Вольтерьянцы и вольтерьянки Аксенов Василий
«Войны в плюрале, — продолжал чревовещательствовать фон Курасс. — Первая вольтеровская война и Вторая вольтеровская война, а сейчас на них катит и третья, быть может, самая страшная вольтеровская война!»
Король поистине взъярился: «Черт бы вас побрал, фон Курасс, и он вас, конечно, возьмет, если он уже вас не побрал, если вы не сами являетесь воплощеньем вашего болотного кошубского Мефисто! Вы вместе с вашим чертом, то есть сами с собой, и вместе с вашим братом по имени Сорокапуст — я знаю людей, которые были на защите его диссертации в Кенигсберге и видели вас там! — вы, кажется, стараетесь втянуть меня в ваше болотистое безумие, да еще и шельмуете этим злополучным Вольтером, делая из него какого-то демонического демиурга, то ли творца, то ли разрушителя времени, а между тем он просто-напросто сочинитель, распутник, интриган и плут! Уж кто-кто, а я-то знаю ему цену! Я был много лет под обаянием его несусветного таланта, я хотел вместе с ним сокрушить L'Infame, я предоставил ему защиту от всех этих французских церковных лицемеров, а чем он мне отплатил?! Устроил злодейскую аферу с еврейским банкиром, спекулировал этими чертовыми саксонскими сертификатами, а потом сам и хватал того за горло, велел арестовать, и все это в моем дворце, в безмятежном Сан-Суси! Он пишет о поисках Бога в природе, а сам устраивает пиратские издания моих стихов, провоцирует побоище компроматов, черт его дери! Сравнивает мои стихи с грязным бельем, которое он, видите ли, вынужден стирать, а потом на коленях просит у меня прощенья, целует руку, клянется в верности и любви! А как он травил несчастного Мопертюи только за то, что тот, а не он был избран президентом Берлинской академии! Чахоточный уже харкает кровью, а тот все рассылает повсюду своего „Доктора Акакия“, все продолжает издеваться над проектом прокопать землю до середины, над проектом разборки египетской пирамиды, над забавнейшим проектом создания города, где все говорят на латыни! Вот почему я отобрал у него золотой ключ Шамберлена! И все-таки, когда он пришел ко мне сущим скелетом со всеми своими кожными болезнями, дизентерией и жабой вкупе с горячкой, я его пожалел и оставил при дворе! Чем отвечает этот гений на мое милосердие? Он бежит из Германии со своей распутной племянницей и с моими стихами! И вот теперь, фон Курасс, черт бы вас побрал, вы делаете из него какого-то могучего демиурга, именем коего называются какие-то несуществующие войны в несуществующем времени; что за вздор?!»
Фон Курасс внимал этому взрыву, прислонившись к балюстраде крыши и созерцая водосточную трубу. Хотелось всунуть ноги в такие железные трубы и зашагать к горизонту. Он понимал, что король так петушился в адрес Вольтера лишь для отвода глаз. Он просто хочет выиграть время и отвести мое внимание от того простого факта, что я, да и весь наш брудершафт находимся на грани разоблачения. Знает ли он, что Сорокапуст не брат мой, а я сам? Знает ли он, кто таков Казак Эмиль? Знает ли он других? Понимает ли он, что с этой крыши он уйдет только головой вниз?
Король опустил руку в карман и взял в ладонь рукоять пистолета. С этим он приблизился к чудовищу, которое если и напоминало еще человеческое существо, то лишь весьма отдаленным образом.
«Словом, Курасс, невзирая на все эти ваши мифологические войны, немедленно арестуйте Казака Эмиля и доставьте его ко мне. Он будет предан военному суду за разбой. Вместо него мы теперь будем работать с Петером Холштайн-Готторпом, то есть с настоящим царем».
«Это невозможно, — прохрипело что-то в глубине фельдмаршала, или, лучше сказать, уже бывшего фельдмаршала, а ныне противоборствующего королю властелина. — У него произошла деформация лица».
«Какого черта! — вскричал король. — Какая еще деформация лица возможна в вашем ведомстве, где искажены все формы?!»
«Заткнитесь, Фриц! — взвыл в ответ монстр. — Прекратите без конца чертыхаться, упоминать это имя всуе! Прекратите принимать эти ваши величественные позы! Выньте руку из кармана! Вы не у себя в Сан-Суси! У вашего поклонника просто-напросто вырос второй нос!»
После этих воплей на крыше вновь появилась толпа вооруженных людей, и Фридрих Второй Великий понял наконец, что все потеряно: трон, родина, жизнь. Порыв великолепного вдохновения подхватил его и бросил к краю крыши, туда, где сидел фон Курасс. Рыцари Пруссии, монархи просвещенного абсолютизма должны погибать в схватке! Нечего мешкать, запусти ему пулю под жабры! Вдруг что-то остановило его. Он бросил взгляд вниз, на внутреннюю площадь крепости, и увидел, что там началась какая-то до боли знакомая церемония.
По площади к помосту отряд алебардистов вел двух молодых людей с завязанными за спиной руками. На помосте возле плахи ждали их два приземистых палача. В своих длинных фартуках и перчатках они напоминали забойщиков в мясном хозяйстве, однако маски на ряшках придавали им, да и всей сцене что-то игриво карнавальное.
Король не мог оторвать взгляда от лиц двух юношей. Один был явно потрясен тем, что немыслимое должно вот-вот произойти. Он спотыкался, голова его — то есть то, что сейчас будет отделено от него, или, наоборот, отделено от него будет стройное тело? — голова его, очевидно, кружилась. Второй пытался подставить ему плечо, что-то гневное произносил, однажды даже вызывающе захохотал, показывая подбородком на палачей. Ветер сверху струйками долетал до дна внутризамковой площади и начинал трепать длинные волосы обреченных на казнь, потом угасал. Король содрогнулся от пронзительного дежа-вю. Молодые люди были похожи на друзей его юности, капитана Катте и лейтенанта Кейта. В 1732 году они втроем пытались убежать в Англию от короля-изверга, его отца. Все трое вольнодумцев были схвачены. Кейту все-таки удалось сбежать из-под стражи, а принц Фридрих и капитан Катте были привезены в крепость. Здесь оба были осуждены на смерть и посажены в одиночки. Через несколько дней в камеру принца вошел король-отец. По его приказу Фридриха подвели к окну и заставили смотреть на экзекуцию Катте. Каждый шаг молодого красавца к плахе запечатлелся в его памяти на всю жизнь. Звук этих шагов до сих пор временами звучит в его голове как своего рода метроном неотвратимости. Через несколько дней король вновь посетил его камеру, и принц упал перед ним на колени. Неумолимый старик разрыдался и поднял сына. Вскоре его женили на «безмятежной принцессе» Элизабете-Кристине, что была похожа на отборную гусыню.
Теперь шаги идущих под топор сливались в голове короля с тем «метрономом» тридцатидвухлетней давности. «Кто это?! — вскричал он. — Кого вы тут собираетесь казнить без моего ведома, презренный Курасс?» Владыка замка наслаждался. Вот хотя бы ради этих минут стоило выдержать все долголетние унижения королевской службы. Он рассмеялся: «Да это даже и не казнь. Мальчишки были схвачены при попытке похищения одной весьма важной персоны с небольшой деформацией лица. На допросе назвались французами де Буало и де Террано, но мы подозреваем, что это агенты российской службы, явившиеся с острова Оттец. Сейчас мы произведем небольшой следственный экспериментум. Одному из них отсекут голову, и тогда второй станет более разговорчивым. Ты ведь знаешь, как это бывает, мой маленький Фриц, ты ведь прекрасно помнишь, как это бывает, не правда ли? Одному, более гордому, удаляют копф, а второй падает на колени».
Внизу церемония развивалась. Протрубили трубачи. Отгрохотал барабан. Одного из пленников повалили на плаху. Палач Бруннер поднял топор.
Наверху король Фридрих Второй Великий вынул из кармана свою гордость, сработанный непревзойденными бельгийскими оружейниками по его собственным чертежам двухствольный пистолет. Грянул первый выстрел.
Бруннер нелепо упал на толстый бок. Топор скользя проехался по помосту и влетел в самую гущу алебардистов. Миша вскочил и ногою, которая была не последним его оружием, ударил в промежность палача Крейчера. Тот полетел вместе со своим неострозаточенным оружием юриспруденции с помоста и завершил разрушенье отряда.
Пулю вторую (и последнюю) король послал туда, где подразумевалась голова чудовища. Оно, не успев на лету оную пулю расплавить, рухнуло с крыши во двор.
Удар от падения был столь ужасен, что лопнули все веревки за спинами у ребят. Мгновенственно вооружившись, сии кавалеры подняли стрельбу и уколы металлом. Остатки чудовища ползали в разных местах, разруху и взрывы в своем же гнезде учиняя. Коля швырнул пакли горящей кусок в башню пороховую. Последствия не опишешь.
На крыше тем временем все битюги, Смарк, Марк, Арк и Рк, порвав упряжу, стражу топтали. С грохотом жутким рухнула вниз клеть асансёра. Кони полуслепые, громя все вокруг, вырвались из подвала. Рушилась картотека. «Ах ты, Ослябя мой славный, — бормотал монарх, на огромную спину взлезая. — Рушатся символы нашей державы, но новые тут же взмывают нам на подмогу. Я не уверен, найдется ли место в мире подлунном для чистого символизма. И все-таки мир метафизики нас поглощает и тянет гекзаметра нить от Гомера к Вольтеру».
Опомнившись после очередного разрыва осколочного ядра, Николя и Мишель побежали к опушке леса. Перметте-муа ву деманде, месье, си ву не па мор анкор, нес-па? — первый спросил на бегу. Мерси, месье, ответствовал второй. Иль ме самбль, же суй виван. Э ву? И оба почти казненных, едва ли не истребленных, закувыркались в поле с присущей юности дурью.
Отхохотавшись, уноши лихо помочились в сторону пылающей твердыни. Струи были устойчивые, крутые, лишь изредка в них мелькали рубиновые пятнышки, следствие вчерашнего допроса с пристрастием. «Эльсистророцитаты» — так квалифицировал их прирожденный медикус Михайло Земсков. Лесков Никола снова от сего словечка покатился, а отсмеявшись, серьезно сказал полубрату: «Ну, Мишка, похоже, опять мы выбираемся с тобой из ненашей не-жизни». Полубрат обнял его за плечи и внимательно заглянул в глаза: «Значит, и ты, Коленька мой родной, понимаешь про сии вольтеровские войны?» Тот смущенно пробормотал: «Ведь все же делим мы с тобою, Мишанечка мой любезнейший». Два полубрата еще крепче прижались друг к другу и обратились на миг в одного брата. Потом, разъяв объятие, пошли вольным шагом дальше к лесу и посвистали своих коней. Тпру и Ну не заставили себя ждать. Тут же вымахали из орешника, где скрывались после неудачной засады целый день, оказавшийся для их всадников месяцами застенка. Уноши радостно обратали сии родственные души в лошадиных формах и заботливо ощупали их суставы, поджилки и подсумки. Все было в порядке, включая и подсумки с пистолями и пороховым запасом, а также и с бутылками отменной «Аква виты».
Еще раз окинем взглядом всю огромную панораму бранденбургских холмов, всю пронизанную довольно щедрым солнечным сиянием, и не скажем почти ни слова о том, что в левом верхнем углу ея уже загнулся один уголок, за коим виднелось подлинное время рассказа: ночь.
В середине панорамы двигался мерными взмахами четырех великанских копыт рыжий в белых яблоках ломовецкий битюг Ослябя Смарк. На неоседланной его спине восседал, хоть и вихлялся из стороны в сторону из-за непомерной ширины оной спины, король прусской страны Фридрих Второй, удирающий из своей собственной секретной цитадели. Вслед ему с горящего бастиона кто-то из еще уцелевших пушкарей наводил коронаду; Шюрстин пробовал последний шанс достать короля.
Намотав на кулаки мощные пряди Смарковой гривы и ничего не боясь, король катил по родной земле и сочинял стихи. Экое счастье: медлительно, но неудержимо катить на верном коне из одной строфы в другую! Вот эти стихи в любезном переводе придворного Ея Императорского Величества виршеписца Семирамидского:
- Где ты, вселенная Ньютона,
- Скрываешь свой священный смысл?
- Пошто созвездий многотонных
- Не знаем мы природных числ?
- Нам дан весьма солидный разум,
- Но почему нам невдомек,
- Что кроется в красотах розы
- И в таинствах священных мекк?
- О человек, червяк прелестный,
- Чему ты куришь фимиам?
- Пошто, слагая стих и песни,
- Не можешь ты сразить L'INFAME?
- Дерзает вдохновенно молодь,
- Но не проник до черных дыр
- Ни сумрачный германский желудь,
- Ни галльский острый мухомор.
- Балы, концерты, котильоны,
- Войны кровавый карнавал…
- Ты вопрошаешь воспаленно:
- Что тянет жизни караван?
- В чем наших дней угар и пафос?
- Пошто Ньютон лежит в гробу?
- Не спрашивай! Поймешь сей фокус
- И тут же вылетишь в трубу!
Пушка грянула. Ядро пошло. Но тут же кто-то потянул уголок панорамы, и король проскочил под раму. И выстрел пропал втуне.
Начинался уже медлительный июльский закат. Жители, завершив труды и помолившись, усаживались на балкончиках и крышах, чтобы полюбоваться редкостным и красочным зрелищем саморазрушения таинственной крепости Шюрстин. Раскинувшееся на нескольких холмах сооружение с неприступными бастионами и беспрекословными башнями уже несколько часов удивляло пространство перемежающимися внутренними взрывами, обвалами архитектуры и поднимающимися из глубин клубящимися огненными грибами. «Эва как рушится! — удивлялись бюргерство и крестьянство. — Так, глядишь, скоро все позабудут об этой твердыне!»
Так, между прочим, и получилось. За ночь все выгорело. Утром найдено было лишь пепелище. К осени его на зиму распахали. Весною засеяли смесью овса с горохом. Летом скосили. Ну и так далее.
Вскоре забыли, что там было из постороннего. Страничку истории будто нечистая сила какая слизнула без всякой реверберации. Да что там история: шесть тысяч каких-то вращений вокруг светила проходят — и не заметишь.
Лишь в поле гукает некое идло болотистого свойства, но это не диво для тех, кто работал когда-либо в тех краях с косою либо с фузеей.
Глава восьмая, в коей Вольтер знакомит барона Фон-Фигина и генерала Афсиомского со своими взглядами на российские отчины, равно как и на черных рабов в Америке. Между тем над готикой Балтики пролетают голуби из древнего рода сарымхадуров, а также гремит не вполне реальная битва, в кою среди прочих сторон вовлечено цвейг-анштальт-бреговинское войско во главе с курфюрстом Магнусом Пятым.
Очередная беседа «Остзейского кумпанейства» — как стали уже именовать сию встречу в замке и в окрестностях — была проведена в самом тесном кругу, естьли так льзя высказаться о треугольнике. А пошто и нельзя? Равнобедренный треугольник за милую душу вписывается в круг при помощи сиркьюля, не правда ль? Словом, всякому известно, что угольная геометрия завсегда жаждет круга. Так и здесь получилось: три персоны, барон Фон-Фигин, генерал Афсиомский и всемирный филозоф де Вольтер, засели в библиотеке замка за четырехугольным столом мореного дуба. Каждый из них занимал свою сторону стола, четвертая же сторона осталась свободной.
Подчеркивая сугубую дискретность встречи, барон извлек из модной муфты свой личный, едва ли не сокровенный набор для письма: серебряную чернильницу, серебряную вставку для перьев, изячнейший кинжалец для очинки оных и серебряный же пенал с полудюжиной ослепительно белых и почти невесомых сиих предметов, при виде коих всяк будет горазд восклинуть, переиначивая римскую поговорку: «Воистине, гуси спасли словесность!»
«А равно и политический протокол!» — не преминет тут добавить какой-нибудь любитель уточнений.
Как видим, не было здесь ни Лоншана, ни Ваньера, ни Дрожжинина, ни Зодиакова; также отсутствовали и гвардейские унтеры Марфушин и Упрямцев, тем более что последние не знали (или делали вид, что не знают) по-французски.
Афсиомского барон загодя попросил принести с собой стопку бумаги, что тот и сделал скрепя сердце, заведомо сердясь, что будет использован на заседании как простой писарь. Увидев, однако, что барон собирается писать сам, граф Рязанский просиял душою; кто не возрадуется приглашению стать равнобедренным вершителем Истории?
Вольтер улыбался, оглядывая стены. На полках были собраны, почитай, все его издания, включая даже и самые скандальные, пиратские, со всей Европы. Присутствовали и его возлюбленная «Диатриба доктора Акакия, папского врача», что сотворила в свое время столько «шороху» (по бытовавшему тогда в литературных кругах выражению) на всех этажах Прусской академии.
По всему помещению библиутеки в излишнем даже обилии были расставлены античные бюсты: Гомер, Софокл, Эсхил, Еврипид, Платон, Аристотель (последний упомянутый внимательно смотрел на первого). Вольтер подмигнул «своему Ксено», ему понравились сии «афсиомовские машкерады».
Вообще Вольтер был в неплохой кондиции. После недавней ночи, то ли реальной, то ли приснившейся, во всяком случае, толь волшебно завершившей его блистательный монолог о любви, он как-то удивительно взбодрился, и даже вечная его мучительница, мысль о жизни как умирании, перстала докучать. Попивая по утрам отвар отменнейшего какао, доставленного с борта «NOLI МЕ TANGERE!», где капитаном был к удовольствию англофила настоящий, хоть и российский, англичанин, и строча свои бесконечные письма (позднее было подсчитано, что сей славный муж за отведенное ему время «накатал», как тогда выражались, не менее 50.000 штук эпистолярного жанра), он наслаждался и нежным июльским бризом, и нежнейшим вниманием со стороны личного посланника Ея Мадамства, и хрустящими булочками в виде полумесяца, кои он никак не мог назвать иначе чем les croissants, a также и мыслями о возможном повторении волшебного блуда, сего вящего свидетельства несовершенства человеческой природы. С этим было как-то легче преодолеть то, что все-таки слегка подсасывало внутри, в районе селезенки, где как раз и проявляется дефицит йодических атомов, намекая, что где-то поблизости, в неких пространствах безвременья, словно репетиция к злодеяниям будущего, жестоко грохочут и разрушают церкви одновременно три войны, названных толь неправдиво его именем.
«Господа, сегодняшнее наше собрание имеет первостатейное значение, — очень серьезно, без обычной его лукавинки в очах произнес Фон-Фигин. — Ея Императорское Величество ласкается, что Ея беседа со светочем ума и знания — речь идет о тебе, мой Вольтер, — пусть и непрямая, однако сугубо доверительная, поможет Ей принять наиважнейшее для нашего государства решение».
«Держу пари, что ведаю уже, о чем пойдет речь». Лицо Вольтера заиграло хитрющими морщинками, как у некоего человекоподобного лиса. «Ксено не даст соврать старому пройдохе. Еще в Париже на следующий день после сокрушительного успеха „Семирамиды“, когда ты, мой Ксено, передал мне приглашение Государыни, я сказал тебе, что мне ведома основная причина сей встречи. Ты ночевал тогда в моем доме, и мы столкнулись под утро в коридоре, помнишь? Уже тогда я знал, что речь пойдет об отмене крепостного права в России. Подтверждаете, генерал?»
Ксенопонт Петропавлович с важностию кивнул, хотя ничего подобного и не помнил. Кажется, и в самом деле наткнулся на хозяина, когда бродил там в поисках ночного горшка, был вроде бы какой-то вольтеровский намек на его исключительную прозорливость, однако о крепостном праве как будто так и не разговорились. Тем не менее кивнул еще раз: как не помнить столь важный исторический моментум! Фон-Фигин после этих кивков внимательно посмотрел на генерала, однако ничего не сказал.
«Так что же, мой Фодор, прав я или нет? Угадал ли я глубинную истину?» — вопросил филозоф.
Посланник улыбнулся. «И да, и нет, мой Вольтер. Все темы наших бесед имеют для Императрицы первостатейное значение. Филозофия природы или, скажем, иерархия искусств не менее важны, чем политическая злоба дня, к примеру вопрос о распространении императорского „Наказа“ или проблемы престолонаследия. Государыня ласкается, что ее не зря причисляют к плеяде энциклопедистов. Беру на себя смелость изречь, что среди великих Ея мечтаний наивеличайшим является мечтание сделать развитие России вкладом в человеческое просвещение. Вот почему все беседы наши для Нее в равной мере важны и тема крепостного права неотделима от всех прочих. Другое дело, что тема сия, быть может, сложнее других, поелику вовлекает в некую пучину великое многомиллионство телес и душ человеческих.
Так уж получилось в нашей обширной державе, что в отличие от Европы крепостное право у нас не только не увяло за последние сто лет, но окрепло. Ежели во Франции, в италийских государствах и во многих землях Германии, не говоря уж тем паче об Англии и особливо об ея североамериканских колониях, все эти исконные формы общества, сеньории и маноры, рассматриваются как пережитки прошлого, то в России никто под вопрос оные сеньории не ставит».
«Вы имеете в виду „вотчины“, мой друг?» — поинтересовался Вольтер. (Он произнес «ле вотшэн».)
Фон— Фигин удивленно поднял свои великолепные брови: «Какая осведомленность, браво, мой Вольтер! Вот именно вотчины, все наши княжеские, дворянские и монастырские поместья. Какими они сложились после Соборного уложения тысяча шестьсот сорок девятого года, таковыми и пребывают».
«Прости, мой Фодор, но я должен внести поправку в твои размышления, — проговорил Вольтер. — Североамериканские колонии Англии при всей их склонности к свободе пока что негожи для примера: там существует рабство».
«Так ведь это же привезенные из Африки негры», — заметил тут граф Рязанский.
«Ксено, Фодор! — горячо воскликнул Вольтер. — Я не открою вам великой тайны, если скажу, что негры — это такие же люди, как мы все! — Он помрачнел, прикрыл лицо руками и тихо добавил: — А может быть, и выше нас в силу перенесенных ими страданий».
«Как неожиданно! Как гениально! — вскричал потрясенный Фон-Фигин. — Вольтер, ты действительно совесть человечества! А ведь наши крестьяне, по сути дела, ничем не отличаются от черных рабов. Страданиям их несть числа! Даже век просвещения не принес им поблажки. Напротив, нужда в рабочей силе для строительства флота, крепостей и городов только укрепила крепостничество. Великий Петр гонял несметные толпы крестьян, как скот. Века идут, а древние вотчины, а бесконечная кабала незыблемы. Пришла ли пора покончить с этим позором раз и навсегда?»
Вольтер смотрел на столь неожиданно воспламенившегося вельможу и думал: чем он больше потрясен, уравнением ли негров со всеми человеческими особями, возвышающим ли пафосом их страданий или сравнением российского низшего сословия, всего этого белого, но безжалостно забитого многомиллионства с черными рабами Америки? Ведь у него и у самого небось немалое число душ, ведь не деньгами, а числом крепостных мужиков они там измеряют свои богатства.
Барон продолжал: «Быть может, назрела пора для великого всероссийского указа? Быть может, нежданностью мы как раз и замостим дорогу к успеху? У нас созрело нынче молодое общество, жаждущее перемен, не так ли? Во главе нашего войска стоят молодые военачальники, что два года назад привели к власти молодую и просвещенную государыню, среди них немало и вчерашних иностранцев. Пошто мы будем ждать еще сто лет?»
В ожидании ответа Вольтера барон быстро заскрипел пером по отменной, чуточку бугристой бумаге, на кою неплохо бы легла и какая-нибудь элегия. Интересно, чего там больше у него получается, восклицательных или вопросительных знаков, подумал Вольтер.
«Я вижу, господа, вы там задумали сущую революцию, — произнес он с умиротворяющей улыбкой. — Не опасно ли сие столь радикальное благомыслие? Не произойдет ли взрыв? Не преувеличиваете ли вы, мой Фодор, и вы, отсутствующая, но столь безгранично почитаемая Государыня, распространение либеральных идей в ваших „ле вотшэн“? Будь любезен, мой друг: сослагательное наклонение и три вопросительных знака».
Барон умерил свой пыл и тоже улыбнулся. «Эти вопросительные знаки уже превратили мои заметки в стаю лебедей. Ежели так пойдет, можно будет ничего не писать, а нарисовать одну большую загогулину. И все-таки можно ли упускать историческую возможность восклицания?»
«Здесь опять вопросительный, — ввернул Вольтер. — Подумали ли вы о том, что скажут бояре, владельцы многих тысяч душ? Пусть они одеты по последней моде улицы Сен-Онорэ, ездят в дорогих каретах швейцарской работы, едят на севрском фарфоре, мало того, выписывают для своих детей гувернантов с дипломами Сорбонны, целые библиотеки книг, включая нашу „Энциклопедию“, однако откажутся ли они так внезапно от своего векового владычества, от привычки покупать и продавать людей, сегодня устраивать в поместье театр, разыгрывать со своими крепостными „Федру“, а завтра подвергать сих актеров позорной и даже смертельной порке, а то и травле собаками, как я слышал; иными словами, оставшись без всех подобных средневековых прав и привилегий, не потянутся ли они к дедовской сабле?»
Несколько минут прошло в молчании, чтобы дать высокопоставленному «писцу» возможность записать многоколенный вопрос Вольтера. Закончив сей труд, барон отложил перо, с кончика коего тут же упала капля чернил и расползлась по бумаге в виде какого-то малого глазика. Поглощенные историческими мыслями собеседники посмотрели на сие странноватое проявление невтонической природы, но не придали ему никакого значения.
«Как всегда, мой Вольтер, ты копнул из самой сердцевины вопрошения, — проговорил Фон-Фигин. — Поймут ли наши вельможи благородные дерзания Государыни, не ополчатся ли супротив Нее, а также супротив всего нашего поколения? Вот ты, наш верный друг, — он неожиданно повернулся к застывшему в весьма благородной позиции графу Рязанскому (взгляд, устремленный к Платону, подбородок в лоне надежной длани), — вот ты, Ксенопонт Петропавлович, с твоим гигантическим опытом государственной службы и с близостью твоей к славолюбским кругам нашего дворянства, к сторонникам старого патриархата, что ты можешь сказать о настроениях на сием Олимпе?»
Афсиомский встрепенулся всей своей чувствительной сутью. «Помилуй, Федор Августович, ваша светлость, да откуда ж взялась подобная моя близость к сторонникам старого уклада? Ведь, почитай, вся Европа знает меня как завзятого вольтерьянца! Да и в отечестве ходит за мной такая же слава! Ведь любой из моих мужичков на Рязанщине подтвердит, что старинну-то барщину давно уж оброком я легчайшим заменил. Да разве ж Государыня наша доверила бы мне остров Оттец для устройства сего толь важнейшего кумпанейства, буде я заскорузлым патриархатчиком?!»
Вольтер, дабы успокоить взволновавшегося генерала, протянул ему через стол свою руку, как бы выпрыгнувшую из пены кружев. Афсиомский ответил схожим жестом ладонью вверх. Ладонь филозофа с привычной писательской мозолью на указательном пальце хлопнула по всецело жесткой ладони солдата. Сия демонстративная близость старых друзей пришлась по душе высокопоставленному посланнику, однако не согнала с его лица многосмысленной политической улыбки.
«Напрасно ты толь разволновался, Ксенопонт, ведь ничего злокозненного Государыня не видит в ваших литературных связях, о коих с почтением говорят при Дворе». Увещевая верного слугу Престола и Отечества, он то и дело перескакивал с «ты» на «вы», строил ему успокаивающие мины, подмаргивал красивым оком. «Просто хотелось бы подробнее знать, что говорят о возможной отмене Соборного уложения в обществе таких достойнейших персон, как Херасков Михаил Михайлович, Чулков да Левшин, князья Львов и Щербатов, не говоря уж о таком великолепнейшем сочинителе, как Сумароков Александр Петрович…»
Не без удивления он увидел, что при упоминании последнего генерал прям-таки радостно подскочил в своем кресле.
«Петрович! — вскричал он. — Петрович! Петрович! Отнюдь не! Отнюдь не Исаевич!» Теперь он знал, как перейти с этим мыслителем к иному фасону обращений: «Дражайший и любезнейший мой Александр Петрович!» Не Исаевич!
«Иса Эвиш? — поднял бровь Вольтер. — Звучит знакомо. Это что, из Монтенегро?»
«Нет— нет, Вольтер, это из другой оперы. Нет-нет, никакого отношения к сералям оттоманского султана сей господарь не имеет», -заметил Фон-Фигин. На благо, все трое располагали вельми шутливой складкой ума и потому похохотали со вкусом. Момент напряженности испарился.
«Так вот, — продолжил барон, — такая существует при Дворе анекдотка. Сей Александр Не-Исаевич-а-Петрович недавно приглашен был к Государыне на чашку чаю. В разговоре Ея Величество как бы мимоходом вопросила, как бы он отнесся к отмене крепостного права. Сумароков был полностью ошелумлен, си-ву-перметтэ-муа-се-мо. Позвольте, Ваше Величество, воскликнул пиит, но, ежели мы лишимся крепостных, где ж мы тогда будем брать услужающих?!
Существует, однако ж, сурьезный аспект сиих настроений. Все упомянутые вельможи пишут романы в стиле Вольтера, но с антивольтеровским пафусом. Я речь веду сейчас о «Щастливом обществе» и о «Хоре к превратному свету» того самого Сумарокова, о «Непостоянной фортуне» Федора Емина, о «Нуме, или Процветающем Риме» Хераскова, а также и о других различных утопических «Путешествиях в страны Офирские» выше упомянутых персон. Любопытственно, что едва ль не в каждом подобном сочинении с ядовитой сатирою изображаются подобия западных стран под оскорбительными именами Игноранция либо Скотиния, а рядом с оными возводятся панегирики патриархальным утопиям, Светонии или Разумнии, сходным с Россией. Герой неизменно попадает в блаженные земли, где царствует мудрая Правительница, оберегающая старые порядки и единственную истинную религию, сиречь Православие. Жители сиих райских земель, именуемые «славами», прилежно трудятся на своих хозяев и на Правительницу, отождествляемую с Отчизной. Все они решительно отрицают низменные соблазны иноземцев как посягновение на свое натуральное щастие.
Интересно, что все сии объемистые сочинения немедля после составления оных отправляются для прочтения Государыне, как будто авторы видят в ней своего основного читателя. Не видится ли вам, любезные господа, в этом факте любопытный замысел? Не пытаются ли вельможи-сочинители повлиять на умонастроение Императрицы? Не кроется ли в оном предприятии серьезной опаски, не тревожатся ли сии почтенные мужи за свои исконные вотчины, не опасаются ли внезапного императорского указа об отмене крепостной зависимости?»
Выслушав барона, Вольтер подумал, что подобные почтенные мужи хотят и из Петербургской академии сотворить свою вотчину. Иначе к чему надо было в прошлом году всерьез обсуждать антивольтеровскую фальшивку, писанное якобы самим филозофом дурацкое послание, да еще и засылать копию протокола прямиком в «божественные ручки» Императрицы?
«Иными словами, Фодор, вы усматриваете в таковых настроениях опасность для предначертаний Государыни?» — спросил Вольтер. Он смотрел теперь только на Фон-Фигина, как будто третьего собеседника и не существовало. Приближался решительный момент, содержавший весь смысл задуманного Екатериной диалога. Перед этим моментом он должен забыть всю свою лирику и мизантропию, все свои эпиграммы, кощунственные драмы и театральные безумства Парижа, все свои дерзостные аферы в поисках «филозофского камня нашего века», равно как и фривольности своих полудремотных мечтаний, забыть свою старость, не говоря уж о младости, ошеломительные скачки данной персоны, именуемой Франсуа Аруэ де Вольтер, забыть себя и как Кандида, и как Панглоса, вообще, между прочим, забыть весь свой ненаглядный «процесс умирания» и выступить в единственно возможном в данный момент качестве — в качестве серьезного историка и политика, отточки зрения которого могут зависеть судьбы весьма туманно им представляемого российского многомиллионства.
Не говоря ни слова, посланник барон Фон-Фигин сделал приглашающий жест правой рукою, а точнее, кистью этой упертой локтем в полированную поверхность стола руки. Внешность его, как и внутреннее состояние его собеседника, преобразилась. Исчезла нередкая в его облике игривистая смазливость, некий не вполне сурьезный секрет сродни венецианскому маскараду. На Вольтера смотрел суровый солдат-вождь, готовый к любому повороту судьбы. Так, быть может, перед началом похода смотрел на Аристотеля его достойный ученик Александр Македонский.
«Ну что ж, — приступил к своему монологу Вольтер. — Перед погрузкой на челны войско должно представлять себе хотя бы часть ожидающих опасностей, все остальные, а имя им легион, будут нападать внезапно. Настроения сеньоров, конечно, весьма сурьезная опасность, но еще более сурьезная может возникнуть сразу по началу реформы в настроениях барщинных крестьян. Поколениями привыкшие к жестокой опеке дворян, они могут не понять благих намерений Государыни и почувствовать себя брошенными и обманутыми. Возникнет пародоксальный момент восстания рабов против своей свободы, защиты исконно российских вотчин от иноземцев. С другой стороны, указ об освобождении может вызвать дикий порыв к неограниченной воле. Смешавшись с массой свободных крестьян, то есть казаков, невежественные массы ринутся на усадьбы дворян и на монастыри, а опьянев от крови, уже нелегко остановиться. В государстве возникнут ужасающие смуты, пред коими поблекнет и смута междуцарствия, что разыгралась в начале прошлого века. Впрочем, как и все подобные смуты, они будут проходить по близким парадигмам. Появятся самозванцы, претендующие на престол, то есть многократные копии, то есть все более и более не узнаваемые копии царей Иоанна Шестого и Петра Третьего. Иными словами, мой Фодор и мой Ксено, — Вольтер перевел дух, пощупал свой пульс, постучал костяшками пальцев по краю стола, посмотрел на свободную от книжных полок стену библиотеки, завешенную гобеленом с изображением триумфального шествия богов и героев, и только засим завершил фразу: — Еще по крайней мере двадцать лет в России нельзя отменять крепостного права».
Генерал Афсиомский при этих словах едва не воскликнул «Браво!», но воздержался и произнес лишь одну, но достаточно туманную фразу: «Вот так же считает и Ксенофонт Василиск».
Барон Фон-Фигин встал из-за стола и отошел к дальнему восточному окну, за коим в рамке бордовых штор катилось море, по коему при милости богов можно за неделю добежать до дому. Признаться, он был уязвлен за все свое поколение: что же — постареть посредь рабства? Что греха таить, двойственные чувства волновали вельможу: с одной стороны, вольтеровский вердикт обескураживал целое поколение просвещенной российской младости, жаждущей громыхнуть своей революцией на всю Европу, с другой же стороны, он испытал облегчение, понеже вместе с филозофом видел всю малость сей молодой группы посредь укоренившегося варварства.
Вольтер решил развить перемену, то есть разрушение мизансцены, и отошел в глубину кабинета, дабы покрутить стоявшие там медные сферы Плутарха.
«Каковы же будут твои рекомандасии, уважаемый мэтр?» — спросил, не оборачиваясь, Фон-Фигин.
Покручивая сферы Плутарха, Вольтер начал уверенно развивать свой план: «Отмену крепостного права надобно решительно, но не поспешно готовить. Главное состоит в изменении сознания как дворянина, так и пейзанина, так и купца. Люди должны видеть, что держава на их стороне, что от нее идет не ужесточение, а смягчение жизни. К этому в России имеются хоть и малозаметные со стороны, а на деле вельми сурьезные условия. Взять хотя бы большую массу государственных крестьян, то есть крепостных Ея Величества. Сии поселения должны стать модой будущей свободы. Там следует в как можно более поспешный срок упразднить все крепостнические злостные употребления. За ними будут поспешать и казенные заводы, где используется труд как государственного, так и вотчинного люда. В свой черед вотчинная промышленность и крепостные мануфактуры будут льстить себя надеждой в близком будущем уподобиться казенным заводам и поселениям.
В посессионное право на земли, недра и леса, а главное, на людей надобно ввести строгие судебные циркуляры, дабы устранить всякие злостные употребления, и прежде всего куплю-продажу людей. В этой связи обратите внимание на важность судебной реформы. Дабы устранить возможность тулузского лицемерного магистрата, о коем вы уже слышали мою печальную повесть, надобно заменять сословные, а тем более вотчинные, суды судами выборными из разных сословий.
Год за годом надобно будет укреплять на германский и скандинавский манер разного рода «марки», то есть общины, как родовые, так и соседские. Сбор податей в общинах надобно проводить не по числу душ, а по величине дохода. Семейства с большим детством должны получать поблажки. Все сословия должны постепенно получать уравнения в правах, разумеется, с учетом образовательного квалитета. Увеличение общедоступных школ должно давать даже самым темным хотя бы умозрительную фигуру будущего равенства.
Образованному же сословию надобно предоставить больше прав для расширения и квалитетного развития путем учреждения университетов, академий и литературных обществ, а также путем образования частных типографий.
Категорическим указом следует воспретить всякого рода телесные наказания, не говоря уж о пытках в судебных дознавательствах. Слышал я, что Государыня словесно воспретила бить ливрейных слуг, «никогда и ничем». Сие благое начинание надобно закрепить документом на бумаге с печатью и с ангелом в правом верхнем углу, несущим из-за облака благую весть.
Рекрутированию в армию нужно придать законные и гуманитарные формы, и срок службы должен быть сокращен вполовину, за исключением, конечно, тех, кто возжелает сделать воинство своей профессией.
Постепенно, вместе с развитием равноправия, надобно внедрять в умы и мысль о свободе передвижения. Человек должен жить там, где ему дышится вольно и где горизонты возвышают его дух. Надобно искоренить из российской жизни понятие «беглый», не вылавливать путешественников и новоселов, не привязывать их к вотчинной барщине.
По мере возможностей нужно приглашать в ваши бескрайние поля иноземных колонистов, предпочтительно немцев и голландцев (с французами поосторожней, господа!). Оные колонисты самим устройством своей «марки» будут давать пример российской общине.
Все это дела не одного дня и не одного года. Не надобно сразу рушить веками устоявшийся быт. Сия громовершительная весть, конечно, принесет Екатерине всемирную славу, однако последующая деструкция обернет сию славу в бесчестие. Не след нам уподобляться медведю иль вепрю, прущему напролом через чащу. Скорее уж следует подражать строителям-бобрам, сооружающим плотину для вольного плаванья.
Вот еще вопрос наиважнейшей важности. Ни в коем случае не надобно на пути к освобождению крестьян вооружать против реформы аристократию. Напротив, аристократия как самое развитое и самое рафинированное сословие империи должна стать первейшей союзницей Екатерины. Именно в салонах аристократии будут рождаться идеи развития. Проявляйте терпимость и к оппонентам, таким, скажем, как названные тобой, мой Фодор, утопические романисты, и они, став вашими лояльными дискуссантами, может быть, иной раз больше пользы принесут, чем какой-нибудь ревностный прогрессист с горящим взором. Даже этот ваш черногорский господарь Иша Эвич в споре скорее поймет, что слуг необязательно брать из крепостных, а можно за деньги нанять из вольных.
Поощряйте знатных дам к общественной пользительности. Недавно в Ферне привозили ко мне русскую гостью, графиню Дашкову, особу исключительной юности, коя вкупе с едва ль не фантастической премудростью делает ее сущим феноменом Икс-Виктория-Три-Палки…»
Только в этом моменте барон Фон-Фигин, который в течение всей речи Вольтера строчил на зависть Лоншану и Ваньеру, споткнулся.
«Это еще что такое, Вольтер?»
Филозоф хохотнул. «Да ведь это же номер нашего века римскими цифрами: X — неизвестность, V — победа над неизвестностью, III — ободряющие знаки для наших дам. Пусть и в России появятся свои мадам де Помпадур и мадам де Шатёру! О, кому, как не мне, знать влиятельные эманации парижских блистательных дам и их бесконечную приверженность главному лозунгу эпохи: „Покончим с лицемерием!“.
«Удивительно!» — воскликнул барон, поставил точку и метнул славно потрудившееся перо в гобелен. Остро очинённый сей предмет, утяжеленный к тому же серебряной вставкою, описал дугу и вонзился в драгоценную ткань. Послышался слабенький писк, как будто острие попало прямо в какой-то почти не различимый в своей миниатюрности глазик. Никто этого писка даже и не заметил, кроме читателей сей нувели. «Я просто поражен, мой Вольтер, откуда ты набрал толь много подробностей российского застоялого быта?!»
Вольтер, чрезвычайно довольный, прогуливался победительно по паркетам и коврам, галантно раскланивался со своим отражением в зеркалах. Ему явно нравился сей гибкий старик, казалось забывший в эти минуты о вечных своих бурлениях ниже пояса и о докучливых ломотах в костях и суставах.
«Господа, единственная моя настоящая профессия — это исторические изыскания! — бравировал он. — Все остальное — стихи, драмы, трактаты и фельетоны, физические и химические опыты, которые мы ставили вместе с покойной Эмили (а ведь мы едва не открыли научную суть огня!), — все это относится просто к ренессансной природе моего организмуса. Библиотека, даже фальшивая, мой Ксено, немедля стимулирует мою профессиональную сноровку. Недаром ведь я некоторое время занимал официальную должность королевского историка в Версале. Король и кардинал Флёри лучше других поняли, в чем моя ценность!»
Афсиомский подошел к нему с поздравительными объятиями: «Вольтер, да ведь даже я, путешественник и солдат, готов подписаться под всеми твоими тезами. Более того, готов их даже чем-то и расширить. Вот, например, размышляя вместе с Ксенофонтом Василиском, пришли мы к некоторой идее о пользительности морганатических связей между высшим и низшим сословиями. Потомству же, приобретенному от сих совокуплений, надобно предоставлять предпочтительные права для подъема в высшие сферы. Вот таким образом будет возникать подлинный межсословный эквилибриум!»
«Вот это уж совсем недюжинная идея!» — воскликнул изумленный Вольтер.
«А кто ж это такой — широконатурный и недюжинный Ксенофонт Василиск?» — вопросил, едва удерживаясь от щастливых скачков молодой веселости, посланник барон Фон-Фигин.
Генерал оправил свое жабо с исключительной значительностью. «Се есмь, ваша светлость, крупная фигура старинного византийского происхождения. Сия фигура как раз является зачинателем обширного генеалогического древа, соединяющего знатные рода с тружениками нив и ремесел. Увы, пока что еще не занесен в наши знатные рубрики».
«И в какую же книгу у нас включен сей Ксенофонт Василиск, ежели отсутствует в „Бархатной“?» — не без игривости вопросил барон.
«В книгу провидческого характера, каковая вскорости будет представлена Государыне для многозначительного прочтения!» — ответствовал генерал.
«Как это любезно с вашей строны, граф и генерал! Государыня как раз вчиталась в сей новый жанр просветительных утопий!» — продолжал весело ёрничать Фон-Фигин.
«Не забудь и старого графоманьяка! — подхватил этот тон Вольтер. — Вторая копия — мне!»
Как и вся просвещенная Европа, оба, конечно, знали о сочинительской мании сего умудренного жизненным опытом покорителя пространств.
Все трое снова уселись за стол, позвонили в колоколец, имеющий форму языческого шутилы с внушительным язычком, и заказали кофе. Вторая часть беседы, начавшаяся с веселого разговора о византийских корнях российского государства, вскоре приняла весьма сурьезные звучания, могущие в конце концов привести к громоподобным столкновениям народов и армий.
Смысл ея зиждился на давнишней идее Вольтера о сущей необходимости сокрушить Оттоманскую Порту и водрузить крест на Святую Софию. Не будучи, мягко говоря, особенно пристрастным христианином, он видел в кресте не власть церкви, а символ победы созидателей-европейцев над разрушителями-мусульманами.
Кто может возглавить сей поход, кроме просвещенной Екатерины? Кто может восстановить древний град императора Константина? Государыня приглашает мыслителя на постоянное жительство в Петербург. Мыслитель жаждет на остаток своих лет припасть к ея ногам, увы, мыслитель сей уже развил в себе значительный человеческий недуг, именуемый старостью, и проживание на шестидесятом градусе северной широты не сулит ему бодрых лет на благо великих задумок Государыни. Так почему бы не перенести столицу на тридцать градусов южнее, к берегам теплых морей, где произрастают оливы и ливанские кедры, где и старость не всегда в тягость, где и кончина соединит европейских мыслителей с мудрецами античного мира?
В этом прожекте есть историческая логика, так полагали участники «кумпанейства». Российское царство сотворено Византией. Без греческих монахов не рождена была бы и наша азбука, а церковь наша есмь византийская церковь. Так почему бы нам не освободить греков — да и самих турок, между прочим, — от жестокого тирана Мустафы, не образовать новую российско-греческую Византию, в коей соединились бы исторические христианские традиции с европейским просвещением? В сем возрожденном Константинополе всем религиям была б обеспечена свобода совести, включая и мусульманство. Нет-нет, господа гипотетические оппоненты, сей прожект — не утопия, отнюдь нет! Он опирается на историческую диспозицию века. Оттоманская Порта вступает в пору упадка. Мусульманский мир не производит промышленного продукта. В нем все держится на средневековых укладах. Армия Порты огромна, однако визири ее не владеют тактикой битв. Один прусский дивизион достиг бы Стамбула, как нож достигает сердцевины арбуза. Если б Фридрих Второй захотел, но он не хочет. Флот Порты малоподвижен. Эскадра британских фрегатов учинила бы полный разгром армадам Гасан-паши, если б британский парламент соизволил, но он подобной воли не изъявляет. У России есть гренадеры, что не уступят пруссакам, а также и моряки под стать бриттам. Стало быть, что мы имеем в итоге сиих размышлений? Во внутренних наших делах мы продвигаемся к постепенному освобождению крестьян. На внешних просторах истории мы на всех парусах движемся к Византии.
При упоминании «движения на всех парусах» в библиотеку вошел коммодор Фома Андреевич Вертиго, как будто за дверью дожидался сей навигаторской фразы. На самом деле он пришел по срочному делу и двигался так быстро, что эхо его шагов отстало от перемещения тела и долетело до библиотеки только через семь секунд после коммодоровского прибытия.
Он хотел было сразу подойти к посланнику, чтобы сообщить тому чрезвычайную новость, однако все трое участников «кумпанейства» одновременно бросились к нему и даже как-то затормошили в изъявлении дружелюбных и самолюбезнейших чувств. «Дражайший Фома Андреевич, вы как нельзя кстати!» — «Таков наш капитан, он всегда кстати!» — «Май диа коммодор, ю кэйм он э раит тайм ин э райт плэйс!» — приветствовал его Вольтер по-английски.
Его усадили в кресло. Афсиомский потянул какую-то щеколду. Часть полок с сафьяновыми корешками книг отодвинулась в сторону, открыв небольшой буфет с увлекательными напитками. Вертиго с поклоном польстил великому старику: «А я и не знал, мэтр Вольтер, что вы так хорошо говорите по-аглицки!»
Вольтер был явно в ударе. «Ах, этот английский! Джентльмены, вы не поверите, но однажды из-за сего чужого языка я чуть не лишился своего собственного. Моя Эмили при всем величии ее ума была завзятой картежницей. Всякий раз проигрывала бешеные суммы моего „философского камня“, но на нее я не скупился. В ту ночь в отеле „Камюль“ я заметил, что против нее играет целая шайка аристократических шулеров. Я стал говорить ей по-английски (мы с ней часто переходили на этот язык, когда не хотели быть поняты окружающими), что ее хотят гет бамбуззэлд, то есть хотят ее „отвезти“, как тогда выражались в кругах картежников. Она мне отвечала сердито тоже по-английски, дескать, не лезь не в свое дело, как вдруг один из этих негодяев вмешался в наш разговор. Оказалось, что он три года просидел в лондонской тюрьме, а ведь всем известно, что нет лучшей школы для изучения языков, чем тюрьма. „Эти мошенники, хитрый Вольтер и его „леди всех достоинств“, хотят нас отвезти в Страну Дураков, — завопил сей тип. — Филозоф ходит вокруг и заглядывает в карты! Ну-ка давайте посчитаемся с ними!“ Я схватил тогда тяжелый подсвечник и бросил в них. На шум снизу прибежали все наши, Эльвесьё, Дидро, Д'Аламбер, Дольба; все со шпагами в руках. Ну вот, господа, я вижу, вы не очень-то верите старому правдолюбцу! Придется мне пожаловаться Государыне!»
Отсмеявшись, все вновь приняли сурьезные экспрессивны лиц. Посланник Фон-Фигин поинтересовался у моряка, что бы тот предпринял для взятия Костантинополя с моря. Вертиго, всячески скрывая полнейшее изумление под аглицким, то есть бесстрастным, выражением лица, сказал, что это дело «не пикник». Внезапной атаки не получится, поскольку турецкий флот повсеместно присутствует по всем бассейнам Средиземноморья. Стало быть, нам прежде всего надобно будет устранить сие препятствие, а для этого следует проводить морские операции с обоих основных направлений, то есть не токмо с севера, равно и с юга. Потребуются вельми сурьезные многолетние операции. В Черном море нужно будет создать флотилии галер для перевозки сухопутных войск, а также отряды быстроходных фрегатов для эскорта и перехватов. Основные эскадры пушечных кораблей должны придвинуться с юга, по пути разгромив главные морские силы Порты. Для того чтобы скопить достаточные эскадры, нужно передвинуть часть Балтийского флота в Южное Средиземноморье и создать на полпути — лучше всего на каком-нибудь острове с христианским населением — на Корфу или на Крите — сурьезную базу-крепость для снабжения и починки. Вот так мне представляется сия историческая авантюра, несмотря на всю неожиданность запроса. Дело вполне реальное для жизни одного поколения. Как говорили в старину, «начать и кончить».
Советник Фон-Фигин поблагодарил коммодора за столь блестящую, хоть и вынужденно молниеносную морскую диспозицию. Не удивлюсь, Фома Андреевич, если вскорости мы увидим в вашем лице главного командующего Средиземноморским флотом. Весьма любезно, но опять же без излишка эмоций поблагодарив барона за столь щедрое пожелание, Вертиго встал и сказал, что обстоятельства самого срочного и конфиденциального характера вынуждают его попросить у посланника незамедлительной тет-а-тет аудиенции. На этом очередное заседание «кумпанейства» было прервано. Быть может, следует еще добавить, что по огромному пространству гобелена после этого заявления промелькнуло несколько крошечных вспышечек, на кои никто из присутствующих не обратил никакого внимания.
Дробно, не без нервозности, стуча каблуками, Фон-Фигин и Вертиго прошли по коридору в собственный кабинет посланника. Что-то мокрющее и липучее влачилось вслед за ними вдоль кирпичной стены, пока они шли, однако за явным нехватком сил оно отстало и опало, обратившись в несущественное пятно плесени.
В кабинете коммодор пристукнул каблуком по паркету и произвел формальный салют ладонью под треуголку.
«Ваше сиятельство, час назад прибыл Егор. Насколько я понимаю, в столице жаждут вашего возвращения». С этими словами он протянул барону маленькую капсулу спешной связи. Сняв с нее крышечку, тот вытащил тонкую полоску непромокаемого пергамента. На ней специальной иглой была начертана одна-единственная фраза по-французски:
«Дорогой друг!
В далеких краях не забывайте тех, кто вас преданно любит.
Академия».
«Где находится Егор?» — резко спросил советник.
«Отдыхает на корабле», — ответствовал капитан.
«Немедленно отправимся туда! — скомандовал Фон-Фигин. — Я должен его видеть».
Надежнейший гонец секретной службы Двора Ея Величества по имени Егор прибыл вот уже час назад, но все еще не мог собраться с силами. Последнее колено его миссии оказалось сложнее, чем он предполагал. Переночевав вчера в Гданьске на крыше ратуши, он пустился в путь с первым лучом солнца, предвещавшим, казалось бы, безмятежное скольжение среди июльских любезных струй, однако по прошествии двух часов впереди по курсу, то есть на северо-западе, поднялась гряда штормовых туч, задул порывами сильнейший ветер, всякий раз напоминавший Егору о каверзах нечистых сил, затрудняющих циркуляцию императорских мессажей. В атмосфере проливных потоков дождя и шквалистых насилий Егору приходилось маневрировать, ложиться то на одно крыло, то на другое, иногда складывать оба крыла и как бы падать, чтобы обвести вокруг пальца дьяволов урагана, как бы погибать, а на самом деле искать подходящую струю, набирать скорость, чтобы в нужный момент всему раскрыться и взмыть поверх туч. Там, на высоте, сложновато было дышать. Впрочем, терпимо. Как говорится: хорошего мало, но привыкнуть можно. Можно привыкнуть, можно, можно. Так или иначе, он шел по курсу и в конечном счете увидел нужный корабль, стоящий на якоре посреди спокойной бухты, снизился и влетел в окно на корме, кое постоянно пребывало открытым в ожидании небесных почтарей. Читатель, конечно, уже понял, что Егор был голубем редчайшей монгольской породы, потомком тех, что сопровождали еще полчища Чингисхана, когда оные, одержимые какой-то неясной мистической идеей, скрываемой под видом роевого инстинкта, месяцами и годами неслись на запад, оставляя за собой пустую землю, заваленную лишь конским калом.
Позволим себе небольшое отступление, связанное с той непобедимой монгольской конницей. Откуда она взялась в таком числе, ежели пришла из пустыни? Быть может, в те времена была какая-то другая, многолюдная Монголия, способная вооружить и погнать на запад те приснопамятные «тьмы»? Так мы вообще-то когда-то и полагали, пока однажды в Будапеште не познакомились с кружком просвещенных монголов, которые совсем иным путем объяснили эту загадку.
Монголия и в те далекие времена была не ахти какой многолюдной. Собственно говоря, ее население не превышало нынешнего числа. Создание непобедимой конной армии объясняется только полководческим гением Чингисхана. В пресловутой «тьме» было не больше тысячи бойцов, однако каждого всадника сопровождал табун в сто лошадей. Вся эта масса на одной скорости неслась по полям, вселяя ужас в жалкие крепостцы старых русичей, вятичей, курян, исторгая заряды стрел, дымя факелами, визжа и грохоча привязанными к ногам лошадей бычьими пузырями с костями и окаменевшими жабами сибирских болот; вот вам и пресловутые «гремушки»! Так создавалась «устрашающая атака» Чингисхана. После захвата городов начиналась пропаганда жестокостью. Одни только слухи о чудовищной резне, учиненной «поганью», то есть «паганами», язычниками, повергали население еще не тронутых городов в паническое бегство.
Внутри армии царила беспрекословная дисциплина. На всем протяжении непомерного пути поддерживалась связь с отчизной Монголией. Для этой цели была разработана непростая, но, как оказалось, весьма надежная система голубиной почты. Она улучшалась на протяжении веков монгольских воинских достижений как путем устройства голубиных станций, так и в результате тщательного отбора в выводках летучих почтарей. Так образовалась эта порода, названная тайным словом «сарымхадур», главным смыслом существования которой стали перелеты с одной станции на другую и обратно. Птицы этой породы отличались даже от венценосных голубей, не говоря уже о сизарях, увеличенным размахом крыльев, крепостью клюва и когтей, осмысленным взглядом правого ока, а также особой хохлатостью затылка. Известно было, что иные представители сарымхадуров для подкрепления сил во время перелетов не гнушались пожиранием воробьев и других малых птах, однако и они никогда не отклонялись от курса. В Будапеште монгольские интеллектуалы говорили нам, что весть о какой-нибудь великой победе в Европе — скажем, о взятии того же Будапешта — достигала Монголии всего за семь дней, и у нас нет никаких оснований им не верить. Можно себе представить радостные пиры монгольской знати с поеданием бараньих голов, с выпиванием котлов перебродившего кобыльего молока и с последующей отправкой поздравлений Батыю на крыльях все тех же сарымхадуров!
С развалом Золотой Орды сошла на нет и великая голубиная почта Монголии. В Российской империи о ней никто и понятия не имел, пока знатный путешественник генерал Афсиомский в начале елизаветинской эпохи не посетил с инспекцией крепость Тобольск. Там в одном казачьем укреплении показали ему уцелевшую семью сарымхадуров, всего не более ста хохлов, и рассказали об удивительных свойствах этих птиц. Вельможа, надо отдать ему должное, тут же сообразил, какую великую пользу сии существа могут оказать секретной службе империи, закупил весь клан по рублю за холку и перевез его в Петербург, не потеряв и десятой доли.
Так и возник наисекретнейший сверхсекрет российской спешной связи. Поговаривали, что именно за это нововведение Афсиомский и получил титул графа Рязанского, однако Ксенопонт Петропавлович не любил распространяться на эту тему.
Немалого труда стоило отучить голубей летать в Тобольск, однако и это оказалось по плечу «витязям незримых поприщ». Неясно только, кто кого научил устройству спешной связи: то ли чины тайной канцелярии птиц, то ли, наоборот, сами чины были научены наследственной памятью пернатых. Так или иначе, открыв для себя сладкую Европу, сарымхадуры позабыли о сибирской кислятине. Новое поколение птиц на службе Ея Величества быстро освоило небесные пунктиры, ведущие к чердакам российских посольств, а также к кораблям флота. Соответствующие органы европейских держав не могли взять в толк, каким образом толь отдаленный петербургский Двор толь быстро становился сведущ в австрийских, скажем, делах и как умудрялся он за дни доставлять своим жуликам циркуляры на Амстердамскую, предположим, биржу. Думали, не замешаны ли в этом деле пресловутые шарлатаны черной и цветной магии, не перекупила ли царица графа Сен-Жермена или Калиостро, и лишь ныне пропавшее черт знает куда прусское ведомство фон Курасса вроде бы смекнуло, что опасность нисходит с якобы безмятежных небес. Именно оттуда, из Пруссии, стали теперь иной раз подыматься тройками основательно вышколенные ястребки-перехватчики. Однако поди отыщи почтаря в бескрайнем небе!
Только вот недавно, в прошлый четверг или, вернее, в среду, подобная тройка узрела вдруг подлетающего к Данцигу ди гроссе фогель. Большой голубь спокойно снижался из весьма отдаленных высот к готическому граду и делал вид, что не замечает пристраивающихся ему в хвост ястребков. И, лишь когда те завершили свой маневр и подготовились к атаке, Егор резко взмыл, пропустил перехватчиков под себя, а потом рухнул на одного из них и в мгновение ока превратил идеального хищника в жалкую кучку перьев и отчаянно разваливающихся внутренних органов. Двум пруссакам удалось бежать, после чего главный сарымхадур приземлился на крышу магистратуры, где нашел заботливо приготовленный корм и надежный чердак.
Всю ночь он там преисполнялся чувством исполненного долга. Надо сказать, что сие было отличительной чертой сарымхадуров: после каждой удачной операции они преисполнялись чувством исполненного долга, раздувались чуть ли не вдвое от своих и без того внушительных размеров, топотали и гукали. Руководство бывшей тайной канцелярии, ныне тайной экспедиции, высоко ценило своих пернатых агентов. Ходили слухи, что птицам даже присваивались воинские звания с соответствующим начислением средств для выхода в отставку. В частности, о Егоре в общине незримых поприщ иной раз говаривали как о «полковнике», что можно, впрочем, отнести и к доброму юмору, столь распространенному в этой среде.
Когда Фон-Фигин и Вертиго вошли в каюту, Егор как раз преисполнялся чувством исполненного долга, топотал и гукал на письменном столе капитана. Большущий и крупноглазый, он в этот момент напоминал даже и не голубя, а некоего мыслящего гамаюна. При виде барона он тут же прекратил топотание и замер как бы по стойке «смирно». В глазах его читалось нечто сродни обожанию.
«Поздравляю с прибытием, полковник, — сказал ему Фон-Фигин. — Спасибо за службу! Сарым ялши баскунча!» Он сел в кресло, и Егор тут же перепрыгнул со стола к нему на колено.
Коммодор не верил своим глазам. Гордый Егор, который с большим недоверием позволил ему открыть почтовый мешочек на своей правой ноге, теперь доверительно и даже слегка ласкательно располагался на колене императорского посланника. Он поднял левую ногу и как бы указал на нее клювом. Фон-Фигин запустил руку в нижние перья и извлек на свет Божий еще один, по всей вероятности наисекретнейший из секретных, почтовый мешочек. Егор разразился торжествующей руладой. Фон-Фигин уверенно, словно это было для него самое привычное дело, вытащил из мешочка пилюлю, а из нее полоску основного мессажа, как предполагал Вертиго, от генерал-аншефа Никиты Панина.
С нелегким предчувствием барон Федор Августович Фон-Фигин держал в руках полоску пергамента. На нее надо было капнуть специальной химией из перстня на указательном пальце левой руки. Произошло что-то чрезвычайное, иначе не был бы послан сам Егор. Проявилось предательское ощущение сродни тому, что иной раз возникает, когда идешь в одиночку в предвечерний час по полутемным анфиладам дворца. В дальнем конце на полокна светит медный с неясной чеканкой невский закат. Неподвижные складки штор.
Он развернул полоску и нажал правым указательным на рубин. Полоска гласила:
«Дорогой друг!
Дебаты по равновесию стихий в самом разгаре.
Академия».
Он повернулся к капитану и сказал с преувеличенным спокойствием: «Вы оказались правы, Фома Андреевич. Пора возвращаться. Сколько времени вам нужно, чтобы подготовиться к походу?»
«Два дня, — тут же ответствовал коммодор. — Мы сможем поднять паруса в последнюю ночь июля».
Какое чудо, думал Вертиго. Барон почесывает почтарю его гордый хохол. Суровый Егор ластится к барону, словно ко мне мой кот Шарлеман.
Между тем, а может быть, и не между тем, а прямо по теме, невзирая ни на какие наши дела прямого повествования, в косвенном повествовании неподалеку от славного порта Свиное Мундо разыгрывалась одна из баталий одной из «вольтеровских войн», то ли первой, то ли второй, но скорее всего третьей.
Трехтысячная армия цвейг-анштальтского герцогства отбивала атаку польских крылатых гусар, соединившихся для сего действа с двумя полками мекленбургской пехоты и с заблудившейся батареей прусской артиллерии.
Любезнейший фатер наших очаровательных двойняшек-курфюрстиночек Магнус Пятый Великолепно-Самоотверженный лично командовал сражением. Битва сия могла бы стать славной страницей в истории его пфальца, равно как и в летописи его личных деяний, не будь он до чрезвычайности озабочен финансовой стороной дела. На снаряжение армии ушла половина суммы, кою откатил ему (так тогда говорили в той части Европы) граф де Рязань за пользование островом Оттец. Каждый залп двух передовых батальонов обходился в 250 флоринов. За взятых напрокат в Шлезвиг-Гольштейне лошадей кавалерийского резерва приходилось в сутки платить… давайте подсчитаем: три с половиной экю с головы, умножить на 500 штук, получается 16.406 в перерасчете на талеры. За каждую убитую тварь требуют 12 луидоров. Человеческие потери оцениваются в 45 гиней 16 марок поштучно. При таких расходах нет уверенности в том, что из российских щедрот удастся выкроить на наряды девочкам для сезона осенних балов. Новый для собственной персоны плащ с подкладкой и капюшоном, о коем так мечталось, придется вообще исключить из расходов.
Так рассуждал полководец, стоя на очень удачно выбранном холме, и приходил к выводу, что самым экономным в данном случае вариантом будет отступление. Между тем боевая ситуация складывалась решительно в его пользу. Польским гусарам пообломали крылья. Из прусской артиллерии две пушки позорно скособочились. Мекленбургская пехота смешалась. Осталось только вывести из-за рощи один резервный эскадрон и ударить во фланг, чтобы записать в анналы историческую победу, далее войти в Цукеркухен и… и платить за постой всем не по чину наглом городишке.
В оной диспозиции Магнус командует трубачам играть отход на заранее приготовленные позиции. Передовые батальоны, пожимая плечами, начинают отступление. Второй ряд стрелков, думая, что курфюрст задумал какой-то хитрый маневр, поднимают фузеи для сокрушительного залпа. «Не стрелять!» — кричит отчаявшийся курфюрст. У польских гусар вновь зашевелились крылья. Ядра прусской артиллерии ложатся вокруг цвейг-анштальтского шатра. Прямое попадание. Шатер горит. Упали флаги. Мекленбургская пехота с озверевшими черт знает по какой причине ликами штурмует холм. У наших начинается паника. Поляки уже в тылу, рубят направо и налево. Кабы не мешали крылья, давно бы уж захватили полководца. Кольцо все равно сжимается. Магнус стоит в исторической позе, готовый переломить шпагу, воображает близкий скандал: Мекленбургом правит дядя; Фридрих Великий — третье-родный кузен. В Польше тоже полно родственников. Завтра будут делить герцогство Грудерингов. Семья разорена. Не надо экономить в таких ситуациях. Если не расстреляют, сколько придется платить за выкуп из плена? Что скажет Ея Императорское Величество в Петербурге? Спасет ли Леопольдину-Валентину? Примет ли девочек?
Вдруг среди хаоса затрубили какие-то новые рожки. Кто это? Неужто шведы уже подоспели? Лишь две недели назад послал в Мальме посла Шпрехта с предложением воинского союза, и вот они уже здесь? Сенепапоссибль! И, как раз по теме, незнакомый отряд кавалеристов в желтых с синими полосами накидках врубился в полчище мекленбургской пехоты и повернул ее вспять. «Слава Вольтеру! Экразон линфам! Ваше высочество, Магнус Великолепно-Неустрашимый, мы с вами! Держитесь! Во славу наших прекрасных дам, Клаудии и Фиоклы, вперед, чудо-богатыри!» На каком языке, незнакомом, но столь понятном, все это они восклицают? Ба, да ведь это же язык великого покровителя, французский с русским акцентом! Вуаля, да ведь среди них те самые два шевалье из свиты Вольтера, де Буало и де Террано. Ах, какие воины, да я отдам им своих дочерей, дабы сии девы стали блистательными дамами великой империи! Итак, мы спасены и немедленно в походном порядке уходим в родной пфальц, чтобы в надменном Цукеркухене не платить за постой!
В зале родового замка, где он очнулся от всего этого ужаса, слышались голоса и топот: Двор собирался в государственную поездку на остров Оттец, коим недавно приросла родная земля.
Между тем битва продолжалась уже без армии Грудерингов. Огромное пространство поморской земли превратилось в поле боя. То там, то тут над ухоженными полями поднимались беленькие облачка пушечных выстрелов. Трудно было понять, где и чьи располагаются позиции, но в целом было весьма живописно. По свежим урожаям картофеля и кукурузы скакали кучки всадников в разноцветных накидках. Иные из них сшибались лоб в лоб, иные на скаку задирались друг с другом. Щетинилась байонетами разрозненная пехота. Где-то вздергивали пленных на ветвях сливовых деревьев, где-то мирно возжигали костры. Иной хутор подвергался разбою, возле другого жители собирались поплясать вместе с солдатами. Множество лежащих тел, убитых, раненных или просто отдыхающих от ратного труда, яркими пятнами оживляли сию недописанную картину.
Коля Лесков в преотличном настроении скакал на своем Антр-Ну и распевал прицепившуюся откуда-то, толи из прошлого, толи из будущего, песенку:
- Эй, Европа!
- Веселые поля!
- Идем всем скопом!
- Трясутся вензеля!
- В нас бьют, все мимо!
- Маячит Роттердам,
- Там ждет тебя, любимый,
- Твоя мадам!
Окидывая взглядом пейзаж завершающейся битвы, он выискивал друга-брата: где ты, Мишаня? Надеюсь, цел?
В сей как раз момент в другом углу пейзажа сильный удар ядра выбросил Мишу Земскова из седла. Упав на спину, он тут же перевернулся и быстро отполз в кусты, как учили в корпусе. Где конь? Тпру мой любимый, где ты? «Я здесь, -услышал он хриплый голос. — Миша, сынок, подползи поближе!» В двух шагах от него умирал его верный Пуркуа-Па. Из разорванного живота вываливались внутренности. Кровавые пузыри вырывались изо рта при каждом спазматическом вдохе и выдохе. Столь послушные минуту назад стройные ноги теперь лишь дергались, как конечности раздавленного таракана.
Михаил заметался, не зная, что делать. «Ничего уже не сделаешь, — произнес конь. — Ничем не поможешь. Сядь рядом. Я постараюсь не дергаться и не запачкать тебя своими телесными жидкостями». Он положил своему всаднику тяжелую голову на сапог. Михаил запустил пальцы в его гриву, отводил челку, заглядывал в глаза. Сквозь предсмертную ярость тела глаза смотрели на него с мягким ночным смирением. Крупные зубы открывались во рту, но не от боли, а от душевной потуги улыбнуться ему на прощанье. Конь так и сказал: «Миша, пришел уж момент сказать мне тебе о своей преогромной любви. Я на шестнадцать человеческих лет моложе тебя, а видел в тебе малыша, своего жеребенка, сына любезного от одной из красавиц кобыл. Я рад, что ты уцелел, но все же жалею тебя от предвиденья всей твоей муки. Лучше бы вместе, конечно, умчать в неведомый тварям простор, и все же…» Тут на глаза его натекла последняя влаза забвенья, и умре язык.
Шевалье де Террано долго рыдал по жеребцу, и по пропавшему в жаре битвы возлюбленному Николя, и по его коню, и вообще по всем, кто пал иль был разорван на куски в «вольтеровских войнах», а когда отрыдался и вытер лицо большим платком с символами победы и щастья, вышитыми одной из принцесс цвейг-анштальтских, вокруг уже не было никакого поля битвы и трупа коня. Журчал лишь пречистый ручей, и в нем по колена стоял, помахивая хвостом, верный Пуркуа-Па, а рядом мыл своего Антр-Ну веселый и сильный деми-фрер Николай с модной косой на затылке. Миша ожил и возопил: «Ого-го!», имея в виду, что неплохо вернуться из тех братоубийственных сюрреалий в реалию реализма, где все пока живы. Тут же гаденышем набежала плохая мыслишка, что конь все равно скоро погибнет (а так и случилось), но он и ее тут же отринул и снова вскричал: «Ого-го!», скорейший возврат в столь манящий дворец «Дочки-Матери» воображая.
Помыв лошадей, шевалье отправились в соседний городок Цум-Шукрутум, чтобы пообедать перед переправой на Оттец. В низком сводчатом зале местной корчмы подали им полный обед со шнапсом и с преотменнейшим пивом. В окне были видны их любезные кони, ублажавшие подтянутые свои животы местным питательным кормом. Уноши сильно жевали, до треска в заушинах, сильно глотая взахлеб освежающие напитки. Обменивались репликами, из которых непосвященный читатель не понял бы ничего, если бы в следующем параграфе мы ничего ему не объяснили. Теперь объясняем.
Вся экспедиция прошедших суток прошла неудачно. Когда с отрядом желтых гусар по наводке пана Шпрехта-Пташка-Злотовскего они окружили гнездо Казака Эмиля и после жестокой пальбы взяли весь хутор в полон, оказалось, что злоумышленник еще вчера увезен был какими-то фельдъегерями в неизвестные отдаленности.
Без передышки тогда поскакали они к замку маркграфа Дирка Новица, где пребывал, по свидетельству Шпрехта, некий голштинец, коего надлежало доставить вживе на корабль Ея Величества посланника, барона Фон-Фигина. Донельзя смущенный этим визитом, маркграф составил барону письмо, коим оповестил, что личность сия с удивительной деформацией черт только что отбыла в российской казенной карете в восточном направлении и перед отбытием попросила всю почту на его имя — а имя сие, господа, я не решаюсь произнести — отправить в Ригу, во дворец генерал-губернатора Броуна. Гнали часа полтора по указанной дороге, однако даже и следов оной кареты не обнаружили; дорога вся заросла папоротниками и лопухами. Только потом обнаружили, что и сам пан Шпрехт где-то отстал и стерся. Вот так полнейшей облискурацией и завершился поход. Отправили отряд восвояси, то есть в Свиное Мундо, и тут…
«Ты помнишь все, что дальше с нами произошло, Мишка?» — с неожиданной хмуростью спросил Николай.
«Я помню все, что было со мною, — проговорил Михаил, — и то, что было с тобою, когда я видел тебя. Однако я не уверен, что и ты помнишь все то, что помню я, даже когда я был пред твоими очами».
«С тобой ведь это не первый раз, не так ли, Миша?»
«Нет, Коля, далеко не первый раз, а вот тебя в этом я вижу впервые».
«Похоже, что и меня теперь затянуло в твое замороченное поле, Михаил, в то поле, в коем нам с тобой едва башки не отрубили».
«В котором недавно убит был мой конь Тпру», — с горечью неизбывной пробормотал Михаил.
Николай содрогнулся. «В котором ты, мой брат, на моих глазах…»
«ЧТО? ГОВОРИ!»
«НЕТ! НЕ СКАЖУ!»
«Фрекен, битте, подайте нам еще одну пинту шнапсу!»
Длиннющая фрекен, явная дочь великана, с улыбкой поставила им на стол то, что просили. Миша приблизил свое лицо к лицу Николая:
«Скажи, как тебе кажется, ты еще жив?»
С кривой улыбкой Николай вопросил: «Там или здесь?»
«Здесь, ты жив?»
Николай сердито хлопнул перчатками по столу: «Конечно, я жив, но, когда я убиваю людей, мне кажется, что меня нет. Мне кажется иногда, что мы оба уже где-то в преддверии ада».
Миша опустил лицо в ладони, пробормотал из них: «Таково, быть может, свойство войны. Ведь мы с тобой еще слишком молоды для этого дела».
Они вдруг оба расплакались. Фрекен остолбенела.
«Давай быстро выпьем еще по стакану! Давай закусывай! Вот поросячьи ножки. Нет, не могу! Ведь он еще недавно был жив. Кто? Поросенок! Бери огурец! Да ведь он еще недавно зеленел на грядке! Чертов язык: он, она, оно, он хрюкал, она плавала, оно росло! Так и во французском: лё, ля, он! Только англичанам легче: ит — и все тут; ит ит, без всяких страданий!»
Тут оба расхохотались.
Отхохотавшись, подозвали фрекен, вытерли физиономии об ее клетчатый фартук.
«Мишка, я больше здесь не могу! Хочу домой!»
«Утешься, Колька! Вот завершится „кумпанейство“, проводим Вольтера в Париж, это почти дом. А потом, глядишь, отзовут в Санкт-Петербург, пойдем на Васильевский остров к Нинон, помнишь ее? Получим чины, ордена, соберем однокашников, заварим пунш. Глядишь, и при дворе на балах начнем появляться. Ведь ты о них так мечтал. Коля, не нюнь!»
«Нет, мой Мишель, я не то имел в виду, говоря „домой“. В губернию хочу, к маменьке под крыло. Хочу на веранде сидеть и в невтоническую трубу смотреть на Луну, а потом и на тебя с твоей маменькой сию трубу наводить».
«Я знаю, Коля, как там на Луне, ведь я там бывал».
«А я в этом, Миша, и не сомневался. Скажи мне, братец: как ты туда попал?»
«Ох, Коля, небось уж досадил тебе изрядно своими сновидениями».
«А все ж таки, Миша, скажи! Не томи!»
«Знаешь, Коля, я прибыл туда в яйце. В оном яйце лежал, как сущий зародыш, набирал вес. Когда все затихло, открыл яйцо и вывел себя в Луну, как есть в кадетском мундире».
«Скажи мне, Миша, как там, всели по-домашнему, все ли, как у нас?»
«Ах, Коля, там душа, бывает, поет. Подпрыгнешь и висишь, слегка перебирая ногами».
«Ах, Миша, как чудно: подпрыгнешь и висишь! Слегка перебираешь ногами! Пошто ты меня с собой ни разу не пригласишь?»
Тут оба они, забыво горестях жизни, весело расхохотались. И с ними взялась хохотать любезнейшая великанша. Экие душки, смеялась она, в промежности мальчикам сиим слегка проникая. «Ах, майне кнабе, дождитесь меня, пока обслужу я вином обитателей верхних покоев!»
Вернувшись сверху, великанша, увы, мальчиков сих уже не застала. Лишь пыль завивалась вдали под копытами их гнедиге пферден. Опять упустила я счастье свое, взгрустнула девица. Солнце садилось. В небе зеленом улетевшим щастьишком поигрывала Луна.
В верхних покоях тем временем два сумрачных господина при свете пары свечей делили свой ужин. У одного из них середина лица была скрыта плотною маской. Поверх маски глаза посвечивали оловянной тоскою. Удивлял высокий готический лоб. Пониз маски рот мягко шамкал едой в аристократической манере. У второго господина нижняя часть лица была укрыта фальшивою рыжею бородою. Пищу он пожирал с откровенным пристрастьем. Левой рукой все подливал сотрапезнику шнапсу, да и себя недостатком благого напитка не обижая. Вкушая здоровую простонародную пищу, два сумрачных господина вели не ахти какой дружественный разговор в манере российских речений.
«А вы, шёртбы вас побираль, милостецкий господарь, умельствуйте ли шпрехен унзере дойче шпрахе? — вопрошала маска. — Ильже лянг франсе?»
«Из язЫков, окромя казацкого, знамо аще кайсацкий, ногайский,тартарский давайнахский, -ответствовала борода. — Ну, материть вашего брата, анкулёров и мьердов, понятное дело, способствую по-солдатски».
«О дьё э ле Сан-Пер! — тяжело вздохнула маска. — Каким же фасоном хочите вы себя презентоваться ком Императур дё Рюсси? Публикум руска знайт свой Пьер Труа ком эвропски жантийом, неспа?»
Борода своей лапищей захватила знавшее лучшие времена жабо сотрапезника: «Давай по-понятному говори, жаба немецкая. Ежели ты Петра Елексеича единокровное внучье, должон по-понятному речь с народом всея Руси! Отвечай по-понятному, ильжа отрекайся!»
Оба были изрядно «на косаре», как в те времена чернь выражалась. Маска вдруг зарыдала, слезы обильно текли из-под маски на мягонький подбородок. «Майне руссише шпрахе все во дворце ферштейн, даже гвардейцы, которые по-французски. Только такие холопы, как вы, не понимайт ни шиша. Вы не понимайть ма шагрэн, рьен! Никто не понимайт мон шагрэн, ни Майстаат, ни сей тойфель фон Курасс, который вдруг диспарю сан лессе де трас, исчезает, фью, без следа, цузаммен сон шлосс проклятый, проклятый Шюрстин, се кошмар!»
Как всегда в течение сих чудовищных двух лет «апрэ лё катастроф», времени жутких унижений и испепеляющего страха, бессильной ярости, мощной ненависти, сменявшейся желанием превратиться в незаметного тараканчика, тяжелых пьяных снов с торжественными восхождениями на трон, завершающимися заползаниями под оный трон уж даже и не тараканчиком, а какой-то почти невидимой личинкой, как всегда в эти невыносимые годы во рту у него гадкой кашицей перемешивались все три его языка: родной дойч, язык столь любезной прусской муштры, волшебный франсэ, язык его пленительной горбуньи Елизаветы Воронцовой, а также столь презираемый ранее и столь желанный теперь руссише шпрахе, который, как ему иногда казалось, спасет его от позорного двуносия.
«Ну чё ты, чё ты! Кончай слюнявиться, ваше величество!» Казак Эмиль с удивлением обнаружил, что и сам всхлипывает. «Давай уж вместе войдем в Русску-Матку, соберем большое войско, я орду кайсын-кайсацкую высвищу, ты своих голштинцев отбарабанишь, свалим Катьку да два царства там учредим, твое северное, а мое южное. Так и будем по соседству сидеть, два Петра Третьих. Будем по-шутейному с тобой лаяться, кто настоящий-то император, а по-дельному всех держать в трепете; эхма, гуляй гульбой, воля народная!»
Он стал хлопать себя по заду и по ляжкам, пустился в пляс с дикарскими приседаниями и выбросом колен. Петр в истерике затопал каблуками ботфортов, сунул себе в рот горлышко бутылки, выдул шнапс до дна и тут же заснул, разметавшись вокруг неудобного кресла длинными конечностями и закинув главу. Казак Эмиль тогда кончил плясать, приблизился к императорской голове и осторожно снял с нее маску. Долгонько и внимательно он изучал удивительный казус императорского лица, два длинных и тощеньких свисающих набок носа. Потом почесал в затылке, развел руками, прости, мол, Петр Елексеич, вынул из обширных шаровар пистоль и приставил ствол к тому, что можно еще было назвать императорской переносицей.
Глава девятая, постепенно превращающаяся в «драму идей» XVIII столетия, в ходе коей Вольтер воспоминает, как близок он был, вместе с Эмили дю Шатле, к открытию свойств «фложистона», меж тем как гадкий химик Видаль Карантце охотится на лягушек и мышей, а Миша Земсков продолжает удивлять все кумпанейство особенностями своей головы
При всем желании удержать сюжет в рамках сложившегося кумпанейства мы все-таки время от времени вынуждены представлять каких-то довольно нелепых и не ахти каких приятственных новичков; черт знает откуда они берутся. Таковым оказался достаточно длинный и порядочно молодой субъект по имени Видаль Карантце, обнаруженный нами утром 30 июля в парке острова Оттец в какой-нибудь сотне шагов от веранды, на которой отец европейского просвещения Вольтер поглощал свежий отвар какао. Не замечая слегка приподнятой над поверхностью парка веранды, пришелец воровато озирался в оба конца аллеи, между тем как меж полами его порядочно безобразного сюртука дугой катила вниз порядочно желтоватая струя и поднимался парок порядочно нагретого оной струею воздуха. Вот так иной раз получается в реалистической литературе: благоухает ароматами летняя культура ботаники, целомудренно светятся на солнце обнаженные мраморы увековеченных тел, поют наперебой птицы, красавицы звука, как вдруг, словно путаница в природе атомов, возникает стоящая порядочно сутуловатая фигура с раздвинутыми порядочно кривоватыми ногами в порядочно неопрятных чулках, в туфлях со скособоченными каблуками и порядочно ржавыми пряжками, да к тому же и с порядочно беспардонной манерою уринировать прямо в сердцевину благородной азалии.