Доспехи бога Вершинин Лев
Нет? Ну и ладно.
После пойдут рощи, постепенно сливающиеся в один сплошной, густой-прегустой, хотя и напоенный светом лес. Вот тут-то стань вдвойне осторожным. Пришпорь коня — и поторопись, особенно ежели не сопровождает тебя хотя бы малая стража, способная прикрыть от нежданных случайностей. Впрочем, коли ты купец — будь спокоен. Остановись на опушке, выкрикни имя свое, расскажи равнодушным древесам, куда едешь, по какой торговой надобности, а в ответ тебе спустя время кукушка закукует.
Может, дважды голос подаст, может — трижды, а бывает, что и пять.
Не спутай счет! Ровно столько золотых, сколько кукушка велела, оставь на видном месте. Сам же — спокойно подстегивай коняшку ли, мула, не то и эльбуда горбатого — да и трогай с места безо всякой боязни. Лесные братья — это тебе не степная сволочь, хоть своего нипочем не упустит, но и зря никого не обидит.
И ехать тебе сквозь леса еще двое суток, с непременным ночлегом на постоялом дворе улыбчивого Муклы, где и знаменитой на весь край медвежьей запеканкой попотчуют, и пивом не обидят, и матрас свежей травой к ночлегу набьют. А вот на утро третьего дня, считая от кукушкиного крика, закончится лес. Придержишь ты на взгорке застоявшегося, прядающего ушами приятеля, присмотришься — и в дальней дали, сквозь истекающую в небеса дымку утреннего тумана, разглядишь темную громаду, вонзившую в сияющее небо узкие-узкие, хищные-хищные клыки.
Приехал.
Дальше дороги нет.
Баэль!
…Давным-давно, еще при Старых Королях, на лесистых плоскогорьях Синей Гряды, меж лесом и степью, был основан сторожевой пост. Круглая башенка из мшистого камня да пяток кольчужников — да ведь больше и не нужно. Дикие были места, безлюдные, хотя, что спорить, богатые зверем лесным да еще горючим подземным камнем.
Не для быстрой надобности воздвигли постик, впрок.
А назвали крепостцу, недолго думая, Баэлем, как издревле прозывали скуластые местные обитатели неширокую серебристую реку, что текла неподалеку с севера на юг, принимая в себя Бобровый Поток.
Глушь, тишь; зимой — мягкий морозец, летом — теплый ветерок.
Ни врагов, чтобы дракой взбодриться, ни данников-кормильцев. Скука, огнянка, ссоры с мордобоем и редко когда — малая мзда-пошлина с редких, небогатых караванов. И было так долго. Когда же на юге небо рухнуло наземь, а на смену Старым Королям пришли железные люди и объявили себя хозяевами всего, округа ожила. С юга хлынули переселенцы, ищущие приюта, — кто при обозе, кто с семьей, а кто и так, сам по себе, с котомкой на спине и ножом у пояса. Приходили, оседали, приживались. Здесь было безопасно: степь, расстилающаяся за холмами далеко на восток, почти пустовала, немногие пастухи от века были слабы, а потому — дружелюбны, север и запад прикрывали соседи, бароны Поречья, а с южной стороны края стеною лежали леса, непроходимые для не знающего верной тропы недоброго гостя.
Рыба, известно, ищет глубины, мотылек — света, а человек — покоя.
Беглец к беглецу, да еще один беглец — с женой и младенцем, да вот еще — и чем не поселок? А там и пашню распахали, и часовенку Вечному срубили, и — откуда ни возьмись — темноризый появился, принялся кадить у алтаря; все, как у людей заведено. Со степными меняться затеяли понемногу, а там и родниться начали — и захныкали вскоре в землянках и свежесрубленных домишках дети, пахнуло вкусным дымком, дохнуло испеченным первоурожайным хлебцем…
Ожили холмы.
А поскольку, дело известное, нет земли без господина, нашелся и господин.
Приехал к берегам Бобрового Потока с юга сам-друг со спутником, то ли приятелем, то ли оруженосцем. Переговорил с постовыми кольчужниками, послал гонца по выселкам, собрал народ — и сообщил: мои-де теперь угодья; кто согласен, присягай тотчас мне да Императору, кому не по нраву такое — путь чист, никого не держу.
Переглянулись люди.
На кольчужников посмотрели, а те уже около Лодри теснятся.
Еще раз переглянулись, да и пошли к алтарю — присягать.
А что ж делать было? Не бросать же только-только обжитые места.
Господин же незваный накрепко поклялся вилланам своим быть вместо отца, не примучивая сверх положенного. И, надо сказать, покуда был жив, слово держал…
Правильным, добрым сеньором был парень Лодри, что из простых ратников вышел, да столь храбро под императорским стягом дрался, что из серого кольчужника не просто в благородные выбиться сумел, а положил начало роду эрров Баэльских, что в Бархатные книги занесен ныне как один из семи великих родов Империи.
Вот уж скоро исполнится два века, как стоит он, граф Лодрин дан-Баэль, приятельски приобняв за плечи верного слугу-оруженосца, посреди замкового двора, и, Вечный свидетель, не будь он высечен из камня, немало изумился бы тому, как ладно распорядились наследством правнуки. Уже не жалкая бревенчатая башенка — шесть тяжелых, могучей кладки башен зубцами топорщатся на замшело-зеленой короне стен, опоясывающих холм, хмуро и грозно взирают на четыре стороны света узкими прищурами бойниц. Седьмая башня, могучий Страж, царит над округой, дождливой осенью впиваясь в самые облака, а над шатром ее, на шпиле, реет тяжелый квадратный стяг с зубастым драконом, гербом дан-Баэлей.
Там, на небесах, у престола Второго Светлого, покровителя доблестных, Лодрин может быть доволен: потомки его достойны своего предка. Удачливы они в битвах и прославлены в летописях, повязаны родством и приятельством с наивысшими — недаром же не так давно прибыли в замок пышные сваты, просить в жены юному дан-Моо сестру нынешнего графа… а дан-Моо, если кому неведомо, не просто родич, но любимый внучатый племянник самого великого магистра!
Всякое случалось за два без малого столетия.
Бывали — и не раз! — дан-Баэли при троне в фаворитах, мяли постели вдовых Императриц, председательствовали в Совете Высших, а то подчас даже и регентствовали при малолетних наследниках.
Случалось — отсиживались, опальные, на Синей Гряде, держа оборону от присланных столичных карателей, но всякий раз — отбивались, доживали до лучших времен, когда либо владыка смягчался, либо наследник прощал.
Порой и головы теряли: чаще в яростных битвах, дважды, чего скрывать, и на плахе, под погребальный звон сорока сороков.
Всякое бывало.
Вот только ни разу еще, никогда и ни перед каким недругом не открывались ворота Баэля. Ни соседи-приятели, жадные до чужого добра, ни вилланы, редко, но страшно бунтовавшие, ни даже и гвардейцы самого Императора не подобрали ключика к замку. Если уж такая беда шла, что в чистом поле никак не совладать, опускались воротные решетки, захлопывались тяжкие створки, с визгом входили в пазы бронзовые щеколды — и все; сиди в тепле хоть десять лет, хоть два десятка: стены высоки и крепки, колодцы глубоки и чисты, припасов всяческих под завязку полны подвалы. И замковая дружина на стенах ежечасно готова к приступу, а уж кольчужники под драконьим стягом — один к одному, бесстрашные и умелые, не хуже маарваарских копьеносцев.
Вот потому-то в тот день, когда первые, еще смутные слухи о бунте докатились до Баэля, юный хозяин лишь посмеялся. Снова всплеснулась серая волна, снова неймется битым? — что ж, они получат свое. Пожалеют, ох как пожалеют бедолаги, прельщенные посулами вечно готовых к мятежу степных разбойничков. Степным-то что? Они побалуют, пограбят да и сгинут, кто успеет, платить за все придется вилланам.
Смешное дело — бунт. Ну, помрет скверной смертью десяток-другой приставов, чья вина лишь в том, что графский приказ исполняли… ну, пойдет в небо дымом пяток имений… а дальше-то? А дальше подойдет войско из Новой Столицы. По чести сказать, и своих сил с лихвой хватило бы для усмирения черни, но с какой стати владыкам Баэля терять преданных кольчужников?
Пусть уж позаботится о верных вассалах своих Император; на то его и выбирают!
Несколько позже дан-Баэль забеспокоился всерьез: в замок хлынули люди.
Много людей.
Соседи из менее знатных, дальние родичи, вассалы. Оборванные, босые; кое-кто, кому повезло, с семьями, иные — почти голые.
Рассказы их пахли полуночной жутью.
Скотская жестокость взбунтовавшегося быдла известна издавна, но на сей раз творилось нечто, не укладывающееся ни в какое понимание. И страшно, что на этот раз мятежные скопища вел не полупьяный степной атаман, а — Вождь.
— Кто он? — спрашивал дан-Баэль, глядя в белые от ужаса глаза спасшихся. — Кто?
И не мог поверить ответам.
От слухов голова шла кругом, рассказам очевидцев верить было невозможно, ибо все они, словно сговорясь, повторяли одно и то же, твердили старые сказки и клялись страшными клятвами, что все это, до единого слова, чистая правда. Да и замки их, взятые и развеянные по ветру, говорили о многом. До сих пор все они славились неприступностью, ибо владельцы твердынь из поколения в поколение старались всем, чем могли, подражать владыкам Баэля…
И Вечный на старой иконе молчал, ничего не желая советовать юному графу.
Следовало решать самому.
Но не было ответа из Новой Столицы, куда пять дней тому улетел быстрокрылый вестник с красным тревожным кольцом на лапке, и не было ответа на учтивое послание магистру, сообщавшее о полном согласии баэльского владетеля на обручение его меньшой сестры с юным дан-Моо. А ведь более месяца назад ускакал на юг гонец и с той поры не давал о себе знать; стоит ли тешить себя пустой надеждой? — беда случилась с гонцом, и очень некстати пришлась эта неведомая беда, ибо, получив письменное согласие, тотчас прибыл бы магистр в замок будущего родича на смотрины, а магистр никогда не отправляется в путь без свиты в двести, а то и триста клинков.
Как кстати пришлись бы сейчас клинки орденских братьев!
Каждый рассвет был теперь темнее предыдущего; дымы пожарищ, затянув горизонт, придвигались все ближе, ближе, и эрр уже не с надеждой, но с великой тоской часами стоял на страж-башне, до рези в глазах всматриваясь в небеса.
Он был очень молод, нынешний хозяин Баэля, совсем недавно унаследовавший кресло старейшего в роду, и он не успел еще стяжать ненависти вилланов. Но над головой его висела ярость тех, кто помнил его лютого деда и его сурового отца, а этих бы не пощадили. Но ведь и дед, и отец тоже в свое время были молоды, и тоже прозывались «юными сеньорами», начиная свое правление милостями и поблажками. Заматерев, они забирали поблажки назад и накладывали на пахаря иго тяжелей прежнего, кто может сказать, что на сей раз будет иначе? Никто. А если так, значит, некого и незачем щадить.
Некого и незачем — эта мысль мелькнула у Тоббо вскоре после полудня, в тот не по-летнему хмурый час, когда он стоял с мечом в руке на заднем дворе пылающего Баэля, в тупичке, недалеко от столь некстати для осажденных рухнувшей внутренней решетки, среди вопящего и хрипло дышащего скопища баэльских и иных, нездешних, совсем незнакомых вилланов, среди степных людей в щегольских лохмотьях и вольных стрелков, затянутых в латаные зеленые куртки Синие лучики спрыгивали в толпу с узеньких окошек, затянутых стеклом и слюдой, смешивались с багровым чадом пожара и блекло-белым солнечным светом, сочащимся сквозь низко нависшие облака, соскакивали и метались по орущим, потным и яростным лицам; кругом слышалось сиплое дыхание, изредка вырывались сдавленные ругательства, стоны, то и дело — резкие выкрики и почти вслед за ними удивительно редкий (все реже и реже) перестук железа о железо. Почти все защитники замка, недавно еще гордые и грозные, уже мертвы; серая волна затопила Баэль, затопила в считаные мгновения, и никто — ни осаждавшие, ни осажденные — не сумел даже сообразить, как это могло произойти; и много позже летописцы тоже, не подобрав разумных объяснений, припишут падение Баэля чернокнижному колдовству, но на самом-то деле никакого колдовства не было и в помине, просто несметные скопища серых сбились в плотную массу и, утробно вопя, пошли на приступ.
Обычно они были стадом, опасным в первой атаке и готовым разбежаться при первой же крови, но сейчас все оказалось не так, нет; нечто воодушевило их, сбило в единое тело и лишило страха, великая ли злоба, слепая вера ли в бесовского вождя — никому не дано знать, но они захлестнули ров и по лестницам, по канатам, по спинам вскарабкались на стену, не уклоняясь от расплавленной смолы. Взобрались и опрокинули плотный строй опытных кольчужников, они проломили стену щитов, смели копьеносцев, втоптали в плиты двора, и вскоре защищать замок стало некому, кроме одного-единственного пока еще живого; и вот он стоит, вжавшись в стенку, граф Лодрин дан-Баэль, Лодрин Седьмой, Лодрин, сын Меддрина, для старой графини — маленький Лодри, а д-ля вилланов еще вчера — «юный сеньор»; он стоит, чуть пригнувшись, последний из дан-Баэлей, он обут в высокие всадничьи сапоги, плечи обтянуты синим сукном; он строен и приятен лицом, его даже не обезобразил тяжело набрякший кровоподтек.
Лодрин дан-Баэль прижат к стене собственного дома многоголовым, дико рычащим полукругом, ему некуда уходить, он уже мертв, хотя пока еще жив; как долго он будет жить — решат мгновения. Надежды на спасение нет. Никакой. Он мог бы, пожалуй, спастись, исчезнуть тогда, когда не умеющие сдаваться маарваарцы из личной охраны графа еще убивали и умирали в переходах галереи, отрабатывая свое жалованье, но не сделал этою; не захотел! — он и сейчас выгадывает секунду за секундой потому, что за спиной его — дверь в подземелье, начало тайного хода к берегу Бобрового Потока, к свободе и жизни. Туда, в волглый мрак, совсем недавно ушли его мать, и его сестра, и благородные дамы, вверившие ему, юному Лодрину, свою честь и свои жизни: значит, он будет стоять столько, сколько потребуется ушедшим для спасения. Дан-Баэль не знает, да ему и не суждено узнать, что женщины ушли слишком поздно; старая графиня промедлила, не имея сил расстаться с первенцем, и потому им, выбравшись к потоку, не удастся уйти далеко. Их возьмут чуть ниже по течению, всех — и графскую мать, и сестру ее, безбрачницу, посвятившую себя Вечному, и малолетнюю дочь, невесту господина дан-Моо, возьмут и — одну за другой — заставят перед смертью в полной мере испытать то страшное, от чего он, сын, племянник и брат, пытается их сохранить…
Он — счастливчик. Он не узнает об этом никогда — и хорошо, что не узнает, иначе проклял бы себя за то, что не поднялась рука убить любимых и чтимых самому, здесь, пред каменными очами Старого Лодрина, убить короткими милосердными ударами отцовского меча, избавив от много худшего.
Да и самому ему оставалось, судя по радостному хрюканью толпы, по ее упорству и по ноющей боли в запястье, совсем недолго, но, еще живой, Лодрин отражал уколы грубых пик и вил короткими резкими ударами; нападать сил уже не было. Его давно убили бы стрелами, но в тесноте не натянуть тетиву лука… да и как же могли эти скоты отказаться от собственноручного забоя сеньора? Каждому хотелось самому нанести последний удар, они лезли и лезли, сминая ряд, лезли бесстрашно, целеустремленно. Вот один из вопящих упал и на его место толпа выдавила другого; этот, новый, почему-то показался сеньору знакомым, вот только не было времени сообразить откуда, хотя и это лицо было лицом обычного виллана, не лицо даже, а оскаленная морда злобно торжествующего животного…
Первый выпад Лодрин дан-Баэль отразил без особого труда: рука снова, в который уже раз среагировала раньше глаза, повинуясь то ли приказу крови семи поколений воинов, то ли безмолвной подсказке Каменного Лодрина; короткий, выщербленный по лезвию меч скота прошел мимо, но виллан не открылся, не подставил грудь под ответный удар; он качнулся назад, и по этому точному, выверенному движению сеньор Лодрин понял: этот противник — последний, потому что он хоть плохо, но умеет пользоваться мечом и сможет обратить в свою пользу усталость графа.
Кто же он все-таки?
Степной? Стрелок из леса?
Нет, не может быть; среди них нет графских знакомцев.
Пастух? Пастухи тоже не новички в драке…
А, плевать!
Мечи вновь скрестились, и Тоббо подумал: вот ведь как, оказывается, это просто! Один из первых он вскарабкался на стену; вокруг падали и орали, шипела смола, а он просто бежал вперед, вместе с остальными, оставляя за собой упавших, орущих и затихших, он бежал — по мягкому, по мокрому, он оскальзывался и вставал, и колени были загажены, он воткнул меч в кого-то и еще в кого-то, а после толпа вынесла его вот сюда, в тупичок, и позволила увидеть самое дивное из всех див — маленького сеньора, прижатого к стенке, точно крысу. Совсем мальчишка, графенок был красив даже с кровоподтеком, но оскаленные зубы делали его похожим на голо-хвостую пакость, снующую по амбару в тщетных попытках спастись от вил; в глазах дан-Баэля была злоба, и был ужас, но, кроме злобы и ужаса, было еще и невероятное изумление: Тоббо поразился бы, узнав, что и он, и остальные для графа Лодрина, сына Меддрина были тоже всего только крысами…
Первый удар мальчишка отразил шутя, но Тоббо ударил снова — так, как бил в степи, нагнав конокрада, с полуповорота — вниз и с оттяжкой; отшатнулся, ударил опять, с трудом удержал подпрыгнувший меч, краем глаза увидел, как захрипел и подался вперед сосед справа — молниеносный выпад проклятого графеныша застал беднягу врасплох, и лезвие с хрустом взрезало ключицу; бычий пастух невольно отступил, качнулся, удержался на ногах, отчетливо увидел графский меч, летящий прямо на него, — и понял, что уклониться не сможет, а в глазах Лодрина полыхнуло безумное торжество; меч летел все быстрее, быстрее, быстрее; Тоббо попытался отшатнуться, но громкое и плотное там, за спиной, не пустило; железная полоса коснулась плеча, и плечо плюнуло в глаза соленым.
И в этот миг все стихло.
Толпа, разомкнув полукруг, отступила, оттягивая с собою шатающегося Тоббо, и открыла проход, по которому медленным шагом ехали всадники.
Лодрин дан-Баэль видел их смутно, потому что пот жег глаза и раздваивалось, плыло, расползалось все, что находилось дальше, чем в двух шагах. Но ему очень нужно было увидеть и понять… и даже сквозь жгучую пелену сеньор различил переднего всадника — неподвижную багряную фигуру на громадном вороном коне. Глухой шлем, увенчанный короной, скрывал лицо, глаз не было видно сквозь узенькие, почти незаметные прорези. Несколько мгновений Багряный смотрел с высоты седла на молодого графа, потом медленно поднял руку в латной перчатке, сверкнувшей алым пламенем. И толпа сдавленно охнула, потому что Вудри Степняк, начальник левого крыла конных, изогнулся, почти неуловимо для глаза махнул рукой — и узкий метательный нож, со свистом разрезав сгустившийся от крика и пота воздух, глубоко вонзился в основание шеи графа Лодрина, туда, где кончалась коротенькая щегольская бородка; явственно хрустнуло, дан-Баэль захрипел и наклонился вперед, ноги его подогнулись, а голова качнулась влево, противоестественно не следуя за телом; последним усилием слабеющих рук граф вырвал нож, и он, глухо стукнув, упал на плиты у ног последнего защитника Ба-эля. Струя крови, плеснув фонтаном из рассеченных шейных жил, окропила стоящих в первых рядах. Граф Лодрин упал, открыв заветную дверь в подземелье, и по телу его прошлись ноги, обутые в грубые кожаные башмаки…
Глава 2. КУДА КРЕСТЬЯНИНУ ПОДАТЬСЯ?
Айиоэйо.
В облагозвученном переводе — Козьи-Воздуся.
Поверьте на слово: в деревушке с таким имечком ничем хорошим пахнуть не может. По определению. Такие центры цивилизации желательно обходить стороной, и чем дальше, тем лучше. Я бы, пожалуй, и обошел, но изо всех окрестных поселков, увы, именно Козьи-Воздуся располагались ближе всего к модулю, а кроме того, на карте данная деревушка была помечена не темной точкой, а сразу двумя цветными кружочками, синим и красным. Что означало: здесь вам не хрен собачий, а совсем наоборот — резиденция графского пристава и окружного настоятеля, почти столица.
Как сказали бы мои очкарики — информационный узел.
…Нормально выспаться хотелось до одури, но так и не удалось: стоило лишь сколько-то задремать, перед глазами тотчас возникал искомый объект, несущийся к горизонту громадными прыжками, словно гигантский, ярко-красный с золотым отсветом кенгуру. Изредка тварь оборачивалась и заливисто лаяла, сверкая на солнце гигантскими, отливающими сталью клыками…
К тому же среди ночи забеспокоилась Олла; зашевелилась, не открывая глаз, застонала жалобно-жалобно и угомонилась, лишь убедившись, что я — рядом и вовсе не намерен забирать палец из крепко сжатого кулачка.
В общем, задолго до рассвета я был вполне готов.
А спустя минут десять проснулась и моя находка.
Распахнула огромные глазищи и присела, прислонившись к стене, подтянув ноги и зябко обхватив плечи руками.
— Перестань, глупая, перестань, не надо, успокойся, — монотонно повторял я, выкладывая на стол харчи. — Я тут, Олла, я с тобой…
И помогло! Девчушка перестала дрожать, сползла с лежанки и, свидетель Вечный, даже попыталась улыбнуться. Получилось, правда, плохо — не улыбка, а так, смутный, едва уловимый намек, но все равно: уголки губ дрогнули и чуть-чуть приподнялись, в глазах, по-прежнему безоблачно-отрешенных, прошмыгнула искорка.
Она совсем не боялась и, как выяснилось, очень хотела есть.
Так что вышли в путь мы не так уж рано, часа через полтора после рассвета, когда солнце уже посветлело и начало потихоньку припекать.
Будь я один, прямой резон был бы опять двинуться напрямик, едва заметными охотничьими тропинками. Но еще за завтраком, присмотревшись к гостье, решил: не стоит. Девочка и так по горло сыта лесом. Так что двинулись мы в обход, вниз по течению ручья, ориентируясь на юго-юго-восток. Сперва рядом, потом Олла начала отставать, и я посадил ее на плечи. Она совсем легкая, но, сами понимаете, марш-броска в таком виде не совершишь, да и торопиться особенно было некуда, так что до опушки мы добрались уже ближе к полудню.
Отсюда, с пологого холма, деревня показалась неожиданно большой.
Пожалуй, и не деревня даже, а крохотный, окруженный полями городок: под две сотни приземистых беленых домишек с палисадниками, разгороженных ветхими плетнями, десятка три домов и домиков поприличнее, несколько на отшибе — каменные хоромы графского пристава, а в самом центре поселка, на ярмарочном майдане — непременный Дом Вечности: изрядно обшарпанная, замшелая, но при все том достаточно внушительная пирамидка с двумя башенками-рожками — язычками Пламени
Животворного, похожими на пару вставших дыбом скаутских галстуков. По местным понятиям, это солидно. Обычные церкви здесь венчают волнистые бронзовые флажки, пламя же — отличие особое, с намеком на сугубую святость: один из Светлых (судя по количеству рожек, Второй) в дни Творения почтил сие место присутствием, заложил алтарь, а также, всенепременно, принес жертвы; надо полагать, местный настоятель пребывает в чине никак не ниже викария…
Одним словом, издалека пресловутая Козьи-Воздуся смотрелась весьма мило, чистенько, благообразно и очень по-земному, вполне в духе солидного исторического романа о нашем родимом Средневековье. Когда-то, кстати сказать, я обожал такие романы, искал их у букинистов, выменивал у приятелей, читал и перечитывал, заучивая едва ли не наизусть. И лишь гораздо позже, разбирая архивы Института, понял, что все это — неправда и прошлое было ничем не лучше наших дней, разве что там все — более честно и откровенно, без сусальных оберток.
Но это — при ближайшем рассмотрении.
А так, со стороны, все выглядит очень даже пасторально…
И все же я совершенно ясно ощущал: что-то не так.
Светила психологии любят порассуждать насчет оперативного чутья, сходясь в итоге на том, что его не может быть, но каждый, бывавший в настоящем деле, знает: оно не выдумано, это чутье, роднящее человека со зверем; не будь его, портретов, окантованных траурными рамками, в Галереях Славы висело бы гораздо больше.
Трудно объяснить теоретикам, как это бывает, когда все вроде бы тихо и никакой опасности нет и в намеке, но вдруг, без всяких причин, начинает подергиваться кожа на затылке, а по спине — снизу вверх, едва ощутимо — ползет холодок…
Чтобы понять такое, нужно почувствовать самому.
Хотя бы раз в жизни.
Сейчас ощущение было настолько остро, что я непроизвольно сжал руку Оллы почти до боли. А девочка не отстранилась, не пискнула, наоборот, прижалась ко мне, и вся она была напряжена, как крохотная, сжатая до отказа пружинка.
Я обнял ее и подмигнул.
— Пошли?
А в ответ:
— Олла, олла, олла…
…Предчувствие меня не обмануло.
Деревня встретила нас множеством любопытных глаз и слегка приглушенным шушуканьем — это погожим-то утром, в самый разгар страды, когда народ просто обязан быть в полях; на огородах, на завалинках, у колодцев — бабы, бабы, бабы, праздные, простоволосые, многие — явно с похмелья; в кучах мусора возится чумазая, голозадая, вихрастая детвора. А вот мужиков почти не видно, разве что несколько дряхлых дедков в дырявых соломенных шляпах коротают время в тенечке; эти тоже вроде бы под хмельком…
Диагноз: кайф после бунта. Такое на Брдокве бывает. Но не часто. И быстро проходит. Здешние господа шутить не любят. Завтра, самое большее — послезавтра из замка прибудет небольшой, но квалифицированный отряд стражников, и эйфория сменится закономерной ломкой, но меня лично это мало греет, поскольку планы приходится менять на ходу; во всяком случае, побеседовать с его благородием господином графским приставом явно не светит.
Ибо каменный, обстоятельный дом его благородия мог показаться приличным разве что издали, с пригорка, откуда не видны ни выбитые двери, ни ставни, висящие на честном слове, ни груды обугленного мусора.
Ворот нет. Вместо них — щепа, обломки кирпичей.
Во дворе — обгорелые тряпки, остатки кухонной утвари…
Среди куч хлама, прихрамывая на левую заднюю лапу, бродит большая черно-белая собака с обрывком цепи на шее; она то выписывает восьмерки, поскуливая и принюхиваясь, словно разыскивая кого-то, то, припав на живот, ползет, то вдруг вскакивает и коротко, жалобно взвывает.
Пробегавший пацан запустил в нее камнем.
Попал.
Пес взвизгнул и скрылся за покосившейся стеной амбарной пристройки, взметнув тучу пегой, густо рассыпанной по земле муки.
Как же все это не вовремя…
…Мы шли по пыльной улице, словно сквозь строй; бабское шушуканье ползло следом, ладошка Оллы подрагивала в моей руке, а на шапке сияла, разбрасывая лучи, нефритовая ящерка, герб гильдии борсоннских врачевателей; никто не посмеет поднять руку на лекаря, хранимого самим Третьим Светлым, ибо всякому ведомо: гнилая трясучка настигнет злого обидчика, и не будет ему исцеления.
Так что хоть и рассматривали нас исподлобья, радости не выказывая, но и слова худого никто не сказал. Идете, мол? Ну и ступайте себе своей дорогой, а в наши дела носы не суйте. А некая румяная тетка, подбоченившись, снизошла и до беседы.
Вот только ни о каких демонах она знать не знала и говорить не хотела.
Зато я узнал, что на постой она меня, хоть в лепешку я разбейся, никак не примет, хотя в девках и была такая бойкая, аж мама-покойница об задницу три плетки истрепала, пока замуж не выдала, а зато теперь — все, ни-ни, теперь она есть мужняя жена, а потому как муж, храни Вечный кормильца, пошел к королю, господ изводить, так, знамо дело, выходит, и болтать с кем ни попадя ей не след, не то сплетницы-завистницы мужу, храни Вечный кормильца, всякое нашепчут, потом и не отмыться…
— Так что иди-ка ты, сеньор лекарь, куда шел, подобру-поздорову, вот такой тебе мой совет, и девчонку свою уводи от греха, да, а ежели надо тебе вызнать чего, так иди вон туда, к Лаве Кульгавому… Видишь? Вона, третий домина отсюдова. С Лавой, коли не прогонит, и поговоришь; он господ уважает, а мы, обчество то есть, ему не указ…
Тут тетка аж привзвизгнула.
— Ништо, кума, недолго уж, — поддакнула румяной другая, худющая, — вот возвернутся мужики, мы ему покажем!
Обе хихикнули, а молчаливые товарки их согласно закивали; судя по всему, крепко не любили Козьи-Воздуся колченогого Лаву…
Да и поделом.
Судите сами: двор — особняком от прочих, громадный, с постройками и пристройками; конюшня свежим деревом пахнет; коровник явно не на одну буренку; дом — не дом, целая домина, да еще и под черепицей, под пару хоромам пристава…
Как такое терпеть?
Но и того мало: тесовые ворота синей краской выкрашены, а над домом, на длинном шесте, треплет ветер три синих флажка; понимающий прохожий сразу поймет: хозяин — оброчный человек, не чета барщинной голытьбе; уже три четверти выкупа за волю и землю взнес сеньору…
Нельзя такое терпеть!
Странно, что до сих пор миловал усадьбу Кульгавого красный петух…
Впрочем, удивлялся я недолго.
Ровно до того момента, когда на стук колотушки приоткрылась калитка и навстречу нам, заходясь хриплым лаем, кинулись три гигантских кобеля, густо заросшие сивой шерстью. Цепи удержали чудищ, рванули назад, едва не опрокинув, но псы, похоже, не заметили такую досадную мелочь: они бросились в атаку снова, и в глазах их мерцала смерть, а цепи тихо гудели, словно перетянутые гитарные струны.
Волкари!
Аи да Лава! Не каждый местный дворянин позволяет себе держать сразу трех таких песиков.
Олла вздрогнула, отшатнулась; я сделал шаг вперед, прикрывая ее.
Смешной, абсолютно бессмысленный шаг; если, не приведи Вечный, зверюги сорвутся, нам обоим конец.
Где-то совсем близко свистнуло, и мохнатые монстры умолкли, мгновенно утратив к нам всяческий интерес; самый большой, усевшись, принялся ожесточенно вычесывать себя за ухом.
А к нам, заметно припадая на правую ногу, уже приближался Кульгавый, и, увидев его, я сказал себе: о! вот ты-то мне и нужен, друг, с тобой-то у нас разговор выйдет.
Колоритный экземпляр. Кряжисто-грузный, хмурый, дочерна загорелый. Грудь в разрезе пропотелой рубахи — багрово-кирпичная, вся в жестких выгоревших завитках. Руки громадные, тяжелые, ладони в коре мозолей, пальцы топырятся клешнями. На первый взгляд — то ли шатун, то ли матерый секач; вот только глаза не по-звериному проницательные, колючие; не глаза, а два шила.
Слегка насупил бровь Лава, и три здоровенных мужика, шагнувшие было следом, застыли; все трое — полуголые, низколобые, дочерна загорелые, только глаза не колючие, как у хозяина, а бычьи, навыкате. Постояли, подождали чего-то и, не дождавшись, ушли.
— Дворянчик никак? — спросил Лава неожиданно высоким голосом и оглядел меня с головы до ног, особо задержав взгляд на ящерке. — Ноги лечишь?
— Лечу и ноги, — подтвердил я.
— Учился где?
— В Борсонне.
— Слыхал. — Лава пожевал тонкими губами, подумал. — А дорого берешь?
— Столкуемся, — подмигнул я.
— Ну, смотри, парень. Я тебя за язык не тянул.
Мы перекинулись еще парой фраз, уточняя уговор, а затем Кульгавый посторонился, указывая нам на крыльцо.
В обширной горнице творилось невообразимое: под всеми четырьмя стенами в половину моего роста было навалено всяческое добро — не свое, стократ перебранное, раз навсегда расставленное, а явно совсем недавно приволоченное, еще не рассортированное, не распиханное по сундукам и клетям: штуки ткани, посуда, песочные часы в серебре, что-то вроде клавикордов с перламутровыми клавишами, еще отрез, еще, ворох рубах, ковер, второй ковер, сапоги ненадеванные, опять посуда, опять песочные часы, эти уже в золоте. Не боись, буркнул Лава, не грабленое; сами несли, еще и с поклоном: мол, не возьмешь ли, друг-брат, за должок? — а чего ж не взять, вещь свое место найдет, да и соседи нынче злые, что те кобели, опять же должки должками, а вещи вещами, ежели кто из приставских возвернется, так и вернуть недолго… только где ж им вернуться, когда там, ну, на усадьбе, значит, Вечный знает, что творилось?
Замолчал. Кряхтя, улегся на лавку.
Велел:
— Лечи.
— Сейчас?
— Ну. Чего время-то терять? А насчет харчей не боись, соберут вам сейчас…
И пока три бабы — совершенно одинаково ширококостные и толстозадые, с такими же, как у парней на дворе, выпуклыми очами, молча накрывали стол, я щупал, мял, теребил костистую поясницу хозяина, подправляя сдвинувшийся позвонок…
И расспрашивал.
А Лава рассказывал.
Не то чтобы он любил языком чесать, да ведь поговорить когда-никогда с кем-то надо же — а с кем? Сыны — балбесы, бабы, они бабы и есть; дорогие соседи, все до единого, пустобрехи и завистники. А тут, спасибо Вечному, новый человек, городской, грамотный, из благородных; можно сказать, ему, Лаве, ровня…
Вот ведь какие времена настали, говорил Кульгавый, постанывая, самые, скажу я, распоследние времена, и неведомо, что дальше-то будет. Даже и в Козьи-Воздуся добралась напасть. Когда? Ну… третьего дня, утром рано, аккурат перед побудкой, прискакал на деревню конный. Вроде мужик, а при мече. И не степной. Сказал: от короля. Мол, послан. Ко всем людям земли, стало быть, и к вам тоже. Вставайте, сказал, за древнюю волю, за правду. Наговорил с три короба и умчался. А господин пристав как раз по вечеру объявил мужикам, что теперь в шестой день тоже на господское поле надо идти, потому как дожди скоро. Ну… и собрались было, ничего ж не поделать, да вот этот, который от короля, всех смутил: сказал, что не надо теперь ни шестой день ходить, ни пятый, ни вообще, потому — сеньоров больше не будет. М-ммм… вот, пошли мужики к приставу, узнать, что там да как, встали под домом; дождь шел, а они все ждали, а господин пристав все не шел, и вот тут-то Вакка-трясучий вдруг открыл рот. И никто ж не ждал от Вакки такой прыти, слышь, лекарь?! — а он взял да открыл. Раньше молчал, когда меньшую девку его господин пристав в поломойки забрал, с брачного ложа взял, из-под жениха, считай, и после молчал, когда девка-дура в омут кинулась… ну… молчал и молчал, а тут вдруг завопил: король-де, король вернулся! — и шасть на крыльцо. А оттуда — стрела, короткая такая. И Вакку в грудь. Добро б еще одного Вакку, бобыля непутевого, так ведь вышла наружу и дедушку Гу насмерть поцарапала. А дедушка старенький, его вся округа уважает. Ну вот… и как-то оно вышло, что народ попер на крыльцо, а оттуда еще стрела, и потом еще… но мужики осмелели и обозлились, выломали дверь и в кухне, за лавкой, зарубили господина пристава мотыгой. И жену его, чтоб не лезла под горячую руку, той же мотыгой пристукнули, как куренка, хотя на нее, понятно, зуба никто не держал. А отца-капеллана, беднягу, прибили к дверному косяку гвоздями, но это уже потом, спьяну, когда выбили днища у бочек в подвале. А там бабы в крик… Ну и пошло… Только ты, лекарь, не думай, что я там был, не было меня там, с чужих слов говорю, а мое дело сторона…
Лава кряхтел, невестки его (или дочери?) сновали туда-сюда, бухали на стол миски и казаны, со. стола несло вкусным паром чего-то мясного, Олла, умытая и одетая в чистенькое платьице, сидела на краешке скамейки, а я думал.
Круто заварилось, очень круто; но мне-то что делать?
Лава о демоне знать ничего не знал, не слышал даже, да и как слышать, продолжал бубнить Кульгавый, я ж от мира наособицу, они ж завидущие и руки у них загребущие, работать не умеют, а больше того — не хотят, вот и не ладили с господином приставом, упокой его Вечный, а господин пристав, он ведь тоже человек, и притом с ба-альшим понятием; ежели с ним по-умному, так тебе завсегда потачка будет, глядишь — и на оброк отпустят, и опять же хоть вернись сам господин пристав, так Лава вещички господские схоронил, а ежели никто не вернется, так тоже хорошо, добро в дому хозяйству не помеха; а бояться Лаве нечего: трое сынишек тут, под боком, в обиду соседям не дадут, и старший сынок у самого его сиятельства графа в кольчужниках, десятник уже; тоже заступится, если что не так… а еще двое сынков, Укка и Лыып, так те сразу, как мужики собрались в поход, вместе с ними пошли, за древнюю правду; к королю, значит… К какому королю? Ну-у… господин лекарь, видать, совсем издалека. К какому ж еще, если не к тому самому, к другому нешто б я парней пустил, а тут, может, и повернется, как люди говорят…
— Да что за король? — спрашиваю я, еще не подозревая, что через мгновение сердце замрет и сожмется.
— Багряный. Кто ж еще? — неподдельно удивляется Кульгавый.
И тут же вскрикивает.
Впервые за семь лет практики мой палец соскользнул с позвонка.
ЭККА ПЯТАЯ, из которой читатель узнает, что горожанам никак верить нельзя, поскольку городской человек всегда себе на уме
Сорок тысяч вилланского войска встало под стены Восточной Столицы, словно туча, сотканная судьбой из серой дерюги, а на флангах дышащего чесноком и потом полумесяца тусклыми молнийками мерцали шлемы и нагрудники всадников; без конницы нет победы, и потому каждый хоть сколько-то умеющий держать поводья в первую очередь получал оружие — настоящее оружие, взятое во взломанных замковых оружейных. А кое-где поблескивали и гербы: волна мятежа, взметнувшись до самых небес, увлекла за собою умм-гаонов, не забывших о древней чести, и вот они — королевские рыцари, вычеркнутые из Бархатных книг: в седлах, в полном вооружении, готовые отомстить за позор и, буде на то воля Багряного, вернуть утраченные дедами права и владенья. Что ни день, прибывало их в королевской ставке, и мятежники принимали их по-братски, ибо бывшее когда-то — забылось, и давно уже не было у вилланов счета к умм-гаонам.
Уже кое-чему обученные, старались бунтовщики держать равнение и не галдеть излишне; не толпой, как недавно еще, но уже почти войском были они, и вдоль фронта, над серым, темно-бурым, выветренно-белесым, словно слипшийся колтун, месивом рваных рубах, задубелых курток и остроконечных вилланских капюшонов колыхались на длинных древках шитые шелком знамена: Четверо Светлых, покровители всех обездоленных, улыбались с атласной глади, и хмурился Однорукий Трумпель-Доор, мститель за поруганную невинность, и шевелились на легчайшем ветерке усики золотого колоса, герба Старых Королей…
В сорока шагах от замшелой стены, сложенной из неровно тесанных валунов, выстроились мятежники — и до самого редколесья, темной полоской виднеющегося на горизонте, топорщился в небо густой частокол пик, копий, вил, алебард, кос и многих несуразных самодельных орудий, не имеющих особого названия, но вполне способных убивать и калечить; тяжело нависали над простоволосыми шеренгами неуклюжие штурмовые лестницы, пушистыми лохмотьями вздымались к блекло-голубому небу высокие густо-смоляные клубы дыма; кипела в закопченных котлах, рассыпая жаркие брызги, зажигательная смесь, и уже подтягивали умельцы чаши катапульт, а помощники их, надув от усердия щеки, готовились вложить в них пахнущие огнем кувшины.
Там и тут, разбившись на десятки, стояли, каменея отрешенно-сосредоточенными лицами, лесные братья: они не пойдут вперед, их задача — прикрыть штурмующих; в руках у них луки, изготовленные к стрельбе, и на тетиве уже лежат стрелы, готовые сорваться с тетив все разом, по единой команде — кучно и метко, чтобы смести всякого, посмевшего выглянуть из бойницы.
На переднем же плане, впереди фронта, застыли вихрастые мальчишки с большими барабанами, и трубачи, сжимая онемевшими пальцами вычищенные бычьи рога, выступили вперед; не больше мгновения нужно, чтобы трубы проревели сигнал, а барабаны мерно зарокотали, отбивая ритм штурма.
А в центре войска-полумесяца, прямо напротив городских ворот, окруженные лучшими из всадников, сгрудились вожаки, которых давно уже перестали называть вожаками. Не степные разбойники, не лесные бродяги — нет! — королевские воеводы восседали на чистокровных, бархатными чепраками убранных конях, плотным кольцом окружая Багряного — словно пчелы — матку. Владыка же, как всегда, был спокоен, и под глухим шлемом неразличимы оставались черты.
Он молчит. Молчит, как всегда. Никто еще не слышал его голоса, и не услышит — до того дня, когда правда одолеет ложь и законный государь, сняв шлем, наденет корону у алтаря Храма Вечности — там, в далекой Новой Столице. И не раньше.
Так предначертано, и так будет.
А пока довольно и того, что он — пришел.
Пришел, и повел, и принес с собой отвагу — подняться, и разум — объединиться, и удачу — побеждать. Незачем говорить ему — достаточно, выслушав воевод, кивком одобрить того, чьи слова разумнее.
А глупцов среди них нет. Если и были — сгинули после первых боев.
Все равны на Совете Равных. Но так уж вышло, что в последнее время первым все чаще оказывается Вудри Степняк, и, если даже и есть у Степняка завистники, они предпочитают помалкивать. Ведь слова точны, мысли разумны, да и отряд — из самых больших и удачливых. Из трех десятков замков, разрушенных войском короля, две трети на счету Степняка, и вовсе не зря с недавних пор, взяв с согласия государя под руку свою всю конницу, именуется Вудри первым воеводой, а на речи его король кивает чаще, чем на слова остальных.
Вот он, Вудри, вместе с иными военачальниками, но как бы и отдельно.
На первом воеводе Багряного — щегольской золоченый панцирь, украшенный многолепестковой гравировкой, высокие — до бедер, с раструбами, сапоги и длинный плащ из драгоценной переливающейся ткани. Ветер поигрывает пушистыми перьями плюмажа на легком кавалерийском шлеме, шевелит складки плаща, заставляя тугую ткань мерцать на солнце, переливаться многоцветными бликами, словно звонкий горный ручеек накинул на плечи отважный Степняк.
На лице Вудри спокойное, властное выражение, пухлые губы плотно сжаты, он словно бы не замечает иных командиров, лишь иногда, слегка повернувшись, почтительно наклоняется к королю, и Багряный либо кивает, либо остается недвижим — это тоже означает согласие. Неподалеку от хозяина степей несколько всадников в коротких, лазоревых цветов полдневного неба накидках, на дорогих конях с клеймами господских конюшен. Это личная стража Вудри; кому, как не им, обладать такими скакунами? — а сеньоры уже не востребуют своего имущества…
Сразу после рассвета, пока кашевары разливали по мискам варево, отправился к воротам королевский герольд с грамотой к высокодостойнейшему Магистрату Старой Столицы — и некто в берете сиреневого бархата принял послание, клятвенно заверив, что ответ последует во благовремении.
Но час шел за часом, и говор в шеренгах сделался ропотом.
Когда же на Большой Башне бронзоворукий Вечный ударил молотом о семиугольный щит и над полем поплыл, растворяясь в густом воздухе, мелодичный, долго не стихающий звон, король медленно поднял руку, словно залитую кровью; Вудри тотчас повторил жест; воеводы, взбадривая пятками коней, рассыпались вдоль фронта, занимая места под знаменами, — и по первым рядам пронеслось движение: пехотинцы поудобнее перехватывали копья и вынимали из ножен мечи. Качнувшись взад-вперед, подались к стене тяжеленные лестницы; с истошным, надрывающим душу скрипом напряглись пружины катапульт; сухо стукнув, легли в пазы ложкообразные металки. Занесли палочки над тугой кожей вихрастые барабанщики, и трубачи, поедая глазами воевод, уже набрали побольше воздуха — ровно столько, чтобы заставить витые рога издать низкий, тревожно вибрирующий гул…
И ропот в шеренгах прекратился, ибо ожидание пришло к концу.
Но именно в этот миг, пронзительно скрежеща, поползли вверх железные решетки городских ворот, надрывно медленно — слегка! менее чем на четверть! — раздвинулись тяжелые, окованные медными скобами створки, и, проскочив перекидной мост, под стенами остановилась небольшая кавалькада.
Один из верховых, самый яркий, самый блестящий и разноцветный, выехал чуть вперед, поднес ко рту сложенные совком ладони — и тренированный голос его легко, ничуть не ослабев в пути, преодолел сорок шагов.
— Слушайте все и не говорите после, что не слышали! Высокодостойнейший Магистрат благородной Восточной Столицы, именуемой также и Столицею Старой, прислушиваясь к мнению и уважая волю почтенных земледельцев, постановил…
Глашатай передохнул и продолжил — пожалуй, даже громче, чем ранее, на пределе перенапряженного горла:
— Постановил! Бродячего проповедника Ллана из Игаль-Амира, называющего себя Предтечей, освободить из узилища и, не предъявляя более обвинений, отпустить, как имеющего достойных поручителей!
Кольцо всадников разомкнулось, открыв дорогу в поле невысокому человеку, чьи черты почти неразличимы были на таком расстоянии: лишь темное пятно долгополого одеяния колыхалось на фоне луговой зелени и, развеваемые ветром, серебрились длинные, почти до пояса, волосы.
— Что же касается дружбы и союза с почтенными земледельцами, то, принимая во внимание некие неназываемые обстоятельства, сие дело есть сложное, всестороннему обсуждению подлежащее, отчего Высокодостойнейший Магистрат убедительно настаивает и почтительно просит продлить срок ожидания на один час!
Учтивейший ответ.
И в то же время — оскорбительнейший.
Ибо никак не от имени «почтенных земледельцев» писалось послание столичным властям, и «некие обстоятельства» отнюдь не подлежали обсуждению.
Право же, с каких это пор дано подданным право решать — давать или не давать присягу суверену?!
Тысячи глаз повернулись к королю.
И миг спустя Багряный медленно и торжественно опустил руку.
Тотчас, повинуясь знаку, ослабли тетивы, уставились в небеса изготовившиеся было к атаке копья, легли в ножны мечи и штурмовые лестницы опустились на траву. Мало толку гневаться на городских людей, во всем ищущих не правды, а выгоды, и потому, простив городу излишнюю осторожность, владыка дозволял им, предусмотрительным, поразмыслить еще и еще раз.
А тем временем босой человек в развевающейся темной рясе подошел к строю — вплотную, и люди расступились перед ним, благоговейно склоняя головы. Ллан это был, Ллан Предтеча, Ллан Справедливый, бродячий отец Ллан, сказавший, еще когда многие из стоящих здесь не были даже зачаты, вещие слова, от края до края сотрясшие Империю: «Когда Вечный клал кирпичи мира, а Светлые вчетвером подносили раствор — кто тогда был сеньором? Когда придет время правды — кто сеньором останется?»
Ллан…
Сорок ударов плетью и отсечение уха — вот какую определили господа всякому, впервые уличенному в упоминании этого имени. Дюжина ударов кнутом и урезание носа — упомянувшему вторично. И — петля без суда на третий раз. Посему с оглядкой, на ушко, да и не каждому, а самым близким из родичей передавали вилланы быль, больше похожую на сказку…
Все имел этот человек, о чем лишь мечтать может смышленый деревенский мальчишка, волею случая попавший в коллегиум: диплом магистра и славу теолога, сумевшего опровергнуть в диспуте самого Урри-ересиарха, посох аббата в двадцать лет и митру епископа в тридцать.
И все — отдал вдруг, не жалея ни о чем и ни в чем не усомнившись. Променял, ни на миг не задумавшись, на восемь лет каменных мешков — ежечасно под угрозой костра, на горькую пыль дорог; вся Империя — из конца в конец, и глад, и нужда, и лихоманка. И господские псы — по пятам.
Но ни единожды не пожалел о сделанном выборе. Ибо, стремясь познать Вечного, пришел к Истине, убедившись же в том, что Истина — не ложна, уверовал, а уверовав — не сумел кривить душой.
«Я видел Его сердцем, и коснулся Его душой, и знаю: это воистину — Он. А потому негоже мне отступать. Четверо Светлых возвестили мне, что избран я Предтечей Его, дабы указать малым путь к Царству Солнца и помочь им дождаться прихода Его».
Кто еще способен сказать так?
Никто.