Начинается ночь Каннингем Майкл
И вот двадцать лет спустя он сидит напротив Миззи, за столом своей нью-йоркской квартиры. Миззи только что вышел из душа — на нем длинные шорты с накладными карманами; рубашку он надевать не стал. Он похож — невозможно это отрицать — на бронзовую скульптуру Родена: та же ненатужная грация, та же как бы даром доставшаяся мускулатура, ее расточительная небрежность. Глядя на него, можно подумать, что красота — это естественное состояние человека, а не редчайшая из мутаций. У Миззи темно-розовые соски (в Тейлорах есть примесь средиземноморской крови) размером с квотер; между идеально квадратными грудными мышцами — медальон темных волос.
Неужели он пытается его соблазнить? Или просто не думает о своей телесной привлекательности? У него нет причин подозревать Питера в специфическом интересе, и даже если бы такое было возможно, он едва ли стал бы заигрывать с мужем сестры. Или стал бы? (Помнится, Ребекка говорила, что Миззи способен на все.) В некоторых молодых людях живет это неодолимое желание соблазнить всех и каждого.
— Как тебе Япония? — спрашивает Питер.
— Красивая. Несостоявшаяся.
Миззи сохранил южный выговор, который Ребекка давно потеряла. Сейчас — когда он вышел из ванной — Миззи меньше похож на Ребекку. У него своя собственная версия тейлоровского лица: ястребиная резкость черт, крупный нос, большие внимательные глаза, что-то смутно древнеегипетское, заметное, кстати, и в сестрах, притом что ни у Сайруса, ни у Беверли этого нет, определенный настойчиво повторяющийся мотив, возникший из путаницы их ДНК. Потомки Тейлоров, три девочки и мальчик, тема с вариациями, профили, которые не показались бы неуместными на каких-нибудь керамических черепках тысячелетней давности. Питер смотрит на Миззи, не так ли?
— Несостоявшаяся? Что — целая страна?
— Да я не про Японию. Я про себя. Это у меня ничего не вышло. Я остался туристом. Отдельным от всего.
В Миззи есть эта тейлоровская значительность, некое особое качество, которым все они (может быть, за исключением Сайруса) обладают, сами того не сознавая. Способность привлекать внимание. Быть тем человеком, про которого другие спрашивают: "Кто это?"
Миззи ездил в Японию с определенной целью, так ведь? Он, кажется, хотел посетить какую-то святыню? Где, черт возьми, Ребекка?
— Япония — очень иностранная страна, — говорит Питер.
— Равно как и эта.
Один — ноль в пользу неиспорченной молодежи. Никаких иллюзий!
— Ты ведь, кажется, хотел посетить какой-то священный камень? — спрашивает Питер.
Миззи улыбается. Ладно, не такой уж он и высокомерный, в конце концов.
— Монастырский сад, — отвечает он. — В горах, на севере. Примерно шестьсот лет назад монахи принесли туда пять камней. Я сидел и смотрел на эти камни. Почти месяц.
— Серьезно?
Миззи, не пытайся обмануть обманщика. Я тоже был когда-то юным романтиком, склонным к чересчур серьезному отношению к собственной персоне. Месяц, ой ли?
— И в результате получил то, что и ожидал. То есть ничего.
Так, теперь лекция о превосходстве восточной культуры.
— Совсем ничего?
— Этот сад — часть созерцательной практики, одна из ступеней медитативной жизни. В общем, оказалось, что нельзя просто так поехать и, не знаю, "посетить".
— А ты бы хотел жить медитативной жизнью?
— Я как раз сейчас медитирую на эту тему.
Вот дар южанина: самоуважение, смягченное скромностью и чувством юмора. Это и называется южным обаянием, верно?
Питер ожидает рассказа, но, кажется, никакого рассказа не последует. Воцаряется неуютное молчание. Питер и Миззи сидят, уставившись в столешницу. Пауза, затягиваясь, начинает походить на интерлюдию — по всей видимости, ничего хорошего, что могло бы выйти из этой встречи, не выйдет. Если в ближайшее же время это чувство неловкости не исчезнет, станет ясно, что отношения Питера с Миззи, во всяком случае, этим Миззи, ищущим, проблемным юношей, предположительно уже год как не употребляющим наркотики, не складываются. Получится, что Миззи приехал в Нью-Йорк навестить сестру, а мужу сестры придется — а что же еще? — потерпеть.
Питер привстает и снова устраивается на стуле, непонятно зачем оглядывает кухню. О'кей. Дружбы не получается. Но нормальные отношения им сохранить необходимо. Хотя бы ради Ребеккиного спокойствия. Он чувствует, как тишина, с ее несбывшимся обещанием душевной близости начинает набухать противостоянием. Кто первым нарушит молчание? Кто постарается заполнить паузу ничего не значащей болтовней и тем самым признает себя побежденным, окажется слабаком, готовым на любой словесный гамбит, лишь бы только не обострять ситуацию.
Питер смотрит на Миззи. Тот беспомощно улыбается.
— Я был в Киото, — говорит Питер. — Правда, очень давно.
Вот и все, просто маленькая демонстрация своей готовности танцевать.
— В Киото удивительные сады, — откликается Миззи. — Знаешь, почему я выбрал именно этот монастырь? Из-за его удаленности. Мне казалось, что, если вокруг не будет всех этих комфортабельных отелей, он окажется святее, что ли.
Напряжение спадает, и от этого Питер на какое-то головокружительное мгновение влюбляется в Миззи — по его представлениям, нечто подобное должны испытывать друг к другу мужчины на войне.
— А выяснилось, что это не так, — говорит Питер.
— Сначала мне казалось, что все как раз так. Это фантастически красивые места. Между прочим, монастырь довольно высоко — там снег лежит больше полугода.
— Где ты остановился?
— В каком-то занюханном пансионе в городе. Каждое утро я поднимался наверх и оставался там до темноты. Монахи разрешили мне находиться на территории монастыря. Они, вообще, очень хорошо ко мне отнеслись. Обращались со мной как с несмышленым младенцем.
— Значит, ты каждый день поднимался наверх и сидел в саду?
— Не в самом саду. Это сад камней. Там надо было сидеть с краю и смотреть.
Да, нельзя отрицать, что в южном акценте есть этот мускус, некая необъяснимая притягательность.
— И так целый месяц? — спрашивает Питер.
— Сначала происходили чудеса. По крайней мере, мне так казалось. Дело в том, что у нас в голове постоянный шум, к которому мы до такой степени привыкли, что не замечаем его: все эти обрывки информации, дезинформации, всякая бессмысленная трескотня. Так вот, примерно через неделю глядения на камни этот шум начал уходить.
— А что пришло взамен?
— Скука.
Питер настолько не ожидает такого ответа, что невольно издает немного нелепый фыркающий смешок.
— И не только, — продолжает Миззи. — Я не хочу сказать ничего дурного, но… нет, это слишком банально…
— Объясни.
— Ну, в общем, я понял, что мне не хочется сидеть в балахоне на горе на другом конце света и смотреть на камни. Но при этом я не хочу сказать, что, мол, о'кей, это был период моих духовных исканий, а теперь пора поступать на юридический.
Загадка Миззи: куда подевался гениальный мальчик? Тот, кто должен был стать знаменитым нейрохирургом или великим писателем? Как вышло, что теперь Миззи рассматривает (ну или, о'кей, отказывается рассматривать) возможность поступления на юридический? Может быть, бремя одаренности оказалось для него слишком неподъемным?
— Можно тебя спросить, — говорит Питер, — если, конечно, это тебя не очень расстроит? Чем, как тебе кажется, ты бы хотел заниматься?
Миззи хмурится, но его взгляд не теряет веселости.
— Я бы хотел быть Владыкой Параллельного Мира.
— Да, такую работенку найти непросто.
— Понимаешь, Питер, я устал от собственной непритыкнутости. Мне надоело заниматься не пойми чем. Я соскучился по внятности. Умные люди мне давно все это говорили, но теперь я, кажется, и сам это вижу. Я уже не могу садиться в самолет и лететь в какой-нибудь очередной японский монастырь. Или ехать на машине в Лос-Анджелес, чтобы просто посмотреть, что будет происходить по дороге.
— Ребекка сказала, что ты бы хотел попробовать себя в… ээ… мире искусства, это так?
Миззи смущенно краснеет.
— Во всяком случае, это то, что меня больше всего интересует. Другое дело, могу ли я что-то предложить?
Это ведь поза, разве нет — вся эта мальчишеская застенчивость? Да и как иначе! Миззи, что ты валяешь дурака? Ты же ужасно способный!
— А что именно ты бы хотел делать? — спрашивает Питер. — Я имею в виду, в области искусства?
Откуда взялся этот менторский тон?
— Честно? — откликается Миззи.
— Угу.
— Я бы хотел вернуться в университет и стать куратором, в смысле организовывать там культурную жизнь.
— Ну, это примерно из той же серии, что Владыка Параллельного Мира.
— Но кто-то ведь этим занимается?
— Разумеется. Но это немножко как планировать стать кинозвездой.
— А некоторые так и поступают.
А, понятно, значит, вся эта трепетность — просто тонкая ткань, наброшенная на стальную арматуру честолюбия. А с другой стороны, почему такой умный и красивый молодой человек должен преследовать скромные цели?
— Конечно, — говорит Питер.
— Ну да… В общем, спасибо, что приютили меня.
Нет, древнеегипетское, пожалуй, все-таки не вполне точное определение тейлоровского лица. Слишком много у них розоватой ирландской бледности и слишком волевые креольские подбородки. Эль Греко? Нет, у него все какие-то чересчур костлявые и мрачные.
— Мы рады, что ты приехал.
— Я ненадолго. Честное слово.
— Можешь жить у нас, сколько пожелаешь, — говорит Питер не вполне искренне.
Хотя Миззи и вправду не позавидуешь. Для всей этой чертовой семейки он просто паразит. Роуз торгует недвижимостью в Калифорнии. Джули оставила врачебную практику, чтобы проводить побольше времени с детьми. Это не трагические судьбы. Ни та, ни другая не потерпели жизненный крах, но — и та, и другая — живут на удивление как все. А тут перед Питером сидит доверившийся ему, благоухающий шампунем последний, поздний ребенок. Любимый как-то особенно истово и щемяще. Тот, с кем связаны самые дерзновенные тейлоровские мечты и самые темные страхи. Тот, кто все еще может совершить нечто великое или погибнуть — из-за наркотиков, неустойчивой психики, печали и неуверенности, которые способны, кажется, утянуть на дно всякого, даже самого невероятного гения, в любую минуту.
Он отчаянно хотел появиться на свет.
— Спасибо за предложение.
Автоматическая вежливость южанина.
— Ребекка хотела сводить тебя на Пурьера в Музей современного искусства.
— Замечательно.
Миззи немного косит, и от этого его взгляд иногда кажется — нет, не то чтобы глуповатым — но как будто бы чуть-чуть слишком пристальным и напряженным.
— Ты знаешь его работы?
— Знаю.
— Это хорошая выставка, — говорит Питер. И тут наконец возвращается Ребекка.
Питер вздрагивает, услышав, как ключ поворачивается в замке. Как будто она застукала его за чем-то неприличным.
— Привет, ребята!
Она принесла пакет молока для Миззи (к утреннему кофе) и две бутылки какого-то экзотического "Каберне" им всем на сегодняшний вечер. Вместе с ней в квартиру входят ее витальность, свойственное ей естественное чувство собственной значимости, ее идеально простые джинсы, бледно-бледно-голубой свитер, копна жестких, коротко стриженных волос с вкраплениями седины… Она все еще держится как молодая обаятельная девушка, которой была когда-то.
Такое раннее увядание, это что — проклятье рода Тейлоров? Или действительно есть какая-то магическая сила в их ветхом доме — стоит его покинуть и чары рассеиваются?
Происходит обмен приветствиями и поцелуями, откупоривается первая бутылка "Каберне". (Что это с Ребеккой? Разве правильно предлагать вино наркоману?) Они проходят и рассаживаются в гостиной с бокалами в руках.
— Я думаю позвать Джули на следующие выходные, — сообщает Ребекка.
— Она не приедет, — отзывается Миззи.
— Что, она на одну ночь не может оставить детей? Они уже не маленькие.
— Я тебе говорю, она не приедет.
— Я ее обработаю.
— Не надо никого "обрабатывать". Я тебя очень прошу.
— Она их с ума сведет. Этих детей. Да и вообще, тут не в детях дело, а в том, что Джули постоянно нужно доказывать самой себе, что она самая лучшая мать на свете.
— Пожалуйста, не дави на Джули. Я сам к ней съезжу.
— Никуда ты не съездишь.
— Съезжу как-нибудь.
Миззи по-турецки сидит на диване, держа бокал вина так, словно это кружка для пожертвований. Он — это очевидно — вторая Ребекка. Причем речь не о внешнем сходстве, а о реинкарнации, ни больше ни меньше. В нем тоже есть легкость и непосредственность самого младшего; безусловная уверенность в собственной уместности — вот он я, обещанный ребенок! У него ее посадка головы, ее пальцы, ее смех. Он невысокий — примерно метр семьдесят два, крепкий, хорошо сложенный. В самом деле, легко представить себе, как он сидит в позе ученика на краю священного сада. Еще он немного похож на одного из этих полуобморочных ренессансных Себастьянов: волны темно-каштановых волос, жилистые бледно-розовые руки и ноги.
Питер слышит свое имя.
— А?
— Когда мы последний раз были у Джули и Боба? — спрашивает Ребекка.
— Точно не помню, месяцев восемь или девять назад.
— Неужели так давно?
— Да. Никак не меньше.
— Знаешь, очень трудно заставить себя тащиться в Ди-Си[9], — говорит она Миззи, — и весь уикенд торчать в этом чудовищном доме.
— Да. Этот дом меня тоже слегка пугает, — отвечает Миззи.
— Тебя тоже? Значит, ты понимаешь, о чем я говорю?
Питер снова отключается. Это тейлоровские дела, словесный пинг-понг, в котором он может позволить себе не участвовать. Собственно, никто этого от него и не ждет. Он видит, как Ребекка подвигается поближе к Миззи, как будто ей холодно, а от Миззи исходит тепло. Каждая из трех сестер верит, что Миззи — семейный ангел-хранитель, гений рода, тот, кому можно пожаловаться на несовершенство двух других.
В Миззи и вправду есть что-то от призрака. Он немного похож на сон о самом себе, каким-то чудом ставший видимым всем остальным. Наверное, это как-то связано с его детством, проведенным с Беверли и Сайрусом в огромном пустынном особняке, на атмосферу которого не могло не повлиять то, что Беверли вообще перестала что бы то ни было делать по дому, а Сайрус, которому стукнуло шестьдесят в том же самом месяце, когда Миззи исполнилось десять, все реже и реже покидал свой кабинет, возможно, спасаясь таким образом от вопиющих странностей своей жены, с годами становящихся все более и более пугающими. Девочки приезжали время от времени, но у каждой уже была своя собственная жизнь. Ребекка училась в Колумбийском, Джули — в медицинской школе, а Роуз героически сражалась со своим первым мужем в Сан-Диего. Миззи опоздал на вечеринку — его отрочество прошло в тускло освещенных комнатах (с некоторых пор Беверли начала практиковать патологическую бережливость) среди замусоленных артефактов. Во время одного из визитов (Миззи было шестнадцать) Питер расписался на пыльном подоконнике, а в гостиной за горшком с фикусом обнаружил полуразложившуюся мышь. Стараясь не попасться никому на глаза, он на совке вынес ее из дому с таким чувством, словно ограждает Тейлоров от неутешительного врачебного диагноза.
Миззи! Практически невозможно объяснить ни сплошные "отлично" (которые привели его в Йелль), ни наркотики (которые увели его непонятно куда).
Надо сказать, что для человека, с которым приключилось столько всего разного, выглядит он на редкость сохранно. В детстве он казался слегка странноватым, но чем дальше, тем явственнее проступала его хищная красота, которую до поры до времени словно бы просто прятали от сглаза — так добрая фея накидывает волшебный плащ на прекрасного принца, охраняя его от беды. Если верить слухам, девочки начали звонить, когда Миззи не было и одиннадцати.
— …После чего она с каменным лицом выходит в большую комнату, как она ее называет, — говорит Ребекка.
Миззи грустно улыбается.
В отличие от Ребекки, он, похоже, не испытывает горьковатого удовольствия от этих разговоров об удручающем обуржуазивании Джули и ее некритичном приятии огромных, идеально подогнанных друг к другу вещей.
— Мне кажется, там она чувствует себя в безопасности, — говорит Миззи.
Ребекку, однако, такое объяснение не устраивает.
— В безопасности от чего? — спрашивает она. Миззи не отвечает, просто вопросительно смотрит на нее, как бы ожидая, когда же она наконец придет в себя — по каким-то не вполне ясным причинам Ребекка не может спокойно говорить о Джули, и Миззи это явно неприятно. У него даже изменился взгляд: глаза потемнели, стали блестящими.
— Наверное, от всего, — говорит Питер, — от мира.
Но Ребекка не унимается.
— А почему, собственно, нужно защищаться от мира?
Ребекка, какая муха тебя укусила? Почему ты рвешься в бой?
— Открой газету. Посмотри Си-Эн-Эн.
— Этот дворец ее не спасет.
— Я понимаю, — говорит Питер. — Мы понимаем.
Ребекка берет тайм-аут, собираясь с силами. Она раздражена и, скорее всего, сама не знает почему. Может быть, из-за брата? Может быть, он напомнил ей о какой-то ее стародавней вине перед ним?
Питер решается перевести взгляд на Миззи, и его снова пронзает острое чувство тайного родства. Мы — мужчины — вечно делаем что-то не то, постоянно чего-то боимся, все время на нервах; если иногда мы бываем циничны или даже грубы, так это потому, что в глубине души сознаем, что неправы, причем в том неотменяемом, окончательном смысле, в каком женщины неправыми быть не могут. Нас подводит наше извечное стремление казаться кем-то, кем мы на самом деле не являемся. Наши пороки нелепы, и когда мы будем стоять у райских врат, та огромная черная женщина, что их охраняет, рассмеется над нами, не только потому, что мы недостойны рая по нашим грехам, но еще и потому, что мы вообще не имеем понятия о том, что действительно важно.
— Не знаю, — вздыхает Ребекка. — Просто мне больно видеть, во что она превратилась.
— Ну, а что здесь такого? — говорит Питер. — Большинству людей рано или поздно хочется иметь детей и красивый дом.
— Джули — не большинство.
Хм, ужасы семейной жизни… Либо притворяйся, что согласен, либо готовься к скандалу.
— Большинству людей кажется, что они не большинство, — замечает Питер.
— Когда это твоя родная сестра, все несколько по-другому.
— Понял тебя, — говорит Питер. Он знает, какое именно лицо ему следует сделать.
Ребекка, твои сестры и брат живы, верно? А тебе не приходит в голову, что мне бы тоже очень хотелось сидеть вот так и жаловаться на старого толстяка Мэтью, его не слишком впечатляющего бой-френда и их приемного корейского ребенка, который абсолютно не умеет себя вести, а они не желают его приструнить?
Конечно, это нечестно. Более того, это дурной тон в качестве аргумента в споре кивать на покойного брата. Но сейчас нельзя затевать перепалку — не в первый вечер приезда Миззи!
Вопрос: почему Ребекка ищет ссоры? Не потому ли, что, как ей хорошо известно, Питер расстроен этим приездом. Надо будет спросить ее об этом. А заодно и о том, зачем она подливает вина бывшему наркоману. Впрочем, есть и другой вариант: ни о чем не спрашивать, просто слегка захмелеть от "Каберне" и лечь спать.
— Я все время забываю, — говорит Ребекка, — это был синтоистский или буддистский монастырь?
Миззи дважды моргает под ее обжигающим взглядом.
— Э-э… синтоистский.
И в этот миг по выражению его лица совершенно понятно, что он думает: я не хочу быть монахом, не хочу быть юристом, но меньше всего я хотел бы стать тем, чем стали эти двое.
Ужин заканчивается. Миззи укладывают в бывшей комнате Би (там все примерно так же, как было — они решили ничего не трогать, пока Би не вернется (хотя не вполне ясно, вернется ли она вообще). Питер с Ребеккой уходят к себе и звонят Би. Вернее, Ребекка звонит, чтобы потом передать трубку Питеру — тогда Би придется хотя бы немножко с ним поговорить.
Питер лежит рядом с Ребеккой, слушая долгие гудки. Хоть бы ее не оказалось дома и можно было бы просто оставить сообщение. Ребекка, прости.
— Привет, милая, — говорит Ребекка. — Мм… Да, у нас все в порядке. Итан приехал. Да, Миззи. Да, я знаю, вы сто лет не виделись. Что у тебя?
Понятно. Конечно. Потерпи, тебе обязательно сделают график поудобнее. Ты так не думаешь?
Мм… Мм… Ну, не паникуй. Ты же знаешь, что у твоей назойливой мамочки всегда найдется пара лишних баксов, если, конечно, ты соблаговолишь их принять.
Вероятно, Би смеется на другом конце провода. Ребекка смеется в ответ. Би, любовь моей дурацкой жизни. Как вышло, что ты стала такой несчастной и одинокой? Почему ты работаешь в гостиничном баре?
Неужели тебе нравится носить эту красную униформу и делать мартини туристам и бизнесменам? Может быть, мы совершили свою первую ошибку еще до твоего рождения, может быть, имя Беатрис оказалось слишком невыносимым для тебя? Почему после школы ты выбрала именно такую работу? Если из-за меня, я очень сожалею. Всей душой. Тем, что осталось от моей души. Я любил тебя. Я люблю тебя. Я не знаю, что я делал не так. Наверное, будь я лучше, я бы знал.
— Как дела у Клэр? — вежливо интересуется Ребекка. Клэр, вся в татуировках, без определенной профессии, — соседка Би.
— Это неприятно, — говорит Ребекка. — Апрель — тяжелый месяц. Я дам папу, хорошо?
Она протягивает трубку Питеру. И он ее берет. А что ему остается?
— Привет, Би, — говорит он.
— Привет.
Теперь у них вот такие отношения. Ее тон из откровенно враждебного сделался фальшиво-участливым — мурлыканье стюардессы, беседующей с надоедливым пассажиром. Это хуже.
— Что нового?
— Честно говоря, ничего. Сегодня вечером я дома.
Такое ощущение, что у него в груди вырастает какая-то колючка. Он видел эту девочку, когда она только-только появилась на свет, он чувствовал ее крохотную мерцающую душу. Видел, как она радуется снегу, вонючему лхасскому апсо из соседней квартиры, красным пластиковым сандаликам. Он тысячу раз утешал ее, когда она ударялась, обижалась, рыдала над очередным умершим хомячком. То, что сегодня они, испытывая обоюдную неловкость, беседуют ни о чем, как какие-нибудь далекие знакомые, лишний раз доказывает, что мир слишком странен, страшен и непредсказуем для его сморщенной души.
— Вот и мы тоже сегодня дома. Ну, мы-то, конечно, уже старички.
Молчание. О'кей.
— Мы тебя любим, — беспомощно говорит Питер.
— Спасибо. Пока.
Короткие гудки. Питер зачем-то продолжает сидеть с телефоном в руке.
— У нее просто такой период, — говорит Ребекка. — Правда.
— Угу.
— Ей нужно обрести независимость. Это не против тебя.
— Я начинаю за нее беспокоиться. Кроме шуток.
— Я понимаю. Я тоже немного.
— Что делать?
— По-моему, не нужно приставать к ней сейчас. Надо оставить ее в покое. Просто звонить каждое воскресенье.
Ребекка ласково отбирает у Питера телефон и кладет его на ночной столик.
— Наш дом превратился в приют для неблагополучных детей, тебе не кажется?
Ах, вот оно что!
Питера осеняет: Ребекка любит Миззи больше собственной дочери. В Миззи есть неуловимость, притягательность, способность к раскаянью и — ну, давай, скажи это — красота. Питер с Ребеккой старались, как умели, но Би появилась так рано (да, он завел разговор об аборте — простила ли его Ребекка хотя бы сейчас?) и, как если бы она чувствовала, что ее не слишком хотели, чуть что, насупленно ото всех отворачивалась и капризничала, а — став постарше — раздражалась и злобилась по поводу и без повода, впадала в настоящее кликушество то в связи с ужасающим положением городских низов, то в связи с преступлениями американского государства, и это при том, что Питер с Ребеккой без конца жертвовали на благотворительность и поддакивали Би во всем, кроме совсем уж параноидальных утверждений вроде того, что СПИД — правительственный эксперимент, или, например, про секретные тюрьмы, куда запросто могут упечь и ее саму за то, что она открыто возвышает свой голос против бесчеловечных заговоров, которые положено не замечать.
Как это случилось? Кажется, только что она была ребенком, экстатически хохочущим у него на руках, а уже в следующий миг возникла эта жесткая, решительная девица с мачете, безжалостно обличающая Питера в его преступных деяниях. Он был равнодушен к нуждам ее соплеменников, он жирел за их счет, он носил вычурные очки, он забывал забрать ее платья из химчистки…
Он что-то упустил. Не совершив, как ему кажется, ничего дурного, он очутился в кафкианском мире, где вопрос о том, виновен он или нет, уже не ставился, требовалось только определить тяжесть вины и величину нанесенного ущерба.
Питер поворачивается к Ребекке и уже открывает рот, чтобы что-то сказать, но в последний момент передумывает. Есть вещи, которые лучше не проговаривать. Он просто целует ее и — зная, что она еще немного почитает, — отворачивается, как-то по-детски радуясь, что засыпает рядом со своей нежной и все более далекой женой. Горит прикроватное бра, Ребекка перелистывает страницы.
История искусства
Утро понедельника. Без чего-то десять. Юта уже в галерее — она всегда приходит первой.
— Доброе утро, Питер, — кричит она со своим нарочитым немецким акцентом.
Хотя Юта живет в США уже больше пятнадцати лет, ее акцент только усилился. Она из тех экспатриантов (между прочим, их число явно растет), которые демонстративно не желают ассимилироваться. С одной стороны, она презирает родную страну (Знаешь, какое слово у меня с ней ассоциируется? — "Мрачность"), а с другой — ее немецкость (ну, или, по крайней мере, ее не-американскость) с каждым годом становится все очевидней.
Питер проходит через выставочный зал — прощай, Бок Винсент! Сегодня выставку уже демонтируют. Всякий раз, когда настает время снимать работы, даже сейчас, спустя пятнадцать лет бесконечных выставок — одна за другой, одна за другой — он испытывает чувство разочарования, что-то вроде легкой горечи поражения. И дело даже не только и не столько в объеме продаж (хотя в данном конкретном случае он, пожалуй, и впрямь рассчитывал на большее), а в надежде (другие галерейщики, по крайней мере некоторые из них, тоже в этом признаются после нескольких рюмок), что, благодаря той или иной выставке, вам удалось, пусть на какие-нибудь полсантиметра продвинуть что-то вперед. Что? Наше представление об эстетике? Историю искусства? Черт его знает. Но тем не менее. Ведь существуют же эти непрекращающиеся попытки найти золотую середину между сентиментальностью и иронией, красотой и суровостью, эти усилия пробить брешь в окружающем нас мире, сквозь которую хлынет безжалостный свет истины.
Да, это всего лишь объекты, развешанные и расставленные вдоль стен. На продажу. По-своему довольно красивые: картины и скульптуры, обернутые коричневой бумагой, обвязанные бечевкой и залитые сверху парафином — скрытая отсылка к Христу в погребальных пеленах, — созданные милым и незадачливым молодым человеком по имени Бок Винсент. Три года назад он закончил Бард[10], а сейчас живет со своей подругой (на много лет старше его) в Райнбеке. Винсент умеет, пусть и не слишком захватывающе, рассуждать об обертывании и обвязывании, их связи со святостью, а также о неизбежном превосходстве того искусства, которое мы ждем, над тем, которое мы реально способны создать. По его уверениям, он работает без обмана: внутри, под бумагой полноценные полотна, которые, впрочем, он категорически отказывается показать или хотя бы описать словами, а бумага слишком тщательно навощена, чтобы можно было ее развернуть.
Сегодня выставку демонтируют. К четвергу здесь уже должна быть новая экспозиция.
Юта с кружкой кофе в руке выходит из своей комнаты — крашенные хной, курчавые волосы; очки "Алан Микли" в толстой оправе. Пару лет назад, когда Ребекка по уши втюрилась в фотографа из Лос-Анджелеса, у Питера с Ютой могло что-то быть. Какое-то время воздух между ними искрил заряженной возможностью. Если, вообще, существовал момент, когда Питер мог бы себе нечто позволить, то именно тогда — Ребекка даже как будто хотела этого. Юта точно была бы не против и, скорее всего, восприняла бы это как приключение (дикое слово), заключительный аккорд их бесчисленных совместных поездок, работы бок о бок, всех этих долгих часов с понедельника по пятницу в полуэротической атмосфере физической близости-неблизости. Можно не сомневаться, что Юта была бы страстной, умелой и нежной и очень обиделась бы, если бы почувствовала, что он подозревает ее в корысти. (Значит, по-твоему, женщины хотят трахаться с тобой только, когда им чего-то от тебя нужно?) И тем не менее. Может быть, Питер просто слишком хорошо представлял себе дальнейшее: бескомпромиссный веймарский цинизм, неагрессивный, даже немного печальный, но все-таки; кофе, сигареты, язвительность, саркастически-нигилистическую подкладку всего этого… Потому что Юта — немка, немка с головы до ног. Поэтому она и эмигрировала, поэтому и слышать не хочет о возвращении.
О, вы, иммигранты и визионеры, а здесь-то вы на что надеетесь? Кем мечтаете стать?
Прошло несколько месяцев, и Ребекка освободилась от своей страсти к фотографу, с которым — во всяком случае, по ее словам — все ограничилось одним-единственным ночным поцелуем у бассейна в Холливуд Хиллз. Они с Ютой по сей день работают вместе, все по-прежнему, более или менее по-прежнему, хотя он иногда чувствует, что из-за того, что они так близко подошли к запретной черте, но последнего шага все-таки не сделали, прежнее напряжение ослабло; некая вдохновляющая возможность утрачена навсегда. Они начинают мирно стареть вместе.
— Звонила Кэрол Поттер, — сообщает Юта.
— Так рано?
— Дорогой, ты, может быть, забыл, что Кэрол Поттер каждое утро кормит своих дурацких кур.
Верно. Кэрол Поттер, наследница семейного состояния, сделанного на продаже кухонной техники, живет в Коннектикуте, на ферме в стиле Марии-Антуанетты. Она выращивает лекарственные травы и разводит экзотических кур, сравнимых по цене с породистыми собаками. Впрочем, надо признать, что она не сидит сложа руки: сама чистит кормушки от помета, собирает яйца. Когда в прошлом году Питер приезжал к ней на ужин, она показала ему только что снесенное яйцо совершенно восхитительного голубовато-зеленого оттенка с налипшими перышками и крохотным красно-бурым пятнышком крови на остром конце. Вот так они выглядят до того, как мы их отмываем, сказала Кэрол. На что Питер сказал (а, скорее всего, только подумал): о, как бы мне хотелось найти художника, который мог бы создать что-то подобное.
Три картинки возникают в его воображении:
Свежеснесенное яйцо в пятнышках крови.
Бетт, заглядывающая в акулью пасть.
Миззи, медитирующий в японском монастыре.
Это триптих, не так ли? Рождение, смерть и все то, что между.
— Кэрол просила, чтоб ты ей позвонил, — говорит Юта.
— Она сказала зачем?
— А ты не догадываешься?
— Догадываюсь.
Кэрол Поттер не понравилась работа Саши Крима. Конечно, это искусство на любителя, но Питер все-таки надеялся.
— Еще какие-нибудь гадости есть?