Лопухи и лебеда Смирнов Андрей
– Знаю я это харьковское рукоделие… – бормочет дед.
В полузакрытых глазах продавца пробуждается вялый интерес.
– Поцарапано вон, – показывает Вовка.
– Где?
– Что за ерунда! – вмешивается отец. – Все равно он его разукрасит.
– А харьковские есть?
– Тц! – отвечает дядька.
– Нету?
Дед зачем-то трясет велосипед, всхлипывает звонок.
– Я вообще-то как раз такой хотел, – говорю я. – Синий…
На улице мы сдираем бумагу. Открываются сияющие голубые ребра и зубчатка, рубиновый фонарик на заднем крыле, белая пластмассовая эмблема с красными буквами ЗИС. Мне все еще не верится, а дед достает ключи из кожаной скрипучей кобуры, опускает седло, затягивает багажник и как ни в чем не бывало берется за руль.
– Ну-ка, – говорит он.
Оттолкнувшись, он на ходу перебрасывает правую ногу. Посадка у него прямая, он высоко держит голову на жилистой шее, напоминая гуся.
– Он без рук умеет? – шепотом спрашивает у папы Вовка.
Холода нагрянули среди лета. Повисли на кислом небе оборванные, похожие на тряпки облака.
На веранде Вовка, унылый, лузгает для синицы семечки, и она скачет перед ним на краешке стола. Я стучу в окно, зову его гулять.
– Не могу. – Он задирает босую ногу. – Мать ботинки унесла чинить.
Улица как вымерла, все попрятались. Колючий ветер бьет порывами, забирается под пальто и гремит в ушах. Тягуче, с натугой скрипят деревья.
И у Люськи на участке – никого. Под яблоней курится сиротливо какая-то ветошь, белый дымок волочится, прижатый ветром к земле.
Приникнув к отсыревшим доскам забора, я тщетно вглядываюсь в пустое крыльцо.
Где-то там, за черными слезящимися окнами, – Оля.
– Оля…
Имя отделяется от моих губ туманным клубочком, мгновенно тающим.
Из-за угла выползает лошадь, пар окутывает ее лоснящиеся мокрые бока, и, обгоняя ее, Вовка шлепает ко мне по лужам в спадающих галошах.
– Так и знал, – ухмыляется он. – Пошли к ним?
– Да ну.
Телега едет мимо, громыхая подвязанным к задку ведром. Всякий раз, когда лошадь вытаскивает копыто из тяжелой грязи, раздается смачный лопающийся звук.
Вовка пронзительно свистит.
– Со скуки помереть можно, – говорит он.
Вскоре на крыльце показывается Люська, набросив ватник, высовывает ладонь на дождь. И, поколебавшись, спускается к нам.
– Вы чего делаете? – интересуемся мы.
– А вы?
– А мы к вам пришли.
Зевнув протяжно, она сообщает:
– А в Быкове девушку убили.
– Кассиршу, – уточняет Вовка. – Ее амнистированные убили и на кусочки разрезали. А потом кусочки собрали, сложили, смотрят – а это кассирша из “Промтоваров”.
– Кто собрал?
– Мильтоны. К отцу на мясокомбинат с собакой даже приходили.
За Вовкиным рассказом я не заметил, откуда в саду взялась Оля. Она присоединяется к нам.
– Никак не могу согреться… – говорит она сизыми губами.
В волосах у нее вздрагивают застрявшие капли.
– У вас свет есть? – спрашивает Люська.
– На нашей стороне ни у кого нет. Столбы вчера повалило.
Нет на свете такой вещи, которой бы не знал Вовка.
– А мне кабан снился, – говорю я.
– Кабан?
– Как будто я по лесу бегу, а он рядом бежит. И на меня поглядывает. Причем мне совсем не страшно, а, наоборот, хорошо, что он со мной бежит. Такой ласковый кабан… Потом лес кончился, и я вдруг полетел. А он внизу бежит и стал уменьшаться, все меньше, меньше и совсем пропал. И так мне жалко стало, что кабана больше нет…
– Чего вы там мокнете? – кричит нам женский голос из окна. – Ступайте в дом и кавалеров зовите…
Оля задумчиво смотрит куда-то в пустоту.
– Это моя мама, – говорит она, встрепенувшись.
Ужинаем мы с бабушкой при свечке.
– Спать рано, а читать темно, – ворчит бабушка. – Прямо как в ссылке…
– А мама когда приедет?
– А куда ей торопиться!
От ее саркастической усмешки мечется пламя свечи. Причудливые тени разбегаются по бабушкиным морщинам.
– Засунули нас на эту чертову дачу, им и горя мало…
Дождь все шелестит в саду. Струя воды скатывается с крыши и звучно разбивается прямо под нашим окном. Хочется спать под ее бесконечное сбивчивое бормотание.
Лампочка над столом вспыхивает, и в абажуре сразу же оживают, шуршат мотыльки.
– Слава богу! – веселеет бабушка. – Ты почему котлету не съел?
Погасив свечу, она приглядывается ко мне, как всегда, с суеверным страхом.
– У тебя глаза блестят!
– Опять двадцать пять…
Но она уже вскочила и несется в комнату, вытряхивает шкатулку с лекарствами, машет градусником.
– Только не хватает, чтобы ты заболел!
В полдень одуряюще трещат кузнечики в сухой траве за окном.
Печет нещадно, на белый подоконник больно смотреть, а бабушка водит ладонью в воздухе, нашаривая сквозняк.
Я терпеливо жду, пока ей надоест.
– Ей-богу, дует! – говорит она, и у нее останавливается взгляд.
Обливаясь потом на горячей подушке, я играю с бабушкой в “шестьдесят шесть”.
– И хоть бы какой-нибудь завалящий козырь, – бормочет она. – Одна дрянь…
– А валет?
– Ты что, подглядываешь?
– Раз у меня его нет, где же ему быть?
Тут ее опять подбрасывает на стуле.
– Я же чувствую, что дует!
– Как может дуть из стены?
На веранде кто-то сдавленно хихикает, доносится возня, и мордочка Люськи Кукиной просовывается в дверь.
– Можно? – спрашивает она, с трудом сдерживая смех.
– Заходите, заходите, только двери закрывайте…
Люська исчезает, я слышу шепот, и через секунду она втаскивает в комнату упирающуюся Олю.
– Здравствуйте…
Она улыбается неловко, и я вижу, что она загорела и у нее чуточку облупился нос.
Девчонки мнутся и, переглянувшись, прыскают, как по команде. Бабушка, поджав губы, рассматривает обеих.
– Ну, как ты себя чувствуешь? – спрашивает Люська.
– Я уже выздоравливаю.
– Какой скорый! – сухо говорит бабушка. – Доктор сказал, что тебе с нормальной температурой еще четыре дня лежать.
И зачем-то поправляет мою подушку. Я с досадой отбиваюсь.
– Я даже не слышал, как вы зашли, – говорю я.
– Мы же босиком, – объясняет Люська.
По глазам ее видно, что она вот-вот опять расхохочется.
– А вы учитесь? – величественно спрашивает бабушка.
– А как же! Я в седьмой перешла, а вот Ольга в восьмой…
Оля с независимым видом предлагает:
– Может, вам помочь?
– Правда, давайте мы чего-нибудь сделаем! Хотите, за водой сбегаю?
– Ну, если вам не трудно…
Люська первой выскакивает на веранду, отпихнув Олю. Бабушка идет за ведром.
Руки у меня ледяные и колючая сухость в горле.
Мы остались вдвоем.
– Что ты читаешь?
– “Большие ожидания”.
– А… – Она неуверенно кивает.
– Это Диккенса, который “Дэвид Копперфилд” написал.
Она стоит, прислонясь к стене и упрятав за спину руки, точно она у доски. Смутная улыбка бродит у нее на губах. Вдруг она быстрым движением засовывает за ухо мокрую прядь волос.
– Купались? – выдавливаю я.
– Что? – переспрашивает она, хмурясь.
– На речку ходили?
– Нет, я просто голову вымыла…
Бежит драгоценное время. Меня охватывает непреодолимое отвращение к себе.
– Куда это Люська подевалась? – сердито говорит Оля.
Я спускаюсь на край берега, раздвигаю заросли, сажусь на корточки. Цветок слегка относит в сторону. Я подгребаю, толстый стебель не поддается, пружинит, как резина, я надрезаю его ногтем и отламываю.
Мой букет остро пахнет болотом.
Короткая коса заросла ольхой, в разрыве кустов видны плети ряски в темной, неподвижной воде. Сверкнуло желтое пятно и пропало за маслянистой зеленью осоки. Вот они где прячутся.
Я складываю на мох свою добычу, раздеваюсь. Кочка оседает подо мной, выцеживая розоватую жижу.
Я вхожу в душную воду. Ольховый куст торчит из берега, нависнув над лилиями. Ухватываюсь за сук. Со дна бегут пузырьки, скользким холодом окутывает ступни. Еще немного, и я касаюсь поверхности плоского листа, мясистого и шероховатого. И проваливаюсь с головой в яму. Я извиваюсь, колочу что есть силы по воде и, нахлебавшись зеленой, пахнущей гнилью бурды, сам не понимаю как, выскакиваю и вцепляюсь в ольху.
В протоке покачивается лодка.
– Дяденька, сорвите мне, пожалуйста, вот эти лилии.
Голый рыболов недовольно щурится и берется за весло. Сухо шуршит камыш, расступаясь. Одну за другой он достает все четыре лилии.
– Спасибо большое!
Он бросил и промахнулся, лилии, не долетев, опускаются на воду. Я сползаю за ними, тянусь и не могу дотянуться – дно обрывается.
А дядька уже выгребает на середину, и лягушки провожают его скрипучим стоном.
– Боишься? – говорит он кисло. – Да тут мелко…
– Я плавать не умею, дяденька.
Но ему уже не до меня.
Отплевываюсь, отдираю ряску.
Лилии уносит в протоку, они кружатся, колеблемые слабым течением, переливаясь на солнце матовой влажной желтизной.
Навстречу мне в сумерках проносится “Диамант”, обдав меня пыльным ветром.
Мы оба тормозим, она спрыгивает на землю и ждет, пока я развернусь. На руле ее велосипеда раскачивается полная авоська.
– Жанкин день рождения, все уже за стол садятся, а хлеб забыли купить… – Она прерывисто дышит. – Ой, красота какая…
Пальцем она осторожно поглаживает, словно котенка, чашечку цветка.
– Это кому же?
И поднимает на меня хитрые, сияющие глаза.
Я вдруг угрюмо бормочу:
– Мало ли кому…
Она смотрит на меня с простодушным изумлением и медленно, беспомощно краснеет. И, дернув плечом и пряча лицо, суетливо нащупывает ногой педаль, соскальзывает, торопится. И я вижу, как у нее вздрагивают губы.
Я стою, тупо глядя ей вслед, с велосипедом в одной руке и с букетом в другой, как победитель велогонки.
Горбится передо мной пустынная улица в сером тающем свете.
Лилии я высыпаю в канаву.
Я бью, мяч гулко колотится в дощатую стену сарая, я бью еще и еще, раз за разом.
Бабушка стоит на крыльце, сложив на животе руки, уставясь вдаль. Когда мяч закатывается в траву у ее ног, она с ненавистью пинает его и уходит в дом.
Пот щиплет глаза. Я утираюсь майкой. Разбежавшись, вкладываю всю силу в удар.
Я иду за мячом и у калитки натыкаюсь на взъерошенную маму.
– Что с тобой? – пугается она.
Бабушка, дрожа от негодования, летит навстречу.
– Вы меня хоть золотом осыпьте, я с ним не останусь ни на минуту!
– Что тут у вас происходит?
– Он со вчерашнего вечера ничего не ел!
– У меня тоже с утра крошки во рту не было, – устало улыбается мама. – Лешка, ты сейчас умрешь. Мама, не падай в обморок. Мы с ним едем на юг.
– Куда?
– На юг, на море, в Гудауту.
И в изнеможении валится на диван.
– Деньги некуда девать, – бормочет бабушка. – Такая хорошая дача… И Костя едет?
– Его не отпустили, – сухо отвечает мама.
– Опять? – спрашивает бабушка саркастически.
– Мама, не порти мне настроение…
Она нетерпеливо поглядывает на меня.
– Нет, как вам нравится! Я думала, он до потолка прыгать будет… Ты же моря-то никогда не видел!
Слова застряли у меня в горле.
– Нет, правда, это какой-то выродок, – нервно говорит мама.
Никто не отзывается на стук в окно.
На дверях замок.
Сквозь кисею занавесок мне виден стол с неубранной посудой. Я зачем-то дотрагиваюсь до ржавой, нагретой солнцем дужки замка, и она тихонько лязгает.
Обогнув дом, я поднимаюсь на Люськино крыльцо, захожу в темные сени.
– Можно Люсю?
При виде меня желтый кот недовольно спрыгивает с пышных подушек. В комнате разговаривает радио.
– Кто-нибудь есть дома?
Кто-то кряхтит за перегородкой. Старик в меховой безрукавке привстает на топчане и, приоткрыв беззубый рот, вопросительно улыбается мне.
– Извините, а где Люся?
– В город поехали, в город! – кричит он и кивает.
– А Люся когда вернется?
– Что?
– Когда Люся вернется?
– Нет никого, в город поехали, – повторяет он неуверенно. – Скоро приедут…
Я показываю на стенку и тоже кричу:
– Вы не знаете, где ваши дачники?
Он напряженно вглядывается в мои губы.
– Леша, пойди погуляй, – сдержанно говорит мама.
В сумерках мы стоим у вагона, отец стряхивает пепел с папиросы и косится на меня с сожалением. Ему явно не хочется, чтобы я уходил.
– Ну, ступай… – бормочет он.
Я слоняюсь в сутолоке по перрону, вдыхая угольный сладковатый запах вокзала, не зная, куда себя деть.
Мама плачет:
– Ты со мной никогда не считался…
– Это же работа, Люба.
Украдкой отец бросает взгляд на часы на столбе, и она взрывается:
– Ты знаешь одно только свое удовольствие!
– Хватит вам! – не выдерживаю я. – Люди смотрят!
Отец смущенно сопит. Виноватость в его глазах какая-то ироническая.
– Ну, поросенок, будь здоров… – И, морщась, добавляет: – И мать не серди. Видишь, она нервничает…
Проводница принесла белье и привела военного с крыльями на фуражке. Забросив чемоданчик на полку, он оглядел нас и бодрым зычным голосом сказал:
– Что это вы, товарищи женщины, такие невеселые?
И застенчиво поставил на столик бутылку коньяку.
Наша соседка нахмурилась при виде бутылки. Мама молча постелила и ушла умываться.
За окном проплывал еще только Донской монастырь, а уже все женщины в вагоне были в халатах, а мужчины – в полосатых пижамах.
Переодевшись, все, как по команде, сели закусывать.
Только в нашем купе повисла унылая тишина. Пришлось раздеться и лечь. Военный, озираясь, курил в коридоре.
– А маму, значит, под потолок? – Он покачал головой. – Это, брат, не дело…
Я смутился и не стал ничего объяснять.
– Зачем же вы в чужое воспитание лезете? – сказала соседка, неприязненно улыбаясь, и, как мышь, втянула внутрь морщинистые щечки с пятнами пудры.
Я полез наверх.
Мама вошла и сразу сказала:
