Доспехи бога Вершинин Лев

— Слушаю вас! — торопливо откликается Император.

В глазах владыки — мутная, непреходящая тоска.

Ллиэль мертв, Ллиэля уже не вернуть, а значит — ему, владыке, отныне суждено быть игрушкой в руках многодетных и опасно чадолюбивых эрров. Нет. Этого — не будет. Уж лучше магистр; у него, по крайней мере, нет наследников…

…Бой еще не утих, быдло еще возится в грязи, убивая друг друга, а те, кому есть что терять, уже думают о будущем.

Как, например, Вудри.

Подбоченясь, сидит он на игреневом жеребчике близ королевской ставки.

Прядает ушами, бьет копытом конь. Трепещет на древке, сливаясь с небом, ярко-голубой семи-хвостый стяг. Три тысячи латников, последний резерв короля, дрожат от нетерпения, готовые в любой миг прыгнуть в седла.

Они устали ждать, но никто не ропщет.

Вождю виднее.

И это так.

Вудри думает.

Когда прольется первая кровь праведных, сказал Ллан на рассвете, грянут громы небесные и разбегутся кто куда господские войска. Но вот кровь пролилась, много крови, а громы не грянули, и победы нет. Нет, правда, и поражения. Ну и что? Ничья — хуже всего. Если битва угаснет сама по себе, сеньоры уйдут за столичные стены, а у королевских людей не достанет сил для приступа. Не одолев нынче, им придется отойти от великого города, вновь двинуться по разоренным провинциям, уже без цели, просто в поисках прокорма. А потом придет время раздоров и расколов. Так всегда было в степи, когда ватаги, даже самые большие и везучие, теряли удачу…

Правда, еще не поздно победить.

Орденских братьев нет в поле, их приберегли напоследок. Если подождать, пока они вступят в сражение, а потом, потерпев, пока подустанут, обрушить на них конницу, тогда, несомненно, еще до заката Багряный будет в столице.

Как и предрек Ллан.

…Лицо Степняка бесстрастно.

Лишь однажды покачал он головой и поморщился — когда в степной дали крохотное лазоревое пятнышко столкнулось с бурым пятнищем и сгинуло.

Жаль храбрых парней. Но у них был приказ, и у Вудри был приказ.

Приказы следует исполнять.

Эрра Каданги больше нет, и это хорошо.

Но нет и вестей от Тоббо, а это плохо.

Думай, Мумуль, думай. Ты все еще свободен в своем выборе. Но чем ниже солнце, тем меньше времени на сомнения, и все чаще, отведя взгляд от битвы, где, в общем, не на что уже смотреть, вождь пристально всматривается в тихий западный горизонт.

Покалывают глаз предзакатные лучи.

Вот оно!

По серой ленте тракта ползет едва различимая точка.

Она все ближе, она все больше, она превращается во всадника, сначала крохотного, словно таракан, но таракан превращается в мышь, мышь в кота — и вот уже, окатывая конские бока краями измятой, дочерна пропыленной накидки, Тоббо осаживает взмыленного жеребца и спрыгивает наземь, бросив поводья кому-то из порученцев.

Лицо черно от пыли. Глаза блестят.

— Товар на месте, командир! Оба тюка!

Какое-то время Вудри старательно трет подбородок.

— Почему сам, сотник? — спрашивает наконец. — Не мог послать кого-нибудь?

— Мое место здесь, командир! Вудри улыбается.

— Ну-ну… — И подмигивает. — Ты прав. Где ж еще место тысячника, если не здесь?

Отвернувшись от сияющего Тоббо, он рассеянно обежал взглядом горизонт.

Все. Игра сделана.

— Лазоревые, по коням! — прогремел Степняк. — Остальные пешим строем в атаку!

Снова склонился к Тоббо:

— Отдохнул, тысячник? Теперь поработай! Нашим нужна подмога! — Вождь вытянул руку, указывая туда, где никак не могла дотлеть резня. — Я остаюсь при короле; людей поведешь ты!

В глазах бывшего пастуха — недоумение.

Не дело всаднику, спешившись, лезть в кучу малу; ребята обучены совсем другому, они погибнут попусту, да и не так много их, чтобы хоть чем-то помочь пехоте…

— Ты слышал приказ, Тоббо?!

— Но Орден…

— Я не ослышался? Ты смеешь обсуждать приказы, десятник?

— Я не обсуждаю, — пролепетал Тоббо, — но ты же тоже не Вечный, чтобы никогда не ошибаться…

Что-что, а слова отца Ллана не могли не вразумить командира, но вразумили или нет, Тоббо так и не понял; в глаза ему внезапно полыхнуло иссиня-белым, темень упала на сознание, и он, ловя воздух руками, завалился назад, замер, полулежа на крупе коня, и рухнул в траву, чудом минуя ловушки стремени.

Вудри выпустил шестопер, и тот закачался на ремешке.

Подумать только — Тоббо! Вернейший из верных…

Сохрани Вечный, как заразна ллановская дурь!.. даже лазоревых затронуло?.. ну, псы, кто еще готов укусить хозяина?.. Кто?…

Но всадники понимающе переглядывались.

Не след пререкаться с вождем. Вождь прав всегда. Ему виднее.

Сцепив зубы, Вудри жестом поманил ближайшего лазоревого, ткнул пальцем: веди вперед, в сечу!., скорее! Всадник кивнул, спрыгнул наземь и, обнажив тяжелый, плохо пригодный для пешей рубки меч, косолапо побежал с холма вниз, в драку, в резню, увлекая за собой спешенных всадников…

Вот и все.

Больше нет ни выбора, ни сомнений.

Ну, пусть Вечный убьет молнией; но где он все-таки брал кирпичи, когда задумал строить мир? И кто его, бестолкового, будет слушать на Последнем Суде?

Вудри Степняк несколько раз глубоко, с присвистом, вздохнул, скомандовал лазоревым: «За мной!», мельком оглядел Тоббо, валяющегося на траве, разметав руки, и повернул коня к вершине, на ходу разматывая витой кожаный аркан…

Глава 3. DURA LEX…

Маанак мехес приказал долго жить. Магистратский посыльный, лощеный, исполненный самоуважения юноша, наведя шороху в «Печеной теще» шуршащими брыжами и золотым шитьем, вручил мне конверт с уведомлением. Меня, «мужа благороднейшего, непревзойденного в науках и несравненного в сфере искусств», приглашали к полудню явиться в Малый зал ратуши на предмет вступления в права наследства — согласно завещанию почившего сеньора Арбиха дан-Лалла, а также «для исполнения ряда сопутствующих формальностей».

Честно говоря, это никак не входило в мои планы.

Я собирался греть спину, листать старинные книги, присланные мне третьего дня («От вашего друга Нуффо!» — изнывая от почтения, пояснил гонец), и дремать вволю, короче говоря, сидеть в золотой клетке и как можно реже казать нос на улицу — пока меня не позовут получать плату за товар.

Меня опекают плотно, но ненавязчиво. Маэстро, допустим, нашел бы к чему придраться, ему, птице заоблачной, такое не в диковинку, но я — то не Маэстро, я серая рабочая скотинка; на мой вкус, «почетный гость мэрии» звучит гордо, и серебряного тигра я с куртки не снимаю. Зверушка довольно вульгарна, зато меня обходят стороной даже прославленные столичные щипачи, ибо здешний мэр, по слухам, парень крутой.

Одно плохо: приглашения. Что ни утро — стук в дверь. Пажи, скороходы, вестники, курьеры. Сорок тысяч одних курьеров. Умильные улыбки. Поясные поклоны. И кипы разноцветных билетиков под расписку. А я не хочу. Ни банкетов, ни фуршетов, ни приемов, ни раутов — ничего не хочу…

Сейчас, правда, случай особый. Благо и персональное ландо всегда наготове. Задергиваю шторки, умащиваюсь на восхитительно пружинистом сиденье. За окошком вопит и гудит народ, столица не просыхает уже почти неделю, празднуя чудесное спасение, подарок Вечного недостойным детям своим.

Иногда любопытно поглядеть на этот балаган.

Но не сейчас. Сейчас следует думать об Арбихе.

Посыльный, шустряк из тех, что всегда рады случаю блеснуть осведомленностью, умоляя ни в коем случае не ссылаться на него, Люмфи, скорохода третьего разряда («только, Вечного ради, не спутайте, сеньор, я — Люм-фи, а не Люм-фэ; кстати, сеньор, на Люмфэ как раз можете сослаться, это будет совсем неплохо»), рассказал мне, что, насколько ему известно, на имение бедного святого напали какие-то негодяи, вроде бы из недобитых бунтовщиков («воистину, сеньор, для них нет ничего святого; как говорит мой начальник, подлинный кладезь премудрости, от нелюдей, посягнувших на устои Вечности, ничего иного и ждать не приходится»), и бедный старик получил ранение, не столь, говорят, серьезное, но для человека его возраста роковое, от коего вскоре и скончался, успев, однако, пребывая до последнего мига своего в полном сознании, должным образом изъявить свою последнюю волю, причем не просто так, а в присутствии самого («нет, сеньор, вы только представьте себе, как повезло почтенному маанак мехесу…») мэтра Гуттаперри, главы имперского нотариата, который в ту самую злосчастную ночь изволил гостить в имении покойного…

Жаль старика. Помог он мне, да и земляк все же.

…Если ехать прямо по Башмачной, то от «Печеной тещи» до ратуши рукой подать, но возница сворачивает на Скобяную. Башмачная второй день как перекрыта; там роют котлован под мавзолей графу Каданги.

На углу Скобяной и Конной вестник оглашает свежие рескрипты.

Велю вознице придержать коней.

Любопытно…

«О престолонаследии».

В связи с предстоящей женитьбой на дочери эрра Ллиэля, незабвенного друга своего, Посланец Вечности дарует независимость Каданге, наследию возлюбленной невесты, и передает ее приданое в лен будущему престолонаследнику, каковой, достигнув совершеннолетия, станет полновластно владеть землями деда до тех пор, пока Вечный не позовет его на престол Империи; когда же случится это, пусть перейдет корона Каданги к его первородному сыну, и далее так, и да будет так во веки веков.

«Об опекунстве».

Кто бы мог подумать! Предусмотрительные эрры Ррахвы и Златогорья накануне битвы изменили завещания, лишив неразумных сыновей всех прав в пользу малолетних внуков и поручив возлюбленному монарху опекать беззащитных несмышленышей.

Хм. Об этом я слышал еще вчера. Говорят, завещания совершенно одинаковые, совпадают буква в букву. Но подписаны они весьма уважаемыми свидетелями и заверены самым официальным образом, так что оспорить их невозможно. Да и некому оспаривать, ибо и Ррахва, и неприступная Злата-Гра еще позавчера заняты некими людьми в лазоревых накидках, негаданно нагрянувшими под стены. После чего мало кого удивило, что старый герцог Тон-Далая вчера под вечер объявил на балу, что, желая год-другой погостить в столице, просит владыку взять свой замок под опеку.

«О непозволительном».

Это насчет Поречья. Тамошний эрр, получив приглашение на вчерашний бал, решил избежать монаршего гостеприимства, пробился с малой дружиной через ворота и ускакал, чем несказанно оскорбил Посланника Вечности. В связи с чем объявлен врагом престола и государственным изменником, а земли его будут разделены между доменом государя и независимым графством Каданга.

Глашатай умолкает.

Зато восторженно ревут сотни глоток.

Оказывается, у Империи есть-таки Император.

— Поехали, — говорю я. — Да побыстрее.

…В мэрии — деловитая, упорядоченная суета.

Меня встречают поклоном, просят пройти на второй этаж.

Снующие по коридорам клерки в шоке. По протоколу в ратушу надлежит являться исключительно в желтом муррьяхе, каковой, разумеется, нашелся бы в пестром ворохе парадной одежды на все случаи жизни, который мне доставили, а я, видите ли, явился в камзоле с вышивкой. Но мне плевать. На укоризненные взгляды я отвечаю улыбкой. Ну да, судари мои, вот такая я белая ворона; есть возражения? Возражений нет. Позавчера, на фуршете, открутиться от коего не было никакой возможности, сам мэр, этакий коренастый боровичок без возраста, совершенно лысый, но плеши нисколько не стесняющийся, скорее наоборот, бравирующий ею, изволил, дружески взяв меня под локоток, целых пять минут доверительно беседовать о пагубности каких бы то ни было предрассудков и, скажем прямо, высочайшем почтении, которое он, скромный слуга Его Величества и народа, испытывает к нашему общему другу, своему стародавнему деловому партнеру Нуффиру у-Яфнафу. Теперь я, пожалуй, могу ввалиться в любое муниципальное присутствие нагишом, выкрасив задницу в любой цвет, кроме, конечно, багряного, и что бы кто из ярыжек ни подумал, вслух никто и не пискнет…

Ореховый зал полон. Все как один — важные, солидные господа. Трое в черном — за столом. Еще один, тоже в черном, — у пюпитра. Остальные — в пестром партере.

— Ваше кресло, сеньор дан-Гоххо! Похоже, ждали только меня.

— Я, Арбих дан-Лалла, — встряхнув локонами парика, начинает читать стоящий у пюпитра, — находясь в здравом уме и твердой памяти…

Ручейком течет юридическая тягомотина, кого-то о чем-то просят, кому-то что-то завещают, но имена мне незнакомы.

Впрочем, не все.

— Ирруаху дан-Гоххо, — слышу я, — доброму приятелю моему, в память о себе завещаю картины, мною собственноручно писанные на брайаском полотне, числом три, первая из которых изображает вилланов, тянущих лодию против течения, вторая — Его Величество Ваага Кроткого, убивающего преступного сына, третья — белый треугольник на черном фоне. Ему же завещаю рисунки углем и водяными красками, общим числом две дюжины. Буде же оный Ирруах не сможет или не пожелает принять дар, пусть останутся упомянутые творения в усадьбе. Усадьбу же свою, именуемую «Тополиный пух», всецело и безраздельно завещаю Его Величеству, при условии, однако, что усадьба, и земли, к ней принадлежащие, и все имущество, в стенах ее находящееся, за исключением предметов, особо оговоренных, будут отданы под сиротский приют, каковой, по желанию моему, надлежит поименовать в честь Ив… — Он спотыкается, вчитывается, беззвучно шевеля губами, и натужно завершает: — Ивванна Жиллинна. Сие завещание, подписанное достопочтенным Арбихом дан-Лалла собственноручно, без чьего-либо воздействия, что удостоверено подписью и личной печатью уважаемого мэтра Гуттаперри, подлежит публичному оглашению на Храмовой площади и вступает в законную силу через шесть месяцев, считая от сего дня.

Все, что ли? Нет. Никто не встает с мест. Ага, еще один документ.

— Я, Арбих дан-Лалла, находясь в здравом уме и твердой памяти, — вновь журчит монотонный говорок, — свидетельствую, что простолюдин, назвавшийся Мулли, некое время назад явился ко мне, недостойному, просить совета, и поведал мне, что задумано им, использовав сходство с неким разбойником, казненным незадолго до того в Вуур-Камунге, явиться к главарю мятежного скопища и, войдя со временем к нему в полное доверие, использовать все силы свои ради прекращения мятежа, сотрясающего устои Вечности. Я же ответил означенному Мулли, что помышление его полагаю добрым, и как бы низки ни были средства, высокая цель оправдает их…

Тишина в зале стоит вязкая, как мед.

— Свидетельствую также, что некое время спустя упомянутый Мулли вновь явился ко мне под именем Вудри Степняка, военачальника мятежного скопища, и привез с собою благородную даму, опознанную мною как ее сиятельство Ноайми, графиня Баэльская, и благородную девицу, опознанную мною как ее сиятельство Таолла, меньшая графиня Баэльская. И открыла мне госпожа Ноайми, что вырвал ее с дочерью Мулли-простолюдин из рук мятежников, совершив столь похвальное деяние с превеликим для жизни своей риском и отнюдь не взыскуя вознаграждения. Увы, графиня-мать претерпела увечья столь многие, что и мои скромные познания в лекарском искусстве, и навыки сеньора Ирруаха дан-Гоххо, преизрядного знатока нервических хворей, гостившего в те дни у меня, оказались бессильны. Ее сиятельство же, пребывая на смертном ложе своем, вложила руку Таоллы, дочери своей, в руку упомянутого Мулли и, трижды повторив имя Вечного, произнесла Материнский Обет, отдавая последнюю дочь свою в жены оному простолюдину, чему как я свидетелем был, так и сеньор дан-Гоххо, коли пребывает в живых, подтвердить сможет. И было сказано графиней Ноайми, что негоже Баэлям оставить без воздаяния доброе дело, ей же нечем воздать спасителю должное, кроме как рукою дочери. И еще сказала она, что сей простолюдин, несомненно, более достоин сей чести, нежели тысячи людей благородных, бросивших Баэлей в беде…

Любопытно, лениво думается мне, это сам Арбих писал или опять каффарские штучки?

— Ныне, при скончании дней своих, не имея наследников, не желаю я, чтобы славный род дан-Лалла пресекся. Потому, по совету Вечного, принял я решение принять в законные сыновья человека достойного, который не посрамил бы ни имени рода дан-Лалла, ни герба, ни славы его. И нарекаю я сыном своим помянутого простолюдина Мулли, урожденного в Тон-Далае, и, если будет он жив и не откажется от моего дара, завещаю ему имя рода своего и герб, в твердой надежде, что он не преуменьшит славы дан-Лалла, но умножит ее многократно. — Чтец отрывисто прокашлялся. — Сей акт об усыновлении, подписанный достопочтенным Арбихом дан-Лалла собственноручно, без чьего-либо воздействия, что законным образом удостоверено подписью и личной печатью достопочтенного мэтра Гуттаперри, вступает в законную силу с момента оглашения при условии подтверждения его свидетелями, в документе упомянутыми.

Отложив пергамент, он подслеповато всмотрелся в зал.

— Сеньор дан-Гоххо! Прошу пройти к столу.

Повинуюсь.

— Покорнейше благодарю. Внимательно ли вы слушали?

— Да, Ваша честь.

— Готовы ли вы подтвердить под присягой соответствие изложенного истине?

Не очень люблю лгать под присягой. Некуртуазно это. Но, в конце концов, мне ли, сотруднику Департамента, не знать, что такое правда? Правда — это то, что удостоверено подписями уважаемых людей и скреплено надлежащими печатями.

— Да, Ваша честь! — отвечаю я. — Готов!

— Раз так, сеньор дан-Гоххо, извольте протянуть руку к Огню. Левую! Ладонью вверх, пожалуйста. Можете говорить…

И я говорю.

Коротко и однозначно.

Да, присутствовал. Да, лечил. Да, видел и слышал. В чем и клянусь именами всех Светлых перед ликом Вечности, и да возродится душа моя в каффа-ре, если я лгу.

В какой-то миг рыжее пламя становится ослепительно белым, ладонь опаляет дикой болью, но я держу ее по-прежнему прямо и твердо, как ни в чем не бывало, и голос мой не дрожит.

Это все, что я могу сделать для тебя, Арбих…

— Акт вступает в законную силу, — громко, торжественно произносит стряпчий и с превеликим почтением возглашает: — Простолюдин по имени Мулли, пройди к столу!

В зале поднимается некое необъятное пузо.

— Достопочтенный простолюдин, именуемый Мулли, — зычно булькает оно, — в настоящее время, пребывая на Священном Холме, лишен возможности присутствовать здесь. Его интересы, согласно договору, уполномочен представлять я, нотариус Модиин, а также мой почтенный коллега, нотариус Дудшемеш.

Локоны тамады согласно взлетают.

— Прошу вас, уважаемый мэтр Модиин, пройти к столу. Предъявите ваши полномочия. Так. Теперь вы, уважаемый мэтр Дудшемеш. Превосходно. Не откажите в любезности ознакомиться и подписать. Благодарю вас, уважаемые мэтры.

Посыпав подписанные документы мельчайшим белым песком, секретарь торжественно вручает их толстяку.

— Наш высокочтимый мэр просит вас, уважаемые мэтры, передать от его имени и от имени Магистрата Новой Столицы самые искренние поздравления достопочтенному сеньору Муллину дан-Лалла. — Человек у пюпитра знаком пресекает начавшееся было шевеление. — Обождите, господа. Последняя формальность!

На сей раз он обходится без шпаргалки.

— Поелику сеньор Муллин дан-Лалла в завещании никак не упомянут, он, согласно Уложению, не вправе претендовать на имущество отца своего. Однако же… — Он стучит молоточком по кафедре, требуя тишины. — Однако же на основании указа Ваага Кроткого «О невозможности благородным бедствовать» поименованный сеньор вправе оспорить завещание в Суде Лунной Палаты, не ранее трех и не позднее шести месяцев со дня оглашения настоящего завещания.

Ну, ясно. Не будет детворе барабана, го бишь приюта имени Ивана Жилина. О невозможности сироткам бедствовать указа нету…

Уклонившись от пары-тройки попыток взять меня под локоток и ввергнуть в очередное почтеннейшее застолье, я с удовольствием нырнул в ландо, которое начал уже называть своим. Рано обрадовался: престижное транспортное средство очень скоро увязло в обстоятельной пробке. Вокруг ругались возницы застрявших рыдванов, а впереди шумела толпа.

— Что там, любезный? — спросил я.

— Орденских казнят, — весело отозвался возница. Значит, все-таки казнят…

А ведь всего неделю назад, наутро после битвы, столичные сплетники сходились на том, что новым фаворитом государя быть молодому магистру. Но в тот же день, вернее в ночь, люди в лазоревых накидках, пройдясь по городу, именем Императора взяли под арест верхушку Ордена, а на рассвете начались суды, и если во всем, что вменялось в вину смиренным братьям, была хоть капля истины, то совершенно непонятно, почему Вечный до сих пор терпел эту клоаку; похищения младенцев для ритуального заклания на алтаре и заговор против престола, не говоря уж об отравлении старого магистра, были далеко не самыми страшными пунктами в длинном списке обвинений. Впрочем, орденскую мелочь никто не тронул, а она, в свою очередь, не подумала вступаться за начальство. Наоборот, сбросив фиолетовые рясы, боевые монахи заполонили таверны, обмывая императорский рескрипт «О преобразовании»; отныне южные земли вливались в домен государя, государь же, в щедрости своей, изволил разделить тучные пашни на уделы и раздать оные своим верным вассалам в наследственное владение, повелев обзаводиться семьями. Не приходится удивляться, что кабаки уже почти неделю ходуном ходят от здравиц…

Откинув верх, я встал на ноги.

Вокруг меня колыхалась толпа, и передо мной была толпа, а метрах в пятнадцати предостерегающе топорщились алебарды, и все происходящее за ними было видно мне, вознесенному над скопищем зевак, как на ладони.

С десяток осужденных, бормоча молитву, ждали, пока настанет их черед. А первый уже начинал умирать. Высокий человек, плотный и вместе с тем — какой-то неприметный, незапоминающийся, бросалась в глаза разве что неопрятная, многодневной давности седоватая щетина. Его, очевидно, взяли прямо из постели, да так и не позволили переодеться; ночная рубаха, отделанная кружевами, была настолько грязна и подрана, что мастер Шурцу, которому по праву принадлежало одеяние смертника, жестом воспретил сдирать ее с плеч казнимого.

Вокруг меня переговаривались, перешептывались, перекликивались.

— Так же само, как и душегубов, грабителей, — бурчал кто-то, и было непонятно, что значило, по его мнению, это «так же» — правильно или неправильно.

— Еще похуже того, — поправил другой, — душегубам из жалости сперва хоть голову рубят али, к примеру сказать, питья сонного дают.

— Святотатцы! — изрек чей-то презрительный голос. — Как по мне, так и этого для них мало. В масле варить, постепенно, от рассвета до заката…

— Тебе-то что до орденских дел? Нам-то, говорят, старик помогать не хотел. А этот, новый-то, помог, как ни крути… — бросил другой.

В это время послышались крики:

— Заткнитесь, вы! Мастер Шурцу не любит шума! — и еще что-то странное, приглушенно-жуткое.

Рыцарь стоял по щиколотку в растоптанной грязи посреди площади, окруженный магистратскими кнехтами, ремнями привязанный за туловище к невысокому столбу. В пяти—шести шагах от столба переминались четыре упитанные лошади, все — крупом к столбу, а мордами в четыре стороны света, от хомута каждой длинный ремень тянулся к одной из конечностей казнимого. Рядом с каждым битюгом, в ожидании, потряхивал колючим бичом подручный палача. А в пяти шагах от лошадей высился, расставив ноги, мастер Шурцу в красной куртке, распахнутой на волосатой груди, и держал в руках широкий нож, похожий на маленький меч с закругленным острием.

— Жилорезка, — упоенно прошептал кто-то слева от меня. — Коли коняги не потянут, резать будет. Помнишь, Улло, как с Бешеным было?..

— Тс-с-с, — огрызнулись в ответ. — Тут самый смак пошел, а ты… Слышишь?

Не знаю, как кто, а я слышал странные и невнятные, сипящие слова, исходящие из седой щетины казнимого. Свист ветра заглушал их, голоса толпы перекрывали их, но мне, хоть и с немалым трудом, удалось что-то разобрать.

— Каффары, — хрипел рыцарь, — проклятые еретики… это они, это все они…

Мастер Шурцу подал знак.

Для размаха подручные откинулись назад, и четыре бича одновременно рассекли воздух. Прозвучал пронзительный свист. Лошади, фыркнув, ринулись с места. Рыцарь ойкнул, что-то громко треснуло. Его руки со скрюченными пальцами рванулись в стороны, и правая нога явно вышла из бедренного сустава. Желтое лицо разом, на глазах, посерело, но он не кричал, он пока еще только хрипел. Из-за возгласов, криков, визга, несшихся из толпы, его нельзя было понять. Бичи теперь щелкали безостановочно, лошади снова и снова рвались с места. Рубаха и портки на несчастном с треском разорвались. Из серых отрепьев показались чудовищно растянутые в ширину, посиневшие плечи, ноги нечеловечески вытянулись. Но стойкие, натренированные сухожилия бывалого вояки не поддавались. И разуму его Вечный все еще не посылал спасительного мрака. Рот с обломанными зубами был оскален от боли, в грязь у столба с тряпок стекала кровь. Он исступленно хрипел. Потом левая рука с глухим хрустом вдруг выпрыгнула из плеча, и ничем не сдерживаемая лошадь наскочила грудью на солдат оцепления. Из огромной раны в плече хлынула алая струя, и вдруг — чего никто уже не ожидал — человек начал кричать. Как будто только теперь, когда его на самом деле разорвали на куски, он понял, что происходит нечто непоправимое…

Кому, как не мне, понять бедолагу?

У меня тоже болит голова, ноет спина и левую руку, которую я протягивал к Огню, присягая, все сильнее рвет и подергивает.

— Трогай! — приказал я.

— Дорогу почетному гостю мэрии! — щелкнув хлыстом, истошно возопил кучер.

Толпа дрогнула и, невнятно ворча, раздалась в стороны.

ЭККА ОДИННАДЦАТАЯ, из которой читатель узнает, что Справедливость есть Справедливость, а от судьбы не уйти никому

— Ведут! Ведут! — понеслись голоса.

Толпа всколыхнулась, зашевелилась. Люди, плотно прижатые друг к другу, толкались, вытягивали шеи и привставали, пытаясь заглянуть поверх голов латников, плотным рядом выстроившихся вдоль мостовой. Те, крест-накрест соединив копья, подставляя толпе окольчуженные спины, кряхтели и бранились сквозь зубы, с натугой удерживая в берегах человеческое море.

— Веду-у-у-ут!

— Ведут? Уже? Пусти-ка!..

— Куда прешь, козел?

— Ну пусти, пусти, хоть чуток подвинься, а?

— Кто виноват, что ты такой коротышка? На матушку свою кричи, а не на людей!

— Стража, кошелек украли! Держи его, держи!

— Дура, зачем детей привела? Детям-то зачем смотреть?

— Дорогу знаменному его светлости дан-Ррахвы!

— Ведут! Ведут!

Площадь колыхалась и гудела. В середине ее, напротив четырехвенечного храма Всех Светлых, возвышался новенький, за ночь, в багреце факельных отсветов возведенный помост, сочащийся каплями светлой искристой смолы. Вокруг помоста тянулись такие же белые, тщательно обструганные столбы, соединенные брусьями-перекладинами, и витые веревочные петли, привязанные к крюкам, слегка шевелились на ветерке, словно разминаясь перед работой.

Над городом, заглушая ропот, крик и причитания напирающих друг на друга людей, катились малиновые переливы колокольных звонов; улицы, затянутые яркими полотнищами, а кое-где и коврами, походили на россыпи весенних цветов — таково было повеление градоначальника, и хозяева, не смея спорить, трудились ночь напролет, исполняя приказ; солнечные лучи играли на кольчугах, прыгали по лезвиям копий наемников, выстроившихся вдоль улиц от тюрьмы до самого помоста.

— Ведут!

— Ведут!

Однако время шло, никто не показывался; люди понемногу успокаивались Солнце неторопливо ползло вверх; вот оно уже выше куполов Синей башни, вот позолотило кровли владычных часовен и зубцы Заклятого Града и сделалось из желтого почти белым. Толпа начала изнывать от духоты. Женщины, жеманно взвизгивая, отталкивали бесстыдно прижимающихся юнцов, утирали лица краями летних платков. Мужчины, кто сумел, скинули куртки, распахнули рубахи. Только немногие каффары, не совладавшие с любопытством и явившиеся поглазеть, согласно обычаю, потели в плотных пелеринах и глупых, совсем не по погоде шапках медвежьего меха. Да еще рядом с помостом, на почетных скамьях, вознесенных на высокие столбы, прела, истекала потом имперская знать — эрры и даны сидели неподвижно, храня достоинство, — а это, свидетель Вечный, было не так уж легко в тяжелых парадных одеяниях, шитых золотой канителью.

Солнечные же лучи припекали все немилосерднее, играли на кольчугах и наконечниках копий, и очень хотелось пить.

Наконец вдали послышался рев, перекрывший на миг гудение колоколов; люди вновь зашевелились, толпа дрогнула, напирая на оцепление и сдавливая стоящих в гуще; несколько всадников, гикая, проскакали по улице и спешились у края лестницы, ведущей на помост.

Осужденные показались неожиданно, в тот миг, когда люди меньше всего ожидали этого, и потому многие не успели рассмотреть как следует этих страшных людей. Стиснутые со всех сторон двойным кольцом стражи, они медленно продвигались вперед. Звон цепей звучал в такт колокольному перезвону. Охрана первого и второго была столь многочисленной, что разглядеть их было бы можно лишь с большим трудом, подпрыгнув и заглянув за железный круг шлемов. Затем вели рядовых мятежников; здесь цепочка охранников была не так уж плотна, при желании лица смертников можно было разглядеть во всех подробностях — но кого интересовали эти оборванные, избитые до синевы, безликие и безымянные простолюдины?

Стража двигалась медленно. И первого из ведомых, исполина, закованного в багряные доспехи, крепко связанного, с лицом, скрытым глухим шлемом под короной с колосьями, встречало и провожало почтительное, испуганное молчание. Все знали, кто это. В мерной неторопливой походке ощущалось какое-то нечеловеческое, спокойное величие. Из уст в уста бежала молва: ЕГО не пытали; ЕМУ не развязывали рук; с НЕГО даже не посмели снять латы Особо осведомленные, понизив голос, добавляли: главный палач бросил на стол бляху и наотрез отказался принимать участие в ЕГО казни; услышавшие сперва изумленно вскидывали брови, но тотчас же и кивали с полным пониманием: о, да, да; мастера Бэрба трудно осудить; то, что его оштрафовали, но места не лишили, вполне логично. В конце концов, он готов сделать половину работы. А потом к делу приступит некий убийца и поджигатель, спасающийся от колеса…

— Да-да! Тот самый, что ограбил обоз Бвау Шелковника!

— Как, сударь, его изловили?

— Разумеется, уже, пожалуй, с неделю тому…

— Ну что ж, друг мой, что ни говорите, а наша стража даром хлеба не ест…

Затем шушуканье ненадолго стихало. Но когда исполин, надежно опутанный тройной цепью, заворачивал за поворот и пропадал из виду, все чувства толпы выплескивались на следующего за ним — худого, шатающегося, с кровавыми колтунами вместо некогда красиво-седых волос.

— Глядите, Ллан!

— О Вечный, какие глаза!..

— Мамочка, а это правда людоед?

— Сдохни, изверг!

— Отец, прощай!!!

— Кто это сказал? Держите его!

— Не трожь! Не трожь! А-а-а-а-а-а-а-а-а-ааааа…

Ллан, звеня цепями, шагал вслед за мерно качающейся багряной фигурой. Ничто не привлекало его внимания, он почти не чувствовал боли в истерзанном ночными пытками теле. Слуг Вечного не пытают прилюдно; сеньоры сорвали злость втихомолку, во мраке. Глупые палачи выбились из сил, но не услышали стона: они не ведали, что Ллан давно научился отгонять боль. Глаза его, сияющие более, чем обычно, были устремлены в прошлое, ибо в будущее он уже не верил, а в настоящем ему не оставалось ничего, кроме короткого пути до свеже-срубленного дощатого помоста.

Лишь обрывки выкриков доносились до слуха и опадали, бесплодные и бессильные.

— …в ад, кровопийца!

— …за маму мою… за маму!

— …скотский поп!

— …прощай, отец!!!

— …а-а-а-а-а-а-а-а-ааааа!

Ллан шел, не отзываясь, не глядя по сторонам, словно кричали не ему. Меж ног стражников, обутых в добротные сапоги, едва виднелись грязные обожженные ступни. Он заметно припадал на левую ногу.

Позади осужденного, вне кольца стражи — бритоголовые служители Вечного. Они бормочут проклятия и окуривают воздух тлеющими метелками священных трав, дабы очистить и обезопасить улицу, по которой прошел богоотступник. А Ллану не до них, протяжные монашьи песнопения ему безразличны, как и брань, несущаяся из толпы. Он смотрит в недавнее. И как ни короток путь от темного и сырого подземелья Синей башни до помоста, возвышавшегося перед храмом Всех Светлых, шагов оказалось вполне достаточно для того, чтобы думать и вспоминать…

… Вот тот страшный день, когда все покатилось под откос.

Снова и снова, словно наяву: клонится высокое знамя с колосом, и на холме исчезает багряная фигура; падает с коня, рушится, словно подсеченная. Там, на холме, происходит нечто гнусное, непонятное; суетятся люди, сверкают крохотные искорки мечей над лазоревой суматохой. Никто из дерущихся в поле не может понять, что творится там, далеко за спинами, в глубоком тылу. Но уже вырывается на волю рыцарский клин; в гуще боя рождается и крепнет стонущий вопль, леденя руки, заставляя выронить оружие: «Убит! Братья, Багряный убит!» — а спустя кратчайший миг кто-то истошно взвизгивает: «Спасайся, кто может!» И, бросив копье, уже почти вошедшее в кольчужника, поворачивается и бежит, обхватив голову, первый из вилланов. А за ним — второй, и третий, и десяток, и сотня, и вот уже бегут все, все, все — а фиолетовые всадники, темные и безмолвные, как духи ночи, мчатся и рубят бегущих, рубят вдогон, по спинам, вминая мертвых в истоптанную траву. И шепот за спиной: «Отец Ллан, скинь сутану, одень это…» — и чужое рванье на плечах…

О Светлые, почему столько злобы вокруг? Если бы ненависть источала глаза тех, кто разряжен в неправедные шелка, если бы в злорадных ухмылках кривились только гнусно слюнявые каффарские губы, сердце бы не скорбело, отнюдь! Но ведь этих, разряженных и мерзких, совсем немного. Большинство стоящих живым коридором одеты пусть и не в крестьянское рванье, но уж точно — в серую домотканину, мало чем отличную от одеяний тех бедолаг, которые бредут вслед за Лланом. Так что же они? Хотя бы один ласковый, сожалеющий взгляд…

Ллан вдруг увидел толпу — всю сразу, многоглавую, тупо распялившую рты, злобно гыгыкающую, увидел копья стражи, жезлы монахов и смолистые слезы оказавшихся вдруг под самыми ногами досок. Блуждающими глазами обводил он вопящих людей, поднимаясь на помост по скрипучей прогибающейся лестнице. Ступеньки лишь чуть-чуть, совсем негромко скрипели под его нетяжелым телом, но это тонкое покряхтывание подобно погребальному гимну вплеталось в звон цепей и ликующую перекличку колоколов.

«Ну что, Ллан, — выпевают ступеньки, — вот и конец твоей дороги… Так где же равенство, где справедливость, где все, что сулил ты несчастным? Похоже, брат, стоять тебе ныне перед Вечным и держать ответ за все: за доброе и за злое. А много ли доброго сделал ты? Взгляни, кто плюет тебе в лицо. Взгляни, как захрипят в петлях твои беззаветные… Где же твоя Истина, Ллан, если сейчас ты отправишься прямиком в ад?»

Люди, стоящие в передних рядах, подались назад: смертник улыбался.

Зря стараетесь, господские ступеньки, вам не испугать Ллана! Все, что сделано им, совершено во славу Вечного, и пусть не все, о чем мечталось, сделано во имя добра, но, по крайней мере, многих жестоких господ постигла заслуженная кара, и никогда уже не восстанет из пепла гнездовье еретиков, злокозненная Калума…

Вы говорите: в ад?

Но разве существует ад страшнее, чем Старая Столица?

…Сорок девять дней держался город, семь штурмов были отбиты — два последних уже на смертном выдохе; сеньоры тоже устали, на четвертой неделе осады они даже прислали герольда с предложением пощадить тех бунтарей, на которых не лежит кровь, и даже сохранить городу часть вольностей, и кое-кто из осажденных дрогнул, но таких было все-таки немного, потому что за день до того, как дружины господ встали у стен, было отцу Ллану видение — все Четверо Светлых явились к нему и твердо, именем Вечного и от имени Его, посулили: рухнет огонь с неба на девятой неделе осады и, рухнув, испепелит вражьи полчища.

И город ждал.

Ждал, хотя осаждающие перекрыли оба акведука, ждал, хотя на двадцатый день осады кончились скудные припасы, и вскоре, после того как была съедена последняя лошадь, люди начали поедать крыс. От мора полегло больше народу, чем от меча…

Ллан, вздрогнув, сбился с шага.

Страницы: «« ... 1011121314151617 »»

Читать бесплатно другие книги:

Бывшие мошенники, а ныне преуспевающие детективы красавица и умница Лола и ее верный друг, хитроумны...
Трилогия Робин Хобб о королевском убийце, составляющая «Сагу о Видящих», – по сей день одно из лучши...
Трилогия Робин Хобб о королевском убийце, составляющая «Сагу о Видящих», – по сей день одно из лучши...
Трилогия Робин Хобб о королевском убийце, составляющая «Сагу о Видящих», – по сей день одно из лучши...
Странные и зловещие события начинают разворачиваться вокруг скромного научного сотрудника Игоря Масл...
Человечество понемногу обживает Солнечную систему и окрестные галактики. На Земле царит Кодекс, согл...