Лопухи и лебеда Смирнов Андрей
– Значит, я, по-твоему, вру?
– Он географию сегодня исправил, – сообщаю я.
– А по трем – мало, что ли?
– Вкатить ему выговор, чтоб знал… – предлагает Белоконь из седьмого класса. – Долго мы с ним нянькаться будем?
И замолкает под суровым взглядом Веры – все знают, что он торопится на тренировку, он у нас боксер.
Копейка бодро шмыгает носом.
– Ты же неглупый парень, Зуев, – говорит Саня. – Зачем ты из себя шпану корчишь?
– На него просто Бадя плохо влияет…
– Посмотри, как товарищи за тебя волнуются! – говорит Вера. – А тебе наплевать.
– Кому наплевать? – бормочет Копейка.
– Ты “Хижину дяди Тома” читал, Зуев?
Копейка молчит, ожидая подвоха.
– Что ты в рот воды набрал? Читал или нет?
– Постановку видел…
– Значит, имеешь представление, как живут в Америке такие ребята, как ты?
– Это же до революции было, Вера Георгиевна, – замечает Белоконь.
– А думаешь, сейчас лучше? Вы же недавно были в театре. “Снежок” смотрели. Помните, как его травят? А ведь он хотел учиться, очень хотел! А ничего не вышло. И все только потому, что он черный! Наводит это тебя на какие-нибудь мысли, Зуев?
Я зажигаюсь от слов Веры.
– Государство нас кормит, поит, одевает – только учись! – с жаром объясняю я. – Неужели так трудно выучить хоть на тройку?
– Мы же тебе добра хотим, – поддерживает Саня.
Копейка молчит.
– Своего ума нету, – говорит Вера, загораживаясь от солнца ладонью. – Связался с Губайдуллиным, лебезит перед ним. На парте вырезал матерное слово… Ты мать свою любишь, Зуев?
Угрюмый взгляд Копейкина упирается в пол. Над ухом у него – пятно зеленки.
– Мало матери забот, так еще придется платить за порчу школьного имущества. Никого ты не любишь – ни мать, ни товарищей, ни себя самого!
– А ведь он может учиться, – говорю я. – Если, конечно, захочет…
Вера встает задернуть штору и замечает, как Копейка показывает мне из-за спины свой щуплый кулак.
– Грешилов, это он тебе?
– Ты же сам себе делаешь хуже, Зуев, – с сожалением говорит председатель. – Прямо нарываешься на исключение.
– Ага… – бурчит Копейка.
– Исключение – это крайняя мера, – сурово говорит Вера. – Исключить никогда не поздно. Я предлагаю послушать мнение класса. Грешилов учится с ним в одном классе, он лучше других может судить, как воздействовать на Зуева.
Все поворачиваются ко мне.
– Не бойся, Грешилов. Говори то, что думаешь.
Я заставляю себя поднять глаза и, глядя в упор на Копейку, с бьющимся сердцем говорю твердо:
– Предлагаю исключить из пионеров.
Воцаряется тишина. Вера, кажется, немного ошарашена.
– Ты только выйди! – негромко цедит Копейка.
– Замолчи, Зуев! – обрывает его Вера. – Ну, может быть, предупредим его в последний раз? Вызовем мать…
– Сколько можно? – взрываюсь я с неожиданной для себя яростью. – Они же весь класс в страхе держат! Он и Бадя! Сами не учатся и другим не дают! Сколько раз он обещал исправиться! Сколько мы ему выговоров давали! А толку что?
– Не ори, Грешилов, – говорит Саня. – Я с ним согласен, Вера Георгиевна. Мы сами приучаем их к безнаказанности.
Вера молчит.
– Ставлю на голосование. Кто за исключение?
Поднимают руки все, кроме Белоконя и Веры.
Копейка силится ухмыльнуться, хмурые слезы наворачиваются ему на глаза, и он, рванув с шеи галстук, швыряет его на пол:
– Подавитесь! – и выбегает, звонко всхлипнув.
– Тебе, значит, безразлично – пионер ты или нет? – кричит Вера ему вслед.
Копейкин сбивчивый топот смолкает на лестнице. Тихо в коридоре.
– Если так – я тоже за исключение, – решительно говорит Вера.
– Может, домой к нему сходить? – предлагает Белоконь.
– Правильно! – кивает Саня. – Вот Грешилов и сходит.
– Сам иди!
– Как тебе не стыдно, Грешилов? Кому же, как не тебе? Ты его одноклассник. Вот уж не ожидала от тебя…
– Да он боится, – говорит Белоконь.
– Прекрати! Давайте сформулируем наше решение…
В палисаднике перед Копейкиным домом спорят и кричат мальчишки.
Притаившись под аркой ворот и зорко вглядываясь в пространство двора, я чувствую себя дичью.
Мне надо пробежать метров тридцать.
Я вижу трещины краски на стене крытого вагонкой барака. Я даже различаю на вербе под окнами серый пушистый ворс цветка, высунувшегося из бутона.
Весенний дурман, холодный, свежий, стоит в воздухе. В голове от него делается пусто и тревожно-весело.
Я слышу свист, звякает о землю планка, и двенадцать палочек разлетаются веером. Мальчишки несутся врассыпную, и пока они прячутся, а водящий подбирает палочки, я припускаю по доскам, проложенным через лужи.
Шмыгнув мимо многолюдной кухни, перевожу дух в полутьме длинного коридора и вкрадчиво стучу в дверь.
Скудная мебель сдвинута на середину комнаты. На столе – табуретка, женщина в темных сатиновых шароварах, стоя на табуретке, белит потолок. Она застывает, глядя на меня с равнодушным любопытством, и мел капает с кисти на ее голые сильные руки.
– Здравствуйте… Вы – мама Коли Зуева?
С топчана на меня таращится малыш. Голова его замотана пуховым платком, отчего она кажется огромной.
– Меня из школы послали…
Женщина морщится, поправляя съехавшую на лоб косынку. Она слезает на пол, застеленный газетами, и, оторвав клочок, торопливо обтирает пальцы.
– Нашкодил, что ль? – спрашивает она, не поднимая глаз.
Я мнусь, не зная, как подступиться.
– Просто на него Губайдуллин плохо влияет… – нежно объясняю я. – Он ведь может учиться, когда захочет. Никто его исключать не собирался, мы только хотели, чтоб он двойки исправил, потому что конец года скоро. Мы же его товарищи, правда?
Она слушает меня с тревогой и неприязнью.
– И мы за него болеем, а Губайдуллин сам не учится и других тянет назад…
– Маш, у тебя перловка есть? – В дверь заглядывает девушка, и газеты шуршат, всколыхнувшись на сквозняке. – Займи стакан.
Малыш хнычет. Сунув ему прищепку для белья, Копейкина мать сообщает со странной, как будто злорадной усмешкой:
– Мой-то допрыгался. Выключать его хотят. Дружка себе нашел, с Губайдуллиным сынком, говорят, снюхался…
Девушка косится на меня:
– Чего ж ты ябедничаешь? Сам небось такой же охламон.
– Ничего я не ябедничаю, – обижаюсь я. – Мне просто как члену совета дружины поручили. Мы в одном классе учимся… с Колей.
– Кутузка по нем плачет, по Губайдуллину, – размышляет соседка. – И вся семейка-то – прямо кодла. Ты, Маш, сходила бы к участковому, ей-богу, дали бы ему годика три, чтоб прочухался…
Мать Копейки вздыхает, и, как эхо, вздыхает девушка. Вздыхаю и я.
– Звать-то вас как? – спрашивает она нерешительно, и я заливаюсь краской.
– Грешилов Алексей…
Девушка всплескивает руками:
– Это в управлении у нас секретарша – твоя мать, что ли, сидит? На машинке печатает?
Теперь они обе рассматривают мое пальто и меня.
– Перловки дашь? – спрашивает девушка.
– На кухне там, в моем столе.
– Плюнь, Маш, – советует она уже в дверях. – Не слушай ты его. А Кольке всыпь.
Малыш затих. Мы молчим все трое.
– Штаны ему только купила, хорошие, лыжные, восемьдесят рублей отдала, – хмурясь, говорит Копейкина мать. – А уж он их порвал, новые ему подавай. А где я возьму? Одна я, мужика-то нету, сбежал. Детей вон настрогал, а теперь ищи-свищи. И Колька весь в отца, обормот… Юрочка заболел, на бюллетне я, за хлебом и то некому сходить.
– Давайте я схожу.
– Да не надо. Соседка уже принесла…
Она поднимает на меня задумчивый взгляд, словно ждет чего-то.
– Только вы его не бейте, – лепечу я.
Миновав коридор, я выскакиваю на улицу. В палисаднике играют в “ножички” четверо ребят, они оборачиваются, и Копейка тычет в меня пальцем.
Через мгновение я оказываюсь у дверей комнаты, из которой только что вышел.
Копейкина мать, забравшись на стол, размешивает в ведре краску.
Уставясь на нее, я молчу и моргаю.
– Чего случилось?
– Тетя… – всхлипываю я. – Выведите меня, пожалуйста!
– Заблудился?
О, как я презираю себя в эту секунду!
– Там… ребята…
Она мигом понимает и, спрыгнув на пол, кричит в коридор:
– Светка!
Малыш опять плачет. Она оглядывается на него, но я поспешно нашариваю на полу прищепку и отдаю ему.
– Отведи ты его, ради Христа, – просит Копейкина мама. – Они его колотить собрались. А Кольке скажи, чтоб сейчас же домой шел…
Девушка смеется за дверью. Она появляется, натягивая на ходу ватник, и машет мне рукой:
– Пошли, начальник!
Березы в Малаховке стоят, осыпанные зеленоватым пухом. Земля еще не просохла, мы прыгаем через лужи, и мама тревожно косится на мои ботинки:
– Промочил?
Мы ищем дачу на лето.
Гладкая тетка заводит нас в комнатку с мутным оконцем. На диване спит кто-то босой, в выцветшей белесой гимнастерке.
Мама приглядывается к дощатой стене.
– Извините, а у вас клопы есть?
– Совсем почти что нету, – лениво говорит хозяйка. У нее усики над пухлой бархатной губой.
Парень на диване просыпается, ерошит соломенный чуб.
– Дачники? – ухмыляется он. – Задаток нужен.
На веранде от нас шарахается привязанный за нитку петух. Мама пугается, а мы с отцом смеемся.
С потолка струйка сочится в таз.
– Это зараз все законопатим, – обещает хозяйка, запахивая жакет на необъятной груди.
– Понимаете, у сына порок сердца, и ему категорически нельзя простужаться. Мы потому и вынуждены снимать дачу, ему врачи в лагерь не разрешают…
Тетка, слушая маму, зевает.
– Куда теперь? – интересуется папа, когда мы выходим из калитки.
– Нет, это просто нахальство! – Мама возмущена. – За такие деньги – такую конуру!
Папа, конечно, молчит.
– Хвойная, дом восемь, где-то тут… – бормочет мама, перебирая бумажки. – Скажите, пожалуйста, это какая улица?
За забором копается в огороде старуха в долгополом пальто.
– А вам какая нужна?
Мама горько усмехается:
– Вам что, сказать трудно?
– Вы мне скажите, что вам нужно, тогда я вам скажу.
– Господи, что за люди… – И мама шествует дальше.
– А Хвойная, дом восемь – это где? – спрашивает папа.
– Здесь, – торжествует бабка. – Я же вижу, что вам нужно. Только мы уже сдали.
– А вы не знаете, тут поблизости никто не сдает?
Старуха подходит к забору и охотно рассказывает, как идти.
Мы с трудом догоняем маму.
– Ты нарочно решил меня злить?
Но папа хитрый.
– Снаряды кончились… – сокрушенно говорит он и подмигивает мне.
– И солдат не жрамши! – подхватываю я.
Мама сразу все забывает, мысли ее перескакивают на еду. На опушке мы находим пенек посуше, подтаскиваем полусгнивший осиновый ствол. Мама раскладывает на газете яйца, бутерброды с маслом и колбасой, наливает из бутылочки сладкий остывший чай.
– Ей-богу, ты странная, – говорит папа. – То всю анкету выкладываешь до седьмого колена, то не можешь нормально объяснить.
Мама обижается:
– Тебя послушать – я просто непроходимая дура. Найди себе умную!
– А зачем им всем знать, какие у него болячки и что у нас на обед?
– Мы тебе действуем на нервы, я вижу. Ты не можешь один выходной провести с семьей. А между прочим, это твой сын.
– Не может быть, – говорит папа. – Эй, тип, ты чей?
– Твой, чей же еще?
Мы жуем, а высоко над нами ветер раскачивает верхушки сосен. Их мерный глубокий шум пробуждает во мне беспокойство, неясное и почему-то приятное.
Отец, задрав голову, следит за сереньким “дугласом”, который то появляется, то пропадает за мохнатыми облаками.
– Тыща? – прикидываю я. – Или выше?
– Восемьсот примерно.
– Снизится – тогда и подстрелим.
Папа советует:
– Ты открой огонь, а прицелиться всегда успеешь.
– Почему? – удивляюсь я.
– Как говорил сержант Стычкин, если фриц – начальство не заругается, что проспали, а ежели свой – так все равно не попадем…
Мы смеемся. Мама вздыхает:
– Господи, да пропади она пропадом, эта война! Ты так говоришь, можно подумать, что ничего веселее в жизни не было…
Папа ничего не отвечает, достает папиросу. Я вижу, что глаза у него совсем прозрачные и на дне их вспыхивает далекий чужой огонек.
Перед огромной, во всю стену, картиной мы стоим, окружив золотушную девушку в круглых очках, и толкаемся исподтишка.
– Ваши глаза сразу притягивает к себе фигура человека в центре толпы. Он указывает на идущего к людям Христа. Это – Иоанн Креститель. Художник создал яркий образ вдохновенного пророка и грозного обличителя. Лицо его озарено решимостью, верой в грядущее освобождение народа…
Голос девушки слегка спотыкается. Прямо перед ней истуканом торчит Бадя, уставясь на нее, не мигая, и, как всегда, невозможно понять, то ли он заворожен рассказом, то ли спит, не закрывая узких глаз.
Осторожно, чтобы не звякнуть фольгой, Берг пытается развернуть конфету, но она все равно трещит.
– Ему же жарко, – говорит Сяо Лю.
– Кому?
– Они все голые, а этот в тулупе, Креститель…
Крыса оборачивается, но Копейка успевает убрать приставленные ей рожки. Отколовшийся Гордей в сторонке пристально рассматривает картину, на которой нарисована раздетая женщина с негритенком. Наткнувшись на взгляд Крысы, Гордей спешит к нам.
– Двадцать лет жизни художник работал над своим произведением. Картина была закончена в 1857 году, в переломный для русского общества момент. Только что закончилась неудачей Крымская война… Какой вопрос был тогда главный, помните?
– Вы же учили! – ревниво подстегивает нас Крыса. – Что было через четыре года?
Бергу наконец удалось развернуть конфету, но Сяо Лю сцапал ее и отправил в рот. Берг дает ему затрещину.
– Берг!
– Крепостное право отменили, – сердито отвечает Берг.
– Ожидание этого исторического поворота и составило основное содержание картины. “По своей идее близка она сердцу каждого русского, – писал Илья Ефимович Репин. – Тут изображен угнетенный народ, жаждущий слова свободы, идущий дружной толпой за горячим проповедником”…
Нас ведут в следующий зал. Крыса подгоняет нас.
– Поехали в Татарово, – шепчет Сяо Лю. – Хоть окунемся… Все равно три дня осталось.
– Два. В субботу уже консультация по алгебре.
Навстречу нам попадается галдящее стадо малышей.
– Ну! – тихо рявкает Сяо Лю, когда они на мгновение отделяют нас от Крысы и экскурсовода.
Мы ныряем за угол, плутаем по залам и, выбравшись в залитый солнцем двор, врезаемся в очередь за газировкой.
– Свечи есть? – интересуется Сяо Лю у газировщицы.
– Чего? – недоумевает она.
– А на базе? – грозно спрашиваю я, высовываясь из-за плеча Сяо Лю.
Очередь негодует, а мы с гиканьем скачем по Лаврушинскому к набережной.
Я просыпаюсь от звенящего птичьего голоса у меня над ухом.
Прямо на подоконнике цвиркает синица, задирает головку, и я вижу, как бьется ее напрягшееся шелковистое горлышко.
Теплый пряный запах смородиновых листьев льется в комнату.
Из пакли, торчащей между потрескавшихся бревен, выпутывается паучок и бежит сломя голову к потолку, карабкается через пашущего на картинке Льва Толстого.
Не шевелясь, чтобы не спугнуть синицу, я подсвистываю ей. В открытом окне вырастает лохматая голова с оттопыренными, как крылья, ушами и спрашивает:
– Керосин нужен?
Голова рассматривает меня, хмурясь, а птица как ни в чем не бывало прыгает у нее перед носом.
– Дрессированная? – удивляюсь я.
– Ей Барсик крыло отъел, – охотно объясняет парень, сгребая в ладонь синицу.
С веранды приоткрывается дверь, бабушка огорчается:
– Мальчик, зачем же ты его разбудил?
– Вам керосин нужен?
– Ой, нужен, нужен!
– Пошли, – решительно кивает мне голова. – А то разберут все.
Мой новый знакомый терпеливо ждет, пока я натяну штаны.
– Тебя Лешкой звать, я знаю, – сообщает он. – Я тебя целый час жду.
