Юная Невеста Барикко Алессандро
Они снова устроились в поезде, опять одни в целом вагоне, друг против друга, в свете долгого заката, и если сейчас я мысленно вернусь к этому, смогу вспомнить в подробностях, несмотря на все прошедшие годы, с каким намерением я держала себя горделиво, сидела выпрямившись, даже не опираясь о спинку, хотя и боролась с неподъемной усталостью. То была гордость, но особого рода, такую порождает кровь только в юности, по ошибке сопрягая ее со слабостью. Толчки вагона мне не давали заснуть, а еще подозрение, не пролилось ли бесповоротное бесчестье, целиком и полностью за один день, в сосуд моей жизни, будто в чашку, из которой сейчас ничего не выплеснуть, разве только наклонить немного и наблюдать, как липнут к ее краям мутные подтеки стыда – я ощущала, как медленно он струится, и не знала, что думать. Если бы я могла мыслить ясно, если бы тысяча жизней ждала меня впереди, я бы, напротив, поняла, что этот странный день, исповедальный и несуразный, нес в себе урок, чтобы усвоить его, мне понадобились годы, полные заблуждений. Все подробности этого дня, все, что я делала в эти часы – слышала, говорила, видела, – учило тому, что жизнь определяется телом, остальное – следствие. Тогда я не могла в это поверить, потому что, как и все в юности, ожидала чего-то более сложного или вычурного. Но теперь я не знаю ни одной истории, моей ли, чужой, начало которой не положили бы животные движения тела – наклон, ранение, перекос, иногда блистательный жест, зачастую похабные инстинкты, пришедшие издалека. Все уже записано в них. Мысли приходят позднее, это всегда устаревшая карта, которой мы приписываем, по привычке и от усталости, кое-какую точность. Возможно, именно это Отец задумал объяснить мне жестом, по видимости, абсурдным: отвести молоденькую девушку в бордель. По прошествии лет я готова признать всю смелость, с какой он попал прямо в точку. Он хотел привести меня в место, где невозможно защититься от истины – ее неизбежно выслушаешь, деваться некуда. Он должен был сказать мне, что ткани судеб, вытканные на стане наших семейств, сплетены из нитей примитивных, животных. И что, как бы ни трудились мы, подыскивая другие объяснения, более изящные или искусственные, начало каждого из нас запечатлено в теле, означено огненными буквами – будь то неисправность сердца, мятеж бесстыдной красоты или грубая неодолимость желания. Так мы и живем в пустой надежде исправить то, что нарушило движение тела, жест постыдный или блистательный. С последним блистательным, или постыдным, жестом, движением тела, мы умираем. Все остальное – бесполезный балет, оставшийся в памяти благодаря чудесным танцовщикам. Но я это знаю сейчас, а тогда не знала – в том поезде я ехала слишком усталой, чтобы это усвоить, или гордой, или напуганной, как знать. Сидела, выпрямив спину, больше ничего. Глядела на Отца: он вернулся в свой прежний образ человека благодушного, незаметного – сидел, сцепив руки на животе и на них уставившись. Иногда, на короткое время, взглядывал в окно. Потом опять пристально глядел на свои руки. Тот еще вид. Юная Невеста вдруг поняла, что находит этого мужчину неотразимым, просто сопоставляя то, что она о нем узнала, со старообразной фигурой, которая маячила у нее перед глазами. Впервые обнаружила поразительную ловкость, с которой Отец скрывал свою силу; иллюзии, на которые был способен, и непомерные амбиции, которым посвятил всю жизнь. Профессиональный игрок, тасующий невидимые карты. Фантастический шулер. Я узрела в нем красоту, о которой до этого дня даже не догадывалась, пусть на короткий миг. Ему нравилось одиночество в движущемся поезде и то, что они остались вдвоем на целый день. Ей было восемнадцать лет, она встала, уселась рядом с ним, а когда поняла, что он так и не оторвет взгляда от своих рук, положила голову ему на плечо и задремала.
Отец воспринял это как обобщающий жест, итог всего, что Юной Невесте удалось продумать по поводу открытий нынешнего дня. Этот жест даже показался ему неожиданно верным. Так что он позволил ей спать, а сам вернулся к тому, что делал раньше, стал смотреть на свои руки. Он перебрал в уме все ходы, сделанные в этот день, испытывая сложное удовлетворение генерала, который, изменив диспозицию войск на поле битвы, добился построения, более приспособленного к местности и менее уязвимого для замыслов врага. Оставалось, конечно, отладить некоторые детали, прежде всего нужно было найти Сына, который исчез, но итог этого дня больших маневров склонял его к оптимизму. Придя к такому выводу, он перестал глядеть на свои руки, уставился в окно и позволил себе предаться умственному ритуалу, к которому давно уже не прибегал за неимением времени: перечислить, одно за другим, все то, в чем он был уверен. Таких вещей у него накопилось порядочно, разного типа. Он их перепутывал, смешивал одну с другой, веселясь, как ребенок. Он оттолкнулся от мысли, которая не вызывала сомнений, что летом советуют употреблять крем для бритья с цитрусовой отдушкой. Потом пришел к убеждению, зревшему на протяжении лет, что кашемира как такового не существует, откуда следовала очевидность того, что не существует и Бога. Когда он увидел, что пора выходить, дело дошло до последнего пункта в списке, того, который был ему более других по сердцу; единственный, в котором он никогда никому не признавался; тот, в котором проявлялись самые героические его черты. Он никогда о нем не думал без того, чтобы произнести вслух:
– Я не умру ночью, я это сделаю при свете солнца.
Юная Невеста подняла голову с его плеча, возвращаясь из далеких снов.
– Вы что-то сказали?
– Нам пора выходить, синьорина.
Пока они шли по вокзалу, Юная Невеста не говорила ни слова, увязнув в паутине путаного пробуждения. Модесто их встретил и отвез домой в кабриолете, сообщая о мелких происшествиях дня с оттенком радости в голосе: в самом деле, в Семействе практиковалось, чтобы всякому возвращению, даже вполне ожидаемому, сопутствовало ликование и облегчение в манерах и жестах.
Только когда они уже вышли из кабриолета, в нескольких шагах от порога, Юная Невеста взяла Отца под руку и остановилась. Безупречный Модесто пошел вперед, не оборачиваясь, и исчез в боковой двери. Юная Невеста сжала руку Отца, не отводя взгляда от обширного, ярко освещенного фасада, готового их поглотить.
– И что теперь делать? – спросила она.
Отец нимало не смутился.
– То, что намеревались, – сказал он.
– А именно?
– Что за вопрос. Поедем на курорт, милая.
Не тогда, когда написал ее, а через несколько дней, когда, лежа на диване, ее перечитывал, я заприметил эту написанную мною фразу и стал в нее вглядываться с близкого расстояния. При желании можно было даже попробовать получше ее обкатать. Например, Днем, при свете солнца, – вот когда я умру, – кажется более закругленной. Или Я хочу умереть при свете солнца, и сделаю это тоже подойдет. Когда такое случается, я пробую прочесть фразу вслух – ведь вслух, в конечном итоге, ее произнес и Отец тоже – и вот, проговаривая, я ее услышал, и вдруг получилось так, будто я не написал ее, а получил готовой, проскользнувшей сюда из какой-то неведомой дали. Такое бывает. Звучание четкое, расположение выдержанное. Я не умру ночью, я это сделаю при свете солнца. Фраза исходила не от меня, она здесь стояла, и все тут: так я заметил, что в ней говорилось о чем-то таком, чему бы я сам не смог дать определение, но теперь узнавал безошибочно. Это касалось меня лично. Я прочел ее еще раз и осознал, во всей простоте, что единственное, чего мне остается желать, имея в виду неизбывность смятения, это в самом деле умереть при свете солнца, хотя умереть, несомненно, понятие несколько преждевременное – скажем, исчезнуть. Но никак не ночью, это теперь для меня ясно. При свете солнца. Я лежал на диване, твердил эту фразу и осуществлял единственный жест, который в последнее время мне удавался, со всей уверенностью в себе и хорошей способностью к самоконтролю, то есть писал книгу: но вдруг случилось так, что я уже не писал, а жил – чего я избегаю уже давно, или, по крайней мере, всякий раз, когда это возможно, – если жизнью можно назвать это стремительное возвращение в себя, ничем не предваренное, какое довелось мне испытать, когда я лежал на диване и читал вслух фразу, которую написал несколько дней назад и которая теперь представала пришедшей издалека, в убедительном свете голоса, который больше не был моим.
Я оглянулся вокруг. Вещи, порядок, полумрак. «Логово маньяка», – сказала Л. Немного преувеличивая, как всегда. И все-таки.
Возможно ли, чтобы я кончил вот так?
Время от времени – все, наверное, замечали – каждому приходит на ум: возможно ли, чтобы я кончил вот так?
Я, со своей стороны, давно уже об этом не думал. Перестал задавать себе вопросы. Когда скользишь вниз, не слишком-то это замечаешь, боль оглушает тебя, вот и все.
Но в тот момент я подумал: Возможно ли, чтобы я кончил вот так? – и мне стало ясно, что, каким бы ни было мое жизненное предназначение, определенно неподходящим был свет, в котором я надеялся его распознать, так же как и абсурдным ландшафт, в который я позволил ему войти, и безумной – неколебимость, какую я приберег для его ожидания. Все было неправильно.
По поводу оборота, какой принимают мои дела, я себе не позволяю суждений. Но что до антуража, тут я могу свое мнение высказать.
Я не умру ночью, я это сделаю при свете солнца.
Вот что мне хотелось высказать.
Если честно, я никогда не ожидал такого взрыва решимости, и до сих пор меня изумляет, что породила его фраза, прочитанная в книге (то, что речь идет о моей книге, – подробность, несомненно, довольно тягостная). Могу сказать только, что я воспринял фразу буквально – я не умру ночью, я это сделаю при свете солнца – поскольку мне уже давно не хватает сил, или воображения, чтобы представить что-либо символически, чего, без всякого сомнения, стал бы добиваться от меня Доктор (он, между прочим, еще и решил, будто я ему должен двенадцать тысяч евро), определенно подталкивая меня к тому, чтобы интерпретировать понятие свет как новое расположение духа, а понятие ночь как проекцию моих слепых и призрачных видений: муть зеленая, вот что это такое. Я принял более простое решение – поскольку, как я уже сказал, мне не хватает ни сил, ни воображения для чего-то другого – именно: поехать на море. Нет, не совсем так – не вовсе уж я без сил и без воображения, в конечном итоге. Но что правда, то правда: вместо того чтобы вообразить себе уж не знаю что, мне только и удалось вернуться к одному давнему утру и к парому, который под зимним солнцем меня перевозил на остров. Дело было на юге. Кораблик плыл лениво по спокойному морю. Если сесть на палубе с правильной стороны, солнце будет светить в лицо, но февральским утром сидеть на солнце было правильно, вот и все. Приглушенный рокот мотора успокаивал.
Он до сих пор, наверное, плавает, сказал я себе. Имея в виду паром.
Оставалось воссоздать кое-какие подробности, которые пока от меня ускользали (к примеру, что за остров?); но, разумеется, речь шла о преодолимых препятствиях, и по этой причине, с решимостью, которая и сейчас меня изумляет, я поднялся с дивана, чтобы сесть на паром, прекрасно сознавая, насколько неопределенно длинный ряд жестов следует выполнить ради перемещения с одного на другой (удивительно, напротив, как в формальной простоте написанной фразы диван и паром связаны между собой практически неразрывно: отсюда следует главенство письма над жизнью, что я не устаю повторять). Помню, я попрощался со своей квартирой минут за двадцать – скорее, в общих чертах, как с системой частичных достоверностей и – бесповоротно – с организованными потемками, где я себя похоронил. Если бы существовала идея о небытии, которое можно, и даже нужно, разрушить до основания, мы не теряли бы столько времени, выстраивая стратегическую защиту против жизненных напастей. Времени хватило на то, чтобы выбрать немногие предметы, которые я бы взял с собой, – мне пришло на ум число одиннадцать. Значит, одиннадцать предметов – выбирать их было наслаждением. В то же самое время, в очень похожей последовательности, Семейство, у меня в голове, плыло под парусами к отъезду на курорт, движением широким и сплоченным, которое потом было так приятно закреплять на письме, направлять по четко проложенной тропке слов в крохотной гостинице, первой по дороге на юг, первой ночью после вечности. Поскольку следовало расположить предметы в должном порядке, я прежде всего вспомнил, что курорт для них для всех являлся докучной привычкой, которая выливалась в пару недель, проведенных во французских горах: точно где, не знаю, но, кажется, уже упоминал, что обыкновение это всеми воспринималось как обязанность, а следовательно, переносилось с элегантным смирением.
Чтобы свести к минимуму докуку, прибегали к прозрачным уловкам; самая любопытная заключалась в том, чтобы не собирать чемоданы, а покупать на месте все необходимое. Единственным, кто имел баулы и упорно использовал их, был Дядя, которому нравилось таскать за собой, не прибегая к бесплодным полумерам, все свое имущество. Баулы Дядя собирал сам: поскольку он это делал во сне, процедура могла растянуться на долгие недели. Все остальные, наоборот, принимались за дело в утро отъезда, набивая предметами сомнительной необходимости маленькие сумки, которые потом нередко забывали. Кое-что оставалось неизменным: Мать, например, никогда не уезжала, не прихватив с собой подушку, открытки, которые в предыдущих путешествиях не успела отправить; мешочки с лавандой и ноты французской песенки, где не хватало последней страницы. Отец обязательно вез с собой учебник игры в шахматы; Дочь – альбом и масляные краски (по неким таинственным причинам она всегда забывала дома все тона синего и голубого). Сын, в то время, когда он еще не исчез, разбирал часы, стоявшие на лестнице, и вез с собой детали, предполагая в каникулы снова их собрать. Общая сумма подобного скопления предметов давала умеренное количество багажа и некоторый общий итог сожалений: часто оказывалось необходимым оставить дома драгоценные фрагменты всеми разделяемого безумия.
Домом занимался Модесто. В этом тоже хранили верность протоколу, разумность которого, если таковая существовала, коренилась в глубоком, уже необъяснимом прошлом. Вся мебель покрывалась льняными простынями, кладовки набивались пригодными для хранения съестными припасами, закрывались ставни на всех окнах, кроме южной стороны; сворачивались ковры; картины снимались со стен и складывались на пол (этому была какая-то причина, но давно позабылась); часы останавливались, во все вазы ставились желтые цветы, накрывался стол для завтрака на двадцать пять персон; снимались колеса со всего, что могло катиться, и выбрасывалась вся одежда, которую за последний год ни разу не надевали. С особым тщанием исполнялся бесценный ритуал, состоявший в том, чтобы оставить, рассеять по дому некие прерванные жесты: вроде твердой гарантии того, что каждый вернется, дабы завершить движение. Поэтому комнаты, после отъезда Семейства, предлагали внимательному взгляду целую россыпь действий, брошенных на середине: намыленная кисточка для бритья; партия в карты, брошенная на самом пике азарта; тазы, полные воды; наполовину очищенные фрукты; недопитая чашка чая. На пюпитре фортепьяно обычно стояли ноты, раскрытые на предпоследней странице, а на письменном столе Матери всегда оставалось недописанное письмо. В кухне на стене висел список покупок, на первый взгляд крайне срочных; в ящиках валялись незаконченными прелестные вязанья крючком, а на бильярдном столе оставалась брошенной прекрасная комбинация для великолепного удара, почему-то отложенного. В воздухе, если бы возможно было их различить, витали наполовину продуманные мысли, незавершенные воспоминания; иллюзии, не доведенные до совершенства, и стихотворения без последней строки: предполагалось, будто сама судьба могла бы все это увидеть. Картина завершалась тем, что в самый момент прощания добрая доля багажа забывалась в коридорах – жест тягостный, но считавшийся окончательным. В свете подобной самоотверженности сама мысль о том, что кто-то рискует не вернуться домой из поездки, казалась оскорбительной.
Такое тщание, такие заботы, несомненно, требовали времени. И Семейство начинало готовиться к отъезду заранее, ненавязчиво подчиняя ежедневный ход вещей цели, обозначенной как ДЕНЬ ОТЪЕЗДА. На практике это означало, что каждый занимался точно тем же, чем прежде, но придавая каждому жесту сугубую бренность, порождаемую надвигающимся прощанием, и убирая из мыслей малейший намек на драматизм, бесполезный в преддверии близящейся духовной амнистии. Только Дядя, как уже говорилось, затевал широкомасштабный труд (собирал баулы). Для остальных неотвратимое приближение ДНЯ ОТЪЕЗДА становилось ощутимым благодаря лихорадочной деятельности прислуги, этого спрута, голову которого представлял Модесто, а щупальца – слуги помельче рангом. Согласно распоряжению, все проделывалось с великим изяществом и без ненужных колебаний. Поскольку, например, согласно необъяснимому обыкновению, все подушки в доме собирались и складывались в один шкаф, вы в крайнем случае видели, как из-под задницы вытаскивается, с определенным шиком, тонкая думочка, из тех, что подкладывались на кожаные сиденья стульев, расставленных вокруг стола для завтраков: коснись это тебя, ты даже не прервешь беседы, просто чуть-чуть приподнимешься, будто по внезапной и срочной необходимости выпустить газы, и позволишь слугам исполнить их долг. Таким же образом у тебя из-под носа могли увести сахарницу, ботинки или, в особо драматических случаях, целые помещения: ты обнаруживал вдруг, что проход по лестницам закрыт. Так, пока его обитатели продолжали откладывать срок ждущей их перемены, помещая ДЕНЬ ОТЪЕЗДА в ближайшее будущее неопределенных очертаний, Дом, напротив того, неудержимо двигался к цели, отчего образовывалось нечто вроде двух скоростей – для духа одна, для предметов другая – и покойное течение дней раскалывалось, допуская сюрреалистические сдвиги. Люди, не моргнув глазом, сидели за столами, которых больше не было на месте; гости опаздывали на трапезу, которая еще и не начиналась; зеркала, сдвинутые с места, отражали то, что происходило несколько часов назад; звуки, оставшиеся в воздухе, осиротевшие, потерявшие свой источник, блуждали по комнатам, пока Модесто не умудрялся затолкать их, временно, в ящики, которые помечал потом крестиком красного лака (по возвращении их часто забывали освободить, предпочитая делать это, шутки ради, во время Карнавала: иногда в присутствии друзей и знакомых, которые с опозданием подбирали какую-нибудь фразу или звук, исходящий из тела, ими же и потерянные прошлым летом. Адвокату Сквинци, например, удалось отыскать свою прошлогоднюю отрыжку в ящике, где, на удивление, он нашел также истерический смех супруги и начало градобития, из-за которого в свое время взлетели до небес цены на персики. Дон Джустелли, душа-человек, с которым мне повезло знаться и дружить, признался мне однажды, что охотно присутствовал при открытии ящиков, чтобы пополнить запас ответов. «Знаете, их там целая уйма, в ящиках, – сказал он мне. – Я теперь убедился, – пояснил он, – что в период, предшествующий ДНЮ ОТЪЕЗДА, многие ответы в этом доме теряются во время беседы, поскольку на них обращают меньше внимания (иногда никакого внимания), – так они и пропадают. В воздухе они оставались, это все знали; а потом попадали в пресловутые ящики. Обычно, – добавлял дон Джустелли, – к февралю у меня заканчивается набор ответов, так что вы понимаете, насколько удобно пойти и пополнить запас из этих самых ящиков, к тому же не потратив ни гроша. Все ответы превосходного качества», – подчеркивал он. В самом деле, когда он соизволил мне иные продемонстрировать, я вынужден был признать, что их формальный уровень был почти всегда выше среднего. Встречались среди них блистательно синтетические – Никогда, навеки; попадались и наделенные неким музыкальным изяществом – Не из мести, но, может быть, от изумления, а скорее всего, случайно. Правда, я лично находил такие ответы душераздирающими. Сам факт, что их уже нельзя было связать с каким-либо вопросом, был со всей очевидностью нестерпим. И не только у меня возникала эта проблема. Несколько лет назад младшая дочь Баллардов, в ту пору двадцати лет, явилась на открытие ящиков, чтобы вновь обрести гитарный звон, заставивший ее мечтать прошлым летом, но так и не смогла его найти, ибо увязла, прокладывая себе путь между звуками, в некоем ответе, который и унесла домой вместо гитарного звона, предугадывая с абсолютной уверенностью, что, если она не найдет вопрос, на который дан был этот ответ, у нее попросту лопнет голова. Следующие тринадцать месяцев она без устали опрашивала десятки человек с единственной яростной целью: найти тот самый вопрос. Тем временем ответ, угнездившись у нее в мозгу, наливался блеском и тайной. На четырнадцатый месяц она начала писать стихи, а на шестнадцатый у нее лопнула голова. Сраженный горем, ее отец пожелал понять, что ее погубило. Любопытно, думал он, почему такую умную девушку подкосило исчезновение вопроса, но не жестокость ответа. Поскольку то был человек в высшей степени практичный и блистательно здравомыслящий, он, не поддаваясь горю, отправился к Модесто и спросил, не слышал ли тот когда-нибудь вот такой ответ.
– Конечно слышал, – сказал Модесто.
– Тогда, наверное, вы помните и вопрос? – приступил к нему граф.
– Естественно, – проговорил Модесто.
На самом деле ни черта он не помнил, но был человеком чувствительным, прочел много книг и искренне желал помочь отцу той девушки.
– Сколько мне еще ждать, пока я узнаю причины вашего счастья и цель вашего отчаяния?
Граф поблагодарил, дал в меру на чай и вернулся домой сообщить новость. Дочь выслушала столь давно разыскиваемый вопрос с видимым спокойствием. На следующий день она удалилась в монастырь близ Базеля. (Она же написала потом выдающийся Учебник для спящих юных дев, который, как известно, пользовался огромным успехом в предвоенные годы. Подписанный nom de plume[3] Иродиада, он предлагал ежедневные духовные упражнения для молодых девушек, лишенных подобающего интеллектуального руководства или какой бы то ни было моральной поддержки. Насколько я помню, там значились ежедневные предписания любопытного свойства, но легкие в исполнении. Типа: употреблять в пищу только желтое; бегать вместо того, чтобы ходить; всегда говорить «да»; разговаривать с животными, спать голышом, прикидываться беременной; двигаться как при замедленной съемке; пить каждые три минуты, надевать чужие башмаки, думать вслух, обриться наголо, квохтать, как фриульская курица. Желательно, чтобы каждое упражнение выполнялось по двенадцать часов. Согласно замыслу автора, эти особые свершения должны были пробудить в девушках умение властвовать собой и радость от обретения некоторой независимости мысли. Не знаю, насколько результаты соответствовали ожиданиям. Зато прекрасно помню, что автор книги вскоре после того, как добилась успеха, родила близнецов, которых назвала Первый и Второй, уверяя, будто зачала их через посредство архангела Михаила. (Очевидно, странички, подобные этим, покажутся издателю, который займется ими через несколько месяцев, совершенно ненужными и, к сожалению, никак не способствующими ходу рассказа. Как всегда вежливо, он меня попросит выбросить их. Я и сейчас знаю, что не сделаю этого, но покамест могу признать, что правота может быть как на его, так и на моей стороне. Все дело в том, что одни пишут книги, другие их читают; одному Богу известно, кому удается лучше понять в них хоть что-нибудь. Душа какого-то края открывается восхищению зрелого человека, который взирает на него впервые, или того, кто родился там? Неизвестно. Все, что узнал я по этому поводу, можно поведать в нескольких строках. Пишутся они так, как занимаются любовью с женщиной, но в ночи без проблеска света, в абсолютной тьме, то есть вовсе не видя ее. После, на следующий вечер, первый попавшийся поведет ее ужинать, или танцевать, или на скачки, но с первой же минуты понимая, что не сможет даже коснуться ее, не то что уложить в постель. Волшебство редко получается – какой-то детали вечно не хватает. Весь в сомнениях, я склонен доверяться моей слепоте и считать добротной осязательную память кожи. В честь этого я теперь закрою четыре скобки и сделаю это уверенно, умиротворенно, убаюканный провинциальным поездом, который везет меня на юг.)))) Voila[4].
Само собой разумеется, что в таком водовороте дел мало-помалу стало ослабевать внимание к английским посылкам, которые, со своей стороны, поступали все реже и реже, по нисходящей, посылкам, чьи каденции, сказать по чести, никто не мог истолковать. Правда, прибыла пинта ирландского пива, но эпизодическим образом, так что пришлось дожидаться добрую неделю, прежде чем явился пакет, к тому же весьма скромных размеров и с неясным содержимым: когда его распечатали, обнаружилась книга, вдобавок потрепанная. Немногие заметили прибытие посылки, да и тут же забыли о ней, но только не Юная Невеста, которая нашла способ незаметно забрать книгу и тайно хранила ее у себя. Ведь книга была не абы какая, а «Дон Кихот».
Несколько дней она прятала книгу у себя в комнате и в своих мыслях. Постоянно спрашивала себя, не преувеличивает ли она, не принимает ли игру случая за послание, ей предназначенное. С пристальным вниманием прислушивалась к своему сердцу. Потом попросила Отца о встрече и, получив согласие, явилась к нему в кабинет в семь часов вечера, когда дневные занятия завершились и все уже предвещало традиционный вечерний разброд. Она хорошо оделась. Говорила мягко, но осталась стоять и каждое слово произносила с великой уверенностью. Она попросила разрешения не ехать на курорт, а остаться в Доме и ждать. «Я уверена, – сказала, – что Сын вот-вот вернется».
Отец поднял взгляд от каких-то бумаг, которые он складывал по порядку, и уставился на нее в изумлении.
– Вы хотите остаться одна в этом доме? – спросил он.
– Да.
Отец улыбнулся.
– Никто не остается в этом доме, когда мы едем на курорт, – произнес он безмятежно.
Но Юная Невеста не пошевелилась, и Отец счел нужным прибегнуть к неопровержимым аргументам.
– Даже Модесто не остается в этом доме, когда мы едем на курорт, – сказал он.
Объективно говоря, против такого аргумента нельзя было возразить, однако же на Юную Невесту он, по всей видимости, не произвел особого впечатления.
– Дело в том, что Сын вот-вот вернется, – повторила она.
– В самом деле?
– Думаю, да.
– Откуда вы знаете?
– Я не знаю. Я чувствую.
– Чувствовать мало, милая.
– Но иногда чувствовать – это все, синьор.
Отец вглядывался в нее. Не впервые он наблюдал в ней эту мягкую дерзость, и каждый раз такая манера невольно его очаровывала. Поведение неуместное, но проглядывало в нем обещание какой-то усердной силы, благодаря которой можно прожить с поднятой головой какую угодно жизнь. Поэтому, видя, как упорно Юная Невеста стоит на своем, он даже задумался на мгновение, не лучше ли будет сказать ей все: сообщить, что Сын исчез, и признаться, что сам он понятия не имеет, что со всем этим делать. Но его остановило сомнение, явившееся из ниоткуда: вдруг там, где потерпел крах его рациональный подход к проблеме, эта девушка, с ее бесконечной способностью прилагать усилия, добьется успеха. В миг странного просветления Отец подумал, что Сын, возможно, и вправду вернется, если только он позволит девушке ждать его по-настоящему.
– Никто никогда не оставался в этом доме, когда мы едем на курорт, – повторил он скорее для самого себя, чем для Юной Невесты.
– Это так важно?
– Думаю, да.
– Почему?
– Повторяя жесты, мы держим мир: это как вести ребенка за руку, чтобы он не потерялся.
– Он, может, и не потеряется. Может, оставшись один, набегается всласть и будет счастлив.
– Я бы не слишком на это надеялся.
– И потом, не кажется ли вам, что он все равно потеряется, рано или поздно?
Отец подумал о Сыне, вспомнил, как тысячу раз водил его за руку.
– Возможно, – согласился он.
– Почему вы не доверяете мне?
– Потому, что вам восемнадцать лет, синьорина.
– И что с того?
– Вам предстоит научиться массе вещей, прежде, нежели можно будет предположить, что вы правы.
– Вы шутите, да?
– Я вполне серьезно.
– Вам было двадцать лет, когда вы взяли жену и сына, которых не выбирали. Кто-нибудь говорил, будто вы до этого не доросли?
Отец, изумленный, сделал в воздухе неопределенный жест.
– Это другая история, – возразил он.
– Вы так думаете?
Отец сделал еще один не поддающийся разгадке жест.
– Нет, вы так не думаете, – продолжила Юная Невеста. – Вы знаете, что все мы погружены в одну-единственную историю, которая так давно началась и до сих пор не завершилась.
– Сядьте, пожалуйста, синьорина, я волнуюсь, глядя, как вы стоите.
Он поднес руку к сердцу.
Юная Невеста села напротив него. Заговорила самым спокойным, самым ласковым голосом, какой только могла в себе отыскать.
– Вы не верите, что я смогу прожить одна в этом доме. Но вы понятия не имеете, каким большим и уединенным был тот дом в Аргентине. Меня там оставляли на целые дни. Я не боялась тогда и не испугаюсь сейчас, поверьте. Я всего лишь молодая девушка, но дважды пересекла океан, в последний раз одна, направляясь сюда и зная, что, поступая так, убиваю своего отца. Я кажусь молодой девушкой, но уже давно не такая.
– Знаю, – кивнул Отец.
– Доверьтесь мне.
– Проблема не в этом.
– Тогда в чем?
– Я не привык верить в действенность иррационального.
– Простите, как?
– Вы хотите остаться здесь, поскольку чувствуете, что Сын приедет, так?
– Да.
– Я не привык принимать решения на основании того, что чувствуют.
– Может быть, я неправильно выбрала слово.
– Выберите получше.
– Я знаю. Знаю, что он вернется.
– На основании чего?
– Вы думаете, будто знаете Сына?
– Самую малость: насколько вообще допустимо знать сыновей. Они – затонувшие материки, и мы видим только то, что выступает над поверхностью воды.
– Но мне он не сын, а возлюбленный. Допускаете ли вы, что я могу знать о нем что-то еще, знать больше? Я говорю: знать, не чувствовать.
– Допускаю.
– Разве этого не достаточно?
Перед Отцом опять, словно молния, блеснуло сомнение: вдруг, если позволить девушке ждать по-настоящему, Сын вернется.
Он закрыл глаза, оперся локтями о письменный стол и поднес ладони к лицу. Кончиками пальцев провел по морщинам на лбу. Долго сидел так. Юная Невеста не проронила ни слова: ждала. Спрашивала себя, что еще можно добавить, чтобы склонить волю этого человека. Даже задумалась на мгновение, не заговорить ли о «Дон Кихоте», но сразу поняла, что это лишь усложнит дело. Больше сказать было нечего, оставалось только ждать.
Отец отнял руки от лица, уселся на стуле поудобнее, оперся о спинку.
– Как вам, несомненно, сообщили в тот день в городе, – проговорил он, – уже много лет я нахожу в себе силы посвящать себя задаче, которую для себя избрал и которую со временем научился любить. Я прилагаю усилия к тому, чтобы поддерживать мир в порядке, если можно так выразиться. Я не говорю, разумеется, о целом мире, но только о той маленькой части мира, которая назначена мне.
Отец говорил очень спокойно, с великим тщанием подбирая слова.
– Это непростая задача, – заключил он.
Взял со стола нож для разрезания бумаги и стал вертеть его в пальцах.
– В последнее время я убедился, что завершу ее, лишь осуществив жест, который смогу контролировать только частично; подробностями, к сожалению, придется пренебречь.
Он поднял взгляд на Юную Невесту.
– Этот жест имеет отношение к смерти, – произнес он.
Юная Невеста не шелохнулась.
– И я часто спрашиваю себя, окажусь ли я на высоте положения, – продолжал Отец. – Я также должен учитывать то, что по причинам, которым не могу дать убедительных объяснений, я встречаю и все прочие, и это испытание в совершенном одиночестве или по меньшей мере не полагаясь на присутствие подходящего человека рядом. Такое ведь может случиться.
Юная Невеста кивнула.
– Поэтому я спрашиваю себя, не слишком ли смело будет с моей стороны решиться попросить вас об одолжении.
Юная Невеста, не отводя взгляда, чуть-чуть приподняла подбородок.
– В тот день, когда я окажусь перед лицом настоятельной необходимости осуществить этот жест, не окажете ли вы любезность побыть со мной рядом?
Он это проговорил холодно, как мог бы объявить цену какой-нибудь ткани.
– Возможно даже, – добавил он, – что, когда придет названный день, вас уже не будет в этом доме; разумно также предполагать, что я к тому времени свыкнусь с отсутствием каких-либо вестей о вас. Тем не менее я сумею вас найти и велю позвать. Я не потребую ничего особенного, достаточно, чтобы вы были рядом, чтобы я мог беседовать с вами, слушать вас. Знаю: либо придется поспешить, либо впереди будет слишком много времени: обещаете ли вы помочь мне правильно провести те часы или минуты?
Юная Невеста расхохоталась:
– Вы предлагаете мне сделку.
– Да.
– Вы меня оставите одну в этом доме, если я пообещаю прийти к вам в тот день.
– Именно так.
Юная Невеста рассмеялась снова, но внезапно мелькнувшая мысль настроила ее на серьезный лад.
– Почему я? – спросила девушка.
– Не знаю. Но чувствую, что так будет правильно.
Юная Невеста с улыбкой покачала головой, вспомнив, что никто не тасует карты лучше шулера.
– Договорились, – сказала она.
Отец слегка поклонился.
– Договорились, – повторила Юная Невеста.
– Да, – сказал Отец.
Потом встал, выбрался из-за стола, подошел к двери и, прежде чем открыть ее, обернулся:
– Модесто этого не оценит, – сказал он.
– Он тоже может остаться, уверена, он будет счастлив.
– Нет, это не обсуждается. Хотите остаться – оставайтесь одна.
– Договорились.
– Имеете вы хоть малейшее понятие, чем будете заниматься все это время?
– Конечно. Ждать Сына.
– Разумеется, простите меня.
Он застыл на месте, сам не зная почему. Держался за ручку двери, но не двигался с места.
– Не бойтесь, он вернется, – сказала Юная Невеста.
Традиция требовала отправляться на двух квохчущих автомобилях. Ничего особенно элегантного, но торжественность момента обязывала к некоторым поползновениям на grandeur[5]. Модесто наблюдал за отъездом с порога, да и сам уже был готов отбыть восвояси, с чемоданом, который стоял рядом: но, как всякий капитан, он полагал, что должен покинуть корабль последним. В этом году на крыльце стояла и Юная Невеста: о таком изменении протокола Отец кратко поведал во время одного из последних завтраков, а Модесто принял данный факт без особого энтузиазма. То, что это, по всей видимости, служит прелюдией к возвращению Сына, помогло примириться с досадным новшеством.
Так они и стояли на пороге, чинно-благородно, он и Юная Невеста, когда оба автомобиля пустились в путь: моторы затарахтели, руки взметнулись в воздух, раздались разнообразные вскрики. Машины были красивые, кремового цвета. Проехав с десяток метров, они остановились. Дали задний ход и несколько неуклюже вернулись вспять. Мать выскочила с удивительной ловкостью и побежала к дому. Пробегая мимо Модесто и Юной Невесты, пробормотала три слова:
– Забыла одну вещь.
И скрылась в доме. Через несколько минут вышла и, даже не попрощавшись со стоявшими, бросилась к машине и скрылась внутри. Женщина явно испытывала облегчение.
Так автомобили снова тронулись, моторы затарахтели, как в первый раз, руки замахали энергичнее, прощаясь окончательно, и голоса зазвучали веселей. Проехав с десяток метров, остановились. Снова пришлось дать задний ход. На этот раз Мать вылезла, явно нервничая. Решительным шагом преодолела расстояние до входа и исчезла в доме, пробормотав четыре слова:
– Забыла еще одну вещь.
Юная Невеста повернулась к Модесто, вперив в него вопросительный взгляд.
Модесто прочистил горло, дважды кашлянув в досконально выверенных пропорциях: один раз коротко, другой – длинно. Юная Невеста не настолько продвинулась в изучении этой клинописи, но смутно ощутила, что все под контролем, и успокоилась.
Мать снова села в машину, моторы завелись, и во взрыве шумного веселья отъезжающие распрощались, окончательно и без сожалений. На этот раз машины проехали несколько лишних метров перед тем, как остановиться. Задний ход дали сноровисто, с приобретенным-то опытом.
Мать вернулась в дом, напевая, полностью владея собой. Казалось, она точно знала, чего хотела. Но, вступив на порог, туда, где стояли Модесто и Юная Невеста, она вдруг передумала. Остановилась. Казалось, ей пришла на ум какая-то запоздалая мысль. Пожав плечами, она произнесла три слова:
– Да нет, ладно.
Потом развернулась и, по-прежнему напевая, направилась к автомобилям.
– Сколько раз она это делает? – спросила Юная Невеста серьезным тоном.
– Обычно четыре, – невозмутимо ответил Модесто.
Поэтому ее не удивило, когда машины тронулись, остановились, проехав сколько-то метров, вернулись назад и извергли Мать, которая на этот раз шла по тропинке к дому, явно взбешенная, чеканя шаг и беспрерывно ругаясь вполголоса; из длинной литании проклятий Юная Невеста на ходу уловила неясный фрагмент:
– Пусть они все засрутся.
Или споются, было не разобрать.
Из дома Мать появилась, пробыв там дольше, чем в предыдущие разы, сжимая в руке серебряный прибор и потрясая им в воздухе. Она казалась не менее взбешенной. Когда она проходила мимо, Юная Невеста определила, что литания повернула на французский язык. Девушке показалось, будто она явственно расслышала слово connard[6].
Но может быть, moutarde[7], так сразу не разберешь.
Поскольку Модесто поднял руку в знак прощания, Юная Невеста поняла, что церемония близится к завершению, и с искренней радостью, ну, может быть, с капелькой сожаления, тоже стала прощаться, замахала рукой, встав на цыпочки. Девушка видела, как машины удаляются, в облаке пыли и эмоций, и в какой-то момент засомневалась, не слишком ли много она берет на себя. Потом обе машины остановились.
– Ох нет, – вырвалось у нее.
Но на этот раз не был дан задний ход и вовсе не Мать соскочила с подножки. В клубах пыли было видно, как бежит к дому Дочь, выворачивая ногу, но беспечная, решительная, даже красивая в этой своей чуть ли не ребяческой спешке. Она остановилась перед Юной Невестой.
– Ты ведь не удерешь, правда? – спросила уверенным тоном.
– Я и не думаю удирать, – изумилась Юная Невеста.
– Вот именно: договоримся, что ты не удерешь.
Потом она подошла ближе и обняла Юную Невесту.
Так они стояли несколько мгновений.
На обратном пути к машинам Дочь уже не так спешила. Ковыляла, как всегда, но совершенно спокойная. Села в машину, ни разу не обернувшись.
И вот они исчезли за ближайшим поворотом и на этот раз на самом деле уехали.
Модесто подождал, пока насмешливый хохот двух автомобилей не затих в полях, а потом, в непогрешимой тишине небытия, слегка вздохнул и поднял чемодан.
– Я вам оставил три книги, спрятал их в туалете. Три текста, которые пользуются некоторой известностью.
– Неужели?
– Как я вам говорил, в кладовке полно продуктов, довольствуйтесь холодными блюдами и не прикасайтесь к запасам вина, разве что в случае крайней необходимости.
Юная Невеста напряглась, пытаясь представить себе, что это может быть за случай крайней необходимости.
– Оставляю вам мой адрес в городе, но не поймите превратно. Я вам оставляю его только потому, что если Сын в самом деле приедет, ему могут понадобиться мои услуги.
Юная Невеста взяла листок, сложенный вдвое, который Модесто протянул ей.
– Думаю, это все, – заключил дворецкий.
Модесто решил, что с этой самой минуты начался его отпуск, поэтому удалился, не отступив предварительно на три шага назад, как он это проделывал, исполняя свой коронный номер. Ограничился легким, едва обозначенным поклоном.
Едва дворецкий успел отойти на несколько шагов, как Юная Невеста его окликнула:
– Модесто.
– Да?
– Вас не тяготит то, что вы всегда и во всем должны являть собой совершенство?
– Нет, напротив. Это избавляет меня от необходимости направлять мои жесты к каким-то иным целям.
– То есть?
– Я не должен спрашивать себя каждый день, зачем я живу.
– А-а.
– Это утешает.
– Могу себе вообразить.
– Есть еще вопросы?
– Да, один.
– Давайте.
– Что вы делаете, когда они уезжают и запирают дом?
– Напиваюсь, – ответил Модесто с неожиданной готовностью, искренне и беспечно.
– Целых две недели?
– Да, каждый день, целых две недели.
– И где?
– Есть один человек, в городе, который заботится обо мне.
– Могу я взять на себя смелость спросить, что это за человек?
– Один мужчина, очень симпатичный. Мужчина, которого я любил всю жизнь.
– А-а.
– У него семья. Но есть договоренность, что эти пятнадцать дней он проводит со мной.
– Очень удобно.
– Не без того.