Лопухи и лебеда Смирнов Андрей
– С родителями, к директору! И пока мать не заплатит за дверь, можешь не являться! Рублем наказывать будем!
Ее тонкий высокий голос раскатывается в пустом коридоре.
Она подбирает осколки известки, заворачивает в бумажку, прячет и хлопает себя по бедру:
– Будем бить по карману родителей!
И с ненавистью смотрит на заднюю парту – туда, где, привалясь к стене, возвышается Бадя, огромный, краснорожий, угрюмый. Его широкую плоскую физиономию освещает бронзовый фингал.
– Садитесь.
Даже учителя боятся Бадю.
Из рыжего бесформенного портфеля она достает бесчисленные листочки, раскладывает свой пасьянс. Некоторое время она молчит, вглядываясь в свои каракули. Записи ее не интересуют. Она просто набирается сил.
– Что вам было задано? Берг!
– Стих про школьников.
– Не паясничай, Берг. Иди отвечать.
– Книжку потерял, Анна Михална.
– Надо было прийти пораньше и выучить.
Черные живые глаза Берга смеются. Он огорченно разводит руками.
– Садись, двойка. Хлюпин!
Она уже понимает, что ее ждет.
– Не учил.
– Двойка. Данильянц!
– Не выучил.
– Двойка… – И тихо говорит: – Хочешь урок сорвать, Губайдуллин?
Бадя смотрит в окно. Страсти не туманят тяжелого Бадиного взора. Как Будде, ему ведома суть вещей. Он сразу видит, куда бить.
– Сальников! Может, и ты не выучил?
Сало долго вылезает из-за парты, оттягивая момент. Он сопит на весь класс, чувствуя, как Бадя улыбается ему в затылок, и краска волной поднимается по его шее.
– Не могу, Анна Михална…
Сяо Лю, мой сосед, смеется.
Обреченность прорастает в Крысиных морщинах. Она кашляет.
– Смеешься, Грешилов?
Я спешу отвести глаза, но поздно.
– Весело тебе?
– Ничего я не смеюсь.
– Ты ведь у нас член совета дружины? Вас там этому учат?
Я встаю.
– Правда, весело? Измываться над старухой. И смеяться исподтишка… Знаешь, кто так поступал?
Глухая печаль ее взгляда пронизывает меня.
– Фашисты. Они сразу не убивали. Растягивали удовольствие. Сначала помучат, посмеются. А потом убьют. Правда, смешно?
И улыбается беспомощной, надтреснутой улыбкой.
Я мотаю головой.
Тихий короткий свист раздается с задней парты. Я оборачиваюсь – Бадя подмигивает мне неподбитым глазом. Ненависть захлестывает меня, ноги сами собой делают шаг к доске…
…Ноги босы, грязно тело,
И едва прикрыта грудь…
Не стыдися! Что за дело!
Это многих славный путь…
Я стою у Крысиного стола и слышу себя, как сквозь вату.
Вот оно. Ползет по классу. Копейка перегнулся к Хлюпину, коротко шепчет ему в самое ухо. Тот замирает. Я понимаю, как ему хочется взглянуть на меня. Постеснялся.
А другие смотрят. Равнодушно. Сочувственно. Любопытно.
И Копейка улыбается мне в лицо, укрытый от беды, осененный могуществом Бади.
– А почему четыре? – с горечью спрашиваю я.
– Потому что читал без выражения.
Иду на место. Сяо Лю отодвинулся на самый край парты. Откалывается.
Черные лоснящиеся заводские корпуса проступают за окном в сыром тумане. На дворе под голыми тополями еще держатся островки грязного снега.
В ушах стучит это проклятое слово, перетекающее из уст в уста, с парты на парту.
Слово это – облом.
Крыса прохаживается, упрятав за спину руки и слегка переваливаясь.
– Некрасов называл свою музу “Музой мести и печали”… Что тебе, Грешилов?
– Можно выйти?
– Нельзя. Скоро звонок.
Меня знобит.
Они будут бить меня всем классом.
Я слышу женский смех на лестнице. Хорошенькая химичка Виктория Борисовна что-то рассказывает старшей вожатой Вере. Они забирают из гардероба свои пальто и присаживаются на лавочку. Слушая химичку и улыбаясь, Вера натягивает боты, прячет туфли в авоську.
– Грешилов, ты чего домой не идешь?
– Сидит и сидит, – говорит Никитична. – Медом намазано, что ли?
Вера оглядывает вестибюль.
За окном Валька Топоров в черном флотском бушлате, перешитом из отцовского, пританцовывает на ветру, не спуская глаз с дверей.
– Тебя ждут?
Я стыдливо киваю.
Мы выходим втроем. Валька с независимым видом пропускает нас. У ворот человек двенадцать. Вера решительно направляется к Баде:
– Только тронь его, Губайдуллин. Детской комнатой не отделаешься. Я в роно поеду. Вылетишь из школы как пробка.
Вера с Викторией доводят меня до угла.
– Ну, – улыбается химичка, – дальше доберешься, герой?
Мне очень хочется, чтобы они проводили меня до дому, но язык не поворачивается попросить.
Свернув за “Бакалею”, я припускаю во весь дух. Оглядываюсь – погони не видно. Размышляю секунду и ныряю в проходной двор.
Свист обжигает мне слух. Это Копейка, маленький и цепкий, повисает на моем плече. Я пытаюсь его стряхнуть, кричу, колочу изо всех сил по руке. Мы оба падаем. Они накатываются из-за угла и окружают меня.
Бьют портфелями, стараясь попасть по голове. Я прикрываюсь, как могу. Отступаю к стене. Не хватает воздуха, я быстро устаю. Удар сзади в затылок. Я роняю портфель. Теперь я безоружен. Берг, гадина, ты-то куда? Сегодня меня, завтра тебя…
Внезапно удары обрываются. Дышим.
Бадя, стоя в сторонке, манит меня:
– Ходи сюда.
– Не пойду.
– Ходи, говорят…
Кто-то дает мне пинка. Иду. Подхожу, загораживая рукой лицо.
– Убери грабку, – говорит Бадя.
– Не уберу.
– Хуже будет.
– Не уберу.
– Кому говорят?
Опускаю руку.
И слепну. Удар приходится в переносицу, все вспыхивает багровым огнем, я куда-то лечу, врезаюсь в какой-то ящик. Все солоно – из глаз слезы, из носа кровь.
– Понял, сука? – назидательно говорит Копейка.
Они уходят.
Прямо передо мной – глухая кирпичная стена. Ящики. Гора угля. Примятая стрелка травы щекочет мне щеку – свежая, ранняя. Из-за ящиков возникает хмурый Сяо Лю, поднимает мой портфель, стряхивает с него налипшую грязь.
Я ложусь на холодную землю, царапаю ее, молочу кулаками. И долго, злобно плачу.
– Я никуда не пойду!
– Это что-то новенькое…
От резкого света лампы чернота за окном еще глуше и бесприютней. Мне нестерпимо хочется под одеяло, оставшееся у бабушки в руках, обратно, в сон и тепло, туда, где нет ни этой морозной ночи, ни школы, ни надоевшего стука маминой машинки.
Бабушка трогает мой лоб.
– А ну-ка, померь… – Она уже стряхивает градусник, подозрительно приглядываясь ко мне. – И глаза у него блестят.
– Драться не надо в школе.
Мамин голос, слегка охрипший, доносится из-за шкафа, а машинка стрекочет не смолкая.
– Нет, он всю ночь воевал, разговаривал во сне. Я так и знала, что он заболеет!
– И горло что-то побаливает, – сообщаю я как бы с досадой и на глазах у бабушки делаю трудный тягучий глоток.
Одеяло я получаю обратно. Бабушка – моя единственная надежда.
– Здоровый парень не может сдачи дать! Слушать тошно!
Ненавижу маму! И звук у машинки противный.
– Когда же она встала? – тихо спрашиваю у бабушки.
– Она и не ложилась. Сам себя человек не жалеет. Голодаем, что ли?
– А не голодаем оттого, что я не сижу сложа руки! – Взвизгивает отъехавший стул, и мама, осунувшаяся, выдергивает у меня градусник и одеяло.
– Все равно он уже опоздал, – замечает бабушка.
– Вот я отцу расскажу! Барчук! Сию минуту одевайся! Потому тебя и бьют! Еще и голову морочит, работать не дает!
А без одеяла как-то особенно ясно, что чудес не бывает.
Я сворачиваю в переулок, позади остаются шум машин и свет фар, тускло горящие витрины и торопливая толпа. А здесь – только колючий снег крутится под фонарями, молчат замерзшие дома, и хруст моих шагов вспарывает ледяной воздух.
Нет на свете ничего тоскливее, чем опаздывать туда, куда вовсе и не хочется идти!
Я бегу, глотаю ветер, и слезы намерзают на щеках.
В вестибюле – одна Никитична.
Я влетаю в класс и от неожиданности спотыкаюсь – директор Яков Степаныч важно прогуливается в проходе между партами, у стола стоит понурясь Копейка, а Нилыч невозмутимо пишет на доске условия задачи.
– Это называется – дневник! – Осторожно, двумя пальцами, Яков Степаныч поднимает перед собой и показывает всему классу сильно похудевший, заляпанный Копейкин дневник. – От такого дневника в городе может вспыхнуть эпидемия, и ты, Зуев, будешь виноват. Это же просто бактериологическое оружие!
Все, конечно, смеются, и Яков Степаныч добродушно усмехается.
– А почему ты без галстука? Разве ты не пионер?
Копейка молча вытаскивает из кармана жеваный галстук. Новый взрыв смеха.
– Ну и разгильдяй! Хотя что же требовать от рядовых пионеров, если член совета дружины опаздывает на контрольную…
И широким жестом директор указывает на меня. Я покрываюсь пятнами.
Нилыч, записав задачу, отвернулся к окну и сопит, засунув, по обыкновению, руки в карманы необъятных штанин. Он мрачен.
– Иди за матерью, Зуев. Скажи, что я хочу ей твой дневник показать.
– Она не придет… – угрюмо бормочет Копейка.
Улыбка сбегает с лица директора.
– А не придет – можешь в школу больше не являться… А ты, Грешилов, зайдешь ко мне на большой перемене.
Дверь за ним закрывается, Нилыч кивком сажает меня на место.
– Левые – первый вариант, правые – второй! – объявляет он с облегчением. – Контрольная – районная, отметка в четверти будет от нее зависеть. Соображайте как следует…
Настороженный гул проползает по классу и стихает – мы читаем задачу. Задача ерундовая…
Сяо Лю толкает меня, кивая куда-то назад, я машинально оборачиваюсь.
Это Бадя зовет меня и, показав чистый листок, передает на переднюю парту. Он просит списать.
Кровь бросается мне в лицо. Я отворачиваюсь и долго не могу сосредоточиться. Сяо Лю искоса наблюдает за мной.
Бадин листок тем временем путешествует из рук в руки и прибывает ко мне. Бадя, усмехнувшись, как будто желая меня приободрить, пожимает плечом – мол, долго я буду злиться?
И, проклиная себя и весь свет, я пишу решение на его бумажке.
Нилыч стоит у окна, уставясь во мрак.
Мама купила новые занавески, и мы вешаем их всей квартирой. Сосед Миша вбивает костыль в стену, женщины подвязывают кольца, а я – на подхвате.
– Живей давай! – весело кричит Мишина жена Оксана. – Поглядеть охота.
Она в халате, разгоряченная, только после кормления, и ей не терпится участвовать. Витька дремлет у нее на руках.
Бабушка качает головой, ее мучают сомнения.
– Расцветка какая-то… слишком заграничная.
– Ой, мама, у тебя старорежимные представления!
– По двадцать восемь брали? – интересуется другая наша соседка, Соня, паспортистка из домоуправления. Она озабоченно курит у дверей, отгоняя дым в коридор.
– По тридцать два, – сухо отвечает мама.
– Чего ты даешь? – говорит мне Миша. – Молоток давай.
Ошибаюсь я от усердия.
В дверь звонят, я бегу открывать.
– Жалко, не успели! – нервничает мама. – Только не говори ничего, пусть сам увидит…
Папа приходит усталый.
– Здорово, поросенок… – Он привычно шлепает меня по спине и идет на кухню.
Раздевшись до пояса, он долго умывается. Я стою у двери с полотенцем и чистой рубахой в руках, сторожу, чтобы не зашли женщины.
– Я по четвертной контрольной пять с минусом получил.
– А почему с минусом?
– Помарок много.
Брызги летят по всей кухне, он фыркает и стонет, стирая с шеи полосы копоти, и с такой же яростью вытирается.
– У нас занавески новые, – не выдерживаю я. – Только это – секрет.
В комнате мы появляемся в самый ответственный момент – Миша закрепляет багет. Отец здоровается, садится на свое место к столу.
– С обновкой, Константин Васильевич! – улыбается Оксана.
Миша спрыгивает на пол и задергивает обе половинки. Деревянные кольца сухо и тонко звенят. Все рассматривают покупку в торжественной тишине.
Мама старается выглядеть безразличной.
– Ну как тебе? – спрашивает она, не выдержав.
– Нормально.
Бабушка сдвигает мамину машинку и бумаги, ставит перед отцом сковородку с макаронами.
– Мне нравится, что рисунок скромный, – объявляет она.
– Хозяин доволен – с вас магарыч! – Миша оглушительно смеется.
– Ой, я вам так благодарна, честное слово! Мне прямо неудобно…
– Немыслимые все-таки деньги, – выходя, вздыхает Соня, и мама тускнеет.
– Да плюнь ты на эту воблу! – добродушно советует Оксана, пробуя Витькину пеленку. – Нам с Витькой нравится…
– Ради бога, тише! – пугается бабушка.
– Ее, что ли, деньги? Хоть приличная вещь в доме. А то все на эту чертову жратву.
– Совсем другой вид, правда? – Мама на глазах расцветает. – Знаешь, какую очередь выстояла!
Мы остаемся вчетвером. Бабушка берется за штопку. Родители молчат.
А занавески – восхитительные! По темно-вишневому фону бегут, извиваясь, блеклые зеленые огурцы, вспыхивают лимонные искры.
– Классные занавесочки! – говорю я. – Прямо как в театре…
Усмехнувшись, отец отодвигает сковороду.
Розовые пятна выступают на маминых скулах.
– Тебе не нравится? Если ты насчет денег, то ты напрасно волнуешься… – быстро говорит она отцу. – Я все рассчитала. Это я взяла из тех денег, что отложены на лето. Ты премию получишь за первый квартал, я туда доложу. А мне, наверное, шестнадцатого заплатят, я взяла баланс печатать… Неужели ты сам не видишь, насколько стало уютней?
– Какая премия? В мою смену две плавки запороли… – говорит он с досадой. – Ухнула премия.
– Ой, у меня там чайник… – вскакивает бабушка.
Мама пытается улыбнуться.
– Ну, возьму еще халтуру, – лепечет она. – Как-нибудь не помрем…
– Не ругайтесь, пожалуйста, – говорю я.
Папа надевает пиджак:
– Я к Сумарокову…
– Сыграй лучше со мной, – прошу я.
Когда бабушка приносит чайник, мама сидит, уронив на колени руки и глядя перед собой.
– А где Костя? Опять пошел в шахматы играть?
Вздохнув, мама раскладывает бумаги на столе, заправляет машинку. Я тащу кожаную подушку, на которой она обычно сидит.
– А все эти проклятые деньги… – говорит она еле слышно.
Я смотрю, как скачут мамины пальцы с коротко обрезанными ногтями. Машинка хлестко стрекочет, захлебывается.
– Тебе пора спать, – рассеянно говорит она.
Сцепив за спиной руки и покачиваясь, Копейка разглядывает плакаты на стенах пионерской комнаты. Смутная ухмылка теплится на его лице.
– Иди поближе, – говорит старшая вожатая Вера. – Не бойся, мы тебя не съедим.
– А кто боится? – храбрится он.
Мы сидим за столом, покрытым красным плюшем. Мартовское солнце, отражаясь от скатерти, бросает нам на лица огненные пятна.
– Ну, расскажи нам, Зуев, как ты дошел до жизни такой…
– Сколько у тебя двоек? – спрашивает Саня Колупаев, наш председатель.
– По какому? – интересуется Копейка, а мы хихикаем.
– Кончайте. По скольким предметам?
– Позабыл…
Вера справляется в тетради:
– По четырем. Да и по остальным дела у него далеко не блестящие.
– По трем, – спорит Копейка.