Лопухи и лебеда Смирнов Андрей
– А ты кто?
– Я – Вовка. Вы у нас живете…
На дорогу бабушка делает нам пирожные – намазывает маслом черный хлеб и посыпает сахарным песком.
– Мне без масла, – требует гость.
Бабушка не может утерпеть:
– Надо говорить “пожалуйста”…
Мы завтракаем на ходу. Стоит прозрачный пасмурный день, за забором цветут вишни. Редкие капли падают с неба, шурша в листве.
– В том году тут один художник в поселке “Известий” снимал, – рассказывает Вовка, – и к его сыну Бесков в гости два раза приезжал. Они потом в футбол играли и меня в ворота поставили. Он мне восемь голов забил. Ты тоже за “Динамо”? А кто болеет за “Спартак” – тот придурок и дурак! Ты в седьмой перешел? Я тоже, только у меня переэкзаменовка на осень по русскому. У нас в классе все отличники – дураки и зубрилы. Особенно девки…
– Мы теперь тоже с девками будем учиться, – говорю я.
– А чего хорошего-то? – фыркает он. – Они только воду мутят. И шепчутся: шу-шу, шу-шу, кто в кого втрескался.
– А красивые у вас есть?
– Ни одной!
На перекрестке стоит телега с бочкой. Мы занимаем очередь и подходим к лошади. Вовка скармливает ей свой хлеб с сахаром.
– Здрасте, дядя Колпакыч, – кивает он деду в тюбетейке, который отпускает керосин.
И дед здоровается с Вовкой.
– Как ты его назвал? – спрашиваю я шепотом.
– А его все так зовут – Колпакыч…
Вдруг Вовка толкает меня в бок. Посреди улицы едет девочка на дамском заграничном велосипеде с разноцветной сеткой на заднем колесе. Она держит руль одной рукой, в другой погромыхивает на весу бидон.
– Фикстула… – хмыкает Вовка. – У Люськи Кукиной снимают, там у них одни бабы…
Соскочив на землю, девочка на мгновение теряет равновесие, но удерживается на ногах. Чувствуя к себе внимание, она оглядывает очередь независимо и нерешительно и внезапным мягким движением головы забрасывает за спину косу.
– А ничего… – тихо говорю я и почему-то сплевываю.
– Да ну! Лупоглазая какая-то… А у тебя велик есть?
– Мне скоро купят.
– А мне купили ХВЗ. Только отец на нем на работу ездит.
Неожиданно девочка подводит свой “Диамант” прямо к нам и просит:
– Мальчишки, возьмите мне, пожалуйста, а то я опаздываю.
Темно-карие глаза ее распахиваются и становятся совершенно огромными.
Без колебаний Вовка отчеканивает:
– Дуня! – И ухмыляется ей в лицо: – Постоишь, не растаешь…
Обиженно дернув плечом, она отходит.
– Какая Дуня? – спрашиваю я с досадой.
– Всю жизнь мечтал ей за керосином стоять, – сварливым голосом говорит он ей вслед и косится на меня за поддержкой. – “Дураков у нас нет”. А сокращенно: “Ду-у-н-я”.
– А “я”?
Он довольно хохочет:
– Тебя позабыли!
Девочка топчется в стороне у забора, покусывает губу и все время посматривает вдоль улицы, как будто ждет кого-то. Исподтишка я наблюдаю за ней, а Вовка – за мной.
– Взять, что ли? – усмехается он.
Я чувствую, что краснею.
Он идет к ней. Она не сразу отдает ему бидон, но Вовка что-то шепчет ей на ухо, она прыскает, и я ловлю ее короткий взгляд, цепкий, как у зверька.
Когда дед Колпакыч наливает нам керосин, она подходит поближе, и Вовка подмигивает мне всей щекой.
Ее зовут Оля.
Я сижу на земле, обхватив колени, и не свожу с нее глаз. Они танцуют с Люськой Кукиной, она вертит Люську по-всякому, и Люська ее слушается и мурлычет:
– На далеком Севере эскимосы бегали…
Фокстрот называется “Девушка играет на мандолине”.
– А ты, Леша, танцуешь?
Швейная машинка стрекочет у крыльца. Люськина соседка Жанна, совсем взрослая девушка, большая и некрасивая, шьет и донимает меня расспросами.
– Я только падеграс умею.
Девчонки стоят, не разнимая рук, ждут, пока Галка, сестренка Люськи, меняет пластинку.
– Ой, иголка упала…
– Вот бестолочь! Последняя иголка! – ругается Люська. – Мы теперь без музыки остались…
Все шарят в траве, сталкиваясь лбами, вокруг онемевшего патефона. Вовка хватает Люську за пятку, она визжит и лягается.
– А телевизор у вас есть? – спрашивает меня Жанна.
– Маленький.
– Все равно, значит, богатые, – говорит она мечтательно.
– Совсем мы не богатые, – обижаюсь я.
– А какие ж вы? Бедные, что ли?
Оля тоже вскидывает на меня взгляд, полный простодушного любопытства.
– Мы – нормальные…
– Ну сколько батя получает?
– Откуда я знаю?
Жанна недоверчиво улыбается. У нее обветренные красные губы на загорелом лице.
– Небось говорить не велели…
– Честное слово, я не знаю.
– Подумаешь, я тоже не знаю, сколько мой получает, – радостно говорит Вовка.
– Ты вообще долдон…
Жанна опять собирается что-то спросить, я жду с тоской, но, на счастье, незнакомый парнишка ловко проскальзывает в дыру в заборе и идет к нам. Он хмуро кивает нам с Вовкой и, развернув газету, протягивает Люське рентгеновский снимок – пластинку с черного рынка, оттиснутую на чьих-то ребрах.
– А, Валера… – насмешливо улыбается Жанна и косится почему-то на Олю.
– А Галка, рахитка, последнюю иголку посеяла…
– А вы лучше в почту сыграйте, – нахально советует сестренка и тут же получает подзатыльник.
– Правда, давайте в почту! – оживляется Оля.
Валера, осмотрев мембрану патефона, требует гвоздь и напильник и посылает Галку в сарай.
– Только чур я буду почтальоном! – кричит она.
Приносят бумагу, булавки, карандаши. Мы нарезаем и подписываем номера, прикалываем на рубашки.
– Напишем Жанке, что она – корова! – сразу предлагает Вовка.
Но мне не до него. I love you, криво пишу я, прижимая клочок к стволу сосны. Прибавляю so much и отдаю почтальону.
Патефон, громко шипя, наконец испускает бойкую музыку. Девчонки хлопают в ладоши:
– “Истамбул”!
– Это же самая стильная вещь! – ахает Жанна.
Тут Галка вручает ей послание, она читает его, догоняет Вовку и колотит.
С изумлением я замечаю, что у Валеры в ладони тлеет папироса. Он курит, не скрываясь.
Люська с Олей перешептываются, давясь от смеха.
– Галка, – не выдерживаю я и ловлю ее за косу, – ты передала?
Она доверчиво кивает.
– Она ничего не сказала?
– Она сказала, что ты дурак и что у тебя там грубая грамматическая ошибка.
Под сухой ветлой, сгорбленной над берегом, толкутся мальчишки. Я сторожу от них велосипеды и нашу одежду, сваленную на облысевшую траву. Они по очереди повисают на палке, привязанной к толстому суку, и, раскачавшись, падают в воду.
Гам стоит над желтой водой. Речка мелкая, а народу полно.
– Чокнутый, что ли? – неистово кричит Люська.
Это Вовка подныривает и хватает девчонок за ноги.
Я вижу, как Валера и какой-то рыжий сцепляют руки. Оля забирается к ним, хватаясь за их головы.
– Раз, два, три!
Она кувыркается вниз и выплывает довольная.
А Валера плывет настоящим кролем, выдыхая в воду.
– Ты чего не купаешься, Леш? – спрашивает Люська.
– Неохота…
Она натягивает платье прямо на мокрый купальник.
– Ребята сказали, в кино “Башня смерти” на пять и на семь.
– Я не могу, мне родителей встречать надо.
– С тарзанки ныряю и – ходу! – говорит Валера.
Он дожидается очереди и, красиво изогнувшись, стрелой входит в воду.
В руке у Оли желтая болотная лилия на длинном стебле.
– Ой, какая! – расстроенно тянет Люська. – Где взяла?
– Тут один мальчик подарил…
– Хочешь, я возьму тебе билет? – предлагает мне Люська. – А ты приходи прямо к сеансу.
– Ты разве не идешь? – спрашивает Оля.
– Сказал же, не могу…
Он останавливается на пороге, загородив проем, стаскивает кепку с обритой наголо коричневой головы и рассматривает меня насмешливо и жадно:
– Не помнишь меня, Лешка?
Глаза у него водянисто-голубые под белыми колючими бровями. Он словно быстро ощупывает меня взглядом.
– Помню.
– Врешь, где тебе помнить! Тебе два года было… Ну, здорово, барбос!
Я целую его в сухую щеку, и в нос мне ударяет пронзительный сладкий одеколон пополам с табаком.
– Ты чего нос воротишь? Это меня в вашей чертовой столице в парикмахерской каким-то клопомором одолжили… – Смеясь, он целует бабушке руку.
Дед расхаживает по веранде, топая сапогами, по-хозяйски все разглядывает, все трогает, заходит в комнату, и мы толпой ходим за ним.
– Шикарно живете. И граф Лев Николаевич! Это кто же его тут повесил? Ты, Лешка? Ты, что же, толстовец?
– Это хозяйский, – говорит отец, не сводя с деда сияющих глаз.
– Толстой на стенке – уже, значит, не мерзавцы.
– Люди как люди. Он – мясник.
Дед оглушительно хохочет:
– Мясник – толстовец! Вот это да!
Мы спускаемся в сад умыться.
– Ты Ивана помнишь, Костя? Лешка на него здорово смахивает… Это мой старший брат, – объясняет он мне. – Только он помер прежде, чем ты родился… – И смазывает меня по носу. – Вот с таким же румпелем.
– А глаза у него мои, – говорит мама.
– Коли хочешь знать, Люба, и глаза у него грешиловские. А вот взгляд – точно твой. Ну на кой черт парню этакий нежный взор газели? Ты драться-то умеешь?
– Да где там! Колотят его в школе.
– Кто же его драться научит? – возмущается дед. – Отец называется!
На веранде нас ждет накрытый стол. Окинув взглядом засыпанную укропом, всю в тающем масле картошку, блюдце с редиской и луком, бледные помидоры, бутылку “Столичной”, дед крякает и ладонью снимает капельки, выступившие на кувшине с квасом.
– А у нас только-только багульник зацвел…
Он хватает чемодан, но отец вырывает у него из рук:
– Ну зачем тебе тяжести ворочать? Я же вот он!
– Слушай, Котька, оставь меня в покое! Ей-богу, оденусь и уеду! Я прекрасно себя чувствую!
Он достает из чемодана мохнатые маленькие бурки с серебристым отливом, вышитые по краям.
– Ну-ка, мерь, Лешка. Это олень.
– Стынет все! – стонет бабушка.
Но дед заставляет меня натянуть бурки и снова лезет в чемодан.
– Все на столе, чего тебе не хватает?
На свет появляется бутылка.
– А спирта у вас нет!
Наконец он усаживается, и отец наполняет стопки.
– Кума, мы на “ты” или на “вы”? Ей-богу, запамятовал!
– Немудрено, – улыбается бабушка. – На “вы”, на “вы”, Василий Никитич.
– Надо будет на брудершафт. И вообще – не приударить ли мне за вами, а? Холостые, молодые – что нам мешает?
Мы смеемся. Отец поднимает стакан:
– Ну, батька, со свиданием!
…Бродяга к Байкалу подходит,
Рыбацкую лодку берет
И тихую песню заводит —
Про Родину что-то поет…
Они поют, откинувшись на спинку стульев, уставясь куда-то вверх. У обоих необыкновенно суровые лица, и рука отца лежит на дедовом плече.
Кончив песню, мы сидим в тишине. Сумерки обступили окна.
– Ну-с, – осведомляется дед, – а мат получить не желаете?
– Сейчас чай будет… – заикается бабушка.
Но отец уже расставляет фигуры.
– Ты играешь, Алексей?
– Не очень хорошо.
– Да что же это такое! Драться не умеешь, в шахматы не играешь… А велосипед у тебя есть?
– Нету.
– Черт знает что! Разве парню можно без велосипеда? Сколько он стоит?
Я без промедления сообщаю:
– Восемьсот двенадцать рублей.
– Ты брось деньгами швыряться, – говорит папа. – Тебе сейчас на новом месте – только успевай раскошеливаться. Купим мы ему велосипед.
– Раньше надо было думать, – отрезает дед. – Мой внук, и деньги мои. Завтра же идем покупать. Кого ты из него воспитываешь?
– Нормального человека, – говорит мама с усмешкой.
Дед смеется:
– А зачем? Их и так развелось как собак нерезаных. Куда ни глянешь – всё постные рожи нормальных…
Бабушка вносит с улицы самовар. От него вкусно тянет дымом сосновых шишек.
– Чай пить – помирать, чай не пить – помирать, уж лучше чай пить! – вздыхает дед и подмигивает мне. – Поехали, Лешка, со мной, на вольное житье, а?
– Куда?
– В Макеевку.
– Поехали! – ору я.
– Это Донбасс? – беспокойно спрашивает бабушка. – Там ведь угольная пыль…
– Череповец еще предлагали, – объясняет дед. – Я решил: ну его к бесу! Хватит. Вреден Север для меня. И потом, в Макеевке Адабашьян, а мы с ним еще до войны в Харькове работали… Так что я теперь – южанин. Вишни посажу под окном, буду вас киршвассером снабжать из собственных погребов…
Сделав ход, он вытаскивает коробку “Казбека”, с удовольствием разминает папиросу, нюхает.
– Ну зачем, батька? – укоризненно говорит отец.
– Я сто лет “Казбека” не курил, оставь меня в покое. Лучше бы Лешку драться научил.
– У него порок сердца, – говорит мама.
– Ему бока намнут, пока он справку предъявит.
– Да я умею, – говорю я, – только я не надираюсь. Вот если меня тронут, тогда дам сдачи.
– И куда ж ты бьешь? – интересуется дед.
– Как куда?
– В какое место? В грудь, в лицо?
– В лицо одни хулиганы бьют, – замечает бабушка.
– В поддых, – говорю я, подумав.
Дед вдруг становится серьезным.
– Бить надо всегда первым, пока тебе вмазать не успели. Заруби себе на носу. И сразу – в лицо.
– Господи, чему вы его учите? – ужасается мама.
Папа смеется. Топорща белые брови, дед вглядывается в доску, шевелит губами.
– Дай ход назад, – бурчит он.
– Ну вот, начинается.
– Заморочили мне голову разговорами, я и зевнул! А позиция у меня гораздо лучше…
Вот они передо мной – приваленные к стене, как придется, в закутке рядом с баянами на полках и белыми жестяными лейками на полу. От них исходит дразнящий запах тавота, жирный и сладкий. Рамы обмотаны промасленной бумагой и перетянуты шпагатом, и в разрывах обертки видна черная или синяя окраска труб. Мутно поблескивают широкие хромированные обода.
Сонный дядька выдергивает велосипед из кучи.
– Этот? – спрашивает дед.
Вовка и папа тоже смотрят на меня в ожидании. От волнения мне начинает казаться, что продавец перепутал.
– Что же ты молчишь? – говорит папа.
– Они все одинаковые, – печально говорит продавец.
Дед поднимает заднее колесо, раскручивает на весу педали, вслушивается, пробует тормоза.
– В ходу тяжеловат.
Вовка советует взять харьковский.
– Харьковский лучше, и у него седло мягкое.
