сняла блузку и лифчик, позволила потрогать себя, но отказалась от наследства, удовлетворившись тем, что, пока она одевалась, третий сын семейства Альберти свалился на пол, лишившись чувств.
«Случается ли вам совершать повторяющиеся движения?» – спросил у меня Доктор (кончилось тем, что я пошел к врачу, друзья настаивали, и я это сделал, в основном чтобы им угодить). Не в жизни, ответил я. Случается, когда пишу, пояснил. Мне нравится составлять списки вещей, указатели, каталоги, добавил. Он это нашел интересным. Уверяет, что, если бы я дал ему почитать то, что сейчас пишу, это могло бы принести большую пользу.
Разумеется, у меня такого и в мыслях нет.
Он иногда умолкает, я тоже, так и сидим друг против друга. Подолгу. Полагаю, он приписывает такому молчанию некую терапевтическую силу. Воображает, будто в тишине я прохожу какой-то внутренний путь. На самом деле я думаю о своей книге. Замечаю, что мне нравится, больше, чем прежде, когда она свободно скользит в стороне от главной дороги, катится вниз по неизведанным склонам. Разумеется, я никогда не выпускаю ее из виду, но если мне случалось при работе над другими историями запрещать себе любое отклонение, в намерении сконструировать совершенный часовой механизм, который тем больше радовал меня, чем больше удавалось привести его к абсолютной чистоте, теперь я с охотою позволяю моим писаниям дрейфовать по течению, создавая впечатление разброда, который Доктор в своем премудром невежестве, разумеется, не преминет связать с бесконтрольным оползанием моей личной жизни, и вывод, сделанный им в его беспредельном идиотизме, мне будет крайне тяжело услышать. Никак не объяснить ему, что речь идет об изящнейшем техническом, ну, может, эстетическом приеме, совершенно ясном для любого, кто предается со знанием дела моему ремеслу. Речь идет о том, чтобы овладеть движением, сходным с морскими приливами и отливами: хорошо зная, как они чередуются, можно с легким сердцем посадить лодку на мель и бродить босиком по пляжу, собирая моллюсков и маленьких зверьков, иначе неразличимых. После достаточно не дать приливу застигнуть себя врасплох, вернуться на борт и попросту позволить морю нежно приподнять киль и снова отправить суденышко в плавание. С той же нежностью я, задержавшись, чтобы подобрать строфы Баретти и прочих моллюсков такого рода, чувствую, как возвращаются, например, старик и девушка, и вижу, как старик стоит выпрямившись перед грядкой с душистыми травами, а перед ним Юная Невеста пытается понять, что такого особенного в том, чтобы просто постучать в дверь Матери. Отчетливо слышу, как бурлит вода под килем моей книги, вижу, как все вновь пускается в плавание, вместе с голосом старика, который произносит:
– Не думаю, синьорина, что вы располагаете всей информацией, необходимой, чтобы судить о том, какой способ приблизиться к Матери наиболее уместен.
– Вы так полагаете?
– Полагаю.
– Тогда я последую вашему совету. Попрошу ее о встрече, во время завтрака. Так будет хорошо?
– Отлично, – сказал Модесто. – И поверьте мне, – добавил, – не забывайте об осторожности, когда будете с ней говорить.
– Я буду себя вести в высшей степени почтительно, обещаю.
– Почтение – это само собой разумеется, я же говорю об осторожности.
– В смысле?
– Это женщина, замечательная во всех отношениях.
– Знаю.
Модесто потупил взгляд и то, что сказал, сказал вполголоса, с неожиданной грустью.
– Нет, не знаете.
И снова склонился над грядкой с душистыми травами.
– Вы не находите, что побеги мелиссы тянутся вверх исключительно изящно? – с внезапной радостью осведомился он, и это означало, что разговор окончен.
Итак, на следующий день Юная Невеста во время завтрака подошла к Матери и спросила, с подобающим тактом, не откажется ли та принять ее вечером в своем салоне, чтобы переговорить с глазу на глаз.
– Ну конечно, милая, – сказала Мать. – Приходи когда захочешь. Ровно в семь, например.
Потом добавила что-то насчет английского мармелада.
Своим чередом прибыли с Острова, поступая ежедневно, письменный стол орехового дерева, тринадцать томов энциклопедии на немецком языке, двадцать семь метров египетского хлопчатобумажного полотна, книга рецептов без иллюстраций, две пишущие машинки (одна маленькая, другая большая), том японских гравюр, еще два зубчатых колеса, во всем подобные тем, что были получены несколько дней назад, восемь центнеров комбикорма, гербовый щит какой-то славянской семьи, три ящика шотландского виски, какое-то таинственное приспособление, позднее распознанное как клюшка для гольфа; кредитные карты лондонского банка, охотничий пес и итальянский ковер. То было своего рода биение времени, и семейство настолько привыкло к нему, что, если из-за прискорбных перебоев в работе отправителей случалось так, что целый день проходил без прибытия посылки, всеми овладевала некая едва ощутимая растерянность, будто в полдень вдруг не прозвонил колокол. Постепенно у них вошло в привычку называть дни по предмету, обычно абсурдному, который в этот день прибыл. Излишне говорить, что первым пользу подобного метода распознал Дядя, когда во время особенно веселого завтрака кто-то спросил, с каких же пор не выпадало ни капли дождя в этой проклятой глуши, и он, отметив во сне, что никто не в силах ответить на вопрос сколько-нибудь вразумительно, повернулся на диване и со свойственным ему апломбом заявил, что последний дождь, не оправдавший, впрочем, ожиданий, прошел в день Двух Баранов. Потом снова заснул.
Таким образом, сейчас мы можем сказать, что был день Индийского Ковра, когда, не предварив, как обычно, телеграммой свой приезд и тем самым посеяв некоторое замешательство среди веселого общества, собравшегося за столом для завтраков, появился Командини, словно бы из ниоткуда, с таким видом, будто ему необходимо сообщить что-то срочное.
– Что случилось, Командини, вы сорвали банк? – благодушно осведомился Отец.
– Если бы.
И они отправились в кабинет и заперлись там.
Где я их видел бессчетное количество раз, ночами, о которых уже походя упомянул, расставлял, как фигуры на шахматной доске, и разыгрывал с ними все возможные партии, именно чтобы развеять мои бессонные мысли, иначе они подвигли бы меня на то, чтобы расставить на такой же шахматной доске фигуры, принадлежащие к моей настоящей жизни, – а этого я предпочитаю избегать. О них, сидящих каждый в своем кресле, в красном – Отец, в черном – Командини, я в конечном итоге выведал каждую подробность, по причине бессонных ночей – но лучше было бы сказать: бессонных рассветов, хотя и это не дает истинного представления о той неизбежной, фатальной нерешимости, какая овладевает каждым, кто не может уснуть, – промедление пагубное и садистическое. Так что об этой встрече мне известно все, каждое произнесенное слово, каждый произведенный жест, но, с другой стороны, у меня и в мыслях никогда не было описывать их все, ибо, как всякому известно, мое ремесло как раз и состоит в том, чтобы видеть каждую подробность, но выбирать немногие, подобно тому, кто чертит карту: это ведь не то что фотографировать мир, действие, вероятно, полезное, но никак не связанное с жестом повествования. Повествование, напротив, есть искусство выбирать. Таким образом, я охотно отбрасываю все, что известно мне, чтобы сохранить движение, какое Командини проделал, поудобнее устраиваясь в кресле: перенес вес тела с одной ягодицы на другую и, чуть-чуть наклонившись вперед, высказал то, что боялся высказать и что и впрямь высказал не в своей обычной манере, бурной и блистательно красноречивой, а на коротком дыхании и в немногих словах.
Он сказал, что Сын исчез.
– В каком смысле? – спросил Отец. Спросил, не успев стереть улыбку, которую светская болтовня, служившая для разогрева, оставила у него на губах.
– Мы не в состоянии установить, где он сейчас находится, – пояснил Командини.
– Это невозможно, – отрезал Отец, прогоняя улыбку.
Командини не шелохнулся.
– Не этого я ждал от вас, – сказал тогда Отец.
И Командини в точности уловил значение этих слов, поскольку хорошо помнил, как три года назад, устроившись в этом самом кресле, будто пешка на клетке F2, выслушивал от Отца тщательно продуманные распоряжения, суть которых сводилась к следующему: постараемся, с должной осмотрительностью, наблюдать за Сыном во время этого его пребывания в Англии, а по возможности предоставим ему, скрытно и незаметно, подходящий случай самому сделать вывод о бесполезности брака, в высшей степени лишенного перспектив, по сути дела, и достаточных оснований, да и, в конечном итоге, простого здравого смысла. Отец добавил, что союз с английским семейством, особенно связанным с текстильной промышленностью, был бы весьма желателен. Обсуждать это решение Командини не стал, но попытался выяснить, до каких пределов он может дойти, чтобы повернуть судьбу Сына. Он бы мог в разных градациях применения силы замыслить действия, которые непременно повернули бы течение жизни, даже двух жизней. Отец тогда покачал головой, словно отгоняя от себя искушение. «О нет, ничего такого, только твердой рукой направляйте развитие событий, – уточнил он. – Я бы счел достаточно элегантным жестом предоставить Юной Невесте хотя бы минимальный шанс», – пояснил он. То были последние слова, сказанные им по этому поводу. Затем, по прошествии трех лет, он почти утратил интерес к делу.
– Но ведь весь этот скарб продолжает поступать, – заметил он, думая о баранах и прочем.
– У него целый ряд агентов, – пояснил Командини, – рассеянных по всей Англии. Я пытался расследовать дело, но и они знают очень мало. Им отдано распоряжение о посылках, вот и все. Никто из них никогда не видел Сына, они не знают, кто он такой. Он заплатил заранее и оставил очень точные, маниакально точные, указания.
– Да, это на него похоже.
– Но не похоже на него исчезнуть таким образом.
Отец погрузился в молчание. Этот человек, хотя бы даже по медицинским показаниям, не мог позволить себе впадать в тревогу: кроме того, он твердо верил, что все на свете имеет объективную тенденцию улаживаться само собой. Тем не менее в этот момент он ощутил некое скольжение души, какое редко испытывал, словно где-то в густом лесу его спокойствия внезапно прорубилась просека. Тогда он поднялся с кресла и постоял немного, дожидаясь, пока все внутри его уладится автоматически, как это всегда происходило, когда что-то вызывало в нем досаду, особенно острую в послеобеденные часы. Но испытал он всего лишь настоятельную, хотя и преодолимую потребность пустить ветры. Стоял, пока не исчезло назойливое ощущение, которое можно было бы свести к абсурдной идее, будто Сын исчез не где-то в Англии, но внутри его; там, где прежде чувствовалось устойчивое присутствие, ныне обнаружилась пустота молчания. Это не показалось ему совершенно лишенным логики, ведь несмотря на то, что веление времени предписывало отцам роль неопределенную, отдаленную и умеренную, его роль не была такова по отношению к этому Сыну, рождения которого он желал вопреки всякой логике и который по причинам, во всех оттенках Отцу известным, был единственным источником его амбиций. Поэтому и показалось ему не лишенным смысла следующее наблюдение: с исчезновением юноши понемногу исчезал он сам, ощущая это как крохотное кровотечение и зная какими-то тайными путями, что, если раной пренебречь, она будет беспрерывно шириться.
– Когда его видели в последний раз? – спросил Отец.
– Восемь дней назад. В Ньюпорте, где он покупал куттер.
– Что это?
– Небольшое парусное судно.
– Думаю, мы еще увидим в ближайшие дни, как его выгружают у ворот.
– Вполне возможно.
– Модесто будет не в восторге.
– И все же существует и другая возможность, – рискнул высказаться Командини.
– А именно?
– Он мог бы выйти на куттере в море.
– Он-то?
– Почему нет? Если предположить явную волю к исчезновению…
– Он ненавидит море.
– Да, но…
– Явную волю к исчезновению?
– Желание сделаться недоступным.
– Но почему?
– Не знаю.
– Еще раз?
– Не знаю.
Отец почувствовал, как где-то внутри его образуется трещина – еще одна. Предательским ударом в спину явилась возможность того, что Командини чего-то не знает, ибо этому человеку, по существу скромному, но изумительно прагматичному, он обязан был убеждением, что каждому вопросу соответствует ответ, может быть неточный, но реальный, достаточный для того, чтобы рассеять малейшую возможность опасного смятения. И вот он, ошеломленный, поднял взгляд на Командини. Увидел на его лице незнакомое выражение и тогда услышал, как что-то хрустнуло в его стеклянном сердце, и уловил знакомый сладковатый запах, и понял со всей определенностью, что в этот миг начал умирать.
– Найдите его, – сказал он.
– Я пытаюсь, синьор. К тому же вполне возможно, что в конце концов мы в ближайшие дни увидим его у наших дверей, вероятно женатым на англичанке с молочной кожей и великолепными ногами; знаете, Создатель наделил их ногами невероятной красоты, раз уж насчет грудок можно сказать, что ему не пришло на ум ничего хотя бы сносного.
Командини снова стал таким, каким был всегда. Отец этому порадовался.
– Сделайте одолжение, никогда больше не произносите этого слова, – сказал он.
– Грудки?
– Нет. Исчезновение. Такого слова не существует.
– Я часто использую его по поводу моих накоплений.
– Да, понимаю, но применительно к людям оно сбивает меня с толку, люди не исчезают, в крайнем случае – умирают.
– Уверен, относительно вашего Сына это не тот случай.
– Хорошо.
– Думаю, я могу вам это обещать, – проговорил Командини с тенью сомнения.
Отец улыбнулся ему с бесконечной благодарностью. Потом им овладело необъяснимое любопытство.
– Командини, вы поняли наконец, почему всегда проигрываете?
– Есть гипотезы.
– Например?
– Самую сокрушительную предложил турок, который на моих глазах в Марракеше проиграл остров.
– Остров?
– Да, греческий остров; его семья, похоже, владела им на протяжении веков.
– Вы хотите сказать, что, играя в покер, можно поставить на кон целый остров?
– В том случае речь шла о блэкджеке. Но вообще-то, да. Можно поставить на кон остров, если обладаешь должной отвагой и чувством поэзии. У того турка все это было. Мы вернулись вместе в гостиницу, почти на рассвете; я тоже порядочно проигрался, но никто бы, глядя на нас, этого не сказал, мы шествовали, как короли, и, ни слова об этом не говоря, ощущали себя прекрасными и вечными. Неслыханное изящество проигравшего, – сказал тогда турок.
Отец улыбнулся.
– Значит, вы проигрываете из стремления к изяществу? – спросил он.
– Я же сказал, это только одна из гипотез.
– Есть и другие?
– Много. Хотите услышать самую достоверную?
– С удовольствием.
– Я проигрываю потому, что плохо играю.
На этот раз Отец рассмеялся.
Потом решил, что умрет без спешки, старательно и не напрасно.
Ровно в семь Мать приняла ее, совершая движения, обычные для нее в этот час, а именно – оттачивая свой блеск: она встречала ночь, только доведя beaut[2] до совершенства, – эта женщина никогда не позволила бы смерти застигнуть себя в виде, который разочаровал бы тех, кто первым обнаружил бы ее готовой для могильных червей.
И вот Юная Невеста обнаружила ее сидящей перед зеркалом и увидела ее такой, какой не видела никогда, в тончайшей тунике, с распущенными волосами, которые покрывали спину до самых бедер; молоденькая девушка, почти ребенок, причесывала их; рука скользила вниз с одной и той же скоростью, и каждый раз темная гладь посверкивала золотом.
Мать чуть-чуть повернула голову, только чтобы одарить взглядом.
– Ах, вот, – сказала она, – значит, это именно сегодня, а я было засомневалась, не вчера ли это, со мной такое бывает довольно часто, не говоря уже о тех днях, когда я уверена, что это завтра. Присаживайся, милая: ты хотела поговорить со мной? Ах, эта девочка: ее зовут Долорес, хочу особо подчеркнуть, что она глухонемая от рождения, ее для меня откопали сестры Доброго Совета, да благословит их Господь, ты сейчас поймешь, почему я питаю к ним привязанность, которая временами может показаться чрезмерной.
Ее, вероятно, охватило сомнение, до конца ли понятен ход ее мыслей. И она удостоила собеседницу кратким объяснением:
– Вот что: никогда не позволяй причесывать себя кому-либо, кто обладает даром речи, это непреложно. Ты почему не садишься?
Юная Невеста не садилась потому, что не могла себе вообразить ничего подобного, на данный момент в голове у нее не осталось практически никаких мыслей, разве что выйти из комнаты и начать все сначала. Под мышкой у нее была книга: ей показалось, что так она сразу подойдет к сути дела. Но Мать, казалось, вовсе того не заметила. Что было странно, ведь в этом доме человек с книгой в руках, по идее, бросался в глаза, как старушка, которая явилась бы к вечерней молитве, держа вместо четок арбалет. Юная Невеста задумала следующий план: она войдет в комнату с «Дон Кихотом» на виду и за то короткое время, какое предоставит ей предполагаемое изумление Матери, произнесет такую фразу: Эта книга никому не может повредить, она прекрасна, и мне не хотелось бы жить в этом доме, никому не говоря, что я читаю ее каждый день. Можно, я скажу об этом Вам?
План был неплохим.
Но теперь Мать явилась перед ней неким видением, и Юной Невесе почудилось, что в этой комнате следовало разрешить проблему более неотложную.
И она села. Положила «Дон Кихота» на пол и села.
Мать развернула стул, чтобы лучше рассмотреть ее. Долорес двинулась следом, приноравливаясь так, чтобы продолжать свои терпеливые движения. Она была не только глухонемой, но и почти невидимой. Мать, судя по всему, общалась с ней так, как могла бы общаться с шалью, которую накинула на плечи.
– Да, – произнесла она, – ты не уродина, что-то с тобой случилось, несколько лет назад на тебя просто невозможно было смотреть, ты, конечно, объяснишь мне, что творилось у тебя в голове или чего ты хотела добиться, гробя себя таким образом, ведь это не что иное, как ничем не оправданное неуважение к миру, и лучше избегать его, поверь, ведь это бесполезная трата… но ведь любое богатство, похоже, тратится, а значит не стоит и… Во всяком случае, я хочу сказать, что ты не уродина, вовсе нет, теперь, воображаю, речь пойдет о том, чтобы стать красивой, так или иначе, ты, полагаю, об этом думала, не хочешь же ты всю жизнь оставаться такой, как есть, больничным супчиком, боже милосердный, ведь тебе восемнадцать лет… тебе восемнадцать лет, правда?.. да, тебе восемнадцать лет, ну, откровенно говоря, в этом возрасте нельзя быть по-настоящему красивой, но все же, по крайней мере, необходимо быть страшно привлекательной, в этом не может быть никакого сомнения, и теперь я себя спрашиваю, в самом ли деле ты страшно обаятельная, или я сказала привлекательная, да, наверное, я сказала привлекательная, более точное слово… теперь я спрашиваю себя… встань-ка на минутку, милая, доставь мне такое удовольствие, вот так, хорошо, спасибо, можешь садиться, ясное дело, ответ – нет, ты не страшно привлекательна, мне неприятно об этом говорить, но ведь в мире много неприятного, ты ведь сама замечала, сколько всего неприятно тебе, если только ты… но ведь Земля не будет иной, если смотреть на нее с Луны, как тебе кажется? Мне кажется – да, я даже убеждена в этом и потому не думаю, что есть повод… отчаиваться – слишком сильное слово… впадать в меланхолию, вот именно: это не повод впадать в меланхолию, мне бы не хотелось тебя видеть меланхоличной, дело пустяковое, в конечном счете нужно просто решиться, видишь ли, ты должна привыкнуть к этой мысли и перестать сопротивляться, думаю, ты должна решиться стать красивой, вот и все, и лучше не затягивать, Сын приезжает, я бы на твоем месте поторопилась, он такой, что может объявиться в любую минуту, не вечно же ему посылать муфлонов и зубчатые колеса… мне сейчас пришло в голову, что ты собиралась о чем-то меня спросить, или я тебя с кем-то путаю, столько людей вокруг, и все чего-то хотят; число людей, которые домогаются от тебя чего-то, странным образом… ты хочешь спросить о чем-то, милая?
– Да.
– И о чем же?
– Как это сделать.
– Сделать что?
– Стать красивой.
– А-а.
Она протянула Долорес гребешок, так же, как могла бы поправить шаль, сползшую с плеча. Девочка взяла гребень и уже им продолжила свою работу. Возможно, расстояние между зубчиками отличалось на какие-то миллиметры, и это на данном этапе причесывания являлось, как подсказывал опыт, необходимым. Или особую роль играл материал, из которого гребешок был сделан. Кость.
– Вообще-то, такое дело занимает годы, – проговорила Мать.
– Но мне, похоже, следует поторопиться, – заметила Юная Невеста.
– Без сомнения.
– Я могу научиться быстро.
– Не знаю. Может быть. Тебя не затруднит убрать волосы наверх? – велела Мать. – Уложи их на затылке.
Юная Невеста сделала, как ее просили.
– Это что за кошмар? – спросила Мать.
– Я убрала волосы наверх.
– Вот именно.
– Разве не это я должна была сделать?
– Уложить волосы на затылке вовсе не значит уложить дурацкие волосы на дурацком затылке.
– Нет?
– Попробуй еще раз.
Юная Невеста попробовала еще раз.
– Милая, ты смотришь на меня? Посмотри. Так вот, единственная цель, ради которой следует убрать волосы наверх и уложить их на затылке, это чтобы у всех, кто в данный момент находится рядом, захватило дух и они бы вспомнили, попросту покоряясь силе жеста, что любое дело, каким бы ни занимались они сейчас, до ужаса неуместно, и осознали в тот самый миг, когда увидели, как ты укладываешь волосы на затылке, что единственное, чего они желают от жизни, это предаться любви.
– Правда?
– Конечно: ничего другого они и не желают.
– Нет, я имею в виду: правда, что волосы убирают наверх, чтобы…
– О боже ж ты мой, ты можешь это делать так, будто завязываешь шнурки на ботинках, многие так делают, но мы-то говорили о другом, разве нет? О том, как стать красивой.
– Да.
– Вот именно.
Тогда Юная Невеста распустила волосы, постояла немного в молчании, потом взяла их в руку, медленно подняла наверх, закрутила и завязала скользящим узлом, в завершение жеста заправив за уши две пряди, выбившиеся из прически с обеих сторон. Потом сложила руки на животе.
– В общем и целом.
– Я что-то забыла?
– У тебя есть спина. Пользуйся ею.
– Когда?
– Всегда. Начни сначала.
Юная Невеста слегка наклонила голову и подняла руки к затылку, чтобы распустить волосы, которые только что собрала.
– Стой. У тебя что, чешется затылок?
– Нет.
– Странно, голову наклоняют, чтобы почесаться.
– А как надо?
– Голову немного откинуть назад, так, спасибо. Вот-вот, молодец. Теперь помотай ею два-три раза, горделиво, руки тем временем распускают узел, так тебе неизбежно придется выгнуть спину, а это для любого мужчины, который находится поблизости, прозвучит как послание или обещание. Теперь замри. Ты чувствуешь спину?
– Да.
– Теперь поднеси руки ко лбу и собери все волосы, очень тщательно, как можно более тщательно, потом откинь голову назад, проведи руками по волосам и оттяни их к затылку, чтобы они легли как следует. Чем сильнее ты их оттягиваешь вниз, тем больше выгибается спина, и ты принимаешь правильную позу.
– Так?
– Еще раз.
– Больно.
– Глупости. Чем дальше назад ты заводишь руки, тем сильнее выдается грудь и изгибается спина. Вот-вот, именно так, смотри вверх, стоп. Ты сама себя видишь?
– Когда смотрю вверх…
– Я хочу сказать, ты чувствуешь себя, чувствуешь свою позу?
– Да. Думаю, да.
– Это не абы какая поза.
– Неудобная.
– В такой позе женщины получают наслаждение, если верить фантазиям мужчин, весьма ограниченным.
– Ах так.
– Дальше – проще. Не ленись, верти побольше шеей, займись волосами, укладывай их как заблагорассудится. Словно бы у тебя распахнулся халат и ты его запахиваешь, очень просто. Халат на голое тело, само собой.
Юная Невеста запахнула халат с горделивой осанкой.
– Не забывай, что несколько прядей всегда должны выбиться из прически: ты поправляешь их в самом конце немного неловким движением, каким-то девичьим, ребячливым, и это их ободряет. Мужчин, не волосы. Так, так, хорошо, это тебе идет, должна признаться.
– Спасибо.
– Теперь все сначала.
– Сначала?
– Речь о том, чтобы ты это делала не так, будто поднимаешь на кухне квашню, а так, будто это тебе нравится больше всего на свете. Ничего не получится, если ты сама не возбудишься первой.
– Я?
– Ты знаешь, о чем мы говорим, правда?
– Думаю, да.