Вольтерьянцы и вольтерьянки Аксенов Василий
Тот, в кого метил этот намек, даже и не заметил шаперонского протеста. «И то, и другое, ваши сиятельства, — ответствовал филозоф девочкам, и кисть его руки прошла большой тенью по потолку зала. — Истинная любовь неотделима от эротического блаженства, а значит, и безрассудства. Быть может, именно это мне и кажется столь ридикюльным. Отчасти даже постыдным. Мы столь несовершенны в своем устройстве. Клянемся самым поэтическим языком, а сами тянемся к дамам в подполье, путаемся в их юбках, в собственных гульфиках, извлекаем свои фаллусы, внедряемся в их вульвы, сотворяем сие не без остервенения… И все это происходит по соседству с анусами, если оные и сами не вовлечены в сей маразм плоти, именуемый высокой любовию. Надеюсь, собравшиеся тут на острове возле огня достаточно эмансипе, чтобы не обидеться на старого филозофа».
Многие у камина были явственно обескуражены откровениями старика. Обе статс-дамы производили жесты, как бы говорящие: «Ну чего вы еще хотели? Чего можно ждать от этого несносного Вольтера?» Одна из них, а именно Марилора, дерзновенно обратилась к классику; слегка уже запекшийся ея подбородочек дрожал: «Послушайте, Ваше Превосходство, нельзя ли не вдаваться в сии подробности при детях?»
«Здесь дети?» — воскликнули курфюрстиночки и в ужасе оглянулись в пустоту большой залы. Детей там не было.
«Это про нас с Мишкой», — пояснил им Николя, и многие при сей реплике расхохотались. Вольнодумство изрядно уже утвердилось в цивилизованных странах благодаря амстердамским публикациям. Гран-Пер Афсиомский мягко поаплодировал новому уношеству.
«Продолжайте, Вольтер», — еще мягче предложил посланник Фон-Фигин. Филозоф не заставил себя упрашивать.
«Так я думал в те дни, когда был худым, длинным унцом, почти лишенным ягодиц. Самые узкие штаны висели на мне мешком. Быть может, именно нехватка плоти настраивала меня презирать ее соблазны, не впадая, впрочем, в крайности, должен признаться, нет-нет, не впадая в крайности! — Он помахал длинными ладонями, а потом сложил их, словно на покаянии. — Маркиза де Мимёр тому свидетельница; не впадая в крайности.
Меня принимали в великосветских кругах, там называли мои стихи «искрометными» и восхищались моим еретическим остроумием. Во дворце Сё у герцогини дю Мэн особенно высоко ценили мои нападки на регента. Помнится, когда Филипп сократил наполовину количество лошадей в королевских конюшнях, я пустил шутку, что было бы лучше урезать наполовину число ослов при дворе Его Высочества. Увы, не только придворные ослы были мишенями моих сатир, но также и дамы из окружения регента, а тот, как известно, был горазд по этой части. Вообще, друзья мои, я удержу тогда не знал в своих стишках, и они повсюду циркулировали, забавляя посетителей кафе и светских салонов. Иной раз мне приписывали и не мои сочинения, в частности, так случилось с одной политической инвективой ле Бруна. Вскоре после этого и моя собственная инвектива против некоего «отравителя и кровосмесителя» пошла гулять по Парижу, и я был отправлен в Бастилию вместе со своей библиотекой, мебелью, бельем, духами и ночным колпаком. Одного этого достаточно, чтобы обрисовать климат регентства. Филипп Орлеанский был вольтерьянцем до Вольтера, а его дворцовые дебоши стали частью этикета.
И все— таки это была тюрьма, и вот тогда произошла в моей жизни еще одна любовная драма. Я был влюблен в Сюзанну де Ливри. В нее же был влюблен мой ближайший друг Лефевр де Женонвиль. Наша удивительная «любовь втроем» в связи с моим прискорбным отсутствием превратилась в заурядный амурчик этих двух моих друзей. Я страдал в чертовой Бастилии, но не терзался, потому что видел уже постыдную сторону любви. Через несколько лет Лефевр умер. Я написал тогда стихи в память о нас, троих.
- Воспеть твою красу, Сюзан,
- Поет гобой.
- Любой кюре, забыв свой сан,
- Помчится за тобой.
- О тот блажной любовный сон!
- Мы в нем сошли с ума!
- Царица сна, весна Сюзан,
- Лефевр и Франсуа!
- Мы позабыли вздор забот,
- Подсчеты в кошельках.
- Весь мир наживы был забыт,
- И лишь один мы знали быт,
- Втроем в твоих шелках».
О Боже, вздохнули тут все присутствующие девы, кто про себя, а кто — вот именно: принцессы — вслух.
Вольтер несколько минут молчал. Слеза катилась по его щеке, спотыкаясь в напудренных морщинах. Потом продолжил:
«Сюзанна вышла замуж за богатого маркиза де Гуверне и отказалась принять меня, когда я посетил ее дом. Я утешал себя стихами:
- «Тот изумруд, что так вам люб,
- И яхонты, мадам,
- Не стоят шевеленья губ,
- Что вы дарили нам!»
Сейчас ей семьдесят один год. Я больше никогда ее не видел, но все-таки еще надеюсь на встречу».
«Byyx!» — вскричали тут все черти и испарились через трубу. Камин потух. Пришлось всем присутствующим вздувать его заново: кто бросил спичку, кто горящую трубку, кто вылил в прорву ром, а остальные просто дули на тлеющие угольки. Камин вновь загудел, теперь уже чистым огнем вольтеровской молодости.
Этот Вольтер, думал посланник Фон-Фигин. Черт в нем вечно сидит рядом с нежнейшим сердцем этого века!
«А что же было дальше с этой вашей странницей, достопочтенный мэтр?» — спросил Михаил.
«Какой еще странницей? — удивился Гран-Пер и погрозил мальчику пальцем. — Ты, видно, все проспал, Михаил!»
Вольтер в который уже раз взял голову шевалье за ухо, чуть оттянул ее в сторону и заглянул глубоко ему в глаза: «Ты, очевидно, имеешь в виду мою любовь, дружище?» Тот, освободив свое ухо, молча кивнул.
«Однажды она приблизилась ко мне. Мне даже показалось, что мы больше не расстанемся. Мне было тогда двадцать восемь лет, а ей тридцать восемь. Звали ее тогда графиней Мари де Рупельмонд. Она была столь же красива, сколь умна, и так же, как и я, испытывала сомнения в религии. Именно ей я посвятил тогда „Эпитр к Урании“. Вот то, что я вспомню сейчас из этого важнейшего для меня стиха:
- Прекрасная Урания, ты жаждешь
- Будить во мне Лукреция, чтоб я
- Согражданам моим подъял бы вежды,
- Громил бы лживость, страстию объят.
- Меня ты ободряешь, ангел милый,
- По— философски встретить мрака рать,
- С усмешкой к краю подойти могилы
- И ужас новой жизни презирать.
Мы проводили ночи не столько за поцелуями, сколько за опровержениями христианских святош. Мы любили Господа, искали в нем увидеть своего отца, однако какого отца нам предлагала христианская теология? Тирана, коего нам следовало ненавидеть. Он дал нам грешные сердца, чтобы иметь право нас наказывать. Он послал к нам своего Сына, чтобы искупить наши грехи, Христос умер, а нам все еще говорят, что мы запятнаны преступлением Адама и Евы и что нас следует ввергнуть в ад.
Наступал, однако, момент, когда мы с графиней впадали в сущий религиозный экстаз. Слава Христу, могучему и славному, восклицали мы, затоптавшему смерть своими ногами триумфатора, с победой прошедшему чрез врата ада! Он утешает тайно сердца освещенные, даже в великом горе он дает им поддержку. Даже если его учение стоит на иллюзии, все ж это благодать — быть обманутым вместе с ним.
Мне казалось, что я нашел свой идеал любви, я был счастлив, когда вдруг все внезапно развалилось: я заболел оспой. Я был уверен, что мне конец, и иногда в том ужасном полубреду меня посещала последняя ересь: вот тебе расплата за вольнодумство. Вы знаете, что оспа до сих пор не лечится; она пожирает тысячу за тысячей людей без всякого уважения к сословным привилегиям. И все-таки меня спас врач. По просьбе маркиза де Мэзона меня осмотрел доктор Жервэ. Вместо обычных сердечных средств, тех, что дают при этой болезни, он заставил меня выпить двести пинт лимонада. Странно, не правда ли? Однако именно это спасло мне жизнь. Я уринировал, господа, прошу прощенья за еще одну натуралистическую подробность, в общем, я мочился, ну-ну, словом, пи-пи, или, как это по-русски, сы-сы, как целый эскадрон кавалеристов вместе с лошадьми…»
Все вокруг камина полегли тут от хохота, а флотский батюшка Евстафий просто бухал, словно главный калибр «Не тронь меня!».
«И оспа стала отступать! — возгласил Вольтер торжественно. — Конечно, прошло еще много месяцев, прежде чем я восстановил свое здоровье, если я вообще когда-нибудь полностью его восстановил. Так или иначе с тех пор, если я чувствую приближение кризиса, я прекращаю есть и прибегаю к лимонаду…»
«Как это было в Мекленбурге, мой мэтр, не правда ли? — деловито вопросил подпоручик Земсков. — Я заглядывал тогда в вашу мочу, мой мэтр…»
«О Боже!» Фрейлины-шаперонши в этом месте едва не потеряли сознание. Миша закончил фразу: «…и видел, как из нее выпадают холиостратики».
«Холиостратики? — задумчиво повторил Вольтер. — Откуда вы взяли это слово, мой мальчик?»
«Не знаю». Миша покраснел.
«Кстати, об оспе! — вскричал тут Вольтер. — Все присутствующие, слушайте меня внимательно, а тем, кто не понимает язык Корнеля, пусть переведут! Из каждой сотни рожденных в Европе людей шестьдесят заболевают этой болезнью, двадцать из них умирает, еще двадцать обезображивается до такой степени, что вынуждены искать убежища от мира в монастырях и пустынях. В первую четверть века Франция потеряла от оспы трех наследников трона. Оспа бесчинствует по всей Европе, но далеко не во всем мире! В тысяча семьсот семнадцатом году отважная британская путешественница леди Мэри Уордли Монтегю в поисках своего возлюбленного достигла Константинополя и узнала, что там применяется метода, изобретенная черкесскими женщинами на Северном Кавказе, то есть близко к вашим владеньям, господа российские офицеры. Из струпьев на коже оспенных больных они выжимают жидкость, несколько капель коей вводят через малый надрез в тело здорового человека. После сей инокуляции человек остается здоровым даже в очагах самых жутких эпидемий.
Леди Мэри была так впечатлена сиим практическим открытием, что отважилась сделать инокуляцию себе и своему маленькому сыну. Вернувшись в Англию, она стала продвигать идею, используя свои связи при Дворе. Ее союзницей стала принцесса Каролина. С полным успехом операция была проведена на сиротских детях в обители Святого Джеймса. С тех пор инокуляция широко распространилась среди британской аристократии, несмотря на скептический характер англичан, а может быть, благодаря оному.
Увы, на моей родине, где люди отличаются большей легковерностью, инокуляция до сих пор запрещена. Церковь называет ее «опасной и грешной практикой». Церковь вообще недолюбливает лечение, поскольку существует старый теологический взгляд на болезни как на наказание, посылаемое Провидением за наши грехи. В общем, если попы все же мирятся с лекарствами и докторами, то профилактические меры против болезней считаются полной ересью. Таким образом, народ в просвещенной Франции, без различия сословий, остается полностью беззащитным. Я не удивлюсь, если наш монарх умрет от оспы.
А почему бы не предположить, что инокуляция послана нам как Дар Божий в ответ на происки оспенного дьявола? Почему бы не предположить, что, если болезнь считается наказанием, она может быть и наказанием за невежество и пренебрежение?
Друзья мои, просвещенные люди Российской империи, вы стали в этом веке частью Европы, вы делите с нами наши успехи, но и наши болезни. Я знаю, что пару десятилетий назад оспа жестоко ударила по Украине. Вы должны сейчас пойти не за Францией, а за Британией в деле инокуляции. Друг мой Фодор, я обращаюсь к тебе как к доверенному лицу нашей блистательной Государыни, передай ей, что я повергаю себя к ея ногам с нижайшей просьбой провести и на себе самой, и на наследнике Павле сию не столь сложную операцию. Мы не хотим терять нашу Северную Минерву: ведь она нам дана не как наказание, а как благословение!»
И, завершив сей бурный спич наибурнейшим восклицанием, Вольтер, обессиленный, повалился в кресло. Вскочил посланник Фон-Фигин; от сдержанности его не осталось и следа, он пылал.
«Вольтер, я уверен, что Государыня последует твоему совету!»
Потрясенное общество несколько секунд молчало, а потом разразилось аплодисментами. Даже статс-дамы соединяли жесткие ладони, а громче все хлопали отец Евстафий, фрау Завески, моряки Стоеросов и Чудоюдов. Не хлопали только Лоншан и Ваньер; они ломали перья, стараясь записать все, что изрек современный оракул.
Вольтер слабо улыбался: «Простите мне, друзья, сие отступление от основной темы. Я всегда боюсь упустить то, что приходит кстати».
Две курфюрстиночки подпорхнули к нему с разных сторон, поцеловали старческие щеки и уселись на подлокотники. «А теперь, наш блистательный Вольтер, пожалуйста, возвращайтесь к тому, что некстати!» Филозоф погладил обеих по спинкам. Засим продолжил повествование о своих любовных печалях:
«Странным образом, встав со смертного ложа, я как-то изменился в не столь достойную сторону, кою можно было бы предположить после таких страданий. Я перестал даже вспоминать ту, которой я еще недавно клялся в вечной любви. Меня обуяла страсть к творчеству и жажда славы. Это было время LA HENRIADE. Успех эпоса вскружил мне голову. Один критик поставил его выше „Энеид“, а прусский король Фридрих Великий написал мне, что всякий человек, лишенный предрассудков, предпочтет „Генриаду“ поэме Гомера. Меня стали принимать при дворе Людовика Пятнадцатого. Королева плакала над моими пьесами и назначила мне стипендию из своего собственного кошелька. Я был теперь на короткой ноге с грандами аристократии. Величайшая актриса нашего времени Адриана Лекуврёр читала мои стихи и возносила меня до небес. Могу ли я назвать отношения с этой великолепной женщиной любовью? Или это было лишь вознаграждением за творчество, сродни королевской стипендии?
Однажды мы сидели с ней в опере, когда в ложу вошел светский гад, кавалер де Роан-Шабот. «Ээээ, месье де Аруэ, — проблеял он, — или месье де Вольтер? Как прикажете вас называть?» Я вскочил. «Мое имя начнется мной, а ваше заглохнет с вами!» — вскричал я. Он поднял было свою трость, я потянулся к шпаге. Адриана, актриса в любом случае жизни, упала в обморок.
Я стал готовиться к поединку, однако негодяй меня таковым не удостоил. Вместо этого он нанял шестерых парнюг, кои прилюдно отмутузили меня палками. Так я был низвергнут с вершины моей молодой жизни. Пришиблено было и нарождающееся чувство к Лекуврёр.
Так или иначе, главные влюбленности моей жизни обычно следовали за художественными успехами. В тысяча семьсот тридцать втором году была поставлена «Заир», коя принесла мне реноме лучшего поэта Франции, место на вершине рядом с Корнелем и Расином. Через несколько месяцев, все еще витая в эмпиреях славы, я встретил даму по имени Габриэль Эмили лё Тонелье дю Бретёй, маркиза дю Шатле. Я сразу понял, что предо мною моя судьба. Черт побери, в Париже вы до сих пор встретите идиоток, которые считали ее уродливой. Например, мадам дю Деффан в своих описаниях изуродовала все черты Эмили, начиная от ступней, кончая зубами, не говоря уже о глазах. Маркиза де Креки — я знаю это! — называла ее рослым и неуклюжим гренадером! Кто поверит этим мегерам, тот забудет поговорку FEMINA FEMINAE FELIS! Для меня Эмили была совершенством!
Когда она в своем полном параде, в макияже, драгоценностях и кружевах входила в зал, мне всегда казалось, что она на своих длинных ногах выступает по помосту, в то время как все остальные смотрят на нее откуда-то снизу. В шуршащих ее юбках, мой Фодор, никогда не было ни одного лишнего или недостающего полотнища. Движения ее были резкими, это верно, они напоминали фехтовальщика, но я это обожал. Бог мой, какое блаженство я испытывал в ее объятиях! Какая редкая фортуна заключена в обожании человека, которого любишь!
В свете болтали, что в ней заключен мужчина, способный удовлетворить женщину, скрытую в Вольтере. Мне же кажется, что, быв в объятиях друг друга, мы забывали, кто из нас женщина, а кто мужчина; мы просто были щастливыми людьми!
В ней было множество талантов и прорва интеллектуального любопытства. Еще в детстве она изучила латынь и взялась переводить Виргилия. Позднее к этому языку прибавились итальянский и английский. Она хорошо пела и прилежно изучала математику. С ней можно было самым серьезным образом говорить о философии. Кумиром ея был Ньютон. Она не просто читала его, как тогда делали многие передовые дамы, она его понимала. Недаром именно она перевела на французский его PRINCIPIA.
В принципе, с моей нынешней точки зрения, я испытал истинное чудо: идеальный любовный союз, в коем духовное преобладало над телесным. Мы прожили вместе шестнадцать лет, почти не разлучаясь. Бесконечные опалы и высылки из Парижа только способствовали нашему единству. С согласия мужа Эмили маркиза дю Бретёй мы преобразовали заброшенный фамильный замок Серей в наше надежное и комфортабельное убежище. Мои и ее покои соединялись большим залом, в коем была оборудована лаборатория для занятия физикой и химией с воздушными помпами, термометрами, печами и тиглями, телескопом, микроскопами, призмами, компасами и весами. Там был также театр, и всех наших слуг мы сделали актерами, имелись и кукольный балаган, и сцена волшебного фонаря. Однажды мы даже поставили оперу, и Эмили пела в ней своим voix divine. Так жили вместе два филозофа, он и она. Мой старый друг и секретарь Лоншан еще помнит те счастливые дни. Лоншан, подтверди: ведь ты помнишь, что мы все были щастливы тогда, ну!»
При этом нежданном обращении трудолюбивый Лоншан (а вслед за ним и молодой Ваньер) запнулся в своих записях, и его перо оставило на бумаге кляксу и загогулину, кою по сю пору не в силах расшифровать потомство. С нуждой подняв главу от листа, он поежился, хотя вовсе не этого от него ждали. Вольтер продолжал:
«Лоншан, конечно, помнит, как однажды ночью в поле по пути из Парижа в Серей у нашей кареты отлетело колесо и сломалась ось. Маркиза с присущей ей резкостью принялась высказываться в адрес возницы, кареты, лошадей, Франции, „проклятой дикости“, коей якобы нет ни в Голландии, ни даже в Китае при просвещенном императоре Камги, и даже в адрес своего друга, который то витает в своих стихах, то гребет лопатой свой „филозофский камень“, то есть деньги, не удосужившись перед путешествием сменить ось.
Мы выбрались из кареты и пошли в поле, а потом споткнулись и повалились на стог сена, где стали хохотать, как безумные, вспоминая ее проклятья. Потом мы прижались друг к другу и стали смотреть в небо. Стояла морозная чистая ночь с полным набором созвездий. Мы читали небесный свод и чувствовали себя в эти то ли миги, то ли вечности не жертвами, а баловнями Вселенной. Разве это не счастье?»
«Счастье или щастье?» — спросил Лоншан. Ваньер молчал, держа перо на весу.
«Как угодно», — суховато ответствовал Вольтер.
«Нам больше нравится „Щ“!» — закричали курфюрстиночки.
«А нам „СЧ“!» — наперекор заявились подпоручики.
Под этот писк моряки и унтеры выпили крепкого, а отец Евстафий даже умудрился не только выпить, но и закусить отменным датским маринованным огурцом.
Посланник Фон-Фигин молчал, прикрыв глаза своей будто бы скульптурной ладонью с большим камнем, сверкавшим не менее ярко, чем любая звезда той столь памятной вольтеровской ночи. Этот Вольтер, вновь думал он. Что был бы наш век без него! Как мне вознаградить его за сие воспоминание? Отняв длань ото лба, он снял перстень и надел его на третий, наидлиннейший палец левой конечности филозофа, после чего приложил сию кисть к своим губам. Кисть дернулась под этим прикосновением, словно подопытная лягушка Гарвея. Глаза старика осветились какой-то, будто бы ожившей странностью. Непроизвольно, словно борясь с неведомым искушением, он даже сделал почти незаметное движение чреслами в сторону от высочайшего посланника.
Вольтер продолжал свой монолог: «Увы, счастье наше было не вечно. Все те же досадные противоречия земной любви все чаще ставили нас в тупик, из коего мы по унылой привычке человеческих существ не искали выхода. Гармония разрушалась: нарастающее восхищение друг другом, чувство духовной неразделимости сопровождалось ослаблением либидо, то есть пресыщением.
Однажды я подарил ей миниатюру, свой портрет, на котором написал такое стихотворение:
- Барье гравировал сии черты для вас.
- Быть может, будут по душе хотя отчасти.
- А вашу гравировку я припас
- В любви своей, она во власти
- Того, кто знает в этом высший класс.
В тысяча семьсот сорок седьмом году в городе Люневиль при дворе польского короля в изгнании Станислава Лещинского Эмили, ей было тогда сорок два года, познакомилась с молодым капитаном гвардии маркизом Жаном Франсуа Сен-Ламбером. Дальше все пошло по самому банальному варианту. Она влюбилась. Он ответствовал с полной галантностью, свойственной французским молодым гвардейцам. Не исключаю, впрочем, что и русские гвардейцы им не уступают. (В этом месте генерал Афсиомский чуть-чуть покашлял, видимо приняв сей экивок на свой счет; его птитфисы промолчали, увлеченные «банальным вариантом»). По всем законам сего жанра роман был бурным и истеричным. Однажды филозоф натолкнулся на влюбленных в самом разгаре их объяснений. Простите, друзья, я буду иногда сбиваться на рассказ от третьего лица, поскольку сия история совсем не соответствует моим личным представлениям о себе, об Эмили и даже и молодом Сен-Ламбере. Филозоф взорвался негодованием, однако тут же удалился в свои покои, когда офицер предложил ему сатисфакцию. Счастливая и взбудораженная Эмили пришла ко мне в два часа ночи. Она заверила меня в своей вечной любви, но тут же нежно напомнила, что я сам признавался ей не раз в том, что моя мужская сила убывает. Мой Вольтерчик, говорила она мне, мой генюша (это от «гений»), неужели ты будешь обижен, если твое место в постели займет человек, который может стать твоим хорошим другом?
Гнев филозофа растаял. Духовная близость с ней была мне дороже совокуплений. Сен-Ламбер пришел и извинился за вызов. Франция проклянет меня даже за то дурацкое посягновение на вашу жизнь, мой мэтр. «Ну что ж, — сказал филозоф, — я был не прав. Наслаждайтесь моментами счастья, они так коротки. А старому инвалиду (мне было тогда пятьдесят пять) уже не по плечу такие забавы». И сделал вид, что вывихнул это плечо. На следующий вечер мы уже ужинали втроем. Не было более ужасного ужина в моей жизни, но я превзошел себя в веселости и остроумии.
Прошло несколько месяцев. Она призналась мне… ну не в том, что улетает на Юпитер или на созвездие Плеяд, а в том, что забеременела, разумеется. Далее последовала самая постыдная часть сей истории, кою вы можете отнести скорее к вульгарной драматургии, чем к реальности. Союз трех сердец разработал план, как обеспечить легитимность младенцу. Мадам пригласила своего законного мужа, полковника маркиза дю Бретёй, напоила его великолепным вином и уложила к себе в постель; ни одного полковничьего атома там не побывало за последние пятнадцать лет.
Через пару недель она сообщила наивному воину, что понесла. Не было в королевских войсках более счастливого человека! Ну а два любовника, старый и молодой, согласились числить ребенка среди «разнообразных проектов» ученой дамы.
Она, впрочем, и родила прямо в лаборатории. Ребенок буквально вывалился у нее из-под юбки, пока она ставила химический эксперимент. Через шесть дней она умерла от родовой горячки. Вольтер, поняв, что ее больше нет, вышел из комнаты и упал поперек коридора. Как долго я был без сознания, не знаю, но, когда приходил в себя, если это можно назвать возвратом к себе, я бился головой в стены и вопил: «Мой Бог! Месье! Что побудило тебя забрать ея у меня?!»
Все дамы и девы, сидевшие вокруг камина, разрыдались. Посланник Фон-Фигин закрыл лицо на этот раз обеими руками. Мужчины и уноши окаменели. Вольтер вытер лицо платком и с завидной сухостью завершил сей печальный рассказ:
«Так закончилась последняя любовь в моей жизни. Физическая ея сторона вновь превзошла и задавила духовную. Я часто думаю о преображении Адама, об отделении Евы, о страсти к воссоединению, которая приняла форму первородного греха. Почему замес из первичных элементов воздуха и земли принял такие формы, приносящие нам и наслаждение, и муку? Почему это выглядит так ридикюльно, так животно, почему это то и дело становится каким-то странным посмешищем в наших собственных глазах? Неужели на небесах не мог возникнуть какой-либо иной консепт, ну, скажем, соединение каких-либо нежных поверхностей, какая-нибудь вибрация блаженства и восторга, происходящая без выделения всех этих наших секреций, без вони?»
Некоторое время вокруг камина королевствовало молчание. В заушные углы вольтеровской главы стала пробираться зевота. Ну чего это я так разоткровенничался перед незнакомыми людьми? — думал филозоф. Ну я понимаю: Фодор, посланник великой женщины, воплощения Империи, или Ксено — дипломат-шпион, каковым и мне самому пришлось в свое время отличиться, вельможный гранд и сочинитель своей абракадабристой утопии, или эта юная четверка, принцессы с их глазами-бабочками, всадник Николя, будто сошедший с картин ля Шампаня, Мишель с его великолепными странностями — это все свои, доверительные люди, однако все другие-то, целая толпа, зачем они? Впрочем, почему бы и нет? Допустим, на Аляске я собираю тысячу эскимосов и исповедуюсь перед ними; допустим, они начинают разносить мою исповедь по пространству, что из того? Пространства столь велики, что все эти россказни растворяются в ледяной лебедяни, а там, где пространства не играют никакой роли, там и так все знают.
Зевота начала уже захват вольтеровского лица, когда граф Рязанский задал мучивший его вопрос:
«Скажи, Вольтер, а что стало с младенцем?» Вместо зевоты лицо исказилось страданием. «Спасибо тебе за твой вопрос, мой Ксено, — медлительно проговорил Вольтер. — Дочь Эмили не стала ни маркизой дю Бретёй, ни маркизой дю Сен-Ламбер, ни даже мадемуазель де Вольтер. Ее увезли в какой-то монастырь, где она вскоре и умерла на руках бестолковых монашек. Видимо, к этому моменту на небе как раз освободился какой-нибудь ангельский чин».
Он встал из кресла с помощью Клаудии и Фиоклы, разогнулся и пошел к выходу, являя собой странную картину модника на трясущихся ногах. Все собрание последовало вслед за ним. Ксенопонт Петропавлович на ходу уже воображал, как Ксенофонт Василиск похитит из тайного чертога морганатическую дочь Величавы Многозначно-Великой и сделает ее наследницей престола.
Странности этой ночи еще не завершились для Вольтера, если только последующие события ему не приснились. Зевота вдруг испарилась, и ноги утвердились на своих каблуках. Взбудораженный воспоминаниями, он зиждился теперь на краю галереи замка, словно высеченная из камня скульптура. Ему открылся огромный свод небес, сверкающий созвездиями, как в ту ночь с Эмили, когда поломалась карета. Вдруг он ощутил, что время остановило свой бег, а стало быть, и старость его исчезла. Он подозревал, что исчезли и многие другие земные параметры. Припомнилась собственная повесть середины сороковых годов, «Г-н Микромегас». Сей джентльмен обитал на звезде Сириус — сейчас он не мог найти это светило на небе: все звезды надлежало заново открыть и назвать, — и росту он имел 120.000 королевских футов, а нос у него был длиной 6,333 фута от корня до головки. Как хохотали мы тогда над относительностью величин!
Тут он услышал стук шагов по каменному орнаменту. Приближался в темном плаще до пят Фодор Фон-Фигин, а за ним выступали два его унтера Упрямцев и Марфушин, тоже втемных плащах, но также в форменных шляпах гвардии Преображенского полка. Великолепные их блондинистые усы вкупе с бакенбардами шевелились под ночным ветром.
«Ласкался я, Вольтер, что ты не спишь, и вот ты не спишь, — проговорил Фодор. — Я тоже не могу успокоиться после твоего монолога о золотой книге человеческой, как мы иной раз называем любовь. Ведь, сомневаясь в любви людской, ты подымаешь ее ввысь. Так и все, чего касаешься ты своими перстами, даже и жидкости наши, даже и слизи, преисполняются каким-то иным, поэтическим смыслом. Как передам я нашей монархине этот твой дар? Разве что с помощью только неких торжественных таинств?»
Два стройных гвардейца выступили тут вперед и взяли филозофа под старые локти. Влекомый ими вдоль галереи, не мог он не вспомнить раннюю старость свою, проведенную после кончины Эмили в прусском дворце Сан-Суси в обществе Фрица Великого и его адъютантов. Следуя за посланником, вступил он в его покои с плотно задернутыми шторами. Там, среди колебания слабых свечей, он помещен был на канапе и освобожден от излишней одежды. «Фодор, ты где?» — он вопросил и не услышал ответа. Лишь колебались шелковые балдахины. «Где ваш хозяин, солдаты?» — он вопросил. Унтера отдалялись, задками виляя, а отдалясь, обернулись. Вместо воинственных унтеров взирали теперь на него лукавые девичьи лица, однако ж с усами. Сбросив накидки, явились теперь перед ним две обнаженные нимфы. Из всех одеяний остались на них одни лишь гвардейские шлемы. «Фодор коварный!» — хохотнул филозоф в изумленьи. Силы забытые в нем восставали теперь, словно посох Геракла. «Экий эскорт ты привез за собой побалтическим водам! Какая ж из них осчастливить теперь собралась сии старые члены?»
«Обе твои, — прозвучало в ответ величавою нотой. — Маша Марфушинас Кулей-Упрямицей к тебе припадут с благодарственной службой. Нежности много скопилось у них к гостю державы».
«Так вы отправите, девы, меня в царство Тартара! Млеет мой старческий органон, булькает негой; боюсь за сосуды».
«Разве ж поэты стареют? — что-то ему возразило. Величие нарастало. — Или Овидия ты позабыл, доблестный старче?»
Маша уже сидела на нем, груди склоняя. Шлем и парик отправляются прочь, проливаются кудри. Стонет Упрямица за спиной, Машу сгоняя; свершилось! Стержень, прежде нетвердый, ныне пронзает девичьи лона. Кто искушает? Так я, и верно, в царстве Тартара пройду наказанье. Вот вам Россия, студеная телка, жаркое вымя! В холод и в жар поэта бросает, он воспаряет, и опадает, и воспаряет ещежды. «Ах, наш Вольтерка, — нежатся девы, щехочут, хихачут. — Ты бы купил нас в свою Фернею, были бы феи!»
Тут прозвучали большие аккорды, форте и пьяно. Свечи задуло. Пологи всякие в вихре метались, как амазонки. Лоно величия, словно природа, всех копошащихся обнимало; все трепетали, сколько их было, тридцать иль сотня; сочтите все пальцы, прибавьте все губы; до миллиона дойдете, коль вспомните клетки; кода, свобода!
Под утро спящего Вольтера с торчащими коленками и сильно запавшим абдомуманом прикатили в его собственные покои на кресле с колесами, заказанном в хозяйство замка дальновидным генералом Афсиомским. Дрожащие от бессонной ночи Лоншан и Ваньер уже хлопотали, подтаскивая в спальню кувшины с лимонадом, походный комплект клизм и набор сходных с мортирами ночных горшков. Каково же было их изумление, когда их хозяин, приоткрыв левый глаз, приказал зажарить на завтрак две дюжины перепелок. Известно, что при всем его философском отчаянии старый поэт был неравнодушен к порхающим лакомствам.
Подступал уже полдень, когда кавалеры Буало и Террано, потягиваясь и пощелкивая мелкими суставами пальцев, вышли на террасу и крикнули пробегающим поварятам, чтоб принесли огуречного рассолу. При всей утонченности своего воспитания уноши не гнушались сим продуктом, столь пользительным для лиц, не знающих меры в употреблении шампанского.
Почти немедля напиток был доставлен в его данском варьянте, то есть в фаянсовом кувшине с отменным рисунком рыб и птиц. Едва успев испить сего блаженства, кавалеры заметили под балконом вышагивающих среди подстриженных кустов двух унтеров из сопровождения его сиятельства барона Фон-Фигина. Подкручивая свои ковыльные мусташи, сии молодцы прошагали мимо балкона и осветили уношей пыланием своих не ахти каких безобидных глаз.
«Престраннейшую, Мишаня, испытываю облискурацию, глядя на сию пару мужланов, — проговорил Николя. — Весь возбуждаюсь, как будто пред собой чую пару блядей. Ужли к мужеложству влечет? С тобой такого не бывает?»
Мишель отвернулся от друга, дабы тот не уловил тягостного смущения в его чертах. Открыть ли ближайшему наперснику свой наигорчайший-наисладчайший секрет? Никогда еще не приходилось ему скрывать чего-либо от Николаши. Нет-нет, сие не имеет возможности! Такого рода мимолетность в соединении с правящим величием порушит наши братские узы сердешные, выставит законченным мужеложцем, хоть и являюсь в яви токмо жертвою чего-то, сродни черной магии.
«Ах, Коляня, вспомни вчерашние тезы Вольтера, — изрек он. — При всем его мнимом безбожии не знаю я боле религиозной персоны. Замысел дал нам какую-то иную любовь, все остальное, от чего мы, как павианы, дрожим, чистая облискурация».
«Уж не собрался ли ты в монастырь, любезный братец?» — буркнул тут Николя и, Мишку в сей роли вообразив, бурно расхохотался.
Тут оба узрели шагающего по аллее Гран-Пера. Будто забыв о своей хромотце, граф торопился куда-то. При виде юнцов на балконе махнул им увесистой тростью: «Эй, офицеры, немедля оденьтесь и ждите приказа!»
Барон Фон-Фигин в темном суровом кафтане и армейской треуголке мерно прогуливался от Артемиды Пелосской до Аполлона Пифийского и обратно. Тень его иногда вытягивалась до долготы Петра Первого, иногда сплющивалась до царевны Софьи. Близился кризис идиллии, новой непогодой надвигалась История. На десятом повороте к нему пристроился вызванный по его приказу генерал Афсиомский, пошел рядом. Молчали. На пятнадцатом повороте возник найденный по приказу без пяти минут адмирал (или без четверти?) Вертиго, пристроился, подвязывая где-то на суше порванный галстух. Молчали.
Барон наконец разжал уста: «Милостивые государи, по вашему мнению, кто является здесь на острове главным военным начальником?»
Генерал и коммодор развели тут руками, показывая, что на сей вопрос нет иного ответа, чем подразумеваемый.
«А ведомо ли вам, господа, что у меня есть все полномочия и причины отослать вас на материк и далее, в Санкт-Петербург? Надеюсь, вы не запамятовали, что я послан сюда лично Императрицею Всея Руси как ее доверительный представитель? Как же пришло вам на ум утаить от меня вчерашнюю кровавую баню? Как получилось, что новость сия стала известна мне лишь за столом, в светской беседе, в присутствии Вольтера? Днями сюда прибудет Егор. Что передам я с ним Ея Величеству?»
Барон резко отошел в сторону, как бы для того, чтобы с нового угла взглянуть на провинившихся соратников. Вся его фигура с рукой, упертой в бок, с лицом, обострившимся то ли от резкого движения, то ли от оскорбленного достоинства, с помрачневшими властными глазами, ныне ни на мельчайшую йоту не напоминала того молодого человека, который производил на всех наиприятнейшее впечатление своей мягкостью и шутливой склонностью характера. Перед нами теперь зиждилась сама фигура абсолютизма. Лишь слабая дудочка чуть-чуть смягчала неоспоримую тему волторны: она заключалась в скульптуре дурацкого Пана, возле которой разыгралась вся сцена.
Два высших чина стояли во фрунт. Объяснения были б нелепы. Произошел типический случай недооценки истинной субординации. Афсиомский молча прощался с музой Истории. Вертиго думал о переходе в коммерческий флот. Оба почему-то исключали возможность суда военной коллегии. Фон-Фигин теперь медленно приближался.
«Ну хорошо, господа, пока что я извиняю вас и делаю это лишь по причине нужды в безотлагательных и решительных действиях. Как стало мне известно от моей собственной службы, отряд ушкуйников и мародеров возглавлял некий беглый российский каторжник, числимый в списках тайной экспедиции под кличкой Страшун. Да-да, вы верно располагаете, милостивые государи: это не кто иной, как тот самый Казак Эмиль, в погоне за коим мы вчера едва ль не потеряли двух наших лучших офицеров. Ныне, еще до того, как восстанет ото сна великий Вольтер, то есть до возобновления исторических бесед, порядок коих с мельчайшими деталями продуман был нашей Государыней, мы должны решить, как нам избавиться от сей докуки. Сделать сие надлежит с высшей деликатностью, поелику в сию диспозицию, возможно, вовлечена одна значительная германская держава и лично монарх оной, известный своей вельми углубленной прозорливостью. Ласкаюсь узнать мнение на сей предмет особ, получивших рекомендасию тайного советника Никиты Панина, то есть ваше, Ксенопонт Петропавлович, и ваше, Фома Андреевич».
Сказав сие, барон направился к эрмитажной беседке, венчавшей благовоспитанный парковый холм, с коего открывались обширные виды на обе бухты острова Оттец, к сему моменту как бы застывшие в ожидании нашествия бури. Ободренные обращением по имени-отчеству чины следовали за ним.
«Ваша светлость, Федор Августович, — заговорил Афсиомский. — Упрек ваш мы приемлем со всей ответственностью, не так ли, Фома Андреевич (Вертиго поклонился с вновь пробудившейся британской сдержанностью)? Однако промах сей покорнейше прошу возложить целиком на меня как на лицо, коему Никита Иванович Панин поручил устройство всего, кх, кх, куррикьюлума. При сем осмелюсь сказать, что ошибка была вызвана не толь небрежливостью, коль желанием уберечь высокую филозофию бесед вашей светлости с великим Вольтером от соприкосновения с грубой справедливостью, сиречь действительностью. Что касаемо Страшуна, альяс Казака Эмиля, мною в содружестве с коммодором Вертиго уже произведены некие действия, призванные споспешествовать устранению сего опасного ушкуйника из анналов Клио…»
«Да это еще что? — поднял бровь барон Фон-Фигин. — Вот уж не думал, что муза Клио ведет какие-либо анналы».
«Сие есть шутка, господа», — уточнил Афсиомский.
«Ах это шутка? Так давайте посмеемся!»
И все трое разразились мрачноватым хохотом. Далее граф Рязанский обстоятельно поведал посланнику о мерах по изъятию ушкуйника из анналов. В Гданьске у нас есть друг, некое влиятельное лицо, коммерциалист и член магистрата пан Шпрехт-Пташек-Злотовский по кличке Труба. Будучи польским, а также российским и немецким патриотом, он пребывает в анналах Клио (шутка, шутка!) сторонником всего пчеловодства.
«Какого еще пчеловодства, Ксенопонт Петропавлович?» — удивился барон.
«Пчеловодства?» — удивился граф.
«Вы сказали, что он является сторонником пчеловодства».
«Я сказал, сторонником человечества».
«Коммодор, а вы как услышали?» — поинтересовался барон.
«Я услышал пчеловодство, ваша честь, но подумал о человечестве», — бесстрастно ответствовал моряк.
«Хорошо, значит, впредь так и будем поступать: ежели слышится пчеловодство, будем думать о человечестве, — кивнул барон. — Продолжайте, граф».
Рассказ был продолжен. Названную фигуру, будем называть его для простоты Злодей, пан Шпрехт, будем называть его Труба, созерцает уж со времен окончания войны в подвале своей ресторации «Златы Льон», что на улице Длуга в вольном мясте Гданьск. Также он знает кнайпы, кои Злодей со своей свитой дезертиров и мародеров посещает по соседству с нами в порту Свиное Мундо. Да и в других мястах по Помераньскому брягу. Еще до злодейского нападения по сверхскорой связи Трубу попросили прибыть в Свиное Мундо, куда за ним был послан вельбот с Ея Величества пушечного корабля «Не тронь меня!». Сюр се моман, мон барон, Труба ожидает вашего приглашения на пристани, то есть в полустах саженях отсюда.
Глаза барона Фон-Фигина, коим свойственна была способность мгновенного превращения в едва ли не ослепительные очи, остановились на верном слуге престола. «Не слабо! — воскликнул Фон-Фигин в манере, принятой тогдашними военачальниками. — Отнюдь не слабо! Браво! Браво! Пошлите немедля за оной Трубою!»
Почти немедленно пан Шпрехт вошел в эрмитаж. Оказалось, что он сидел не на пристани, а в близрастущих кустах, откуда его великолепное правое ухо улавливало все нюансы государственной беседы. Войдя, он довольно продолжительное время отступал, полоская у ног своей шляпою, и приближался, отводя оную в сторону, тем самым показывая знакомство с ритуалом прошлого века и шляхетское происхождение.
В ответ на сию любезность ему было предложено стуло. Крепчайшим задом он утвердился в оном. Тут как раз и грянул первый гром. По всей очевидности, пан Шпрехт принадлежал к числу тех людей, что входят в дом за минуту до начала дождя и уходят сразу по его завершении; иначе как он мог справляться с работой одновременно по крайней мере на три государства?
«Позвольте мне, ясновельможное паньство, высказать наивысочайшее уважение от имени магистрата, а также и граждан вольного города Гданьска…» — начал было он, но был прерван коммодором Вертиго: «Позвольте, пан Шпрехт, вопросить: как вы удосужились подняться в сей павильон без сопровождающих вас персон?»
Самодовольная улыбка проскользнула под кустистыми усами коммерсиалиста. «Сей вопрос надо было б адресовать оным персонам, пан адмирал».
Ливень тут хлынул стеною, и в его потоках за стеклянными дверьми как раз и появились запыхавшиеся сопровождающие персоны, два матроса и мичман. Увидев своего подопечного в столь блестящем обществе, они застыли столбами. Низвергающиеся потоки воды мгновенно превратили их в некое подобие памятников. Генерал Афсиомский сердитым движением руки отослал их прочь. Барон Фон-Фигин соизволил улыбнуться.
«Приступим к делу, господа, — сказал посланник. — Достопочтеннейший пан Шпрехт, поведайте нам то, что вам известно о государственном преступнике, коего в сиих местах именуют Казак Эмиль».
Политическим чутьем природа явно не обидела Шпрехта. Оным чутьем он сразу догадался, кто является главенствующим лицом в представшей перед ним тройке. Округлым движением руки он начал было свой ответ, но задержался, как бы осмеливаясь запросить манеру обращения.
«Барон Фон-Фигин», — сухо представился ему посланник. Мгновенная молнийка мелькнула по мясистым чертам агента. Эта вспышечка радости выдала его осведомленность в ситуации и показала, что имя сие ему известно.
«Ваше сиятельство, господин барон, сей казак бродит по польскому и немецкому побережью, почитай, полгода и удивляет многих сходством черт своего дурного лица с иными портретами покойного императора Петра Третьего».
При этих словах гигантическая кустистая молния встала вдруг в сгустившейся буре за стеклами эрмитажа, что заставило барона Фон-Фигина резким движением прикрыть лицо локтем. Чудовищный гром не заставил себя ждать, свалился тремя раскатами, словно вбивая некий осиновый кол прямо в макушку холма, то есть туда, где все эти четверо сидели. С этого момента вся дальнейшая беседа происходила прямо в громокипящем ядре бури, среди непрерывно вырастающих и пропадающих огненных кустов холодного электричества. Просим учесть, что к этому времени мистер Франклин еще не успел изобрести своего громоотвода.
«Не хотите ли вы сказать, достопочтеннейший, что существуют некие круги, возжелавшие выдать беглого каторжника за покойного императора?» — ледяным тоном вопросил Фон-Фигин.
Шпрехт оглянулся через плечо и сделал жест, будто бы отгоняющий какую-то нечисть. «Что с вами, Шпрехт, кого это вы гоните?» Фон-Фигин все еще тщился сохранить ледяное превосходство, однако видно было, что ему не по себе. Агент сумрачно усмехнулся: «Да как же, барон, как раз того, кто лезет тут во все щели, почти бесплотного человека Сорокапуста Захария Скрежетарьевича. Я знаю его давно, при мне он защищал в Кенигсберге своё титло магистра черной магии».
«Какой вздор, — деланно усмехнулся Фон-Фигин. — Нет никакого Сорокапуста. Это противоречит природе и науке великого Бюффона, невтонианской концепции Вселенной, в конце концов».
Шпрехт вскочил и начал выталкивать из павильона нечто несуществующее. «Цурюк! — басил он. — Пшель к бесу, холера ясна!» Фон-Фигин хотел было обратиться за подтверждением невтонианской концепции к двум своим соратникам, но тут заметил, что оба они стоят перед пустотой в обронительной позиции. Афсиомский вытащил наполовину свою шпагу и гаркнул, будто бы в чью-то заросшую мерзостью рожу: «Ват'ан, донк, иначе размажем по стенке!» (Так в те времена иной раз выражались витязи незримых поприщ.) Коммодор Вертиго, в свою очередь, по навыку лондонского рынка Биллинсгейт провел череду искусных пагалистских выпадов кулаками, способных размозжить любую мало-мальски существующую личность. Так, видимо, и случилось. От Сорокапуста осталось на полу лишь остро пахнущее слежавшейся дрянью пятно. Барон понял, что с этого момента и он стал посвящен в местную чертовщину.
«Вот теперь можно продолжить разговор без опаски быть услышанным в Шюрстине, — удовлетворенно произнес Шпрехт. — Дело в том, барон, что слухи об уцелевшем императоре уже витали на нашем побережье Остзее, а также в Швеции, на корону коей он имеет право претендовать, однако…» Шпрехт прервал речь и исподлобья с улыбкой уставился на посланника.
«Ну так в чем же состоит ваше „однако“?» — раздраженно вопросил тот и сунул руку в карман кафтана.
«Однако», ваша светлость, иной раз бывает весомее сути дела».
Посланник вытащил руку из кармана. В ней трепетал банковский вексель. «Этого достаточно?»
Шпрехт взял вексель и извлек из-за голенища бюргеровского ботфорта жестяную шкатулку, явно изготовленную потомками викингов на острове Готланд. Шкатулка, быв открыта, обнаружила состав разноцветных склянок, в коих опытное око тотчас же распознало б набор ядов. Впрочем, там был карман и для векселей.
«Однако дело, ваши светлости и превосходительства, усугубляется тем, что в нем появился еще один казус, и казус сей до чрезвычайности похож, ммм, на Казака Эмиля».
Фон— Фигин в застывшей позицьи призывал на помощь все свои рыцарские качества. «Сей казус, пан Шпрехт, вы видели его лично?»
«Третьего дня, барон, я передал казусу от ганноверского двора мешочек с бритскими фунтами».
«Господа, прошу соблюдать полное спокойствие! — вдруг возвысил глас Вертиго. — В наших руках сей час, быть может, покоится судьба державы. Шпрехт, перестаньте вымогательствовать! Вы получили достаточно! Отвечайте прямо, что вы заметили в лице сего казуса?»
«У него два носа», — пожал плечами агент.
«Ох!» — охнул тут едва ли не по-бабски могущественный фаворит Двора. Две гигантских молнии мгновенно возникли за стеклами эрмитажа и постояли несколько секунд, трепеща сколь бессмысленным, столь и беспощадным огнем. Всем присутствующим захотелось закрыть макушки в ожидании ужасного, но вообще-то безопасного, как позднее доказал Бенджамен Франклин, грома.
Вечером того же дня галера «Аист» доставила в Свиное Мундо коммерсиалиста Шпрехта-Пташка-Злотовскего вместе с кавалерами Буало и Террано и их боевыми лошадьми. В порту их уже ожидал отряд желтых гусар из расквартированного в дружественном государстве российского войска. Все всадники были переодеты в форму цвейг-анштальского-и-бреговинского пфальца. Имелись на случай пожара и шведские накидки.
Глава седьмая, неожиданно открывающая нам некоторые секреты Прусского государства, а также пристрастие короля Фридриха Великого к тщательному разжевыванию марципанов
Естьли уж при слове «Пруссия» немедля всплывает слово «орднунг», то при слове «орднунг» тут же выскакивает крепость Шюрстин, что высится на бранденбургских холмах в полусотне верст от Берлина; вот уж орднунг так орднунг, даже пролетающий гусь не сбросит пары капель, тут же будет подстрелен. Ну а уж ежели заговорили мы о крепости Шюрстин, должно будет заметить, что ея восточное крыло, находящееся под властью самой секретной личности государства, фельдмаршала фон Курасса, зиждется над всей крепостью как юберорднунг, то есть сверхпорядок.
Взять, к примеру, крупнейшую в цивилизованном мире картотеку важнейших секретов и досье государственных преступников; не всякая мышь обежит ее за год! Все двадцать этажей специально построенного каземата — десять вверх над землею, десять вниз под землю — заполнены тут стеллажами с ячейками, расположенными в строжайшем алфавитно-арифметическом порядке. Сложнейшая система рычажков и блоков соединяет каждую ячейку с гигантскими дубовыми стенами кабинета фельдмаршала. Едва лишь хозяин кабинета начинает тянуть на себя нужный рычажок, как в затребованной ячейке звонит колокольчик, что способствует скорейшей доставке заказанных бумаг на письменный стол прусского властителя дум (в прямом смысле). Сему процессу способствует и уникальная подъемная машина, движущаяся в сердцевине каземата. Клеть сей машины способна курсировать по всем этажам, как над землею, так и под оной, и останавливаться на любом по заказу. На плоской крыше каземата главное поднимающее колесо машины вращают четыре отборных мерина ломовецкой породы. В подземелье четыре таких же мерина вращают колесо, удерживающее клеть от падения при спуске.
Верхнюю команду возглавляет мускулистый до гротескных размеров битюг по имени Ослябя Смарк. Он очень доволен своей участью. Крутить поднимающее колесо под лучезарной попоной прусского неба! Получать артиллерийскую смесь овса с горохом! Посылать цум тойфель смутные блики в тыльной половине головы, напоминающие о кобылах детства! Наслаждаться с крыши видами родины при равномерном повторении кругов: марширующие батальоны, выдвигающиеся на стрельбы пушки, все трудовики наших нив, занятые выращиванием овса и гороха! Радоваться каждую минуту, что взяли из подвала, где мерины не видят ничего, кроме каменных стен, и постепенно слепнут! Нет, Смарк, безусловно, был счастлив и знал, что чувства его разделяют все три пристяжных, Марк, Арк и Рк.
В тот день, о коем пойдет речь, колесо пребывало в почти непрерывном движении. По всем этажам дребезжали колокольцы, слышались топоты проворных ног (за непроворность тут секретных канцеляристов, случалось, наказывали фухтелями по пяткам), скрипела, вздымаясь, и с тяжким стоном ухала вниз чугунная клеть, предназначенная для группен-адъюнктов, а то и для чинов повыше. Все говорило о том, что в кабинете Отца (так тут за глаза называли фельдмаршала) идет серьезная работа с папирами, и лошадиные сердца преисполнялись чувством высокого долга, что выражалось в титаническом усилении перистальтики и в громовых выпусках гороховых газов.
Йохан фон Курасс тем временем сидел за своим столом, дубовой отделкой напоминающим похоронные дроги первого разряда, размерами же — ладью Нибелунгов. Три адъюнкта из лучших юнкерских семейств, выполняя все детали служебного протокола, а именно маршировку от дверей в середину огромного помещения, щелканье каблуками и мгновенную окаменелость с полной демонстрацией поднятого в сторону начальства лица, вносили и располагали вдоль западного края стола затребованные папки: действующие государственные договоры, недействующие государственные договоры, а также договоры, подлежащие расторжению в связи с невыплатой талеров за поставку батальонов всякой мелкой псевдонезависимой сволочи, которую давно надо было бы подчинить, к вящему удовольствию их населения, путем прямого действия непобедимой прусской армии.
Прошедшей ночью фельдмаршал добыл в Берлине «летучку», дававшую знать, что сегодня возможен внезапный приезд того, кому был только что адресован немой упрек, а именно Его Величества короля Фридриха Второго, столь неаккуратно прозванного досужим Вольтером Фридрихом Великим. Явившись в крепость, король должен был увидеть папки важнейших дел и сразу понять, что его ждали. Таким образом будет достигнуто несколько целей: а) король будет впечатлен четкой работой секретного ведомства, в) отметит, как скрупулезно классифицированы важнейшие секреты, и, наконец, самое главное, с) поймет, что и у него самого не может быть от сего ведомства секретов и что не нужно устраивать подобных стремительных наездов; никакой расхлябанности он здесь не застанет.
Довольный всеми этими своими перезвонами и скрипами по всему объему каземата, фон Курасс временами поднимался из-за стола и побрякивал подкованными подошвами по каменным плитам. Один его вид вызвал бы озноб у непосвященного человека, тем больший озноб он вызывал у человека посвященного и подчиненного. Он был очень велик, мосласт и беспредельно сух лицом, что придавало ему сходство с бесстрастным скелетом из Академии наук. Руки его свисали ниже колен, ежели не были взяты в любимую позу «акимбо», то есть если не лежали в страшной готовности на дугах подвздошных костей. Ноги его в излюбленных черных ботфортах, кои фельдмаршал ненавидел менять на туфли с пряжками, а посему никогда не посещал суарэ в поцдамском дворце Сан-Суси, могущественно, словно два чугунных ствола крепостной артиллерии, поддерживали весь костяк, а посему еще раз представьте себе длину рук.
Армия помнила еще те дни, когда эти руки, еще более удлиненные тяжелой фузеей, становились главной пробивной силой в багинетном бою. Ветераны еще не забыли, что юнкер фон Курасс был взят отцом Фридриха Второго королем-созидателем Фридрихом-Вильямом Первым (вот уж кто натюрлих был достоин звания «Великий»!) в первую роту знаменитых прусских гигантов. Так бы этому юбервояке и оставаться в строю, если бы он однажды, в начале сороковых, не поразил молодого короля своим даром проникать в сердцевину секретов.
Случилось это в самом начале европейской безобразной неразберихи, ныне уже зачисленной в исторические анналы (отнюдь не «анналы Клио») под названием «Война за австрийское наследство». Однажды батальон, где командиром был тогдашний майор фон Курасс, получил приказ срочно прибыть в Поддам и построиться там на плацу.
Весь день маршировали из Берлина, да так, что под мерными взмахами тысячи ног крошились торцы дорог и площадей, прогибались мосты, лопались зазевавшиеся гуси и всяческий швайн, отпадало в канавы и нерасторопное мужичье.
Молодое Его Величество соизволило выйти к подразделению уже под вечер. Был четверг или в крайнем случае среда. Ветер норд-ост колыхал горделивые стяги. Пахло картофельным супом. Клюквенный закат предвещал грандиозный поход на зюйд. Комбат с палашом на плече прошагал к королю. Строй грянул «зигхайль!».
Король молчал. Он хлопал себя перчатками по сгибу руки. Глаза его были устремлены поверх киверов и штыков в пространства Южной Европы. Так простояли в молчанье адское время. И вдруг он вздохнул: «Если бы знать сейчас, о чем говорят вокруг Марии-Терезии!» И тут армейский майор как бы по наитию попросил у короля пять дней для деликатной, как он изрек, разведки; есть, дескать, некие частные связи при венском дворе. Взяв офицера за темляк, король прошествовал во дворец, а батальон отправил в кантину, шницелей всем приказав подать со своего стола.
Через запрошенный и дарованный срок фон Курасс явился с докладом о всех визитерах императрицы, о всех совещаниях и тайных раскройках карты Европы. Теперь уже Фридрих доподлинно знал, куда направить удар, что он и сделал при Чотузице, обескуражив австрийского полководца принца Карла-Александра Лотарингского.
Не все подробности этого дела нам известны (как не известны они, боюсь, никому), однако дошли слухи, что перед битвой сей венский двор был в сущей облискурации (если и тут употребить словечко генерала Афсиомского). Все эти дни по дворцу расползались всяческие шептуны и скрыпы, мелкие какие-то пламеньки начинали свой перепляс то среди люстр в торжественных залах и в сугубых по секретности кабинетах, а то и в интимнейших альковах промеж фарфоровых горшков, если не внутри оных. Однажды Ея Величество императрица Мария-Терезия даже воскликнула вполне женским голосом «Ой!». Сей возглас исторгнут был мгновенным отпечатком на гобелене среди буколических персонажей некоего скелетоподобного посланца мрака, не иначе как магистра черной магии по имени Сорокапуст.
Проникнув таким своеобразным способом в сердцевину австрийской стратегии, майор фон Курасс и сам стал величайшим секретом прусского королевства, то есть частично как бы прекратил существование. Мало кто знал, что пропавший майор немедленно получил чин генерала, а потом и фельдмаршала и стал главой таинственного ведомства, сосредоточенного за тремя линиями защиты в крепости Шюрстин; не знал даже ближайший друг короля Вольтер. Лишь однажды Фридрих чуть было не проговорился, сказав своему кумиру, что перед принятием важных решений он всегда советуется со «своим чудовищем». Вольтер с его острейшим складом ума тут же осведомился, правильно ли он понял августейшего друга. Говоря «чудовище», Ваше Величество, имеете ли вы в виду некое alter ego, то есть нечто глубоко запрятанное в вашей собственной душе? Нечто в этом роде, усмехнулся король, и тема сия больше не поднималась.
Фридрих, друг Вольтера и сам «один из нас», то есть филозоф-энциклопедист, вступал тогда в пору зрелости и быстро освобождался от своего гамлетианства и антимакевиаллизма. Ради блага всех граждан мы должны крепить наше государство, говорил он «своему чудовищу»; не так ли, мой фон Курасс? Всецело разделяю взгляды Вашего Величества, ответствовал гигант, поигрывая своими четками в виде крошечных черепов.
Известно ли тебе, мой фон Курасс, с кем в Париже встречается великий Вольтер перед поездками ко мне в Берлин? Ваше Величество, великий Вольтер перед каждой поездкой в Берлин получает ориентиры от кардинала Флёри. Король хохотал. Я так и знал! Таков наш век: поэту трудно удержаться от соблазнов шпионажа.
С годами Фридрих Второй Великий стал замечать, что и в его собственных покоях поселилась какая-то нечисть. То шмыгнет по ковру странная мышь со слегка увеличенным ухом, то вдруг ночью в буфетной произойдет какой-то как бы осмысленный перезвон хрусталя, заглянешь туда, а оттуда смотрит на тебя сотня заинтересованных глазков, то вдруг дверь в будуар откроет не привычный слуга, а некто совсем не привычный, коего не опишешь никак, скажешь лишь, что глянул тебе прямо в плешь и пропал без единого звука.
Подобные промельки, следует сказать, учащались в те редкие вечера, когда король позволял себе полностью расслабиться и приглашал после ужина в кабинет кого-нибудь из своих красивых адъютантов для дуэта на флейтах. Будучи филозофом века науки, он не верил в чертовщину и относил «промельки» за счет некоторой усталости органов зрения, связанной с чрезмерным чтением государственных бумаг. Заказал себе в Саксонии дюжину драгоценных очков и по вечерам иногда украшал переносицу великолепнейшей стрекозою, что вызывало сущий восторгу принцесс двора: Ваше Величество, вы неотразимы!
Помогло: промельки почти прекратились, непривычный слуга больше не открывал дверь кабинета, только изредка висел за окном глазищами вниз. Зная за собой привычку проговаривать крупную мысль вслух, король стал в такие моменты совать себе в рот яичко из марципана. Мысль проговаривалась, но искажалась жеванием. Словом, и в замке Сан-Суси за годы правления немало пробурлило забот, как пустяковых, так и весьма удручающих, если вспомнить те времена, когда любезный друг Вольтер там подвизался в звании Шамберлена Двора.
В тот день, о котором сейчас идет рассказ, король приближался к крепости Шюрстин, скача во главе своего конвоя. Его карета катила сзади на тот случай, если понадобится записать несколько пришедших в голову поэтических строк. Путь был не так уж далек, а король был еще достаточно бодр для седла, несмотря на скопившиеся в седалище пятьдесят два года жизни.
Солнце стояло уже в зените, когда открылась обширная долина, западные склоны коей венчались холмами, на чьих склонах построила свои бастионы крепость Шюрстин. Флаги Священной Римской империи германской нации, королевства Пруссии и местного пфальца реяли над нею, а над крышею секретного каземата помахивал рыжий хвостище знакомого королю битюга, ведавшего здесь подъемной клетью, кою король называл на французский манер «асансёром».
В тот же момент и Ослябя Смарк заметил сверху караван короля, то есть человека, которого он не знал по имени, но от появления которого всякий раз взбухали мускулы: хотелось что-нибудь еще взять на грудь ради персоны, пред коей вытягивалось могущественное племя двуногих и бесхвостых. Вот если бы этот великий когда-нибудь запряг меня в фургон и отправился в поле! Так и тянул бы его за собой бесконечное время!
«Я вижу, мой фон Курасс, вы уже во всеоружии, — сказал король при виде разложенных на столе папок с наиважнейшими делами. — Вас, мой дорогой, врасплох не застанешь». Он усмехнулся и, сделав усилие, посмотрел прямо в мертвоватые глаза фельдмаршала. Фон Курасс с леденящей серьезностью выдержал этот взгляд. «Это чистая случайность, Ваше Величество. Мы просто проводим ревизию важнейших документов. Какой из них в данный момент интересует Ваше Величество?»
Завтрак по традиции был сервирован на другом конце государственного стола. Король никогда от трапезы в этом доме не отказывался. Здесь почему-то подавали удивительно вкусные заливные поросячьи ножки по-эльзасски. Да и вино было вполне порядочное, «Божоле».
«Ценю вашу расторопность, фельдмаршал. Передайте мою благодарность группен-адъюнктам и каждому по десять марок от меня лично. Однако вовсе не ради документов я приехал сюда сейчас. Вы догадываетесь, ради чего?»
Еще раз над стаканом вина король пробуравил взглядом иссохшие черты своего Торквемады. Дошла ли до того вчерашняя мысль, зажеванная двумя марципанами? Фельдмаршал склонил главу с выпирающими буграми преступных качеств и даже ладонь приложил ко лбу, скрывая глаза. «По всей вероятности, Ваше Величество прибыли ради новостей с исконного нашего острова Оттец, где ныне под эгидой цвейг-анштальтского курфюрста проходит страннейшая встреча Вольтера с посланником русской царицы».
Король не скрыл улыбки: марципаны все-таки сработали, хоть и частично. В этих пределах можно позволить «чудовищу» читать королевские мысли. «Послушайте, Йохан, давайте всерьез. Я догадываюсь, что вы не совсем тот, кем вы числитесь в штатных реестрах…»
Фельдмаршал рывком приложил ко лбу верхнюю часть безупречной салфетки, глухо промолвил, не разжимая уста, будто желудком: «Ваше Величество, разве давал я когда-либо вам какие-либо основания, чтобы…»
Король отмахнулся веселым жестом: «Нет, не давал! Сомнений в вашей преданности государству и мне как парному слуге сего государства — нет! А посему давайте говорить о простых вещах, а именно о политике. Я догадываюсь, для чего моя племянница послала к Вольтеру своего нового фаворита. Честолюбивая дама хочет прогреметь на всю Европу в качестве величайшего либерала. Она готовит отмену крепостного права и жаждет получить на это благословение своего кумира. Учредила даже премию в десять тысяч червонцев за лучшее сочинение об отмене рабства. Экая наивность! Она думает, что судьба российских рабов заботит нашего поэта хоть на минуту больше, чем комиссионные от гильдии швейцарских часовщиков или вознаграждение от изобретателей каких-то несусветных боевых колесниц, которые он старается всучить екатерининским генералам. Разумеется, он благословит ея великий манифест, лишь бы вслед за этим приплыл великий вексель в „Банк Амстердама“!»
Оставив недокушанными заливные ножки, король уже разгуливал нервной походкой по пространствам кабинета. Последнюю фразу он едвали не прокричал из-под свисающей со стены башки чудовищного вепря в дальнем углу. Теперь стоял там, заложив большой палец за обшлаг армейского сюртука без знаков отличия, и ждал, что скажет фон Курасс.
«Прошу прощенья, Ваше Величество, — проговорил тот, — однако подлежит ли сей филозоф столь суровой дер критик? Ведь наряду с некоторой алчностью, не ускользнувшей от внимания Вашего Величества, господин де Вольтер иной раз изумляет общество нежданными щедротами».
«Ценю вашу галантность, — рассмеялся король; он-то знал, что нет у фельдмаршала более ненавистного человека, чем этот „новый Гомер“, — однако вернемся к политическим аспектам дела. Что последует за отменой крепостного права в России? Есть несколько вариантов. Тамошние латифундисты, все эти бояре, сторонники допетровской старины, устраивают дворцовый переворот, убирают царицу-немку и, допустим, возвращают на престол законного императора Ивана Шестого. Как сообщают наши агенты, Иван после двадцатитрехлетнего содержания в тюрьме пребывает в состоянии слабоумного ребенка, и, стало быть, власть окажется на долгие годы в руках жестокой клики бояр, настроенной враждебно ко всем европейским новшествам, а самое главное, ко всем соседям России, включая Пруссию, в которой они будут видеть реального, то есть главного, врага. Будет создана огромная армия как бы для обороны, а на самом деле для разрушения Польши, Швеции, а также ряда северогерманских государств, включая…»
Королю не удалось завершить фразы. Фельдмаршал не в силах был услышать сей гипотезы: слишком сильно он любил родную страну. В ярости он ударил обоими убойными кулаками в стену, да так, что дрогнули все развешенные там охотничьи трофеи, включая даже бивни и хобот неизвестно какими судьбами забредшего в XVIII век косматого слона, сиречь мамонта.
«Вот тут— то им и придет конец! -взревел фон Курасс, теперь уже потрясая в воздухе своими, тоже в достаточной степени доисторическими конечностями. — Ни одна варварская армия не выдержит контрудара райхсвера!»
Король с улыбкой смотрел на него. Какой король останется равнодушен к столь убедительной демонстрации патриотизма! «Не преувеличивайте, Йохан, — мягко сказал он. — Нельзя забывать, что Австрия никогда не упустит такого шанса, чтобы вернуть Силезию. Почти уверен, что в эту кашу влезет и чертова Оттоманская Порта. Как поведут себя Франция и Британия? У меня нет никаких иллюзий на этот счет. В наше время невозможно сколотить коалицию цивилизованных стран».
Задумавшись, король мерил шагами гигантскую квадратуру. Поднял с пола упавшую от удара сову и мягко пристроил ее на плечо вернувшегося в свое стуло фон Курасса. Тот повернул к усевшейся голову и в ужасе отшатнулся, как будто и сам не путешествовал в этих перьях над богемской границей. Король остановился, взяв себя пальцами за подбородок. Мышка, как столбик, стояла в дальнем углу, навострив окаянное ушко. Быстро король засунул за щеку сладкого друга, промямлил что-то зернистое не для шпионства. «Тшрт, то есть тойфель, мндыгагадал рдитсса в Прссии с ддушшимммунд талатантом», — услышал фельдмаршал внутри своей головы. Король разжевал и глотнул.
«Возьмем теперь другой вариант, — продолжил он уже чистым ртом свою презентацию. — Реформа удалась. Сорок миллионов русских крестьян получили свободу. Представляете, какая водопадная энергия высвободится, какие закрутит колеса под благодетельным оком просвещенной государыни? В краткие сроки будут развиты всяческие ремесла, пойдет полным ходом торговля, возникнет новое коммерческое сословие. Европа будет завалена русским зерном, рудой, высококачественной сталью, а потом и промышленными изделиями. Мы, европейцы, помогли им создать Академию наук, но после отмены крепостного права они превзойдут нас всех. Вот уж кто растопит северные моря: не Пикте и всякие прочие вольтеровские проходимцы, а сами русские. Там возникнет новый климат, мой фельдмаршал, вы это понимаете? Вы хотя бы слышали о ее „Наказе“, экселенц?»
«Не только слышал, но и читал, Ваше Величество», — сумрачно ответствовал фон Курасс.
«А почему же я еще не читал?» Король уперся руками в край стола и с неменьшей сумрачностью вперился взглядом в самую мутную суть хозяина замка. Так ему казалось, во всяком случае.
«Сей документ только что подготовлен для Вашего Величества». Рука фон Курасса описала дугу и взяла с противоположного края стола кожаный бювар с тисненой прусской короной. Спохватившись, он зиркнул взглядом на короля: заметил ли тот, как удлинилась рука? Нет, кажется, не заметил.
Король открыл бювар, бросил взгляд на первую страницу, хохотнул и положил документ на стол. «Пойдемте, подышим воздухом».
Фельдмаршал позволил себе оскорбиться. Фридрих явно читал этот «Наказ». Почто Государь играет со мной в кошки?… Он запнулся в мыслях: ни слова о мышках! Почто он блефует со мною? Разве не доказал я своей преданности? Избыток прозорливости неизбежно навлекает хоть косвенные, но подозрения. Так он обиженно хитрил сам с собой.
Вдвоем они чеканили шаг по нижнему этажу каземата. Когда идешь в ногу, всегда сближаешься; косвенные подозренья улетучиваются. Полки с бесчисленными государственными делами обоих настроили на нужный деловой лад; ведь ныне, возможно, свершится большой исторический Дер Эрайлнис! В проходах адъюнкты и группен-адъюнкты вытягивались в струнку, демонстрировали лица, полные чувства долга.
«На крышу!» — скомандовал король, и все восемнадцать персон вошли в подъемную клеть. Фон Курасс про себя улыбнулся: ни разу еще Государь не упустил шанса повидать своего любимца. Вот они, странности великих!
Пока с чудовищным скрипом ползли вверх, король демонстративно понюхивал табачок, посматривал на часы, похлопывал по задкам кое-кого из смазливых адъюнктов. Ему не нравилась сия машина. Всякий раз внутри оной казалось ему, что вот-вот рухнет вниз, в тартарары, то есть в царство Тартара. Нельзя, однако, было показать никакого сомненья в прогрессе.
И вот наконец прибываем не вниз, а наверх, в царство Борея. Ветер веет по крыше, щелкает флагами, колышет плюмажи стражи, вздымает хвосты и гривы четырех трудовых коней. Первый из них, любимец Его Величества, рыжий в белых яблоках ломовецкий великан приплясывает на копытах, коленом трогает бок короля, мягкой губищей принимает подарок, бомбочку марципана, косит антрацитовым глазом: дескать, не ради сласти так рад, а ради огромнейшей преданности вам, человече, не знаю, как звать.
Король его треплет по холке, оглаживает мускулатуру. Ну что за зверь! Вот он, символ трудящейся Пруссии, же круа! Бросить бы все заботы, расстаться с великим саном, упаковать все книги, впрячь великана в фургон и медленно двигаться в никуда, тихо стихи сочиняя, тихо играя на флейте.
Чудовищный фон Курасс тут вмешался в идиллию с подобьем улыбки: «Ежели не секрет, Государь, отчего присовокупили вы к Смарку имя Ослябя?»
«Да просто так получилось, — засмеялся король. — Чисто фонетическая игра. Ослябя Смарк — славное созвучие, не правда ль? Ведь я о нем пишу поэму. Вы знаете, откуда взялось сие имя, Йохан? Ослябей звали русского монаха-воина, что положил немало супостатов на Куликовом поле».
Интересно, кто из нас сумасшедший, подумал тут оборотень, однако с вежливостью вопросил: «Как совместить, Майастат, ваше расположение к монаху Ослябе с вашим вполне справедливым нерасположением к России?»
Король высокомерно посмотрел на фельдмаршала. При разнице в росте далеко не в его пользу все-таки получалось, что смотрел свысока. «Вам что-то не то нашептали ваши мышки. Я очень люблю Россию».
Фон Курасс отвернулся, чтобы скрыть пугающие изменения лица. Упоминание мышек можно понять как аллегорию, а можно и как прямое разоблачение.
«Ну хорошо, продолжим наш разговор», — сказал король, покидая коня. Вдвоем они отошли к краю крыши, и все вокруг как-то преобразилось в гравюру Дюрера: два государственных человека, воители века, а в глубине композиции огромные кони и мощная свита юнцов с разнообразьем оружья.
«Ну так вот, — заговорил король, — недаром Версаль запретил перевод екатерининского „Наказа“ во Франции. Она провозглашает свободу всех религий, то есть подрывает кое-как установившийся мир после вековой резни. Однако на этом сия либеральная дама явно не остановится. В угоду любимым энциклопедистам она и дальше начнет расширять свой свод реформ. Вплоть до отмены феодальных привилегий, включая крепостное право. В этом заключается наибольшая опасность для Европы и особенно для Пруссии. Вы понимаете меня, фон Курасс?» Фельдмаршал стоял, опустив морщинистые длинные веки. Лишь щелки остались для глаз, но каким полыхали жаром! «Прошу вас, Ваше Величество, расширить этот ваш тезис», — проскрипел он. Тут и король вспыхнул. «Какой, к чертям, тезис! Я просто чувствую всей своей шкурой надвигающуюся опасность! Я сам пришел к власти, вдохновленный, опьяненный или, может быть, одурманенный всем этим вольтерьянством! Антимакиавеллизм! Государство, основанное на высшей морали! Только через несколько лет на троне я понял тщетность всех этих мечтаний. Уж вы-то, фон Курасс, знаете, на какой грязи замешана наша глина, как воздвигалась наша крепость, как мы удержали нашу армию и экономику. Король-филозоф не смог даже отменить наш германский вариант крепостного права».
Он прервал монолог, очевидно ожидая реплики своего «чудовища», и она не замедлила последовать. «Государь, я много думал над этой проблемой и пришел к выводу, что нам нужно взять Польшу». Длань фельдмаршала медлительно описала дугу в восточном направлении, словно даруя Востоку долгожданное благо.
«Для чего?! — вскинулся король. — Чтобы шляхта наконец объединилась для столетней войны с нами? Зачем нам к своим, я имею в виду к германским, проблемам прибавлять еще и польские?»
«Взяв Польшу, мы распределим земли и крестьян между нашими юнкерами и тогда сможем отменить крепостные законы в собственно прусских землях», — пояснил фон Курасс.
Король неожиданно улыбнулся: «Неплохая идея, мой фон Курасс, однако не очень-то годится для нынешней ситуации. Если ваша рука, фельдмаршал, имеет свойство удлиняться, это еще не значит, что она может заграбастать все, что ей заблагорассудится».
Значит, все-таки заметил, с досадой подумал монстр. Значит, придется расстаться. Жаль, жаль. Фон Курасс уже привык к этому человечку за все сии годы мнимой службы. К тому же он еще не знал, кем его заменить так, чтобы не потревожить родину-мать, включающую и исконное болото под Кенигсбергом.
Король похлопал его по плечу и сделал вид, что не заметил, когда под перчаткой нежданно-негаданно оказался стальной наплечник. «Понимаете, если мы войдем в Польшу, она обернется за помощью к России, то есть к новой России, свободной от рабства, к России женского века, так сказать. Там к тому же ея амант на троне, сей петиметр Станислас Понятовский. Благодетельная сильная баба со скипетром — это, может быть, как раз то, о чем Россия мечтала веками, вам не кажется? Польша может оказаться пробным камнем для всей Европы. Там могут столкнуться две основных силы. Либеральная женская империя с неограниченными богатствами недр и наш железный пфальц, скованный дисциплиной, неограниченным послушанием, а также и тем, что в примитивной мифологии именуется нечистой силой; уж вы не обижайтесь, Йохан. При всей моей симпатии к той маленькой принцессе из Цербста, о которой даже болтают, что она моя дочь…»
«Нет, она не ваша дочь», — без церемоний бросил через плечо фельдмаршал. Он теперь стоял, почти отвернувшись от короля, и смотрел во внутренний двор крепости, где шли последние приготовления к церемонии: стража оцепляла помост, Крейчер примерял маску, Бруннер прокручивал точильный станок.
«Вам лучше знать, — усмехнулся король. — Словом, при всей моей симпатии к Екатерине нам нужно приводить в действие наш адский план „Петр Третий“. Даже если мы не вернем престол законному царю, в России должна запылать большая междоусобица, это сорвет все вольтеровские бредни. В лучшем случае империя развалится на несколько Россий. Мы будем контролировать ее западную часть с Ригой и Петербургом. До всего остального нам нет дела, пусть сами делят. Я приехал сюда, чтобы увидеть обоих кандидатов. Прикажите поднять сюда Эмиля».
Фон Курасс повернулся к королю и встал подбоченясь, то есть «акимбо». Губы его были плотно сжаты, но слова явственно доносились то ли из ноздрей, то ли из глаз. «Эмиля здесь нет уже неделю. Он загулял, так, кажется, говорят в этой вашей России. Собрал шайку дезертиров и пьяниц и бесчинствует на дорогах. Сначала напал на поезд Вольтера в Мекленбурге, но был отогнан российскими агентами. Третьего дня с какими-то пиратами пытался высадиться на острове Оттец и захватить замок Ди Дохтер Унд Муттер, где, как вам известно, находится сейчас Вольтер, но опять потерпел фиаско. Не понимаю, что его тянет к этому господину, кумиру мыслящей Европы! Уж не собирается ли взять его в залог и потребовать с Петербурга миллионный выкуп?»
Потрясенный новостью, король все-таки успел заметить и перемену тона. Чудовище перестало обращаться к нему как к государю. Он бросил взгляд на стоящую в отдалении толпу стражи и вдруг заметил, что кое-кто там смотрит на него с насмешливостью убийц. Скользнул пальцами по поле своего кафтана, чтобы почувствовать там безотказный бельгийский пистоль, карманное оружие, чудо нашего века, бьющее на сто пятьдесят шагов. Шагнул к фон Курассу.
«Вы что, с ума сошли, фельдмаршал? Что в вашем ведомстве происходит? Без моей санкции спустили с цепи Казака? Требую немедленных объяснений!» Он приблизился к страже, перчатками хлестнул по щеке одного из убийц. «Все убирайтесь с крыши!» Ослябя Смарк подтвердил приказ могущественным ржанием. Не получив указаний Отца, стража отступила спинами вперед. По опустевшей крыше прокатился и исчез странный енот неадекватных размеров. Монстр рассмеялся. «Эх, майастат, я всегда вас ценил как политического провидца, а сейчас вы близки к трагической ошибке. Вы не понимаете того, что происходит в Германии, да и во всей Европе. Происходят события, которые идут не по вашим часам. Вам кажется, что проходят дни, а в этих событиях проходят месяцы и годы, если в них вообще тикают часики. Похоже на то, что мы проходим через усиленную фазу Сатурна, но вы этого, конечно, не понимаете. В замке Доттеринк-Моттеринк идут куртуазные дискуссии, а между тем в пространстве между временем и невременем вспыхивают и накатываются одна на другую вольтеровские войны междоусобных свар».
«Вольтеровская война? Что за бред?» — воскликнул король.