Далеко за полночь Брэдбери Рэй
— Правда?!
— Посиди немного спокойно, не вертись, нам надо многое обсудить. Очень важно, чтобы мы поняли, что происходит. Ты согласен?
— Да, наверно.
— Прежде всего давай признаем: мы с тобой самые лучшие, самые большие друзья на свете. Признаем, что никогда еще у меня не было такого ученика, как ты, и еще никогда ни к какому другому мальчику я не относилась так хорошо.
При этих словах Боб покраснел. А она продолжала:
— И позволь мне сказать за тебя: я для тебя самая милая учительница из всех, каких ты встречал.
— О, гораздо больше, — сказал он.
— Может быть, и больше, но надо смотреть правде в глаза, надо учитывать уклад жизни в городе, что скажут люди, и подумать о нас — о тебе и обо мне. Я размышляла об этом много-много дней, Боб. Не думай, что я что-либо упустила или не отдаю себе отчета в своих чувствах. При определенных обстоятельствах наша дружба и впрямь была бы странной. Но ты не обычный мальчик. Кажется, я неплохо знаю себя и знаю, что совершенно здорова, как умственно, так и физически, и каковы бы ни были наши с тобой отношения, они возникли потому, что я реально оцениваю в тебе незаурядного и очень хорошего человека, Боб. Но в нашем мире, Боб, это не в счет, разве что если речь идет о человеке взрослом. Не знаю, понятно ли я говорю.
— Все понятно, — сказал он. — Просто, если б я был на десять лет старше и на пятнадцать дюймов выше, все было бы по-другому. Но ведь это же глупо судить о человеке по его росту, — добавил он.
— Но все люди считают, что это разумно.
— А я — не все, — возразил он.
— Понимаю, тебе это кажется нелепым, — сказала она. — Ты чувствуешь себя вполне взрослым и правым и знаешь, что тебе нечего стыдиться. Тебе действительно нечего стыдиться, Боб, помни об этом. Ты был совершенно честен и чист, надеюсь, я тоже.
— Да, вы тоже, — сказал он.
— Может быть, когда-нибудь в какой-нибудь идеальной стране, Боб, люди научатся так точно определять душевный возраст человека, что смогут сказать: «Это уже мужчина, хотя физически ему всего тринадцать лет; каким-то чудом, по какому-то счастливому стечению обстоятельств, он — мужчина с присущим мужчине сознанием своей ответственности, своего положения, своего долга». Но пока, Боб, боюсь, нам придется мерить все годами и ростом, как делают обычно в нашем обычном мире.
— Мне это не нравится, — сказал он.
— Мне, возможно, тоже это не нравится, но ведь ты не хочешь, чтобы все стало гораздо хуже, чем теперь? Ты же не хочешь, чтобы мы оба были несчастливы? А это обязательно случится. Поверь, тут ничего не поделаешь, даже то, что мы разговариваем о нас с тобой, уже достаточно странно.
— Да, мэм.
— Но мы, по крайней мере, понимаем все, что с нами происходит, и сознаем, что мы правы, что мы честны и вели себя достойно и что нет ничего дурного в том, что мы понимаем друг друга, и ни о чем дурном мы вовсе не помышляли, потому что даже не представляем себе, что такое возможно, верно?
— Да, знаю. Но ничего не могу с собой поделать.
— Теперь нам надо решить, как быть дальше, — сказала она. — Пока только ты и я знаем об этом. Потом, вероятно, узнают и другие. Я могу добиться, чтобы меня перевели в другую школу…
— Нет!
— Тогда, может, тебя перевести в другую школу?
— Вам не нужно меня никуда переводить, — сказал он.
— Почему?
— Мы переезжаем. Предки и я будем жить в Мэдисоне. Мы уезжаем на следующей неделе.
— Но это никак не связано со всем этим?
— Нет-нет, все в порядке. Просто мой папа нашел там новую работу. Это всего в пятидесяти милях отсюда. Когда я буду приезжать в город, я смогу вас видеть? Вы не против?
— Думаешь, это будет хорошо?
— Нет, думаю, нет.
Некоторое время они молча сидели в тишине классной комнаты.
— Когда же все это успело случиться? — в беспомощном отчаянии спросил Боб.
— Не знаю, — отозвалась мисс Тейлор. — Никто никогда не знает. Тысячи лет никто не мог этого сказать, и, думаю, никто никогда не узнает. Люди либо любят друг друга, либо нет, а бывает, что полюбят друг друга те, кому не следовало бы. Я не могу объяснить, почему это со мной происходит, и ты, конечно, тоже.
— Пожалуй, я лучше пойду домой, — сказал он.
— Ты не злишься на меня, нет?
— Нет, ну что вы, как я могу злиться на вас?
— Вот еще что. Я хочу, чтобы ты помнил: жизнь всегда что-то дает взамен. Всегда, иначе невозможно было бы жить. Сейчас тебе плохо, и мне тоже. Но что-то непременно произойдет, и все встанет на свои места. Ты веришь?
— Хотелось бы верить.
— Так вот, это правда.
— Если б только… — начал он.
— Что?
— Если б только вы меня подождали, — выпалил он.
— Десять лет?
— Тогда мне будет двадцать четыре.
— А мне — тридцать четыре, и, возможно, я буду уже совсем другим человеком. Нет, вряд ли это возможно.
— А вам бы хотелось? — воскликнул он.
— Да, — тихо ответила она. — Это глупо, и, конечно, ничего не выйдет, но мне бы очень этого хотелось.
Он долго сидел молча, а потом сказал:
— Я никогда вас не забуду.
— Спасибо за эти слова, хотя это и невозможно, потому что жизнь устроена иначе. Ты забудешь меня.
— Никогда не забуду. Я придумаю способ, чтобы всегда о вас помнить, — сказал он.
Она встала и пошла вытирать доски.
— Я вам помогу, — предложил он.
— Нет-нет, — поспешно возразила она. — Уходи, Боб, иди домой, и не надо больше мыть доски после уроков. Я поручу это Элен Стивенс.
Он вышел из школы. Во дворе, обернувшись, он увидел мисс Энн Тейлор в последний раз: она медленно стирала с доски написанные мелом слова, и рука ее двигалась вверх-вниз, вверх-вниз.
На следующей неделе он уехал из города и не был там шестнадцать лет. Хотя жил он всего в каких-то пятидесяти милях оттуда, он так ни разу и не приехал в Гринтаун, пока ему не исполнилось почти тридцать, и к тому времени он был уже женат; и вот однажды весной они с женой по пути в Чикаго остановились в Гринтауне на один день.
Боб оставил жену в гостинице, а сам пошел бродить по городу и наконец стал расспрашивать про мисс Энн Тейлор, но никто сперва не вспомнил ее, а потом кто-то сказал:
— Ах да, та симпатичная учительница. Она умерла в тридцать шестом, вскоре после того, как ты уехал.
Она была замужем? Нет, помнится, замуж она так и не вышла.
После полудня он пошел на кладбище и отыскал надгробный камень с надписью: «Энн Тейлор, родилась в 1910, умерла в 1936». И он подумал: «Двадцать шесть лет. Вот, теперь я старше вас на три года, мисс Тейлор».
Позднее в тот день горожане видели, как жена Боба Сполдинга идет навстречу ему под вязами и дубами, и все оборачивались и смотрели ей вслед: она шла, и по лицу ее скользили яркие тени; она была словно летние спелые персики среди снежной зимы, словно прохладное молоко к кукурузным хлопьям жарким утром в начале июня. Это был один из тех редких дней, когда все в природе находится в равновесии, как кленовый лист, поддерживаемый дуновениями ветерка, один из тех дней, который, по общему мнению, следовало бы назвать именем жены Роберта Сполдинга.
Желание
The Wish 1973 год
Переводчик: О.Акимова
Снежный шепот коснулся холодного окна.
Огромный дом заскрипел от порыва неведомо откуда прилетевшего ветра.
— Что? — спросил я.
— Я ничего не сказал. — За моей спиной, у камина, Чарли Симмонс спокойно встряхивал попкорн в большой металлической миске. — Ни слова.
— Черт возьми, Чарли, я же слышал…
Ошеломленный, я смотрел, как падающий снег укрывает далекие улицы и пустынные поля. Подходящая ночка для бледных привидений, заглядывающих в окна и бродящих вокруг дома.
— Тебе померещилось, — сказал Чарли.
«Померещилось? — подумал я. — Может ли сама природа подать голос? Существует ли язык ночи, времени, снега? Что происходит между мглой, которая снаружи, и моей душой, находящейся здесь?»
Ибо там, во мраке, казалось, незаметно, не освещаемая благодатным светом ни луны, ни фонаря, садится на землю целая голубиная цивилизация.
А может, это снег ложится с мягким шорохом или прошлое, наслоения забытых лет, нужд и отчаяния вырастают в горы тревог и наконец находят свой язык.
— Господи, Чарльз. Только что, могу поклясться, я слышал, как ты сказал…
— Что сказал?
— Ты сказал: «Загадай желание».
— Я?
Он рассмеялся, но я не обернулся на его смех; я упорно продолжал смотреть на падающий снег и рассказал Чарльзу то, что мне было суждено…
— Ты произнес: «Эта ночь — особенная, прекрасная и загадочная. Так загадай свое самое лучшее, самое заветное, самое необычное желание, идущее от самого сердца. И оно сбудется». Так ты сказал.
— Нет. — Я увидел, как его отражение в зеркале покачало головой. — Том, ты уже с полчаса стоишь как завороженный, глядя на снегопад. Это огонь в камине гудит. Желания не сбываются, Том. Хотя…Он запнулся, а потом с некоторым удивлением добавил: — Черт, ты ведь все-таки что-то слышал, да? Ладно. Давай выпьем.
Кукурузное потрескивание прекратилось. Чарльз налил мне вина, к которому я не притронулся. Снег все падал и падал за темным окном, словно белые облака дыхания.
— Почему? — спросил я. — Почему мне пришло в голову именно слово «желание»? Если не ты его произнес, тогда кто же?
"В самом деле, — подумал я, — что там за окном и кто такие мы? Двое писателей, поздно вечером, одни; друг, оставшийся у меня переночевать; два старых приятеля, любители поболтать о всяких привидениях, испробовавшие все обычные психологические трюки вроде столоверчения, карт таро и телепатии, весь этот хлам, накопленный годами тесной дружбы, но пересыпанный кучей насмешек, шуток и праздных дурачеств.
Но то, что сегодня происходит за окном, — думал я, — кладет конец шуткам, стирает улыбки с лица. Этот снег — ты только взгляни! — он хоронит под собой наш смех…"
— Почему? — переспросил Чарли у меня за спиной, попивая вино и глядя то на красно-зелено-голубые елочные огоньки, то на мой затылок. — Почему именно «желание» пришло тебе в голову в такую ночь? Но ведь это ночь перед Рождеством. Через пять минут родится Христос. Зима и Христос сошлись в точке зимнего солнцестояния на одной неделе. Эта неделя, эта ночь являются доказательством того, что Земля не умрет. Зима достигла своей вершины и теперь идет на убыль, к свету. Это нечто особенное. Невероятное.
— Да, — прошептал я и вспомнил те давние времена, когда душа пещерных людей умирала с приходом осени и уходом солнца и люди-обезьяны плакали, пока мир не пробуждался от снежного сна, пока в одно прекрасное утро солнце не вставало раньше, и снова мир был спасен еще на какое-то время. — Да.
— Итак… — Чарли словно прочел мои мысли и отпил вина. — Христос всегда считался предвестником весны, верно? Посреди самой долгой ночи в году Время вдруг сделало скачок, Земля содрогнулась и породила миф. И что воскликнул этот миф? С Новым годом! Ведь Новый год — это вовсе не первое января! Это Рождество Христа. В этот самый момент перед полуночью Его дыхание, сладкое, как цветы клевера, касается наших ноздрей, обещая приход весны. Вдохни поглубже, Томас.
— Тихо ты!
— А что? Ты опять слышишь голоса?
— Да!
Я повернулся к окну. Через шестьдесят секунд наступит утро Его рождения. «Когда еще, — пронеслась у меня шальная мысль, — как не в этот светлый, необыкновенный час загадывать желания?»
— Том… — Чарли сжал мой локоть, но мои мысли носились уже где-то далеко-далеко.
«Неужели это время особое? — думал я. — Неужели святые духи бродят в такие снежные ночи и исполняют наши желания в этот странный час? Если я загадаю свое желание втайне, вернут ли мне его сторицей эта ночь, что обходит свои владения, эти странные сны, эти седые метели?»
Я закрыл глаза. В горле застрял комок.
— Не надо, — сказал Чарли.
Но желание уже трепетало на моих губах. Я не мог больше ждать. «Сейчас, сейчас, — думал я, — над Вифлеемом зажглась необыкновенная звезда».
— Том, — шептал Чарли, — ради всего святого!
«Да, ради всего святого», — подумал я и произнес:
— Вот мое желание: этой ночью, всего на один час…
— Нет! — Чарли дал мне пинка, чтобы я заткнулся.
— …пожалуйста, сделай так, чтобы мой отец был жив.
Каминные часы пробили двенадцать раз. Полночь.
— О Томас… — простонал Чарли. Его рука упала с моего плеча. — О Том…
Порыв ветра ударил в окно, снежная пелена точно саваном облепила стекло — и опять спала.
Входная дверь с грохотом распахнулась.
Снежный вихрь обрушился на нас ливнем.
— Какое грустное желание. И оно… уже исполнено.
— Исполнено? — Я резко обернулся и уставился на распахнутую настежь дверь, зияющую как отверстая могила.
— Не ходи, Том, — сказал Чарли.
Но дверь со стуком захлопнулась. Я бежал по улице, господи, как я бежал!
— Том, вернись! — Затихал вдалеке голос, тонущий в снежном вихре. — О боже, не надо!
Но в ту послеполуночную минуту я бежал и бежал как безумный, что-то бормоча, приказывая сердцу продолжать биться, крови — пульсировать в венах, и думал: «Он! Он! Я знаю, где он! Если мне ниспослан дар! Если желание исполнилось! Я знаю, где он должен быть!»
И по всему заснеженному городу вдруг зазвенели, запели, зашумели рождественские колокола. Их звон окружал, подгонял, тянул меня вперед, и я кричал, глотая хлопья снега, охваченный своим безумным желанием.
«Безумец! — думал я. — Он же мертв! Вернись!»
А что, если он ожил всего на один час сегодня ночью, а я к нему не приду?
Я оказался за городом, без пальто и без шляпы, но мне было жарко от бега, лицо покрылось соленой маской, которая хлопьями осыпалась от тряски при каждом шаге, пока я бежал по пустынной дороге под радостные колокольные переливы, уносимые ветром и затихавшие вдали.
Вслед за ветром я завернул за угол в эту глухомань, и тут передо мной встала темная стена.
Кладбище.
Я остановился перед тяжелыми железными воротами, оцепенело вглядываясь внутрь сквозь ограду.
Кладбище напоминало развалины старинного форта, взорванного несколько столетий назад, его надгробия стояли, глубоко погребенные под снегом, словно вновь наступил ледниковый период.
Вдруг я понял: чудес не бывает.
Вдруг я понял: этой ночью было всего лишь много вина, разговоров, глупых гаданий на кофейной гуще и еще мой беспричинный бег, если не считать моей веры, глубокой веры, что действительно что-то произошло здесь, в этом мертвом заснеженном мире…
И я был так переполнен голым зрелищем этих нетронутых могил и девственного снега, что с радостью готов был сам утонуть и умереть в нем. Я не мог вернуться в город, не мог посмотреть в глаза Чарли. Мне стало казаться, что все это было его грубой насмешкой, злой шуткой, результатом его сверхъестественной способности угадывать сокровенные желания другого и играть на них. Может, это он шептал у меня за спиной, манил обещаниями, подталкивал меня загадать это желание? Господи!
Я коснулся висячего замка на воротах.
Что за ними? Всего лишь плоский камень с именем и датами: родился в 1888, умер в 1957 — надпись, которую даже летом было трудно отыскать в густой заросли травы и под ворохом опавших листьев.
Я отпустил железную калитку и повернулся, чтобы уйти. Но в тот же миг ахнул от удивления. Из груди вырвался недоверчивый крик.
Я почувствовал: что-то есть за этой стеной, рядом с маленькой заколоченной будкой сторожа.
То ли это было чье-то слабое дыхание? Чей-то сдавленный крик?
Или просто ветер донес до меня частичку тепла?
Стиснув руками железные прутья, я напряженно вгляделся в темноту.
Да, вон там! Еле заметный след, словно птица села на снег и побежала между торчащими из сугробов камнями. Еще чуть-чуть — и я разминулся бы с ним навсегда!
Я завопил, разбежался, прыгнул.
Никогда, о, никогда еще за всю мою жизнь я не прыгал так высоко. Перемахнув через ограду, я приземлился на той стороне, в последний раз обагрив рот кровавым криком. Я с трудом пробрался к дальнему крылу сторожки.
Там, во тьме, укрывшись от ветра и прислонившись к стене, стоял человек с закрытыми глазами и скрещенными на груди руками.
Я в ужасе уставился на него. Как безумный, я наклонился к нему, чтобы рассмотреть, убедиться.
Этот человек был мне не знаком.
Он был стар, так стар.
Должно быть, я застонал от отчаяния.
Потому что старик поднял дрожащие веки.
И когда я увидел его глаза, смотрящие на меня, я не мог сдержать крик:
— Отец!
Шатаясь, я схватил его и вытащил под тусклый свет фонаря и в послеполуночный снегопад.
А голос Чарли эхом доносился откуда-то издалека, из заснеженного города, умоляя: «Нет, не надо, уходи, беги. Это кошмар. Остановись».
Стоявший передо мной человек не узнал меня.
Словно огородное чучело на ветру, этот странный, но до боли знакомый призрак пытался разглядеть меня своими невидящими, бесцветными, заросшими паутиной глазами. «Кто?» — казалось, вопрошал он безмолвно.
Наконец ответ криком вырвался из его рта:
— …ом!…ом!
Он не мог выговорить "Т". Но он произнес мое имя.
Как человек, стоящий на краю обрыва, в страхе, что земля уйдет из-под ног и вновь низвергнет его во мрак и грязь, он вздрогнул и схватился за меня.
— …ом!
Я крепко сжал его. Он не упадет.
Сцепившись в этом страстном объятии, не в силах разъять его, мы стояли и тихо, странно покачивались, слившись воедино, посреди снежного хаоса.
«Том, о Том», — снова и снова отрывисто стонал он.
«Отец, о дорогой мой отец, папа», — думал я, шептал я.
Старик вдруг напрягся, потому что за моим плечом он, наверное, впервые разглядел надгробия и безмолвные поля смерти. Вздох вырвался из его груди, будто желая крикнуть: «Что это за место?»
И хотя лицо его было очень старо, в тот момент, когда он вдруг понял и вспомнил, его глаза, его щеки и рот словно увяли и стали еще старше, будто говоря «нет».
Он повернулся ко мне, словно ища того, кто ответит на его вопросы, встанет на стражу его прав, кто защитит, кто повторит вслед за ним это «нет». Но в глазах моих читалась холодная правда.
Теперь мы оба смотрели на неясную дорожку его следов, на ощупь петлявшую по пустынной равнине от того места, где он был похоронен много лет назад.
Нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет!
Слова, как выстрелы, вырывались из его гортани.
Только он не мог произнести "н".
Получилась безумная череда:…ет,…ет,…ет,…ет,…ет,…ет,…ет!
Отчаянный, испуганный, по-детски тоненький крик.
Затем другой вопрос тенью промелькнул по его лицу.
Я узнал это место. Но почему я здесь?
Он вонзил ногти в свои предплечья. Он посмотрел вниз, на свою иссохшую грудь.
Бог оделяет нас страшными дарами. И самый страшный из всех — это память.
Он вспомнил.
Напряжение постепенно спадало. Он вспомнил, как иссохло его тело и замерло слабое биение его сердца; вспомнил, как с грохотом захлопнулась дверь вечного мрака.
Он стоял неподвижно в моих руках, под его трепещущими веками сменялись образы абсурда, теснившиеся в его голове. Должно быть, он задал себе самый страшный вопрос:
«Кто сделал это со мной?»
Он поднял глаза. Его взгляд уперся в меня.
«Ты?» — спрашивал он.
«Да, — подумал я. — Я пожелал, чтобы ты ожил этой ночью».
«Ты!» — кричали его лицо, его тело.
И вот, вполголоса, прозвучал последний мучительный вопрос:
— Зачем?..
Настал мой черед отчаянного раскаяния.
В самом деле, зачем я сделал это с ним?
Как я посмел желать такого страшного, такого мучительного свидания?
Что мне теперь делать с этим человеком, с этим незнакомцем, с этим старым, растерянным, перепуганным ребенком? Зачем я вызвал его, лишь для того, чтобы отправить обратно в землю, в могилу, в беспробудный кошмар?
Удосужился ли я вообще задуматься о последствиях? Нет. Грубый порыв вытолкнул меня из дома и зашвырнул на этот погост, как бездушный камень в бездушную мишень. Зачем? Зачем?
Этот старик, мой отец, стоял теперь, дрожа, в снегу, ожидая моего безжалостного ответа.
Будто снова став ребенком, я не мог выдавить ни слова. Какая-то часть меня знала ту правду, которую я не мог сказать. Мало разговаривавший с ним при жизни, я оказался еще более нем, когда он восстал из мертвых.
Правда металась в моей голове, кричала каждой фиброй моей души и тела, но никак не могла сорваться с языка. Мои крики словно были заперты внутри меня.
Время шло. Скоро этот час закончится. Я вот-вот упущу свой шанс сказать то, что нужно, что надо было сказать, когда он был жив и ходил по земле много-много лет назад.
Где-то на другом конце сельских полей колокола пробили половину первого часа этого рождественского утра. Христос отмерял мгновения на ветру. Время и холод, холод и время, как падающие хлопья снега, ложились на мое лицо.
«Зачем? — спрашивали отцовские глаза, — зачем ты привел меня сюда?»
— Я… — начал я, но осекся.
Потому что его рука вдруг сжала мою. По его лицу я понял: он сам нашел причину.
Это был и его шанс тоже, его последний час, чтобы сказать то, что следовало сказать, когда мне было двенадцать, или четырнадцать, или двадцать шесть. И не важно, что я стоял, словно набрав в рот воды. 3десь, среди падающего снега, он мог найти для себя примирение и свой путь.
Его рот приоткрылся. Как трудно, как мучительно трудно было ему выдавить из себя эти старые слова. Лишь дух внутри истлевшей плоти еще отважно цеплялся за жизнь и ловил воздух. Он прошептал три слова, которые тут же унес ветер.
— Что? — изо всех сил прислушался я.
Он крепко обнял меня, стараясь держать глаза открытыми, борясь с ночной метелью. Ему хотелось спать, но прежде его рот открылся, исторгнув прерывистый свистящий шепот:
— Я… юб-б-б-б-б-б… бя-я-я-я-я-я!..
Он замолк, задрожал, напрягся всем телом и попытался, тщетно, выкрикнуть снова:
— Я… лю-ю-ю-ю-ю-ю-ю… б-б-б-б… я-я-я-яя-я-я!
— О отец! — воскликнул я. — Позволь, я скажу это за тебя!
Он стоял неподвижно и ждал.
— Ты пытался сказать: я… люблю… тебя?