Вольтерьянцы и вольтерьянки Аксенов Василий

«Ежели бы только они умели нас различать, — вздохнула вторая. — Что за странная между нами, Ваше Высочество, разыгрывается кумедия в итальянском стиле».

И, вспомнив уношей, сестры перешли с восточной стены бастиона на западную и стали смотреть в сторону Копенгагена и чуть левее к югу, в сторону Парижа. Когда уж они вернутся из своей экспедиции, да и вернутся ли, как обещали?

***

Задержка всего семейства на острове Оттец имела серьезное политическое — а то даже и историческое, как говаривал монарх, — значение. Надобно, чтобы слух прошел по Германии и Скандинавии, что цвейг-анштальтский-с-бреговиной двор сделал сей живописный клочок Европы своей резиденцией. После проведения здесь Остзейского кумпанейства всему миру стало ясно — в том числе и заносчивой Дании, — что за Магнусом Пятым стоит не кто иной, как российская Императрица со всем своим флотом и казначейством. Ну, Дания как-нибудь и без Оттеца перебьется, а вот кому надо утереть нос, так это тетушке, герцогине Амалии, с ея сентиментальными воспоминаниями. Не исключено даже, что почтенная дама придет в конце концов к мысли о слиянии ее пфальца с величественной державой Цвейга, Анштальта и Бреговины, а там, глядишь, и вольный бург Гданьск протянет руку Свиному Мунду, дабы выйти из зоны вечного за себя польско-прусского соперничества.

Таким мыслям предавался наедине с самим собой курфюрст, покручивая оставленный хозяйством Афсиомского глобус и останавливая его всякий раз верным пальцем в верном месте. После отъезда гостей он въехал в покои императорского посланника барона Фон-Фигина. Ему пришлась по душе их ненавязчивая роскошь, а больше всего — по секрету — то, что в разных углах обширного помещения наталкивался он на дамские панталончики. Он складывал их в скрытные ящички за книгами библиотеки и иногда извлекал то одну, то другую шелковистую невесомость, дабы погрузить в нее свой готический нос. Запахи далекого, а все-таки, как мы видим, и не совсем далекого Петербурга будоражили воображение и исторические амбиции этого, казалось бы, уже замшелого монарха.

Между тем в отсутствие гостей, а в особенности без графа Рязанского с его бездонным бюджетом, замок начал стремительно приходить в упадок. В парке откуда ни возьмись появились и повсеместно разрослись большущие, как слоновьи уши, лопухи. Пруды затянуло тиной, столь плотной, что коты и лисы пробегали по ней, ни однажды не замочившись. Забыв свой патриотический долг, садовники перестали обихаживать недавние насаждения. Да и вообще перестали появляться среди насаждений оных. «Их надо возвращать и сечь!» — распорядился курфюрст. Министр внутренних дел племянник Хюнт развел руками: «Кем сечь, Ваше Высочество?»

«Чем сечь? Министр режима должен знать, чем непослушанцев секут! Розгами! А злостных — фухтелями!» — «Не чем, а кем, Ваше Высочество, вот в чем вопрос. Те, кому по службе положено сечь, тоже разошлись». Обескураженный курфюрст забегал по своему любимому кабинету. «Да что же получается, Хюнт? Почему весь этот сброд разбежался?» Долговязый племянник всунул голые ноги в деревянные башмаки: кожаные туфли не носил из экономии. «А вот этот вопрос надобно обратить к министру финансов, кузену Людвигу, Ваше Высочество. Неоплаченный народ, по своему обычаю, разбегается. Остаются только родственники».

Не лучше обстояло дело и с питанием. Огромная кухня, в коей еще недавно кудесничали нанятые Афсиомским шеф-повары, просто повары и младшие повары, отвечающие по отдельности за закуски, супы, главные блюды и дессерты, кухня, шипевшая ароматными парами, трещавшая масляными пузырями, оглашаемая бодрыми возгласами на поварском жаргоне столетия «Ж'арив!», «Вуаля!», «Аллез'и!», теперь лишь гудела зловещим хладом, если он может гудеть, этот проклятый хлад, а он может, буде соединен с заунывным гладом.

В начале «эпохи забвения» — как иной раз про себя именовал сию историческую ступень Магнус Пятый — из кабинета министров поступил на кухню намек, что старания кулинарных патриотов будут вознаграждены: каждому в конце дня будет разрешено угощаться из не до конца востребованных кастрюль. Речь шла, конечно, о картофельном супе «Воляпюк», который дольше других изысков подтверждал свою живучесть. Вот именно после этого щедрого предложения кухня и опустела окончательно, а остатки «Воляпюка» превратились в застывшие на дне кастрюль нечистоты.

Несколько дней прошли без горячего. Курфюрст облачился в стальные доспехи. В правительстве, то есть в семье, начались разговоры, не готовит ли монарх набег на какое-нибудь соседнее государство, однако он объявил, что принял важное решение в области укрепления собственной Цвейг-Анштальта-и-Бреговины национальной идеи. Будет создан большой портрет государя в боевом «отпаде», как тогда в элитарных кругах называли стальные доспехи. Работа будет поручена двум самым талантливым живописцам двора, принцессам Клаудии и Фиокле. Готовый оригинал портрета с увеличенной яркостью глаз будет выставлен в новой столице на острове Оттец, а несколько копий разместятся в магистратах по обе стороны пролива. Граждане будут допущены на просмотр за умеренную, но и не символическую плату. Таким образом им будет дана возможность укрепить патриотизм, а заодно и казну обожаемого государства. Далее вступит в действие секретная часть плана. Собранные деньги как раз и пойдут на разгром какого-нибудь соседнего герцогства. Скажем вперед, что этот секрет так и остался в самом узком кругу, то есть у курфюрста за пазухой.

Девочки пришли в восторг. Давно уж они не писали парсун маслом в две руки. Сердечное томление отвлекало от искусства, и вот теперь появилась возможность заполучить в качестве модели вечно занятого папочку, и даже романтические шевалье были забыты. Холсты, кисти и краски были, разумеется, найдены в запасах генерала Ксено, дальновидного до чрезмерности. И вот троица уселась. Боже, замирали принцессы, как он хорош, этот наш курфюрст, сколько силы может живописец обнаружить даже в его носогубных морщинах, не говоря уже о высоком его челе, вмещающем толь много вдохновенного гуманизма! Что уж тут тужить о горячих обеденных сервировках, можно и сухими бисквитами обойтись, ежели все обыденное забываешь, трудясь в искусстве!

А папочка на сих сеансах едва ли не впадал в сущий родительский трепет. Дочки мои, удвоенный вариант девичьего, да что там, просто человеческого совершенства; какой монарх не поблагодарит судьбу за сей дар небес! Как же так получилось, что я не могу им обеспечить даже горячего питания?! Да я хоть треть нашего пфальца отдам за то, чтобы вздуть огни на кухне, если не дотянем мы до обещанного Фон-Фигином векселя из Петербурга!

И вдруг оказалось, что можно еще повременить с продажей Бреговины, и произошла сия передышка благодаря героическому подвигу курфюрстины Леопольдины-Валентины-Святославны. Однажды воскресным утром она вышла из замка во главе целой компании статс-дам и фрейлин двора, то есть своих родственниц по линии супруга. Вся эта группа, персон не менее дюжины, в затрапезных платьях пешком проследовала в Цум-Линденбрюгге, крошечный городишко рыбаков и овощеводов. Там в тот день все население острова Оттец собралось на базар и молебен в единственной кирхе. Публика была потрясена явлением курфюрстины со свитой. Затрапезные, то есть вышедшие из моды, одеяния показались островитянам верхом роскоши, французскому языку они внимали, как стрекотанию ангелов. Преклонив колени в скромном храме, дамы проследовали в торговый ряд и там обменяли несколько пустяковых колечек на количество лососей и овощей, достаточное для заполнения двенадцати объемистых корзин.

Сей, собственно говоря, первый в истории поход «в простые люди» невероятным образом взбудоражил и вдохновил участниц. Курфюрстине не пришлось убеждать их в пользительности деяния и упрашивать о продолжении усилий. С веселым гоготом гусынь дамы устремились в кухонный зал и вздули там еле тлеющий огонек айне гроссе гастрономи. Плита загудела. На шум, бросив рисование любимого папочки, прилетели курфюрстиночки и, подоткнув парижские платьица, взялись за швабры. В конце концов на помощь высшим дамам отчизны спустились и чопорные горничные. Некоторые еще помнили, как чистят рыбу. Так впервые за две недели в Доттеринк-Моттеринк был приготовлен горячий ужин.

Все пошло если и не хорошо, то вполне сносно. Мужчины, снисходительно похваливая дам за благотворные связи с новыми подданными, после сытных, хоть и слегка подгоревших, чуточку пересоленных ужинов собирались в каминной, где еще недавно звучал звонкий старческий глас Вольтера, и обсуждали кое-какие военные планы на случай изменения геополитической толи экспозиции, толи диспозиции. Все почему-то связывали эти планы с возвращением каких-то «наших». Вот наши вернутся — и тогда все будет яснее. Да, с приездом наших разберемся в этой довольно хитрой ситуации. Может быть, наши еще недостаточно опытны, но уж решительности-то у них не отнимешь. Те, кто дрался под Цюкеркюхеном, значит все присутствующие, помнят атаку наших, не правда ли, господа? Помните, как замелькали эти желтые с синим накидки? Мы-то думали, шведы нам бьют в задницу, а это, оказывается, наши со своими гусарами скачут. В этом месте любой, даже невнимательный читатель смекнет, что за словцом «наши» скачут не кто иные, как юные шевалье вольтеровского эскорта, Мишель и Николя.

И никто почему-то не задается вопросом, зачем этим уношам возвращаться на заброшенный островок, всем и так вроде бы ясно, что скачут, скачут на своих мифических конях, чтобы припасть к чьим-то туфелькам, поцеловать краешек платья, раствориться в любовном блаженстве.

Увы, раньше наших унцов на остров возвратились те, кого меньше всего ждали.

Однажды ночью Магнус Пятый проснулся, услышав долгий, будто бы даже бесконечный, идущий снизу, вот именно из утробы, и поднимающийся до самых верхних альвеол вопль своей супруги. Вскочил, налетел в темноте на кресло, зажег свечу, понес ее перед собой, побежал на дрожащих ногах, ничего не понимая, а только лишь взывая к Тому, в ком всегда сомневался. Никогда прежде сдержанная цесаревна ничего подобного из себя не извергала, даже при мучительных родах двойняшек, когда он сам чуть не отдал душу Тому, в ком сомневался.

Первое, что он узрел в ее спальне, были два масляных факела. Их держали два человеческих чудовища. Затем в бликах огня узрел он на кровати растопыренные ноги Леопольдины-Валентины, а между ними, в глубине среди подушек, ея зияющий рот. С одной стороны кровати, завязывая гульфик, спускалось еще одно человеческое чудовище, с другой стороны, развязывая гульфик, громоздилось на кровать чудовище четвертое.

Пятое чудовище, как видно, уже пресытившееся его любимой, его красавицей цесаревной, всем смыслом его не очень-то лепой жизни, сидело в кресле между двумя факелоносцами. Оно имело примечательную внешность со своей ярко-рыжей бородою и рваной ноздрею. Увидев монарха, как он был, в длинной ночной рубахе и колпаке, без коего в ту эпоху не отходил ко сну ни один джентльмен, чудовище зашлось от хохота: «Сам! Сам пожаловал! Эй, рейтары, встать по стойке „смирно“ перед Его Высочеством!» В пасти его не хватало резцов, зато с клыками было все в порядке.

Взвизгнув в полном беспамятстве, курфюрст пронесся от дверей по обширной спальне к кровати и со всего размаху воткнул свечу насильнику меж ягодиц. К воплям курфюрстины и хохоту краснобородого присоединился рев обожженного. Началась страшная возня, в ходе которой вспыхнул и прогорел тюлевый балдахин. Нечеловеческим усилием Магнусу удалось завладеть палашом одного из чудовищ и тут же погрузить его в жирное пузо другого. Хлынула кровища, запахло серой. В конце концов в спальню прибежало еще несколько так называемых «рейтаров». С их помощью удалось обратать обезумевшего монарха. Он был привязан к колонне резного дуба и тут уж обвис в бессильном дрожании.

Краснобородый подошел к нему, поднял за жидкий хохол голову, заглянул в глаза. «Ты неплохо свирепствовал, Магнус Пятый! Эй, рейтары, кто хочет самого курфюрста, ой умру, поставить в раскоряку?» Не дождавшись положительного ответа, он порвал рубашку на плече суверена и своими клыками глубоко прокусил сероватую кожу. «Сорока ты окаянная», — почти ласково пробормотал он. Потом крикнул своим, которые уже обирали недвижное тело с проколотым пузом: «Тащите Магнуса в тронную залу, там разберемся!»

«А что с бабой прикажешь делать, Барбаросса? — спросили чудовища. — Пожалеть ее, что ли, под ребро?»

«Да ты чё?! Она же герцогиня тута, евонная типа супруга. Мы нонче Ее Высочество заделали, можем гордиться! Скоро вся Европа и Россия вспыхнут, точите концы!»

***

Захват замка Доттеринк-Моттеринк был как по нотам разыгран наемной бандой Барбароссы, то есть Красной Бороды. То есть в том смысле, что именно под сим именем оное чудище обло, озорно щас выступает, дрынт его в кульдесак. Сначала подплыли на трех баркасах, числом не менее сотни, к флоту Его Высочества, дремавшему на якорке. Флот Его Высочества состоял из гребного корабля, похожего отчасти на римскую триеру. Гребцов на нем давно уже не было, зато присутствовали четыре пушчонки, взятые якобы в боях, а на самом деле снятые с забытой императорским флотом галеры. Вырезав мирно храпящий экипаж в количестве трех ветеранов шутейных боев из Швейского устья, банда зарядила пушчонки тем, что там было, то ли ядрами, то ли гирьками разновеса. На случай отпора со стен казематов сия разношерстная дезертирская кумпания — иных мы помним еще по славному граду Гданьску — готова была открыть устрашающую канонаду. Оная не потребовалась. Замок, включая и стражу, либо безмятежно почивал, либо странствовал в сновидениях. Выбравшись из своих лодок, мародеры молча, как волчья стая, устремились к стенам. Пройдя внутрь, они разделились на группы и со знанием дела помчались по коридорам и галереям. Красная Борода с подручными почти немедленно ворвались в спальню курфюрстины, где и разыграли только что описанную сцену.

Другим, судя по нарастающим звукам боя, повезло меньше. Услужливое эхо, бессумнительно связанное с нечистой силой, разносило во мраке то громоподобные выстрелы, то лязг холодного оружия, то бешеные выкрики, то грохот валящихся на каменный пол туловищ в кирасах.

Луна, как всегда, присутствовала в полном великолепии. Именно она ярко освещала обширную террасу, где еще недавно проходил вольтеровский бал с котильонами и мателотами. Именно туда из глубин замка вытеснена была группа придворных стариков, успевших вооружиться чем попало, в основном — сорванными со стен старинными шпагами и алебардами. Бандиты, почитавшие себя самыми опытными на побережье наемными солдатами, напоролись в сем случае на неприятственный сурприз. Цвейг-анштальтские старцы и сами ведь в свое время зарабатывали на буттерброттеры воинской службой под знаменами не только герцогов и королей, но даже и восточных владык, будь то Порта или Багдадский халифат. Представляя из себя в сей момент вельми комическую, несмотря на убийственную трагедию боя, компанию в ночных рубахах или в лучшем случае в шлафроках, старики демонстрировали великолепное фехтование с обманными замахами и кистевыми выпадами снизу и сверху, то и дело поражавшими чумные башки или подвздошные органы мазуриков. Кровь взлетала фонтанами или изливалась, как из прорванной трубы, образуя в дверях на террасу липкую и скользкую поверхность. Прибегающие на шум боя новые бандиты оскальзывались в этой луже и тут же падали под старческим фехтованием.

Для преступных кумпаний характерно стадное чувство. Зверея от общих успехов, они показывают чудеса храбрости. Потери весьма быстро рождают в шайках панику. В этом бою один лишь миг отделял шайку от того, чтобы грянуть в бегство. Спасло их только появление за их спинами огромного, в два человеческих роста, скелетоподобного привидения. Ничтоже сумняшеся урод пальнул в героических старрриков из двух мушкетонов. Почти все герои были поражены гороховидной шрапнелью. Один лишь маркграф фон Штауферберг, сводный брат тетки курфюрста, еще некоторое время вращал алебардой, но и он в конце концов пал, сраженный брошенным абордажным топором.

В этот как раз момент в дальнем кругу террасы появились две тоненькие девичьи фигурки с арбалетами. Фио и Клоди не посрамили свой древний род. Две стрелы были выпущены в гущу банды, еще двое гадов грохнулись в кровавую лужу, многосемейный кормилец Монди Флякк и любимец блядей Хомит Чаррота, и так, впрочем, подыхающий от скверной болезни. Увы, девушки не успели перезарядить свое столь похожее на скрипки Страдивари оружие. Явившийся лично собственной персоной Барбаросса с удалым калмыцким посвистом швырнул башкирский аркан, так что обе девушки были схвачены одной, мгновенно затянувшейся петлей.

***

Бой был окончен, началась вакханалия расправ. Все уцелевшие члены династии, включая фрейлин, шаперонш и статс-дам, были загнаны в тронный зал и подвергнуты издевательствам. Израненных воинов приволокли туда, как туши мяса. Курфюрст покачивался и слегка вращался, подвешенный на крюке под ребро в середине кошмарного воздуха. Изувеченная курфюрстина медленно агонизировала на мозаичном полу. Из глубин замка доносились сатанинские вопли победителей: шел погром винных погребов графа Афсиомского. Оставшиеся наверху страшные рожи — между ними, как на подбор, присутствовали все сущие на Земле этнические типы — по приказу сидящего в главном кресле, то есть на троне, краснобородого умертвляли того или другого раненого; кому пронзали грудь, а кому и просто крушили горло сапогом.

Человек десять окружили связанных вместе курфюрстиночек, стояли гогоча, отпуская похабные шутки, делая жесты, перегибая левой ладонью правую вздрюченную лапу, вырывали из-под юбок кружева, однако пока что не бросались: как видно, ждали команды. Девушки старались на гадов не смотреть, неизвестно от чего более страдая, от страха или от омерзения. Вдруг за башками гадов заметили они одного, вроде бы не совсем гадского человека в обыкновенном темном сюртуке сродни тем, что носят какие-нибудь малоимущие химики. Собственно говоря, это был тот же самый гигантский призрак Сорокапуст, но в сей момент уменьшившийся до обычного человеческого размера. Да и смотрел он на них не с гадской алчностью, а с некоторой вроде бы беспристрастностью, как бы говоря, что, мол, поделаешь, вы сами, дескать, во всем виноваты, родившись принцессами, Ваши Высочества. Девушки повернули головы к нему, отчаянно позвали взглядами: «Господин Карантце, ведь вы же были у нас в гостях, участвовали в машкераде! Во имя вольтеровских идей, пожалуйста; помогите!»

«Нет— нет, -ответствовал вслух призрак. — Я здесь в роли доктора. Ежели затошнит, позовите меня, я дам вам нашатырного спирту».

Между тем за высокими стрельчатыми окнами начинался восход безмятежного солнца. Мягкий свет растекался по залу, там и сям озаряя недавно отреставрированные фрески с библейскими сюжетами. Факелы погасли, кроме тех, коими поджаривали пленников. Барбаросса махнул рукавицей. Курфюрста опустили пониже, чтоб он повис прямо напротив главного гада. Тот показал ему клыки: «Не бойся, тиран народа, больше кусать не буду, ты не сладкий. А вот дочки у тебя очинно даже сладенькие. Ну, говори, где злато награбленное прячешь, а не скажешь, мы девок у тебя на глазах обдерем!»

Магнус замычал, как бы силясь что-то выговорить. Безумная идея путешествовала в его умирающей голове. Надо время протянуть как можно дольше, и тогда весь этот кошмар внезапно кончится, как кончилось поражение при Цукеркюхене, как будто его и не было. Еще, еще протянуть время, и тогда «наши» войдут во всем блеске молодости и силы имперской, а мы все живы и целы, словно просто за фриштиком сидим и пьем полезный свекольный сок. Тут всего-навсего смешалось то, что существует, и то, что не существует, но кошмарами подразумевается. Надо просто выговорить зацепку и еще время протянуть. Тут наконец он выговорил зацепку:

«Злато есть, ваша честь. В подвале замка, там, где крипты, там нужно стенку сломать. Найдете двенадцать бочонков, ваша честь, в них злато».

Через некоторое время, которое, к вящему огорчению умирающего курфюрста, шло своим чередом, дюжина гадов, куражась и приплясывая, вошла с бочонками. Один из гадов, некогда бывший трудолюбивым ковалем на Волыни, содрал обруч и ножом развалил бочонок, как арбуз. Вместо ожидаемого золота внутри оказались соленые огурцы, сия любимая закустка руссише фолька. Барбаросса несказанно удивился. «Ты, значит, покуражиться над нами решил, поразвлечься? — сказал он Магнусу Пятому. — Ну чаво ж, давай вместе не скучать. Ну-ка, хлопаки, подвесьте его теперь за нуссе!»

Еще не успели хлопаки вдосталь позабавиться над царскими гениталиями, как десять бочонков были в ярости разбиты о стену. Из одного действительно на пол рухнуло злато, если так можно сказать о германских монетах не всегда перфектного чекана. В других были где огурцы, а где и икра, эти паршивые рыбьи яйца, кои русские дурни ценят на вес золота. Двенадцатый бочонок остался неоткрытым. Кто-то в злобе пнул его сапогом, и он, самый, между прочим, интересный, беспрепятственно прокатился почти до церемониальных дверей. Красно-бородый поскучнел. Надоть было теперь закруглять казацкое веселье, кончать всех, кто еще шевелился из Грудерингов, и своих подбирать павших бойцов, дабы не опознали отряд прусские альбо датские власти. Впрочем, девки вон еще остались нетронутые. «Эй, аффеншванцы, давай позабавьтесь с принцессами, вы этих путан заслужили!»

Далее произошло нечто обескуражившее отважных гадов. В руке у одной из курфюстиночек оказался нож, явно острый, как бритва. Мгновенно она рассекла путы, и обе девочки бросились к разным выходам из зала. Одной из них — затрудняемся среди сего ужаса сказать кому, Клаудии или Фиокле, — удалось убежать. Другая, именно та, что была с ножом, стала добычей рассвирепевших гадов. Целая куча смердящих навалилась на нее. Лишь один, первый, рухнул на бок, захлебываясь своей кровью. Остальные пошли друг за другом, выстроилась гогочущая в полном безумии очередь.

Из угла тронного зала за этой сценой наблюдал задумчивый Видаль Карантце. Так, собственно говоря, и получилось, как он задумал, когда передавал нож и шептал «ESPERER!». Именно так и нужно было, чтобы не обе спасли свой девичий цвет, а одна, чтобы одну изнасиловали, а не обеих. А теперь нужно сделать так, чтобы обе остались живы, порченая и нетронутая. Вот такую мы и представим загадку сему куртуазному веку.

Придя к сему решению, Карантце извлек из карманчика на своем захудалом кафтанце серную спичку (надеемся, что к этому времени сии полезные предметы уже были в ходу, если же нет, не важно, заменим ее какой-нибудь одноразовой шпучкой), зажег ее об одну из своих видавших виды подошв и бросил сей почти невесомый огнь через весь огромнейший зал. Пролетев столь солидное расстояние, огнь упал на оставшийся неоткрытым двенадцатый бочонок, и поджег случайно пролитое на него факельное масло. Бочонок рванул (правильно, там был порох)! Тут же вспыхнуло огромное пламя. Лишь немногие из гадов, да и те с горящими задницами и головами, сумели выбраться из пожара. Карантце же беспрепятственно прошагал через огонь, то есть через довольно знакомую ему стихию, к неподвижно лежащей девочке — то ли Клоди, то ли Фио, — за ногу вытащил ее в каменную галерею, бросил там, а сам спрыгнул в море.

Так в то безмятежно солнечное утро погибла вся династия Грудерингов за исключением двух несчастных курфюрстиночек.

***

То ли в тот же день, то ли не совсем через пролив Свиного Мунда переправились на пароме два шевалье, Николя Буало и Мишель Террано. Уже сидя в седлах, они созерцали с палубы парома вырастающий на горизонте столь желанный их сердцам замок. Тпру и Ну проявляли необычное для боевых коней беспокойство; косили глазами, размахивали хвостами и даже норовили встать на дыбы. Коля и Миша молчали и только ободряюще улыбались друг другу: сегодня они намеревались коленопреклоненно просить у августейшей четы их дочерей.

Паром, что уже две недели как перестал из-за недостатка субсидий соединять остров с материком, теперь был куплен уношами, как говорится, от киля до клотиков. Щедрый дар Вольтера плюс вексели Гран-Пера Афсиомского внушили всадникам несколько преждевременную мысль о том, что теперь в их жизни наступил возраст богатства. Не чурались они и фантазии купить весь остров с замком, чтоб объявить себя герцогами Оттецкими и таким образом вступить в европейскую матримонию на правах равных.

Сначала они увидели дым, это выгорали крыша и рамы каменного великана. Вскоре все строение выросло на горизонте. Кони заржали и, не дожидаясь приближения и медлительной швартовки, спрыгнули в воду и поплыли к близкому пологому берегу. Едва копыта коснулись дна, Коля и Миша пустили верных друзей во весь опор. Теперь видны были местные жители, выносившие из дыма мертвые тела. Пастор Блюмендааль, стоя на краю террасы с поднятым крестом, возносил молитвы. Не спешиваясь, уноши взлетели по парадной лестнице и заколотили копытами вдоль галереи. Буря разорванных чувств охватила их, но среди сих чувств, как у каждого военного человека, преобладала жажда мести. Только после нескольких минут безумных метаний они овладели собой и подскакали к священнику.

«Грудеринги все убиты, царствие им небесное!» — поведал тот.

«Принцессы тоже?!» — возопили Николай и Михаил.

Подбежали несколько местных жителей, взялись за стремена весьма популярных на острове вольтеровских красавцев и стали сбивчиво передавать, что знали о трагедии. Бандиты с материка вырезали всех, перепились и учинили пожар. Одна курфюрстиночка жива, она прячется в северной башне, мы видели ея ангельский лик, однако, господа офицеры, она явно не в себе, играет на флейте, а взять ее из башни нельзя, потому что все внутри выгорело. Вот сейчас наши мужчины побежали за лестницей.

Уноши грянули с коней, помчались по восточной галерее к северной башне, перепрыгивая через обгоревшие останки неопознаваемых людей. Коля проскочил вперед, а Миша вдруг споткнулся перед поворотом: одно мертвое тело, вернее, тельце, увидел он, приподнялось на локте, попыталось убрать с лица волосы и рухнуло, разметав руки. Боже, да ведь это она, Клоди, моя девочка! Она жива! Он не решался подойти и с нескольких шагов смотрел на растерзанное платье, на ножки ея в шрамах и кровоподтеках, на текущие из нее жидкости, на обезображенную левую половину лица и вдруг с чудовищной пронзительностью понял, что с ней произошло. Не в силах выговорить ни слова, он бухнулся на колени и так на коленях стал к ней приближаться. Едва он нагнулся над ней, открылся правый глаз, а разбитый рот исторг хрип непостижимого, нечеловеческого свойства.

Николай между тем с седла вовремя подскочившего Ну взялся карабкаться по стене северной башни. Он видел: она там, его Фиокла, сидит в проеме узкого окна и играет на флейте безмятежную пьесу Телемана. Дым разъедал ему глаза, но он продолжал, цепляясь за каждый малый выступ в грубой кладке, подниматься вершок за вершком, не понимая, что слезть оттуда вместе с ней он никогда не сможет. «Фио, се муа, Николя! — кричал он вверх на своем отменном французском. — Иду к тебе, моя Фио!» Игра оборвалась, и он услышал ответ: «Ах, вы вернулись из Швейцарии, господа офицеры, как это мило! Значит, ничего не случилось, и все сейчас за столом, пьют сок корнеплодов, под эгидой Их Высочеств папеньки и маменьки. Ах, Николя, вы напрасно меня называете Фио, ведь я Клоди. Фио сейчас кружится где-нибудь в занебесье, а я ей играю на флейте, я скоро тоже буду там, в занебесье, вместе с сестрою, однако я пока что Клоди, мой дорогой, а вы больше кто, Мишель иль Николя?»

Наконец он перекинул ногу в проем окна, или, вернее, бойницы. Девочка погрузилась в его объятья, сияя безмятежным счастьем. Он целовал ее щечки, и ушки, и губки, не чувствуя близости Эроса, а просто как дочь, хотя никогда прежде не ведал за собой ничего отцовского.

Появились наконец местные увальни с лестницей и веревками. Узница северной башни была спасена, за ней по веревке соскользнул и спаситель. Он посадил девушку в седло и медленно повел верного коня по восточной галерее. За поворотом им встретился Михаил. Тот нес на руках вторую — иль первую? — сестру, обвисшую, как убиенный олененок. Впрочем, она была еще жива, если судить по ручкам и ножкам, которые иной раз на мгновение приходили в спазматические вздрыги, словно от кого-то защищаясь. Тпру шел за ними следом.

«Кого ты несешь?» — осторожно спросил Николай Лесков.

«Кто бы она ни была, это Клаудия, моя земная и небесная невеста, и ты тому свидетель, мой друг и брат», — ответствовал Михаил Земсков.

И оба разрыдались, держа друг друга за темляки сабель. Над ними новыми трелями пела флейта.

Две уцелевших кровати вытащили на террасу замка и в них уложили сестер. Местные тетушки истово хлопотали вокруг. Опыт рыбацких жен вельми тут сгодился, понеже нередко в сезоны штормов с моря им приносили полусознательных тружеников. Ныне через пролив побежали челны за медицинской услугой. Оба офицера сидели на камнях террасы возле кроватей, сами не в полном порядке.

Сумерки наступали, и небо уже начинало сиять осколками изумрудов. Встал Михаил и подошел к краю, облокотился о балюстраду. Внизу, под отвесной стеною, закручивались и взлетали темно-зеленые волны с белою бахромою. Миша смотрел вниз, медленно страшную мысль соображая. Пора уже прыгнуть мне вниз и уйти навеки отсюда туда, куда так влекло при каждом по голове ударе. Вопрос только в том, взять ли ее с собою, чтоб перестала мучиться здесь и там красотой засияла рядом со мною.

Вдруг из крутящихся прорв поднялось нечто в форме обширного ската и обернулось внешностию Видаля Карантце. С насмешкой он взирал снизу. «Для пущего сведения спешу донести, что злодеяние было совершено по заказу графини Амалии Нахтигальской. Чтоб знали, кому мстить». — «Кого изнасиловали, Клаудию или Фиоклу?» — с жадностью вопросил Михаил, хотя не раз давал себе зарок не общаться с нечистой силой.

«А вот этого не скажу, чтоб мучился всю жизнь. Это отмщенье мое тебе за грубый пинок сапогом в сраку-с». И с этими словами ушел в глубину.

На этом, собственно говоря, мы можем и завершить нашу отчаянно правдивую историю, которой могло и не быть, о том, как филозоф Вольтер общался со своими единомышленниками из Санкт-Петербурга. Старинная традиция, впрочем, дает возможность рассказать в эпилоге также о том, как сложилась и вне романа судьба наших любезных — и не очень — персонажей.

эпилог как таковой, в завлекательных авансах не нуждается

Лето 1812 года в Рязанской губернии задалось важное: и на посевы, и на косьбу выходило вёдро, а меж страдой случались обильные ливни, способствующие вызреванию злаков и бахчевых культур. В июле, то есть ровно сорок восемь лет спустя после описанных в сей повести событий, опять выдалась стойкая жара, что радовало хозяев поместий, равно как и крестьянский люд. Клавдия Магнусовна Земскова, несмотря на почтенный возраст, слыла самой рачительной сельской деятельницей Ряжского уезда. Об эту пору просыпалась она с петухами и до заката колесила на легкой бричке по своим обширным угодьям, обходила поля и огороды, посещала и дальние хутора и везде вела просветительные и указующие беседы с артельными. Возвращаясь же домой, Клавдия Магнусовна отнюдь не падала замертво, а усаживалась к пиано, чтоб услаждать мужнин слух и говорить с ним о прекрасном.

Что касается мужа ее, Михаила Теофиловича Земскова, ему, как всегда, было не до угодий, однако никто в уезде не ставил ему за то лыка в строку, хоть и считали почтенного отставного генерала заядлым вольтерьянцем. Все знали, что занят Михаил Теофилович делом, быть может, более важным, чем сбор урожая или пестование скота, ведь каждое утро, усаживаясь в своем кабинете под портретом главного вольтерьянца, месье Вольтера, перед собранием различных стеклянных емкостей, перед весами с полупрозрачными чашками, перед выстроившимися, что твоя орудийная батарея, микроскопами, мыслил Михаил Теофилович о сугубых внутренностях человека, о разных его жидкостях, осадках и слизях, равно как и о секретных его «эциях», и все это ради поддержания человеческого, отнюдь не бычьего, здоровья.

Однажды в одно из подобных утр услышал Михаил Теофилович через открытое окно и ветви многолиственного сада шум дюжины копыт и окрики кучера с проселочной дороги. Вынес на террасу свое корпулентное тело и увидел, что в поместье въезжает запряженная тройкой щегольская иноземная карета. Так и есть, Николай пожаловал с регулярным визитом; откуда на сей раз?

Седовласый, хоть и с подкрученным коком, весьма подтянутый в талье — небось усильями корсета, — Николай Галактионович Лесков чуть ли не выпрыгнул из экипажа, чуть ли не побежал к нему на крыльцо, однако что-то, видно, пронзило седалищное сплетение, и он остановился в мгновенной задумчивости. Тут же, впрочем, двинулся дальше, слегка припадая на ступенях.

«Мишка, видишь, я сразу к тебе, не заезжая даже к Фекле! Черт бы побрал хваленого „честертона“, растряс всю задницу, защемил мускулюс глютеус! Ну, как ты, друг мой братский? Дай-ка огляжу! Хорош, хорош, как всегда, со своей неотразимостью! Небось из младенцев-то на селе половина твои, ха-ха-ха?!»

Они обнялись.

«Ах, Коля-Николя, соскучился я уже по твоему бонвиванству», — проговорил Михаил Теофилович.

«А я— то как соскучился по тебе, эскулапус мой уединенный! -в прежнем духе продолжал выкрикивать Николай Галактионович. — Не знаю уж, что и делать-то буду без тебя на сей грешной планете!»

«Это как же прикажешь понимать?» — опешил Земсков.

«Ну ведь когда-нибудь, хоть к ста-то годам, небось преставишься, а, Миша?» — весело предположил Лесков.

Земсков с интересом посмотрел на Лескова: «А ты, стало быть, не собираешься еще в дорогу к тем-то годам?»

Лесков с огорчением потрепал дружескую холку: «Ох, не люблю я этих „еще“, ох, не приветствую! Ну ладно, хватит шутить, давай начнем с дела».

Земсков провел Лескова с жаркого крыльца в прохладу кабинета и крикнул, чтобы принесли из ледника квасу. «И шампанского!» — крикнул Лесков вдогонку. Адъютант Зодиаков (сын упомянутого в главах секретаря Зодиакова) внес за ним в кабинет кожаный саквояж, как и все у Лескова, превосходной работы. Друзья уселись в кресла напротив друг друга, выставив колена, как бы спецьяльно, чтоб бить по ним стариковскими дланями.

В саквояже были карманы с флаконами. Быв извлечены и расставлены на столе, флаконы демонстрировали этикетки с именами петербургских кавалерственных дам и знатных законодателей общества: Шерер, Курагины, Нессельроды и даже главный политический специалист-мыслитель Сперанский. Так уж повелось за последние годы, что в петербургских политических салонах стал появляться чуть ли не на правах отечественного Калиостро известный в прошлом боевой екатерининский генерал Николай Лесков, маркграф Бреговинский. К нему обращались со своими малыми и большими недугами представители высшего света, кои были либо пресыщены, либо не удовлетворены светилами официальной медицины. Точно не известно, в какие таинства посвящал свою клиентуру сей представительный и до чрезвычайности светский господин, женатый, как гласила молва, на уцелевшей представительнице одной изчезнувшей в одночасье династии остзейских принцев. Поговаривали, что вовлекает он свою паству, сиречь пациентов, в некое сиамское шаманство, совместную экзальтацию с камланием и тряскою, почерпнутое якобы из трудов своего морганатического родителя, одной из наиболее загадочных личностей екатерининской эпохи, шпиона, писателя и путешественника Ксенопонта Петропавловича Афсиомского, автора прогремевшей во второй половине прошлого столетия повести «Земные и внеземные шествия Ксенофонта Василиска». Доподлинно было известно, что раз в месяц Лесков покидает столицы с образцами высокородной урины, экскрементов, лимфы в форме экссудативных выделений, запекшейся сангвы, бронхиальных мокрот и даже комочков спекшейся или, наоборот, разведенной до полупрозрачности джизмы. Генерал не делал секрета из того, что направляется он на консультацию к своему партнеру, гениальному целителю и такому же, как и он сам, отставному екатерининскому генералу Михаилу Земскову, барону Оттецкому и Анштальтскому, обладающему даром проникновения в тайны человеческих организмов путем прочитывания индивидуальных выделений. Возвращался в столицы Лесков с саквояжем, полным тщательно рассортированных порошков в облатках из подсушенной лягушачьей кожи, микстур, запечатанных в рыбьи пузыри, пропитанных кое-какими отравами кусочков сахара, пучочков горьких трав, кои надобно было жевать всухую или растворять в перепелячьем бульоне, и тому подобных, всякий раз весьма неожиданных, снадобий. Все это было приготовлено собственноручно самим великим затворником, кому, как гласила молва, случилось быть в молодости конфидантом великого Вольтера и негласным фаворитом Ея Императорского Величества. Все эти процедуры, предоставляемые такими исключительными личностями, стоили огромных денег, однако общество готово было за них платить и больше, и оно платило все больше и больше, поскольку видело, что лечение приносит пользу и что люди улучшаются. Толстые пачки ассигнаций, а временами и золото Лесков привозил в рязанское поместье своего друга, где и делил пополам, без утайки.

Кто бы думал, что так благоприятственно все сложится, когда в возрасте пятидесяти двух лет, сразу после кончины матушки-государыни, оборвалась обоих столь блистательная с начала и до конца имперская служба.

В молодости своей, еще в том памятном 1764 году, после возвращения с острова, получения чинов, титулов и наград, Коля и Миша по совету Гран-Пера вышли из секретной экспедиции. Совет сей, как они поняли, пришел то ли от исчезнувшего без остатка барона Фон-Фигина, то ли от Той, кого он на острове представлял с толь неповторимой куртуазностью. Кажется, было сказано примерно так: «Пусть пребудут теми, кто они есть, ибо секретственные машкерады не всегда способствуют становлению личностей». SIC!

Карьера Миши проходила в кавалерии, вто время как Коля в силу своего раннего французского курса направлен был в артиллерию. И все же наши братственные друзья всегда старались устроить свои службы так, чтоб быть поблизости друг от друга, и если, скажем, Николай командовал батареей при Дубоссарах, он почти был уверен, что в начале общего штурма мимо его редута в составе блистательных лейб-улан проскачет и Михаил.

***

Их пассии, принцессы уничтоженной династии Грудерингов, стараниями все того же как бы несуществующего барона Фон-Фигина, а стало быть, и стоящей за ним высочайшей персоны, были устроены под покровительство санкт-петербургского двора. Им были выделены такие суммы, о коих не мог даже и мечтать их папенька, геройски погибший курфюрст Магнус Пятый Великолепно-Самоотверженный. Много месяцев ушло на восстановление здоровья бедных девочек, пока наконец под наблюдением лучших медиков Двора они не вернулись к своим неотличимым образам юных красавиц. Юных, но очень грустных. И не совсем еще умственно здоровых, если судить по душераздирающим крикам, иной раз прилетающим ночью из высоких палат.

Каждую раннюю весну по накатанным за зиму дорогам девочек направляли на лечение в швейцарский Давос. Для сопровождения Коля и Миша по высочайшему повелению получали отпуск из полков. Ехали через Германию, и в каждом из пересекаемых германских пфальцев местные владыки устраивали путешественницам, то есть в любом случае более или менее родственницам, радушный, хоть и не без понятной траурной нотки, прием. Кровавое дело на острове Оттец потрясло все существовавшие к тому времени германские государства. Общее мнение сводилось к тому, что дальше так жить нельзя, пора покончить с торговлей полками и армиями и с бесконечными войнами по поводу различных «наследий». В единой Германии такого грязного дела не могло случиться! Иными словами, трагедия Грудерингов исторически внесла вклад в идею объединения германского мира для вящей пользы, как многие просвещенцы полагали, всему человечеству или, как мог иной раз обмолвиться генерал Афсиомский, «всему пчеловодству». Почтенную герцогиню Амалию Нахтигальскую, урожденную Грудеринг, о причастности коей к сему делу пошли нехорошие слухи, подвергли такому остракизму, что правительница сия в состоянии непрекращающейся истерики предпочла исчезнуть, предварительно отписав все свое герцогство королю Пруссии.

***

По вступлении девочек в совершеннолетие и опять же с благословения российской монархини, переданного через несуществующего Фон-Фигина, состоялись их свадьбы с гвардейцами Ея Императорского Величества, новоиспеченными маркизом Бреговинским и бароном Оттецким-и-Анштальтским. Тому предшествовали тайные, а то и нестерпимо открытые страдания четырех любящих сердец. Во-первых, не совсем было ясно, в кого кто был влюблен еще в идиллический срок влюбленности, хоть и предполагалось, что Николя — в Фио, а Мишель — в Клоди; и соответственно наоборот. Во-вторых, совсем уж неясно было, что с кем случилось, Клоди ли была подвергнута массовому насилию гадов, Фио ли пряталась в башне и общалась с ангелами; или наоборот. И в-третьих, возникла весьма двусмысленная тема мезальянса и жертвенности. Пока династия была жива, двое худородных уношей не считались подходящим выбором для двух принцесс, кои по династическим канонам могли быть выданы за каких угодно высоких персон, вплоть до великих князей; тому примером была и сама государыня. Ну а после трагедии два блестящих карьериста как бы снисходили до двух несчастных сироток, ущербных к тому же физически и духовно.

Коля, конечно, склонялся к «башенной», что была, возможно, Фиоклой, однако стеснялся, как бы ему не приписали гадливость ко второй, вроде бы Клаудии (а вдруг нет?), порченной толпой вонючих гадов. С другой стороны, как опытный в эротике уноша, он опасался, что у девы после насилия может разыграться то, что в те времена называли «бешенством матки». С этой стороны жалко было и братского друга Мишу.

Что касается последнего, то для него, в общем-то, все было ясно: он женится на порченой, изнасилованной, униженной до самого последнего предела, то есть именно ему суженной, а стало быть, она и есть Клаудия! И он с ней не будет мучиться всю жизнь, как предрекает черт запечный Сорокапуст, а будет всю жизнь наслаждаться высокой любовию! К тому же теперь уж есть приметное отличие от сестры: на шее остались две вмятины, как будто следы от клыков.

В общем, в конце концов разобрались и в один день пошли под венец в присутствии разного прочего блистательного уношества, а также высоких чинов армии и флота; сказывали, что на церемонии побывал и сам барон Фон-Фигин, укрывшийся под машкерадом знатной дамы. У Коли и Фио благодаря сурьезной опытности первого, в общем-то, получилась щастливая, или, скажем так, сносная, брачная ночь, а в дальнейшем пошло еще лучше, или, так скажем, не хуже. Что касается Миши и Клоди (будем уж ее так теперь решительно называть в ходе эпилога), то у них все вышло сложнее. Никакого «бешенства матки» у юной госпожи Земсковой не обнаружилось, напротив, матка, как и все другие сокровенные органы, после ужасного насилия погрузилась в состояние полнейшего отвержения любовных утех. Даже и самое нежное к сим органам прикосновение вызывало у Клоди мгновенную окаменелость и болезненный стон. И тем не менее молодожены любили друг друга до самозабвения, до слез немыслимого щастья. «Мишамой, — бормотала она, положив свою головку на довольно уже курчавую грудь своего героя, — я люблю тебя сейчас, как, помнишь, тогда ночью на море, на баркасе тебя любила, как будто мы с тобою одно существо, как будто еще не разделились, как будто не изгнаны!» И он отвечал ей, лаская ее мочки ушей, носик, щечки, ключицы, ручки, локотки, но, Боже упаси, не прикасаясь к межножию: «Клодимоя, я люблю тебя даже не вечной, а вневременною любовию, и нас с тобой ничто не разделит!»

У Коли и Фио начали рождаться детки: сначала мальчик, потом девочка, потом близнецы, девочка и мальчик. У братской пары, увы, детки не рождались, пока по окончании Турецкой кампании 1770 года, то есть когда Мишемою исполнилось уже двадцать шесть, а Клодимоей соответственно двадцать один, не отправились они повидать Гран-Пера в отдаленный Сиам.

***

Ксенопонт Петропавлович как кавалер самой почетной сиамской награды, Ордена Раннего Солнца, получил в Сиаме целую провинцию земли. Ежели говорить по чести, Ксенопонт Петропавлович в 1764 году, к концу экспедиции, известной под именем «Остзейское кумпанейство», чувствовал себя, а вернее, даже и не себя, а то, что выше самого себя, то есть свое достоинство, изрядно ущемленным. Ведь так либо иначе, однакож всю ту волшебную неделю на острове Оттец он старался ловить взгляды пленипотенциарного посланника, хоть и понимал, что тот его, как говорили тогда в артиллерийских войсках, «вплотную не видит». А ведь задолго до начала экспедиции Никита Иванович Панин, увещевая любимца Европы взяться за сие многотрудное дело, ободрял его самым высшим благорасположением и заверял, что он войдет в историю полноправным участником вольтеровских бесед.

Что же получилось? Если уж удавалось многолетнему уловителю взглядов поймать взгляд барона, тут же виделась в глазах того хладная и властная длань, как бы упрежающая: «Не в свои сани не садись!» Да и друг Вольтер, уж на что егоза егозою, почуял сей нюанс высшего фаворита по отношению к «своему Ксено» и понял, что тому тут без шанса примазаться к энциклопедистам, сиречь послужить своей любимой музе Клио. Так и третировали его с утонченными, но изрядно жалящими улыбочками, будто управляющего поместьем, быть может полагая, что сия упрощенная натура того непроизнесенного третмана не постигнет.

Постиг, судари мои! Вот вам-то знатно было б понять, что Афсиомский хоть тайны государственной и под пыткой не выдаст, однако ж и к прелестным ножкам Государыни не повергнется с жалобой на непреемственность барона Фон-Фигина; честь старинного византийского рода не позволит!

С теми же ущемленными сентиментами, трепеща, хоть и скрываясь за неприступностью челюсти, приблизился тогда Ксенопонт Петропавлович с манускриптом «Шествия Василиска» к тому, кого еще недавно полагал доверительным другом, к Вольтеру. Ну, сему блаженному жантильому лишь бы не уронить репутацию изящества и любезности; сочинение берет, однако ясно видно, что читать не ласкается. Где ж пределы несурьезности сего века, милостивые государи? Ведь ради просвещенности поворачиваюсь плечом к патриотам родины, к самому Александру, как его отчество, Сумарокову! Почему два писателя не могут обняться в дружеском умилении? Откуда ж берется в глазах огонек вечной иронии, сей сестры ехидства и развратницы мысли?

Разочарованный равно и в родине неблагодарной, и в тщеславной Франции, Афсиомский купил в Англии большой корабль, нанял, не щадя денег, опытный до дерзновенности экипаж и отправился в некие дальние страны, чтоб на закате дней повторить долю своего протагониста. Перед отправкой удалось ему сманить из тайной структуризации трех надежных сарымхадуров, дабы с их помощью получать новости из мира тщеты и величия, покуда не развеется на морских путях и в дальних пределах малейшая в них потребность. Среди них был и Егор, сей пернатый рыцарь скорости и надежности, почитавший генерала как возродителя их древнего рода монгольских эстафетчиков.

Не успели они обогнуть Африку, как великий почтарь влетел в каюту разочарованного путешественника с новостями от Вольтера. Книга издана, продается с изрядным успехом, пачка копий отправлена караванными путями в Сиам, к королевскому двору. Нет, недооценил конт де Рязань дружеского пристрастия великого мэтра. О Вольтер, электрический лебедь Вселенной, смиренный твой Ксено за тысячи королевских миль припадает к ногам твоим! Вот ведь и направление указал для моего вуаяжа — Сиам! Страна, где девы вечно пышут ароматами раннего солнца!

Еще один сарымхадур, Тимофей, доставил на корабль вексель от книжного агента месье Тьер-Долье. В Британском банке Калькутты уровень доверия был так высок, что, несмотря на некоторую подмоченность финансового документа, генералу был выдан цельный портфолио живых денег.

И вот — Сиам! Это было уже третье его путешествие в сию державу, и он знал, как тут себя вести. Купив в гавани караван слонов, Ксено вошел в столицу, похожую на миражную варьяцию белокаменной Москвы. Приблизились к королевскому дворцу. Генерал колебался: надеть ли когда-то подаренный Вольтером орден? А вдруг признают подделку, швырнут в узилище, произведут усекновение телес, а то еще выпорют, чего доброго? Все ш таки дерзнул, приколол к шейному банту. Орден тут же дал острейший луч, словно в ответ на запрос витых башенок твердыни. Тут же со стен грянули горны, вся знать вышла из ворот. Оказалось, ждали и вот признали гостя кавалером Ордена Раннего Солнца и Ясной Мысли, выпущенного когда-то в единственном числе и утраченного в парижских безумиях принцем-наследником, кой щас как раз и стал тайским королем.

Так Ксено и был назван почетным лицом благоуханного царства. Средствами к тому времени он располагал немереными, поскольку нувель «Земные и внеземные шествия кавалера Ксенофонта Василиска» — заметьте, между прочим, как разница в одной букве рождает из автора протагониста! — прогремела по всей Европе и даже во многих заморских колониях. Сказывали даже, что, когда лондонский журнал «Британский сад» взялся печатать «Василиска» с продолжениями, публика в Нью-Йорке выстраивалась на пирсе в очереди к приходу пакетбота со свежим нумером. В шутку, а толь и всерьез к сему курьезу добавляли, что, мол, недаром теперь участились в океане пиратские абордажи: даже и морским ушкуйникам хотца почитать любопытную штучку.

Успеху сему, понятное дело, способствовало напутствие самого Вольтера. Филозоф, в частности, писал: «…сей муж, Ксенофонт Василиск — друзья, как мне помнится, называли его Ксено, — обладает донельзя сурьезным аспектом зрения на проблемы Земли и Галактики. Повсюду, будь то в Лангедоке, Китае или Сахаре, а то и на периферийных кольцах планеты Сатурн, он оставляет свои следы в виде недюжинных детищ своего искрометного ума и незаурядного тела…»

Солиднейшие ройалтис от многочисленных издателей собирались на счетах графа де Рязань в банковских столицах мира, особенно в неприступной крепости Цумшпрехт. Ходили, правда, слухи, что еще более солидные поступления набрались на оных счетах за счет «отстёга» (так выражались в те времена амстердамские финансовые евреи) от имперских ассигнований на различные, не всегда кристальные проекты, однако слухи сии, по всей вероятности, рождались на мельнице сплетен. Впрочем, если даже и был в них какой-нибудь резон, то кто безгрешен, ведь даже и сам великий Вольтер сколотил свои миллионы не на папертях храмов, а на армейских подрядах.

Так или иначе, но денег у новоиспеченного сиамского раджи хватило и на сооружение величественного дворца, и на содержание закрытой гимнастической школы для юных девичьих дарований, и для встречи своих любимых Миши и Клоди, о подлинной цели визита которых он уже догадывался.

Несколько штрихов этой встечи, взятых из сиамского «Королевского бюллетеня»:

«Граф встретил своих наследников (!) верхом на белом слоне. Под уздцы он вел второго такого же слона, предназначенного для маркиза и маркизы. Еще две дюжины таких же слонов образовали аллею торжественной встречи. На головах у них стояли воспитанницы гимнастической школы с павлиньими опахалами».

Ничего спиртного во дворце не подавалось, да оно и не требовалось: что-то такое добавлялось за обедом при смене блюд — то ягодка какая-нибудь, то листочек, то червячок, — после чего дух подскакивал вверх, но не в пьянственном духе (пр. прощенья), а во вдохновенческом. «Вы видите, как я здесь помолодел, дети мои, — все время повторял Гран-Пер. — Видите, что такое Сиам?!» Мише и Клоди не казалось, что он особенно помолодел, однако они не могли утверждать и обратное: Гран-Пер не постарел. Проглотив ягодку, листочек и червячка, они воспарили душой и открылись графу, что хотят детей. Афсиомский хитровато улыбнулся: «Все меры уже приняты. После этого обеда зачатие обеспечено!» Пришлось приоткрыть перед ним штору в их бездну: у них не простая, а ангельская любовь, а потому им нужно не зачатие, а готовые детки, девочка и мальчик. Опытного шпиона ничем было не удивить. На следующее утро уже были предложены два младенца, принцесса Навилатронгтинанаруэкунана и принц Гдеолистрангомнисиликтреокуман, в этом роде, и соответствующие к ним кормилицы. Миша и Клоди тут же влюбились в малышей, кои вообще-то могли быть им в некотором смысле сводными сестрой и братом, и нарекли их соответственно Натальей и Георгием. Именно там, в отдаленном и вечно сияющем Сиаме, Клоди сказала Мише, что жаждет уединиться с детьми в рязанском поместье. Будет там растить крошек Земсковых в духе европейского просвещенья, приглядывать также за стареющими Мишиными родителями и ждать Мишу со своей вечной любовью и с памятью о той волне Балтийского моря, что соединила их, ну, словом, Мишеля и Клаудию (ежели не была она Фиоклой) навеки.

Узнав о решении сестры, забеспокоилась и Фиокла (ежели не Клаудия). Известно, что однояйцовые близнецы в течение всех их жизней испытывают один к другому почти непреодолимую тягу; что касается сестер Грудеринг, нам уже известна их неотделимость. Если уж выходишь замуж за русского, заявила плодоносная мадам Лескова, надо и самой становиться русской, а значит, надо вместе с детьми поселяться в самом центре сей страны, в загадочной Рязанщине. Николай не имел ничего против, отнюдь! Спасибо тебе, дорогая моя, за то, что разделяешь мои патриотические сентименты. Именно на Рязанщине живут настоящие русаки, не тронутые порчей! Сам же он с еще большей охотой устремился в строительство артиллерийской обороны, в чем и преуспел, но об этом позднее. Так и зажили две прежних курфюрстиночки на двух соседних холмах, разделенных речкой Мастерицей, по которой в жаркое время можно было ходить пешком, а в мороз нестись на коньках. К этому времени существенно сгладилась идеология двух холмов, в частности, между ними шел постоянный обмен томами «Энциклопедии» и парижскими модными журналами, а роман Шандерло де Лаклоса «Опасные связи» вызвал на обоих холмах сущую бурю как чувствий, так и предчувствий романтисизма. Вот увидишь, Клоди, скоро появится какой-нибудь аристократ, почему-то мне кажется, что в Англии, ах, Фио, я в этом и не сомневаюсь, он и продолжит жанр самовыражения! В обычные дни, посреди сельских забот, они уже не пользовали сии клички а-ля стиль, но охотно называли друг дружку на рязанский манер Феклой и Клавой.

Нередко при Дворе случались некоторые оказии, когда молодой подполковник Михаил Земсков призывался для оказания особого рода услуг. Речь шла о срочной и быстрой поездке в Ферне для передачи письма, а чаще всего какого-либо дарственного пакета от Государыни ее доверительному корреспонденту Вольтеру. Миша быстро снаряжался и вот уж мчался с каким-нибудь надежным гусаром, а то и с двумя, по знакомым ему, как и нашим читателям, североевропейским равнинам. Всякий раз на тех дорогах вспоминался ему верный друг-жеребец Тпру (он же Пуркуа-Па), погибший в Молдавии при прямом столкновении с турецким визирем, а также и Колин шаржёр Ну (Антр-Ну), доживающий свой век на конном заводе в селе Рыбное Рязанской губернии. Вспоминалось и всякое другое, включая и разные «облискурации» в Ревеле и в Гданьске, в Свином ли Мундо, в исчезнувшей с лица земли крепости Шюрстин; Бог знает, случилось ли все это в его отмеренной календарем жизни или же появлялось из головы? Миша не забыл за собой привычки — или же болячки — выпадать на миг из календаря, а иногда и Колю за собой тянуть — туда, где время катит вперед по-другому, а то и вспять.

Однажды в таком путешествии — кажется, подъезжая к вюртембергской границе майской ночью с соловьями и светляками — почудилось, что светляки сии один за другим начинают с большой высоты падать на него какими-то ревущими металлами. Показалось, что конца этому небесному реву не будет, но потом вспомнил про секунду времени и тут же вынырнул обратно в тишайшую ночь с соловьями и с совсем бесшумными световыми мухами. Сопровождающие лица даже и не заметили провала.

Между прочим, все эти экспедиции к Вольтеру чем-то были сродни подобным смещениям времени. В армейской рутине с ее регулярными построениями, проверками и маневрами не замечаешь, как и год пробежит, а тут скачешь по заграницам всего какую-нибудь неделю, а глянь, неделя сия заменила в воспоминаниях весь год. Позволь, позволь, Клодимоя, в каком же году сие было? Ах да, в тот год, когда я Вольтеру от Государыни соболей возил!

И всякий раз возникает восхищение, когда выскакиваешь на холм, с коего открывается перед тобою долина Ферне и шато с восемнадцатью окнами по фасаду, не считая мансард и подвалов, с шестью высокими трубами, с тремя фасадными подъездами. Нет, недаром нашел именно здесь прибежище лукавый старик! Ему нужны были свет и мир, и он их здесь обрел. А потом и дом здесь построил в том единственном месте, где он должен стоять как центр мира и главный светоч! Так, во всяком случае, Миша считал, хотя и знал, как много людей полагают сей светоч ехидною.

Филозоф всякий раз встречал гонца с распростертыми объятиями: «Какая радость видеть тебя вновь, мой милый обскурант! Какие парадоксы ты припас на сей раз в ответ на парадоксы просвещения?» Миша, а вернее, подполковник Земсков, маркиз де Оттец, барон Анштальтский, выдавал что-нибудь вроде:

«Мой дорогой мэтр, всю дорогу к вам я думал о трех главных заклятиях человеческих: о прошлом, настоящем и будущем. Принято думать, что мы сидим в настоящем, вспоминаем прошлое и движемся в будущее, не так ли? Между тем мы не успеваем осознать и единого мига из настоящего, как оно становится прошлым; стало быть, настоящего просто нет, не так ли? Будущее же существует только в наших мечтах, а в реальности оно тоже немедленно всем скопом превращается в прошлое, не так ли? Значит ли сие, мой мэтр, что из трех времен существует только прошлое, то есть единственное то, о чем мы хотя бы с долей уверенности можем сказать, что оно было?»

Вольтер хохотал, потирал руки: «Воображаю физиономию Дидро, ежели ему рассказать, о чем думают офицеры екатерининской гвардии!» После этого он садился писать письмо своей возлюбленной монархине, а Миша разваливался на диване, на коем они когда-то толь беззаботно возились с несовершеннолетними курфюрстиночками.

Перед тем как скакать назад, он тщательно проверял запечатку послания. Всегда напоминал филозофу о необходимости начертания на конверте надписи «Е.И.В.Е2 в собственные руки». На прощанье Вольтеру, которому исполнилось уже семьдесят пять, подчеркнуто говорил: «До следующего раза, мой мэтр!», а тот отвечал с улыбкой: «В любом случае, мой мальчик!»

Чем ближе становилась российская граница, тем выше вздымалось волнение. Отечественные виды, убожество деревень, но особенно почему-то церковные и кладбищенские ограды вздымали в душе какую-то несвойственную веку, то есть не успокаивающую, а бередящую все естество музыку. Не верилось, что в этой стране с ним может произойти что-то чудесное, а между тем понимал, что к чудесному и летит.

Вот именно, дворец всякий раз казался ему после недельных скачек каким-то чудом, чем-то вроде его собственной вздорной башки видений, с той лишь разницей, что картина нигде не морщилась по краям. От первого караула до последнего его передавали из рук в руки, вели по гулким анфиладам, пока не оставляли в пустой приемной зале. Там он стоял один у стены, бледный и, как он прекрасно понимал, неотразимый. Через время появлялась ближайшая фрейлина, чаще всего Протасова или Ташкова, или обе, «Ах, Мишель, вы всех нас погубите!». Перед ним открывались двери, и он проходил дальше уже один.

За окнами Нева либо стояла во льду, либо катила волны, качала челны, либо молчала мраком. И наконец возникала она, Е.И.В.Е2 с ея собственными руками. Всякий раз ему казалось, что она спускается к нему по церемониальной лестнице в своей любимой меховой шапке, а между тем она стояла на ровном месте и едва доходила ему до плеча, потому что в отличие от барона Фон-Фигина не любила высоких каблуков. Как полагается по уставу, он печатал шаги, с ладонью, приставленной к виску, докладывал о прибытии, вынимал из-за обшлага пакет и передавал адресату. Она протягивала ему руку для поцелуя. Он целовал тыльную сторону ладони, потом ладонь, потом предплечие, потом обе руки, что как бы подражали вспугнутой паре голубков, потом локти, тронутые уже увяданием, потом, все больше теряя голову, отщелкивал на спине кнопки, тянул на себя шнурки, обнажал ея плечи. «Ах, Мишель, — шептала она, — пошто вы думаете, что мы ни в чем вам не можем отказать?» И устремлялась вроде в поспешную ретираду, оглядывалась через плечо, беззвучно хохотала, трепетала в жажде быть пойманной, сдавалась в последней из своих комнат и получала все сполна.

Только после того, как первые восторги завершались, появлялись Протасова и Ташкова и вели императорского курьера в туалетную, где за это время приготовлена была горячая ванна. Случалось, что он засыпал прямо там, в аромате лаванды, и, просыпаясь, обнаруживал рядом роскошных фрейлин, ничем не уступающих унтерам Марфушину и Упрямцеву, за исключением волнистых усов. С возгласом «Ах, дети-дети, неразумные дети!» в туалетную заглядывала императрица, и утехи продолжались. Иной раз она входила с только что полученным письмом и зачитывала что-нибудь курьезное от «нашего шаловливого старче». Ну, скажем, следующее:

«Здесь ходит по рукам Манифест Грузинцов, объявляющий отказ в доставлении девиц ко Двору Мустафы. Желаю, чтоб это была правда и чтоб все их девицы достались Вашим храбрым Офицерам, кои того стоят: красота должна быть наградою мужеству».

Тут все присутствующие начинали бурно и щастливо веселиться, и дамы задавались вопросами, каких же это Ахиллов, каких Антиноев из состава храброго российского офицерства имеет в виду гений человечества? И тут же ответствовали друг дружке: да вот ведь он с нами, наш Ахилл, наш Антиной, наш Мишель де Террано, и теребили обнаженного неотразимца в шесть рук, а потом и обнимали его всеми телами.

Не раз Ея Величество предлагала подполковнику Земскову перебраться во дворец, но он с печальной преданностью шептал: «Нет-нет, Ваше Величество, увы, сие не предписано мне судьбою». Зная о странностях его брака, она не настаивала.

Годы шли, но такие вроде бы случайные встречи происходили с прежней бурностию. Екатерина с возрастом значительно отяжелела, ноги ее опухали, a зубы, невзирая на все старания лондонских дантистов, крошились и выпадали. Михаил между тем, отставая от нее на пятнадцать лет, продолжал пребывать в амплуа красавца мужчины. Однажды во время ее знаменитого путешествия в завоеванный Крым, то есть когда ей было уж близ к шестидесяти, он догнал императорский караван в свите Светлейшего, князя Таврического. В окрестностях только что заложенного города Севастополя, в укромной и донельзя питтурескной бухте он узрел со скалы царицыны купания. Служанки под руки вводили ее в кристальные воды. Тяжелый сам по себе живот ея отвисал, будто не выдерживая веса грудей. Ступни ног почему-то потемнели и подогнулись внутрь. И вдруг, как легла она на воду и потянулась с наслаждением, так он и вспыхнул прежним страстным желанием погони и захвата. К концу купания он уже бродил в окрестностях ея шатра, ожидая аудиенции у щедрой монархини.

***

Возвращаемся в жаркое лето 1812 года. Николай Галактионович сообщает о результатах врачевания санкт-петербургских пациентов. Анна Антиоховна Шерер перестала покрываться красными пятнами, урегулировалось мочеиспускание, однако удерживаются крепискьюлы настроения при выходе в свет. Старший князь Ателье-Курагин благодарит за настой галлигалуса осводийского: как рукой снял животные колики. Просит ваше превосходительство обратить внимание на подъем устойчивости и посылает по вашему вызову секретную экцию, добытую по вашей инструкции приемом рукоблудия. Вспоминает ваши встречи при дворе Сириниссимуса. Графиня Бессамучникова считает, что порошки перкулятория буквально спасли ее как личность и как женщину и мечтает о личной встрече с живой легендой для бесед о тайнах организма. И так далее.

Михаил Теофилович расставляет по надлежащим ящикам прибывшие флаконы и с братской улыбкой смотрит на своего Колю, этого вечного петиметра. Вот ведь в прошлом-то веке все мы, включая, конечно, и кавалера де Буало, гладко выбривали свои визажи, а теперь и у него в подражание нынешним молодцам появилась под пучочками ноздревых седин некая хорошо укоренившаяся, да еще и вельми нафабренная гусеница. Ему уже хочется, чтобы сей «наш Калиостро» поскорее ушел, дабы продолжить положенные на сегодня исследования. Николай Галактионович вынимает из своей баулы толстую пачку ассигнаций и быстро делит ее на две половины.

«Ну что, Коля, говорят при Дворе о происках Буонапарте?» — спрашивает Земсков просто так, чтобы что-нибудь сказать, и попадает в точку. Буонапарте, оказывается, привел всю Европу, лё Гран Армэ, к нашим границам, и день ото дня ожидается вторжение. Генерал Земсков вскипает: «Нынешние тугодумы хорохорятся, а ведь нет сомнения, что он устроит нам новый Аустерлиц! Не ровен час, и Петербург возьмет корсиканец! Не знаю, как ты, Николай, а мы с Ростопчиным уже решили сбирать ополчение. Ей-ей, наш эксперьянс еще поспорит с нынешними военными трутнями! Надо спасать Россию!»

Он долго еще говорит о большой политике, все больше распаляется и неизбежно в конце концов подходит к «греческому проекту», сему гениальному делу, замысленному великой Государыней «с передачи», как в том веке говорили, самого Вольтера.

***

В 1796 году все уже было готово для взятия Стамбула и проливов и оглашения манифеста о создании Новой Византии под десницей молодого императора Константина, «нашего внука». Армия и флот Порты были в полном расстройстве. Наши, напротив, собирались в противумагометанских тучах. Эскадра адмирала Вертиго нацеливалась на Корфу, дабы осуществить задуманный еще в Доттеринк-Моттеринке остров-базу. Греки по всему побережью готовы были поднять восстание за православную веру. Мечта стольких поколений была близка к воссиянию!

В Петербург съезжались военачальники на решающее совещание у Государыни, были среди них и два пятидесятидвухлетних генерала, Лесков и Земсков. Кто бы мог подумать, что при Дворе развернутся события столь прискорбные — расстройство брака принцессы Александры и шведского оболтуса Густава Четвертого, все отвратительные толки вокруг сего афронта, — что они приведут к кончине Екатерины и к дальнейшему, весьма сумнительному восхождению на трон Павла. Кто бы мог подумать, что генералы предстанут не перед ней, Великой, а перед жалким Ним, который будет кричать о перемене концепций, о выходе из «греческого проекта» и о сближении с Пруссией, тоже лишившейся декларированного Вольтером Великого и возымевшей своего тогдашнего жалкого грубьяна.

Из всех бывших в тот день у Павла генералов только двое, Лесков и Земсков, осмелились воспротивиться резкой смене курса, поднять голос в защиту «матушкиной» политики. Павел долго тогда на них смотрел с жестоким выражением лица, потом начал делать круги вокруг стола, явно чтобы не сорваться в крик, и, наконец, ровным голосом попросил подать репорты об отставке. Документы сии генералами были тут же с поклоном и предоставлены: подготовили заранее любимчики растленной родительницы, предатели родины! Нелегко они чувствовали себя, идя к выходу из Инженерного замка: могли ведь перехватить, заковать в железа, допросить с пристрастием, бросить в крепость, а то и отправить прямо в Кемь. Обошлось, отставки были по всей форме приняты и подписаны.

***

Деловая встреча старых братских друзей завершается, семейственная по традиции состоится вечером в поместье Лесковых. Николай Галактионович, с лукавостью напевая старый французский шансончик «Ах, бабушка моя была плутовка», дабы доставить братцу ностальгические воспоминания об улице Травестьер, слегка покряхтывая от своего люмбаго и всякий раз не забывая чертыхнуться в адрес колясочника Честертона, дескать, он виноват, а не шестидесятивосьмилетний возраст, отправляется «домой», как он выражается, хоть и живет в сем гнезде не более двух недель в году. Сын Михаила Теофиловича, сорокадвухлетний экзотический мужчина Георгий с террасы отмахивает Лесковым морской сигнал: «Готовьтесь, маркграф едет!» По прямой-то через речку тут сотни две саженей, а по мосту не менее шести верст.

Михаил Теофилович возвращается в свой кабинет и сразу забывает и Николая, и деньги, и петербургский свет, и даже Буонапарте с его Гран Армэ. Наконец-то он снова один с истинным делом своей жизни, исследованием человеческих жидкостей и слизей, или, как позднее стали называть это дело, с гематологией. Позвав казачка Гришатку, крепостного мальчонку двенадцати лет, крутить центрифугу, он углубляется в созерцание четвертной бутыли с мочою дедка Бычкова, сторожа усадебных парников, страдающего изъязвлениями кожи. Как он и предполагал, при добавлении крошеного марганца в смеси с химикатом собственного изготовления, названного арбокрофором, моча начинает выделять в осадок еле видимые кристаллики, те самые глюфанты, о существовании коих Михаил Теофилович давно догадывался. Из этого следует, что язвочки дедка Бычкова вызваны отнюдь не дурной болезнью, якобы подцепленной суворовским гренадером в Пьемонте, а вот именно этими самыми глюфантами, что накапливаются в моче, а стало быть, и в крови в силу печеночной недостаточности. Предположительно и врачевать сию хворобу можно арбокрофором, с Божьей помощью.

Гришатка тем временем с усердием крутит центрифугу, в коей прокручивается унция крови его собственной матери, поварихи Лукерий. Мальчик, весьма похожий на собственный Михаила Теофиловича детский портрет, писанный в один из наездов легендой всего рязанского дворянства Гран-Пером Афсиомским, весьма гордится своей должностью «ассистана» при лаборатории барина. Надо будет подумать о Гришаткином образовании. К его совершеннолетию, надо надеяться, обрушится проклятая крепостническая система.

Лукерия в последнее время стала жаловаться на перехваты дыхания и на боли в области сердца, просить у барина «верное лекарствие», серчать. Третьего дня прямо на кухне ей стало так плохо, что пришлось отворить кровь. Вот именно эта кровь и подвергается сейчас центрифугированию. Михаил Теофилович давно уже догадывается, что болезни такого рода вызываются тем, что он называет «холистратиками». Эти вещества циркулируют по всей системе, открытой гениальным Гарвеем, утяжеляют кровь, замедляют ее ток и даже оседают на оболочках сосудов в виде малоприятных наростов. Надобно, наконец, выделить оные холистратики, чтобы научиться их чем-нибудь растворять.

Вот в таких заботах проводит каждый свой день отставной генерал екатерининской гвардии, который в молодости был известен при Дворе своей удивительной неотразимостью. По завершении лабораторной части трудов он читает справочники и научные журналы, которые получает по подписке из Амстердама, а потом отправляется в отдельное строение, известное как «павильон», на деле склад, проверяет там наличие необходимых трав и химикатов и составляет заказы в различные химические и фармакологические кумпанейства.

***

Вернувшись из «павильона», он еще с порога услышал удивительную, как раз ту самую «тревожную» музыку нового века, что он когда-то предчувствовал. Это Клавдия играла германского гения Ван Бетховена на новом типе клавишного инструмента, известного как «форте и пиано». Он вошел, и она сразу повернулась к нему, затрепетав лицом и, как всегда, даже и сейчас, после стольких лет, задавая ему непроизносимый, но и без произнесения такой понятный вопрос: ты меня еще хоть немножечко любишь?

Он подошел к ней и утешил поглаживанием по седым волосам, поддуванием колечек на шее, притворной сердитостью — почему, мол, так долго была в полях? Потом сказал: «Знаешь, Клодимоя, приехал Николай, ну и, как обычно, будет суарэ у них, так что марш-марш в туалетную и сделай себя красивой». Она вздохнула: попробуй сделать себя красивой с этими опустившимися щеками и подглазиями. Вернулась к Бетховену. Мишель сел рядом в кресло, закрыл ладонью глаза. Откуда знает этот то ли немец, то ли голландец, что у меня на душе?

***

У Лесковых так совпало, что съехалось чуть ли не все семейство. Старший сын Магнус Николаевич шумно ходил по всем полам, ко всем слегка, по-доброму, задирался с шуткой, заворачивал в буфетную, выходил с рюмочкой, в общем, сиял; и не без причины — третьего дня сорвал большой куш в вист на губернской ярмарке. Этот первенец был любимцем Фортуны. Пойдя по стопам папочки, он окончил курс в парижской Эколь Милитэр, быстро возвысился в чинах и сейчас, к сорока годам, в чине полковника занимал пост в штабе генерала Багратиона. К тому же обрел он в дворянских кругах широкую, хоть и несколько фальшивую славу рыцарского наставника молодежи, бретёра и непревзойденного игрока. Жил он быстро, авантюрно, и супруга его, урожденная княжна Чехардия, в нем души не чаяла.

Две его сестры, Леопольдина и Валентина, тоже присутствовали со всеми своими чадами. Для поддержания в детях благовоспитанности и уважения к родовым традициям из глубин дома бабушка Фекла вывозила кресло-каталку со столетней немецкой старухой в голубеньком чепце, с бесконечным вязанием на коленях и с большущим котом на плече, который весьма серьезно относился к своей позиции старухиного телохранителя. Читатель, догадайся, кем являлась сия столь традиционная персона! Правильно, это была не кто иная, как некогда милейшая, а впоследствии зловещая герцогиня Амалия Нахтигальская!

***

В те еще времена, когда семьи Николя и Мишеля жили в Петербурге одним домом, а Леопольдина и Валентина были крошками, однажды, в канун европейского Рождества, у ворот их особняка остановилась колымага, из коей выскочила всклокоченная старуха, более похожая на истерическую русскую боярыню, чем на чопорную северогерманскую герцогиню. Колымага с гербом, напоминавшим стертую от времени крышку коробки нюхательного табаку, — это было все, что осталось у Амалии от ее государства. Дальше все в том же фасоне «страсти-мордасти»: на коленях поползла от ворот к дверям, рвала крест на груди, кричала что-то невразумительное на смеси русского и курляндского. Сестры ничего понять не могли, однако чувствовали в ужасной визитерше что-то свое.

Только уже в доме, когда все, что на ней намерзло, стекло на паркет, выявились знакомые тевтонские черты. Тетушка Амалия! Та самая, что в незабвенном дворце «Дочки-Матери» во времена их золотого детства вела хороводики маленьких принцесс!

Вечером вернулись из клуба мужья. Вымытая, просушенная и даже слегка накуафюренная старая дама сидела у камина. Известный всему обществу от Данцига до Киля великолепный французский вернулся к ней. Именно на этом языке она и поведала семье свой лё плю гран кошмар. Быть может, именно сие языковое совершенство и повлияло на окончательное решение ея судьбы.

***

Оказалось, что она даже в самом страшном сне не могла вообразить, что все так ужасно кончится. Конечно, она была до чрезвычайности сердита на старших Грудерингов за то, что те без предупреждения засели со всем своим двором на острове Оттец. Даже датчане никогда бы не пошли на такое безрассудство. В герцогине боролись две сути ее естества, да-да, именно две сути: одна суть любящей родственницы и тети, другая — суть суверена, который не может просто так оставить посягательства на свою собственную, родовую территорию.

Однажды явился какой-то весьма солидный господин и предложил за умеренную плату найти решение конфликта. Он произвел на герцогиню вполне серьезное впечатление, и только потом она вспомнила, что он во время разговора иногда как бы заглатывал свой рот. Как-то весь слегка передергивался, адамово яблоко уходило под подбородок, и рот исчезал, вместо него получалось просто голое место; как колено. Впрочем, всякий раз это длилось не более секунды. Герцогиня решила, что это просто нервный тик, и только потом, уже после трагедии, она сообразила, что это был вовсе не нервный тик, а результат слишком поспешной трансформации. Вы, конечно, понимаете, дети мои, что это значит. Нет, не понимаете? А вот я, к сожалению, понимаю, и казнюсь, казнюсь, казнюсь. Ну хорошо, дайте мне еще одну скляночку валерьяны.

Не уверена, что этот господин — его имя, кажется, было Парлеуазо Гельдовский — говорил ртом, нет, в этом я не была уверена, однако, попав под наваждение, я согласилась через его комиссию нанять отряд рейтаров из Гамбурга. Сии рейтары должны были расставить во дворце караулы и попросить Грудерингов во имя мира и справедливости покинуть Оттец. Натюрельман, никакого насилия не предусматривалось, нужно было просто попугать кузена Магнуса и его высокомерную цесаревну. В случае отказа отряд должен был покинуть остров, но пообещать вернуться. Вот и все. Остальное известно. Прощенья мне нет, но клянусь, если вы, мои любимые курфюрстиночки, последние близкие души, оставшиеся у меня на этой грешной земле, соблаговолите дать мне кров и кусок хлеба, я буду самой верной и нежной шапероншей для ваших деток, а также и для их деток, а также… а также… да что я говорю… убейте меня… или… или дайте еще одну скляночку валерьяны!

Потрясенные сей исповедью, а еще более самой личностью кающейся дамы, Николай и Михаил выскочили из своих кресел и зашагали по обширной гостиной. Что делать? Выбросить вон старую гидру? Послать за полицией, препроводить беглую герцогиню в крепость? Самим отмстить за убиенных и испохабленных? Разрядить в нее пистолеты? Нет, нельзя осквернять гвардейское оружие! Поверить во весь этот бред, простить?

Амалия тем временем уже слегка похрапывала под действием благородного корня, являя собой порядочно умильный образ старенькой аристократки с одной лишь необычностью: над ухом у нее вдруг поднялся крепенький цветочек, по виду роза, но с запахом валерьяны. Клаудия и Фиокла, стараясь не глядеть на мужей, подняли тетушку и увели ее в опочивальню. Вскоре они вернулись со странным видом прежних вечно счастливых курфюрстиночек. «Ах, наши милые мужья, попробуйте нас понять! Ведь мы потеряли всех наших родных, а эта несчастная, при всей своей монструозности, все же наша тетушка! Ведь она из Грудерингов!»

Так и стала безобразная герцогиня отменнейшей шанероншей еще по крайней мере двух поколений наследников подсеченного ею под корень рода.

***

Из всех детей Николая и Феклы Лесковых отсутствовал в тот вечер только младший сын, тридцатипятилетний флотский офицер Аруэт Николаевич. Трудно было даже предположить, на каких градусах широты и долготы находился в этот момент его корабль, представитель уже четвертого поколения многопушечных громад, носивших любезное российскому флоту имя «Не тронь меня!». Последнее письмо пришло из Гибралтара, что давало возможность предположить, что возглавляемый им линкор входит в союзную, то есть в основном британскую, эскадру, занятую пресечением средиземноморских происков Буонапарте.

Своими успехами в морском деле Аруэт, названный так, разумеется, в честь все того же властителя дум прошлого столетия, обязан был славному адмиралу и одному из главенствующих лиц екатерининского «греческого проекта» Фоме Андреевичу Вертиго, ставшему после описанных в сей повести событий верным другом его батюшки. Вышедший в отставку престарелый герой турецких битв как раз в Гибралтаре и обосновался на закате своих дней, вернувшись, таким образом, к своему исконному британскому имени Томаса Вертайджо. В одном из писем Николаю Галактионовичу он сообщил о недавнем визите коммодора Аруэта Лескова.

«Твой сын, — писал он, — являет собою идеал флотоводца российского, хотя и удивляет некоторой коловратностью своих политических взглядов. В частности, борясь с французскими эскадрами и честно выполняя свой долг, он в то же время восхищается личностью Императора Наполеона и никогда не именует оного Буонапарте. Вельми я опасаюсь, что новое поколение дворян еще удивит мир экстремным выражением вольтерьянских идеалов, унаследованных ими от нас, своих родителей».

Получив сие послание и прочитав вышеуказанный пассаж другу Михаилу Теофиловичу, Николай Галактионович кричал, стучал тростью, однако ж глаза его светились странной гордостью за своего оригинального сына. Михаил Теофилович, кажется, понимал происхождение сей гордости. Новое поколение все-таки должно проявляться с новыми, или, как нынче гласят, «байроническими» (по имени какого-то непутевого английского лорда), взглядами на сущий мир, иначе в мире нарушится циркуляция жидкостей и слизей, иначе холиостратики накопившихся предрассудков приведут к образованию безобразных сгустков и застою необходимых для энергии тела и души эльсистрациратов.

С тою же не вполне отчетливой, но понятной гордостью он относился к своим собственным детям, родившимся у них во время долгого сиамского путешествия. Холостяк Георгий и волоокая красавица Наталья, ныне княгиня Пензовалдайская, несмотря на довольно иноземную внешность, выросли настоящими российскими либералами. В Петербурге, где они проводили большую часть времени, они посещали вольнодумские салоны, где говорили более о масонах Радищеве и Новикове, чем о наследии масоноборческой императрицы.

***

Княгиня Пензовалдайская, антр ну, была весьма близкой, чтобы не сказать, интимной, подругой мореплавателя Аруэта Лескова. Настолько близкой, что у родителей по обе стороны реки Мастерицы возникали опасения по поводу слишком уж родственного слияния кровей. Впрочем, сиамские влияния затемняли славянские, черты двух ее деток, так что трудно было сказать, кто на кого похож. Самому князю, человеку намного старше Натальи, сии тонкости были, как тогда говорили, «до свечи». Выйдя в отставку из преторианской гвардии императора Павла, он теперь сиднем сидел в своем огромном тамбовском поместье, злобствовал по адресу новых российских поколений и воспарял душою только в сезон псовой охоты, когда гонял по покатым холмам свои отменные английскую и русскую своры.

Что касается красавицы Натальи, то она предпочитала их богатый петербургский дом, а если уж отправлялась на Тамбовщину, то по дороге надолго задерживалась у маменьки с папенькой и с соседствующей тетушкой Феклой, то есть ликовала в атмосфере фортепианных концертов и регулярных книжных присылок из Европы. Словом, она со своими детьми тоже присутствовала на семейном ужине у Лесковых.

***

Уселись все вокруг большущего овального стола. Во главе его, разумеется, фигурировал сам маркграф, генерал Лесков, вовсю играющий роль патриарха большого дворянского сельского клана, как будто это и не он хитроумным «русским Калиостро» вот уж пятнадцать лет рыщет по городам и весям России и близлежащей Европы.

Визави от него восседала герцогиня Амалия, то есть можно было и про нее сказать, что это она возглавляет стол. Так или иначе, но по традиции Лесковых-Земсковых предполагалось, что вокруг герцогини собирается многочисленное детство клана, коему она преподносит весь отменнейший «финесс» оверсаленной Европы. Нынче уже не так многого можно было ожидать от полуслепой и на три четверти глухой дамы, однако даже и сейчас она иной раз выкаркивала: «Не путать куверты!», или: «Салфетку!», а то и целое изречение вроде: «Улыбку — извольте, хохот — на десерт!» В эти редкие осмысленные моменты с основательно усохшей ея головкой происходили необычные явления: ну, скажем, из уха у нее всходил колосок яровой пшеницы, на нижнем веке по соседству с глазом появлялась незабудка, на подбородке вырастал крепенький грибок, или вдруг по неровностям щеки неспешно проползала пушистая гусеница, поглядывающая на собравшихся вокруг довольно вдумчивым взглядом. Дети так привыкли к этим странностям, что не обращали на них внимания.

Вскоре за столом определился и истинный глава пира. Оным естественно оказался не кто иной, как старший сын Лесковых, Магнус Николаевич. Набравшийся грузинских привычек от своей супруги и от генерала Багратиона, он объявил себя «тамадою», постоянно провозглашал тосты и выкрикивал столь благозвучное «алаверды!», а также показывал в лицах всем знакомых помещиков, что «профершпилились» за картами на губернской ярмарке.

В промежутках между блюдами общество непринужденно пускалось в танцы, и тут уж к вящему удовольствию всего детства истовым церемониймейстером становился богатырственный тяжеловес, Гран-Пер Мишель. Именно он однажды между кофием и бланманже начал бухать всеми пальцами, а то и локтями по клавиатуре и в память о юношественных авантюрах объявил матлот-матроску. То-то было визгу среди детства, когда обе бабушки, Клавдия и Фекла, подбрасывая юбки, пустились в пляс. Среди сего всеобщего танцевального варварства никто из детей и не заметил, как бабушки в углу залы уткнулись друг дружке носиками в кружева и содрогнулись в ошеломляющих воспоминаниях. Словом, пир удался.

***

Дом затихает. Детей развели по спальням. Родители вышли к прудам, на коих, словно отблески празднества, покачивались отражения луны. С колпачками на длинных шестах по комнатам прошли слуги и загасили высокие люстры. Два старых друга, Николя и Мишель, по старой привычке остались вдвоем у большого полукруглого окна с видом на залитую луной обширную и немного слезливую рязанскую равнину. О де ви, похожий на расплавленный янтарь, из тяжелого хрусталя перетекает в два легких и далее через видавшие виды глотки отправляется на соединение с не менее умудренными жидкостями и слизями их организмов.

«Эта твоя сегодняшняя эскапада на фортепьянах, Мишка, напомнила мне знаешь кого? Унтеров Упрямцева и Марфушина, помнишь? — не без мечтательности вопросил Николай Галактионович и, увидев улыбку на морщинистых губах друга, продолжил вопрос: — Ты их встречал потом в Петербурге?»

«Как же, встречались, — ответствовал Михаил Теофилович. — Только без усов и в других чинах. Да и имена были другие. Как ты думаешь, Колька, записана ли сия облискурация в книгу наших грехов?»

Лесков рассмеялся и подкрутил свои новомодные усики: «Можешь не сомневаться, ваше превосходительство, и не надейся на вольтеровские индульгенции! Лучше давай, пока живы, вместе покаемся, только не православному батюшке, а ксендзу в Данциге».

Почти никогда они не говорили о своей второй религии, католичестве, которое тайно приняли по настоянию невест-католичек. В духе цветущего своего вольтерьянства шевалье Террано и Буало мало заботились в те дни о разделении церкви и нерушимости ритуалов. С такой же легкой душою вторично пошли под венец и в рязанских православных краях. С той же степенью легкости, впрочем, они относились и к атеистической догме энциклопедистов, а усмешливую фигуру Бога, известного в предреволюционной Франции под кличкой «Господин Быть», полагали проявлением бойкости языка и слабости духа. Непостижимый Део, вот перед кем они благоговели. Он посылает к людям своих аватаров, Будду, Моисея, Христа, Магомета, дабы очистить их сути от «холиостратиков» догм, но люди из сих посланников творят новые догмы. Таким образом, отрешившись от множественных сомнений, можно легко вскочить в седла и понестись в непостижимом, как сам Део, пространстве, порой проскакивая границы между прошлым, настоящим и будущим.

Между тем тяжелый хрустальный сосуд становился все легче. Почтенные генералы с каждым глотком О де ви становились моложе, и в темных стеклах виделись им отражения их прежних юных лиц. Беседа стала перепрыгивать с темы на тему, подобно тому, как Пуркуа-Па и Антр-Ну перепрыгивали с камня на камень при переходах через швейцарские горные ручьи.

«Мы редко видимся, Мишаня, а я давно тебя хотел спросить: случаются ли с тобой в преклонном возрасте прежние визионы? Шалит ли по-прежнему твоя голова?» — спросил Николай.

Михаил усмехнулся: «Ах, Николашамой Калиострович, башка моя нынче затвердела в научной работе, в рутине медлительной жизни. Часто мне вспоминаются прежние ослепительности. Помнишь, я тебе говорил про летающие домы, про визги Орды, про лунное пребывание?…»

Николай мечтательно улыбнулся: «Я помню, как ты в Париже на Масленицу нежданно заголосил чудную песню под гваделупский тамтам, помню еще твоего бреющего „жужжала“…»

«Не жужжала, а жужжалу», — поправил его Михаил.

«Да— да, женского рода, как бритва… -проговорил Николай. — Ах, какие были восхитительные облискурации! До сих пор не понимаю, сколько мы сидели в Шюрстине, год или день, действительно ли вели нас тогда на казнь…»

Миша взял его за острое колено крупной своей ладонью и попросил с неожиданной страстью: «Вот ежели бы ты угостил меня поперек головы какой-нибудь колотухой!» Николай сбросил его длань со сгиба своей конечности: «Окстись, мон шер! Мне голова твоя дороже собственной!» Смущенные оба, один юношеским порывом, другой старческой сентиментальностью, два генерала раскурили две драгоценные длинные трубки, взятые еще при взятии Очакова во дворце великого визиря Саламбека-паши. Миша сквозь дым смотрел на своего братственного друга и видел, что еще один вопрос у того назревает, быть может, тот самый, что мучит столь долгие годы. Так и оказалось. С нарочитой некоторой небрежностию, как бы мимоходом при разливании О де ви, тот полюбопытствовал:

«Скажи, Михаил, это правда, как иной раз исторические люди говорят, что ты поял Государыню?»

С тою же мимоходностью, поднимая бокал, Михаил Теофилович ответствовал:

«Случалось».

Ответ сей поверг Николая Галактионовича в какую-то душевную коловратность. Рука его дрогнула, частично расплескав бокал. Страдальческим голосом он зашептал: «Миша, Миша, брат мой, сейчас, когда все уже прошло, скажи мне, сколько раз в течение жизни соединялся ты с нею?»

Земсков положил Лескову руку на подрагивающее плечо: «Успокойся, Коленька, я тебе все расскажу. У нас было в жизни восемнадцать свиданий, а сколько раз соединялся, не сочту. Но прежде ты мне поведай, пришлось ли и тебе познать властительницу?»

«В том— то и дело, что не могу ответить, -отчаивался Лесков. — Лишь раз во время Остзейского кумпанейства проснулся я в опочивальне барона Фон-Фигина, но тот уже исчез вместе с кораблем „Не тронь меня!“. Так и не знаю, что было в ту ночь, но только после не раз посещала во сне память о чем-то толь величественном, чего уж более никогда в жизни не повторялось». Он опустил лицо в ладони и вконец расхлюпался. «Всю карьеру… галлюцинировал… мечтал предстать… скрежетал по адресу… всех тех мазуриков Орловых… балды Васильчикова… кентавра Сериниссимуса… смазлюшки Ланского… прочих жеребчиков…» Он поднял голову. «Однако, Миша, как же так получилось, что ты не въехал к ней во дворец?»

Земсков некоторое время молча смотрел в окно на залитую луной даль, испещренную бестолочью болот, меж коих, как спящая уж, лежала захудалая речка. Наконец изрек: «Потому и не въехал на жительство, что не ласкался быть, как тогда говорили о фаворитах, „в случае“, а просто дорожил теми свиданиями, на кои всегда мчался, чаще всего скакал в седле как оглашенный. Для меня в те дни весь мир вокруг представал в каком-то новом виде, всякое древо шумело о чем-то непознанном и ежели снег в лицо летел, так будто с неведомых вершин, а ежели солнце озаряло окна, так вроде по мановению моей собственной руки, как будто от щелчка пальцев, все поражало неслыханно, тем паче стук ея каблуков, шелест платья. Короче говоря, Коленька мой дорогой, за те годы восемнадцать раз я был страстно, как мальчишка, влюблен и жадно жаждал, как, быть может, когда-нибудь в песне споют, эту Ея Величество Женщину…»

«Ты все— таки безумец, -прошептал Лесков. — Или Ланцелот, заново рожденный».

Земсков невесело рассмеялся. «Ланцелот, одержимый Гинервой, что правит сама, избавившись от Артура, так, что ли? Между прочим, ты заметил тогда на острове, как ластились к барону Фон-Фигину всякие твари: кони, кошки, голуби, выжлецы и собаки? Вот и меня, как одну из тварей, тянуло к нему, хоть и страшился того, что казалось мужеложской похотью».

«А как же наши влюбленности в курфюрстиночек?» — со вздохом спросил Лесков.

«Ах, друг мой братский, для меня ведь Клаудия была совсем иным ликом любви, — пробормотал Земсков. — Таким иным сей лик и остался наперекор злодейке-судьбе. Екатерина же воплощала всю усладу греха земного. Мы много с ней говорили о сиих предметах».

«Ах так? — удивился Лесков не без толики ядовитости. — Вы, стало быть, не только любодействовали, но и беседовали?»

«Часами, устав от утех, шептались в постели, боясь подслушивания. Иной раз, приблизив свечу, она зачитывала мне куски из писем Вольтера. При чем тут Вольтер, спросишь ты. Да как же, ведь все наши свидания как раз и начинались с передачи писем, ведь я был восемнадцать раз в роли ея спецьяльного и тайного в Ферне курьера. Ох уж сей сладкозвучный старик! Иной раз мне казалось, что и он влюблен в некое екатерининское величество. Запомнились иные из его обращений.

«Да здравствует августейшая обожаемая Екатерина!… Ваше Императорское Величество, вы приемлете некоторое обо мне сожаление в рассуждении моей к вам страсти. Вы подаете мне утешение, но в самое то время наводите также несколько и страху и, как видно, для того, чтоб содержать своего обожателя в привычке к терпению… Мне должно онеметь, наложить на изступление мое молчание и остаться в пределах глубокого почтения и преданности, с коими и повергаюсь к ножкам Вашего Императорского Величества на то короткое время, которое еще осталось жить альпийскому пустыннику…»

До сих пор не могу взять в толк, чего тут боле: искреннего душевного «изступления» или французской витиеватой любезности? С мнимой шутейностью я спрашивал о сем Екатерину, и она с мнимой шутейностью каялась в грехах с Вольтером. Однажды, впрочем, даже как бы осерчала: «Милый мой друг, то, о чем вы вопрошаете, относится не ко мне, а к посланнику Фон-Фигину!» Как тебе сие понравится, Николай?»

Избранные фразы, взятые автором повести из переписки друзей, кои якобы никогда в жизни не зрили один другого воочью.

От Императрицы. Первое письмо. 1763.

…по обширности России, год не иное что, как один день, как тысяча лет перед Господом. Мне больше нечем извиниться в том, что Я не сделала еще того добра, которое Мне сделать надлежало бы.

Предсказание Жан-Жака Руссо, надеюсь, пока Я буду жива, не сбудется. Таково мое намерение, а время покажет следствия. После сего, Государь Мой! хочется Мне вам сказать: Молитесь обо Мне Богу.

От Вольтера. 1766.

…Все ученые люди в Европе должны повергнуться к стопам Вашим.

Чудеса изволите творить Вы, Всемилостивейшая Государыня!… Щастлива Ваша Академия, имеющая целию образование людей, независимых от Св.Франциска!

…Простите ли, Всемилостивейшая Государыня, дерзость моей маленькой досады на то, что Вы именуетесь Екатериною.

…Вы сотворены не для Месяцеслова.

…пусть Юнона, Минерва, Венера или Церера делают лучший склад «…вклад? — В.А.» в Поэзии всех народов.

От Императрицы. 1766.

…Я не думаю иметь право на то, чтобы быть воспеваемою… не поменяюсь именем с завистливою и ревнивою Юноною; Я не так тщеславна, чтобы принять имя Минервы; называться Венерою хочу еще менее, потому что сия красавица слишком прославлена; Церерой быть я также не могу, потому что урожай в России нынешний год был очень не хорош.

От Вольтера. 1767.

…Русского языка я не знаю, но могу видеть из перевода Вашего манифеста, который изволили Вы мне прислать, что он имеет такие перемещения и обороты, каких совсем нет на нашем языке. Я не скажу того, что сказала одна Придворная Дама в Версалии, которая сказала: «Жаль, что Вавилонское столпотворение произвело смешение языков, а без того бы весь Свет говорил по-французски».

Сосед Ваш, Китайский Император Камги, спрашивал одного миссионера, можно ли на Европейских языках писать стихи? Он в этом сомневался.

От Императрицы. 1767. Казань.

…не лучше ли, Государь мой, все похвалы человекам отлагать до смерти их… потому что все человеческие дела коловратны и непостоянны… Законы, о коих столь много говорят, все еще не приведены к концу. Но ах! кто может поручиться за их совершенство? Конечно, не нам, но потомству предоставляется право решить сию задачу. Вообразите себе, что они должны служить Европе и Азии. Какая чрезвычайная разность в климате, в народах, в обычаях и в самих понятиях!

Я теперь уже в Азии… В здешнем городе находятся двадцать различных народов, не имеющих между собой ни малейшего сходства.

От Вольтера. 1767.

…Естъли они «Турки. — В.А.» объявят Вам, Всемилостивейшая Государыня! войну, то она легко может довести их до того, что в рассуждении их Петр Великий имел в виду, то есть чтоб Константинополь сделать столичным городом Российской Империи. Сии варвары за малое уважение, оказыванное ими по ныне женскому полу, достойны быть наказаны Героинею. Люди, пренебрегающие словесными науками и содержащие в неволе женщин, непременно заслуживают быть истребленными.

…Мустафа не должен противоборствовать ЕКАТЕРИНЕ. О Мустафе слух носится, что он не умен, что он не любит стихов, что он отроду не был в театре и что французского языка не разумеет; поверьте моему слову, ему не устоять.

От Императрицы. 1768.

Страницы: «« ... 56789101112 »»

Читать бесплатно другие книги:

Акренор. Затерянное королевство фронтира. Королевство-анклав, окруженное врагами со всех сторон. Отр...
Хватит брюзжать, что жизнь пресна и скучна! Земля вновь поставлена на грань глобальной катастрофы, п...
Великий Гюго построил свой «Собор Парижской Богоматери» из образов и слов, он даровал нам удивительн...
Эти люди, жившие во Франции в начале XX века, могли похвастаться родственными связями с французской ...
Улисс Поющий Медведь не мог даже представить, что научный эксперимент станет причиной его путешестви...
«Единственная цель существования человеческой цивилизации – служить питательной средой для гигантски...