Начинается ночь Каннингем Майкл
— Вот поэтому в галереях бетонные полы. Итак, что, если бы я заехал к вам с моими ребятами около двенадцати дня?
— Вы быстро работаете, Питер Харрис.
— Быстро. А что касается цены, то могу вам гарантировать, что Кэрол торговаться не станет. Тем более что мы оказываем ей услугу.
— Хорошо. Двенадцать часов. Годится.
— Все необходимые бумаги я захвачу с собой завтра. Что-то мне подсказывает, что вы вряд ли согласитесь просто так расстаться со своей работой.
— Вам правильно что-то подсказывает.
— Ну что ж, — говорит Питер, — тогда договорились. Приятно было познакомиться.
— Мне тоже.
Они пожимают друг другу руки и идут обратно к лифту. Вероятно, Грофф живет в маленькой комнатке за мастерской — все-таки лофт не безразмерный. Это своего рода культ, характерный для нынешних молодых: безупречное рабочее место и что-то вроде каморки бедняка в качестве жилого помещения. Валяющийся на полу матрас, изъеденный крысами, разбросанная повсюду одежда, микроволновка, грязный маленький холодильник и невообразимо тесная ванная. Питер думает иногда, что, может быть, это некоторая подсознательная защита от возможных обвинений в изнеженности, ассоциирующейся с образом художника.
Грофф вызывает лифт. Неловкая пауза. Они уже сказали друг другу все, что должны были сказать, а лифт еле-еле тащится.
— Если Кэрол решит приобрести вашу вещь, она наверняка попросит вас приехать и посмотреть ее на месте.
— Я сам всегда на этом настаиваю. Это тест для нас обоих, верно?
— Безусловно.
— Значит, сад, вы говорите?
— Да, английский сад, немного запущенный. Ну, знаете, не такой, как французский.
— Отлично.
— Там действительно хорошо. Воду из сада не видно, но слышно.
Грофф кивает. Есть что-то такое в этой транзакции, такое, что ты чувствуешь… что? Чрезмерную обыденность? Заурядность?
Конечно, это бизнес. И Веласкес, и Леонардо — все заключали сделки. И тем не менее Грофф, и не только Грофф, а почти все нынешние художники, как-то чересчур спокойно относятся к продаже своих работ. Хорошо, а разве Питер предпочел бы иметь дело с психопатами, требующими бесконечного почитания, обижающимися на самые невинные замечания, а в самый последний момент, вообще отказывающимися расставаться со своей вещью? Конечно нет. И все-таки. И тем не менее.
Пока лифт, постанывая, тащится вверх, Питера осеняет: с исторической точки зрения, Грофф и многие-многие другие — просто члены гильдии, резчики и литейщики, те, кто пишут фон и приделывают золотой листик. Они гордятся своей работой и вместе с тем существуют отдельно от нее. У них есть свои причуды и заскоки, но они не одержимые, а рабочие пчелки, и живут соответственно: честно работают в дневное время и спят по ночам.
А где же визионеры? Неужели все они погрязли в наркотиках и депрессии?
Двери лифта со стоном открываются.
— Значит, завтра в двенадцать, — говорит Питер.
— Ага.
Лифт, покряхтывая, тащится на первый этаж.
Питер снова испытывает рвотный позыв. Черт! Неужели его опять вырвет? Он упирается рукой в пластиковую стенку лифта. И вдруг ни с того ни с сего представляет себе Мэтью (который сейчас просто кости и полуистлевшие куски костюма), лежащего под твердой, как камень, землей милуокского кладбища — там в апреле еще зима. С этим трудно смириться на самом деле: вокруг столько молодых мужчин и женщин, преуспевающих или не очень, но живых — живых, притом что Мэтью был (о'кей, может быть, был) и красивее, и одареннее, и умнее их всех. Ни обаяние, ни изящество не только не спасли Мэтью, но — жуткая мысль! — наоборот, как будто способствовали его гибели; Мэтью сейчас в могиле за тысячу миль от Дэниэла (Питер не знает, где он похоронен, но наверняка где-нибудь на Восточном побережье), который, как оказалось, был его настоящей и верной любовью, его истинной Беатриче (не потому ли Питер настаивал на этом имени?). Дэн и Мэтью — двое молодых людей, изъятых из этого мира несостоявшимися, только-только формирующимися и кто знает, что значит (если это вообще что-нибудь значит), что Питер едва в силах вынести, что от Мэтью и его жизни ничего не осталось; кто знает, как это связано — если в принципе существует эта связь — с Питеровым стремлением содействовать (если он хоть как-то может содействовать) созданию чего-то прекрасного, чего-то, что не погибнет и сообщит миру (бедный, забывчивый мир), что бренность — еще не все — чтобы когда-нибудь кто-нибудь (инопланетный археолог?) обязательно узнал, что наши усилия и красота были реальностью, что нас любили, что смыслом и значением обладало не только то, что мы оставили после себя, но и сама наша смертная плоть.
Первый этаж. Ты выжил в лифте. Бери свой ненадежный желудок и двигай в Южный Вильямсбург. Возвращайся в свою жизнь.
В тот вечер Ребекка встречает Питера в дверях необычно страстным поцелуем.
— Как прошло? — спрашивает Питер.
Черт! Он же ей так ни разу и не позвонил за целый день. Впрочем, она ему тоже не звонила.
— Неплохо, — отвечает она и уходит на кухню готовить их вечерний мартини. Она еще не переоделась. Да, все-таки она вернулась к первому варианту: узкая темная юбка и коричневый кашемировый свитер.
— Мне кажется, он сделает нам предложение и, скорее всего, мы его примем.
Питер по привычке начинает раздеваться в гостиной: разувается, стаскивает пиджак и оставляет его на спинке дивана.
Минуточку!
— Миззи дома? — спрашивает он.
Она бросает кубики льда в шейкер. Мелодичный, уютный звук.
— Нет. Он ужинает в городе с какой-то старой знакомой.
— Нас это тревожит?
— Нас немного тревожит все, что с ним связано. Он какой-то странный в этот приезд.
Он опять употребляет наркотики, Ребекка. Питер Харрис, скажи жене, что ее младший брат употребляет наркотики. Сделай это прямо сейчас.
— Страннее, чем обычно?
— Трудно сказать.
Она наливает в шейкер водку и вермут. Последнее время они пристрастились к вермуту — перешли на настоящий мартини в стилистике пятидесятых.
— Он оставил мне сообщение на автоответчике, — говорит она, — что ужинает со своей старой подружкой и вернется не поздно.
— В этом нет ничего подозрительного.
— Я понимаю. И все-таки не могу не думать, что эта "старая знакомая" на самом деле, ну, ты понимаешь, кто. Но, наверное, нужно просто запретить себе такие мысли, как ты считаешь?
— Да, наверное.
— С Би я тоже была такой?
— Би не употребляла наркотики.
— А ты в этом уверен? Ты уверен, что мы все знали?
— Ну, во всяком случае, Би жива-здорова. И, похоже, у нее все нормально.
— Да, она жива-здорова, и я каждый день молюсь, чтобы у нее было все нормально.
— Еще нормальнее?
— Угу.
Ребекка трясет шейкер и на время превращается в ухватистую богиню из какой-нибудь придорожной забегаловки. Ей бы еще сменить наряд, но даже сейчас, ты только взгляни на нее, на эту грубоватую уверенность, на то, как ловко она управляется с шейкером, представь, как она могла бы завести тебя в какую-нибудь боковую комнатку и трахнуть прямо на ящиках с пивом бездушно-страстно и потрясающе умело, а после, когда вы оба кончите, как ни в чем не бывало, вернуться за стойку и, бойко подмигнув, сообщить, что следующая кружка за счет заведения.
Она наливает мартини в бокалы на длинных ножках. Питер, расстегивая рубашку, входит на кухню.
— Знаешь, чем еще меня Миззи так бесит?
— Мм?
— Тем, что последние пять минут я говорю исключительно о нем. И до сих пор ни слова не сказала о сделке.
— Расскажи.
Он берет бокал. Они чокаются, отпивают мартини. Бог ты мой, как же это вкусно!
— Во-первых, этот Джек Рат звучал по телефону значительно лучше, чем мы ожидали. Я понимаю, что это ужасно, но, боюсь, мы все думали, что он будет говорить примерно как Джон Хьюстон в "Чайнатауне".
— А он?
— А он говорил внятно и разумно как человек, который жил в Нью-Йорке, Лондоне, Цюрихе, на Юпитере, а теперь вернулся в свой родной Биллингс, Монтана.
— Потому что?
— Потому что там красиво и люди добрые, а его мама начала появляться на публике в трех шляпках.
— Убедительно.
— Он, правда, звучал очень убедительно. Мне приходилось напоминать себе, что почти все всегда врут.
— Известно, почему он хочет купить журнал?
— Он хочет, чтобы, несмотря на удаленность, Биллингс стал уважаемым центром культуры.
Так, так…
— И, следовательно, — говорит Питер, — дай-ка я угадаю, управление журналом должно будет осуществляться из Биллингса.
— Нет. Ничего подобного он не говорил. Я уверена, что он понимает, что это невозможно. Нет. В обмен на свою финансовую поддержку он просит только, чтобы мы консультировали его по вопросам искусства и, ну, как бы… помогли ему организовать культурную жизнь…
Она опасливо смотрит на Питера. Пожалуйста, удержись от сарказма.
— И с чего бы он хотел, чтобы вы начали?
— Это вопрос, не так ли? — Она сосредоточенна и спокойна, очевидно, пытаясь таким образом заставить и его проявить сдержанность, потому что знает — не может не знать — его отношение к самой идее "организации культурной жизни" в Биллингсе или где бы то ни было еще. Ко всем этим проектам, ко всему этому корпоративному рвению. Разве культурная жизнь не должна возникать сама собой?
Но сегодня вечером Ребекка явно не хочет спора.
— Это не может быть кинофестиваль или биеннале. Тут нужно что-то другое. По-моему, это интересная творческая задача. Мы все решили отнестись к этому как к "интересной творческой задаче".
Питер смеется, Ребекка тоже. Они оба радостно отхлебывают мартини.
— По-моему, это не очень большая цена, как тебе кажется?
— Согласен.
— Ты был в мастерской у этого парня?
— Да. Хорошая работа.
— Хорошая?
— Давай закажем что-нибудь на ужин, я умираю с голоду.
— Китайское или тайское?
— Выбирай.
— О'кей. Китайское.
— Почему не тайское?
— Иди к черту.
Она нажимает кнопку быстрого набора на мобильном, делает заказ. Все как обычно: цыпленок с имбирем, королевские креветки в фасолевом соусе, жареная стручковая фасоль, коричневый рис.
— Значит, ты говоришь, — переспрашивает она, сделав заказ, — хорошая?
— Не просто хорошая. Замечательная. Фотография этого не передает. В действительности она намного лучше.
Питер расстегивает брюки и дает им упасть на пол. Он подберет их потом, не то, чтобы он ждал, что это сделает за него жена, но ему приятно на какое-то время просто оставить их валяться на полу. Он и так слишком аккуратный — он теперь носит белые трусы (крохотное, почти незаметное желтоватое пятнышко мочи).
— Ты думаешь, Кэрол Поттер ее купит? — спрашивает Ребекка.
— Я бы не удивился. По-моему, купит. Мне кажется, Грофф — не однодневка.
— Питер…
— Угу…
— Не важно…
— Так нельзя.
Она отпивает мартини, замирает, вздыхает, делает еще глоток. Она думает, что сказать, верно? Интересно, это то, что она собиралась сказать или что-то другое?
— Я все о Миззи… У меня какое-то нехорошее предчувствие… Но боюсь, я испытываю твое терпение.
Иногда, когда она говорит о Миззи, к ней возвращается ее давным-давно изжитый южный выговор.
— Если мне будет совсем невмоготу, я скажу.
— Понимаешь… Может быть, это моя больная фантазия, но, клянусь, что тогда я чувствовала то же самое. Ну, когда с ним произошел этот несчастный случай.
О, Тейлоры, Тейлоры! Вы что, всю жизнь будете называть это "несчастным случаем"?
— И что же ты чувствуешь?
— Нечто. Не заставляй меня разглагольствовать о женской интуиции.
— А все-таки? Мне любопытно. Научный интерес.
— Хм… Понимаешь, когда Миззи собирается сделать что-то, что ему кажется правильным, хотя все остальные знают, что в действительности это совсем неправильно, вокруг него всегда особенный воздух. Это трудно описать. Что-то вроде ауры, которую иногда видишь при мигрени. Мне кажется, я вижу изменение в его ауре.
— Сейчас?
— Мне кажется, да.
Питеру известен перечень скорбных событий. В возрасте шестнадцати лет Миззи отправляется в Париж, чтобы познакомиться с Деррида. Вскоре после того, как его вернули домой, начинает употреблять героин. Выйдя из реабилитационного центра, уезжает в Нью-Йорк, где занимается не пойми чем. Проболтавшись год на Манхэттене, он, под нажимом родных, отправляется повторять начальный курс, а затем поступает в Эксетер, где неожиданно становится образцовым студентом, после чего продолжает обучение в Йеле, где сначала все тоже идет как по маслу, пока он ни с того ни с сего не уезжает работать на какую-то ферму в Орегоне. Потом снова возвращается в Йель и снова садится на наркотики, на этот раз это кристалл. "Несчастный случай" произошел в "Хонде Сивик" его друга. Миззи разонравился Йель, и он его бросил. Гуляет по Камино де Сантьяго, затем возвращается в Ричмонд, где живет в своей комнате почти пять месяцев, соскакивает с кристалла, по крайней мере, по его собственным словам, потом едет в Японию, сидит у пяти камней.
Начиная с двенадцатилетнего возраста, у Миззи — отношения. Вот те, что известны (об остальных можно только гадать): смешная бойкая девочка-старшеклассница, похожая на Шарлотту Гензбур (Миззи-девятиклассник); странный краткий период невероятной популярности Миззи в Эксетере; в это время Миззи встречается с такой красоткой и богачкой, какую, по общему мнению, и представить трудно, и избирается старостой группы; чернокожая девушка в Йеле, которая сейчас не последний человек в администрации Обамы; роман с молодым преподавателем с классического отделения (во всяком случае, таковы слухи), за которым последовал другой (тоже по слухам, чуть более достоверным) с прилежным студентом с классического отделения, приезжавшим в университет на скутере; юная красавица мексиканка из Масатлана, едва говорившая по-английски и разбившая (тоже по слухам) Миззино сердце, как никто и никогда ни до, ни после; период целибата (согласно Миззиному громогласному заявлению) после возвращения в Йель (кристалл мет и целибат?); элегантная южноамериканская поэтесса, утверждавшая, что ей сорок, хотя была очевидно старше; невероятно нежная и покладистая девушка, за которой, вполне логично, последовала красивая юная психопатка-англичанка, попытавшаяся сжечь дом (осуществить свой замысел до конца ей не удалось, но восточную часть крыльца она подпалила). Это те истории, что им с Ребеккой известны, сколько их было еще — трудно сказать.
И вот теперь Миззи снова в Нью-Йорке и сегодня ужинает с какой-то безымянной подругой.
— Что, по-твоему, нам следует предпринять? — спрашивает Питер.
Ребекка цедит мартини.
— Помимо того, что мы и так делаем? А ты что думаешь?
Все-таки есть какой-то предел. Разве Питер виноват в том, что происходит с Миззи?
— Понятия не имею.
— Я очень надеюсь, что его намерение что-то делать "в области искусства" — не пустые слова. Питер, я могу попросить тебя об одном одолжении?
— Несомненно.
— Ты мог бы его взять завтра с собой к Кэрол Поттер?
— Если ты этого хочешь, конечно.
— А то я его знаю: проболтается тут несколько недель, рассуждая о непонятной работе, связанной с искусством, а потом — бац — выяснится, что он познакомился с каким-нибудь типом, сколачивающим команду, чтобы сходить на Мартинику. По-моему, ему было бы чрезвычайно полезно увидеть, что в реальности представляет из себя эта работа.
— Попытка продать очень-очень дорогую вещь очень богатой даме — отличная иллюстрация, это точно.
— По-моему, чем меньше у него будет иллюзий, тем лучше. Если ему не понравится то, что он увидит завтра, я попробую предложить ему что-нибудь еще, что-то такое, что не будет очередным бессмысленным прожектом.
— "Бессмысленный прожект"! Поверить не могу, что ты так сказала.
— Я превращаюсь в Люси Рикардо, ничего не могу с этим поделать.
— Маловероятно, чтобы Миззи не понравилась Кэрол Поттер.
— Вот и прекрасно. Я делаю себе еще один мартини, ты будешь?
— Непременно.
Ребекка начинает готовить второй коктейль. Не исключено, что за ним последует третий. Может быть, им обоим нужно напиться сегодня, потому что они немного не справляются с жизнью и потому что оба понимают, что Миззи в этот самый момент запросто может быть в настоящей беде, которую он же сам на себя и навлек.
— Ребекка, — говорит Питер.
— Мм?
— Я что, все делал не так с Би?
— Би была непростым ребенком. И ты это знаешь, и я это знаю.
— Я не об этом.
— Нет, ты делал все, что нужно… Вставал к ней по ночам…
— Насколько я помню, так и было.
Она наливает ему мартини.
— Помогал ей… Старался, как мог. Не занимайся самоедством.
— Может, я слишком многого от нее требовал?
— По-моему, нет.
Почему Би с Ребеккой всегда стараются представить дело так, будто именно он всему виной?
— Между прочим, мной она тоже недовольна. Обижается на меня за то, что я иногда слишком поздно забирала ее из школы. А я вообще не понимаю, как я успевала ее забирать.
— Как тебе кажется, это зарывание головы в песок или все-таки можно думать, что у нее просто такая фаза?
— Мне кажется, что это такая фаза. Другое дело, что беспокойства от этого не меньше.
— Не меньше. Это точно.
— И вообще, — говорит она, — мне что-то надоело беспокоиться о молодых и потерянных.
Нет, тебе не надоело. Во всяком случае, о Миззи. Миззи — взгляни правде в глаза — это совсем другая, гораздо более захватывающая история. Наша дочь — вот кто действительно вымотал тебе (нам обоим) все нервы. С Миззиными проблемами мы, по крайней мере, можем хоть как-то соотнестись, они нам понятны, а понять Би и ее стремление вести такую странно-неприметную жизнь, носить гостиничную униформу, снимать квартиру с какой-то дикой теткой вдвое старше ее, похоже, просто плывущей по течению, и — насколько им известно — вообще не общаться с мальчиками — гораздо труднее. Тем более что она почти ничего о себе не рассказывает.
— Что касается Миззи…
— Мм?
А что, собственно, он хочет сказать? Все. Притом, что это "все" включает и его опасения, что она и ее сестры, несмотря на все свои благие намерения, могут погубить Миззи, потому что спасти его, по их мнению, означает "привести его в норму", а это… черт… нет, конечно, он не должен употреблять наркотики, но не должен и "приходить в себя", не должен становиться "перспективным". То есть, конечно, в смысле безопасности он бы выиграл, но разве безопасность — это самая большая награда? Вот Би — в относительной безопасности… А вдруг Миззи и вправду один из тех бесстрашных, тонко организованных, недюжинных людей, кому — по воле неких непостижимых сил — суждена жизнь, не сводящая их на нет. Может быть, ты, Питер, хочешь поговорить с женой о том, что не следует мешать ее любимому младшему брату употреблять наркотики? Ну-ну. Пожалуй, отложим.
— Да, — говорит Питер. — Завтра я обязательно возьму с собой Миззи. Кэрол он понравится — она любит красивых умных юношей.
— А кто не любит?
Ребекка бросает кубики льда в шейкер. И Питер понимает, он не будет исполнять роль трезвого и ответственного. И не скажет Ребекке, что ее опасения не беспочвенны.
Ребекка, прости меня, если можешь, моя вина бездонна, я тону в ней, я могу умереть от этого.
Когда Миззи возвращается, Питер, естественно, лежит в постели без сна. Два сорок три. Не рано, но и не то чтобы слишком поздно, во всяком случае, по стандартам нью-йоркской молодежи. Он слышит, как Миззи, стараясь ступать как можно тише, идет от входной двери к своей комнате.
Где ты был?
С кем ты был?
Ты крадешься на цыпочках, потому что боишься нас разбудить или потому что ты под кайфом? Может быть, ты каждый раз с удивлением ставишь ногу на светящиеся, как бы наэлектризованные половицы.
Миззи заходит в свою комнату. Прежде чем раздеться и лечь, он что-то говорит, слишком тихо, чтобы можно было разобрать слова. У Питера даже мелькает мысль, что он кого-то привел, но, конечно, он просто говорит по сотовому. Питер различает Миззин голос, но то, что он говорит, не слышно — даже сквозь картонную перегородку. И все-таки он звонит кому-то в два пятьдесят восемь ночи.
Питер лежит, боясь пошевелиться. С кем ты разговариваешь, Миззи? Может быть, с наркоторговцем? У тебя что, кончились наркотики, и ты договариваешься о встрече на углу через двадцать минут? Или это та девушка, которую ты трахал, а теперь пытаешься утешить, чтобы она не очень расстраивалась, оттого что ты ушел, оставив ее одну.
О'кей. Правда в том, что он бы предпочел, чтобы это был продавец наркотиков. Ему бы не хотелось, чтобы Миззи встречался с какой-то девушкой. А не хотелось бы ему этого потому, что он — ну-ну, признайся хотя бы самому себе — хотел бы обладать Миззи в том же самом смысле, в каком ему хочется обладать произведениями искусства. Он хотел бы, чтобы Миззин острый перекрученный ум, и Миззина страсть к саморазрушению, и все Миззино существо были бы здесь, целиком. Он не хочет, чтобы Миззи тратил себя на кого-то другого, тем более на девушку, заведомо способную дать ему что-то такое, на что Питер никак не способен. Миззи становится (Питер — безумец, но не дурак) его любимым произведением искусства, искусства перформанса, если угодно, и Питер хотел бы иметь его в своей коллекции, хотел бы быть его владельцем и конфидантом (не забывай, Миззи, я в любую минуту могу свистнуть в свисток). Нет, Питер не хочет, чтобы он умер (правда-правда, не хочет), он просто хочет опекать Миззи, быть его единственным… Единственным. Вот и все.
Мэтью лежит в могиле на висконсинском кладбище. Би, скорее всего, готовит коктейль какому-нибудь бизнесмену с похотливыми глазками.
Да, сегодня придется принять две голубые таблетки сразу.
Призовые куры
По обе стороны железной дороги от Гранд-Сентрал до Гринвича тянутся небольшие городки и поселки, которые, скажем так, не хотелось бы демонстрировать гостям из космоса. Посмотрите направо — перед вами Люксембургский сад, а сейчас мне бы хотелось обратить ваше внимание вот на то небольшое сооружение, которое мы называем Голубая мечеть… Едва ли вас восхитят окрестности Нью-Йорка — фабрики (то ли действующие, то ли нет), торчащие из-за оград с колючей проволокой; хмурые кирпичные параллелепипеды жилых застроек; эпизодические вкрапления замусоренных лесочков — живая иллюстрация капитуляции природы перед человеческим наплевательством. Глаза доктора Эклбурга были бы тут вполне к месту.
Миззи сидит напротив Питера, глядя в окно на пролетающие мимо неказистые виды. На коленях у него — открытая "Волшебная гора", которую он не читает. Тейлоры обладают даром невозмутимого присутствия; они отнюдь не суетливые говоруны. В отличие от Харрисов, которые всегда тараторили без остановки не столько ради развлечения или удовлетворения информационного голода, сколько из-за опасения, что, если молчание слишком затянется, они запросто могут ухнуть в пропасть такого взаимного недовольства, такую ледяную тишину, которую уже ничем нельзя будет пробить, потому что не найдется спасительной темы необходимой силы (во всяком случае, из тех, что осмелились бы затронуть их родители). Поэтому им ничего не оставалось, как совместными усилиями все время продвигаться вперед, то и дело заправляя пустеющий бензобак разными репликами и мнениями, выражающими то ритуализированное нерасположение (знаешь, я никогда не доверяла этому человеку), то ожидаемое признание (разумеется, китайская кухня чудовищна, но мне все равно). Что-что, а говорить их мать умела, можно даже сказать, у нее был своего рода талант. Притом что она почти все время жаловалась, ей каким-то образом удавалось избегать тривиального нытья. Она была скорее царственной, нежели капризной. Можно было подумать, что ее отправили жить сюда к нам из какого-то лучшего мира, и вместо злобности и раздражения она избрала неучастие, так как — хотя ее, конечно, ужасало почти все, с чем ей приходилось тут сталкиваться, когда-то она царила в некой идеальной стране и по собственному опыту знала, насколько разумнее все могло быть устроено. Больше всего на свете она мечтала оказаться под началом великодушного диктатора, который был бы ее абсолютной копией — но все-таки не ею самой — потому что, если бы она в самом деле обрела власть, то потеряла бы возможность ругать существующие порядки, а лишившись этой возможности, кем и чем бы она была?
Отец Питера, кажется, делал все, чтобы жене жилось хорошо и приятно. Он старался всегда быть красивым и воодушевленным, постоянно хватал ее за руку и, как обезьянка, покусывал ей кончики пальцев, проглядывал телепрограмму, чтобы не пропустить ее любимые старые фильмы, а раз в неделю непременно выводил ее поужинать в "приличный ресторан" — даже когда было туговато с деньгами. С возрастом они превратились в странную пару из серии "почему он с ней" (его красота стала заметней, ее — начала увядать), но Питер знал, что распределение ролей оставалось тем же, что и в пору отцовского ухаживания, когда она была восхитительной девушкой, которую не так-то легко заставить улыбнуться, а он — обаятельным, хотя и чересчур тощим юношей, превзошедшим в обожании своих ближайших конкурентов.
Да, читатель, она вышла за него замуж.
Этот брак нельзя было назвать несчастным, но и вполне счастливым он тоже не был. Она была слишком дорогой наградой, он — слишком благодарным соискателем.
И отсюда — этот никогда не прекращающийся разговор на грани возможного, в котором отчетливо слышался некий подспудный гул, напоминающий им о том, что они муж и жена с двумя детьми, что жизнь идет, что им нужно сделать то-то и то-то и не дать случиться тому-то и тому-то, что перед ними мир, который нужно как-то понять и каким-то образом объяснить друг другу — знак за знаком, символ за символом — и что на данный момент единственное, что может быть хуже того, чем оставаться вместе — это расстаться и попробовать жить поодиночке.
У ричмондских Тейлоров тоже не было проблем с разговорами, но их неявная цель была иной. Никто ничего не спасал, никто ничего не предотвращал. Это фундаментальное отсутствие нервозности, похоже, повлияло на всех четверых детей таким образом, что все они вместе и каждый в отдельности не сомневались в оправданности собственного существования. Миззи, вероятно, обладал этим тейлоровским свойством в наивысшей степени. В сущности, это даже не было гордыней или зазнайством, это было обыкновенное чувство уверенности, казавшееся необыкновенным исключительно потому, что в наши дни его не так часто встретишь. Посмотрите, как он сидит с этой толстенной книгой на коленях, разглядывая виды за окном без всякой надменности, а просто как принц, не сомневающийся в своем праве находиться там, где пожелает. Если кто-то и ответственен за развлечение, то уж конечно не он.
— Трудно поверить, — говорит Питер, — что мы всего в часе езды от чиверских мест.
— Наверное, на этом поезде он ездил в Нью-Йорк, — отзывается Миззи.
— Ты любишь Чивера?
— Мм.
Это надо понимать как "да", и, очевидно, больше на эту тему он говорить не намерен. Миззи продолжает смотреть в окно на сменяющиеся картины разрухи, и Питеру приходит в голову, что, может быть, он не просто глядит в окно, но еще и демонстрирует ему, Питеру, свой римский профиль: волевой подбородок, аристократический нос с горбинкой… Насколько он старше Би? На три года? С тем же успехом мог быть и на тридцать.
Би — несчастная запутавшаяся девочка, вечное недовольство и обкусанные ногти, спрятавшаяся в свой безразмерный дешевый перуанский свитер, который, вероятно, должен помочь ей выжить в едва отапливаемой квартире — мы оба знаем, что ты не любишь меня еще и потому, что вообразила, будто именно я внушил тебе, что ты недостаточно хороша собой и что у тебя проблемы со вкусом. Мы никогда ни с кем, а уж тем более друг с другом этого не обсуждали, но и ты, и я это знаем, верно? Я крепился как мог, но, да, морщился при виде ярко-рыжих колготок, которые нравились тебе в четыре года. И без энтузиазма отнесся к твоей идее купить бело-золотистую мебель для спальни, о которой ты мечтала в семь лет. И, да, не одобрил то псевдо ар-нувошное серебряное ожерелье, которое ты купила на ярмарке на свои собственные деньги, твою первую самостоятельную покупку. Мне не нравилось то, что нравилось тебе, и хотя я ничего не говорил — я старался не быть чудовищем, правда, старался, — ты все чувствовала без слов. И потом, когда у тебя потяжелели бедра, а лицо покрылось прыщами, я, клянусь, клянусь, не стал любить тебя меньше из-за твоей подростковой неуклюжести. Но было уже слишком поздно, не так ли? К тому времени у меня уже была определенная репутация и ничего нельзя было изменить. Тебя уже не убеждали никакие проявления любви и сочувствия. Если мне были не по душе колготки поносного цвета и кровать фальшивой принцессы с белым балдахином, то как мне могла нравиться сама девушка, тем более когда ее волосы закурчавились, а тело вдруг — в пубертатный период — активировало некие спящие до того гены (мои, Би, это не гены твоей мамы с ее молочницами и дровосеками) и заявило, когда тебе еще не было и четырнадцати, с ужасной плотской окончательностью: приземистая, ширококостная, большая тяжелая грудь и бедра, созданные для деторождения. Твои родители стройные и привлекательные, а ты по какому-то генетическому капризу — нет.
В моем присутствии ты чувствуешь себя уродиной. Тебе даже по телефону неприятно со мной разговаривать.
— Как тебе Томас Манн? — обращается Питер к Миззи. Будучи Харрисом, он не выносит слишком долгих пауз. Ему начинает казаться, что его уже нет.
— Я его люблю. Ну, может быть, "люблю" не совсем точное слово для Манна. Наверное, правильнее будет сказать, что я им восхищаюсь.
— Ты в первый раз читаешь "Волшебную гору"?
— И да, и нет. Это одна из тех книг, которую я проглотил за пять часов, когда учился в колледже, просто, чтобы быть в курсе. Теперь я к ним возвращаюсь и читаю уже по-настоящему.
— Если бы не кофе и кислота, я бы, наверное, никогда не кончил университет, — говорит Питер.
И вот тут Миззи наконец отворачивается от окна и смотрит на Питера. Они оба мысленно задают себе недоуменный вопрос: зачем Питер это сказал? Что это? Очередное подтверждение того, что он готов хранить Миззину тайну? Или просто попытка быть "своим парнем"?..
Вспомни старика в парике, которого ты, Питер, видел недавно на Восьмой авеню, подумай о самом Ашенбахе, нарумяненном с крашеными волосами, мертвом в пляжном шезлонге у отмели, по которой бродит Тадзио.
Нет! Это моя жизнь, а не чертова "Смерть в Венеции" (хотя забавно, что Миззи взял с собой именно Манна): да, я уже не юный мужчина, до некоторой степени очарованный гораздо более молодым человеком, но, во-первых, он все-таки не маленький мальчик, каким был Тадзио, а во-вторых, я не одержим, как Ашенбах (кстати, я ведь отверг предложение Бобби покрасить волосы).
— Ну, в смысле, колледж, — добавляет Питер неуклюже.
— Ты собираешься ей обо всем рассказать? — спрашивает Миззи.
— Почему ты так думаешь?
— Она твоя жена.
— Женатые люди тоже не всегда рассказывают друг другу все подряд.
— Это не "все подряд", а очень больная тема для нее.
— Именно поэтому я пока ей ничего не сказал.
— Пока?
— А раз я до сих пор ничего не сказал, то, наверное, уже и не скажу. Что ты так переживаешь?
Миззи издает один из своих фирменных гобойных вздохов, определенно напоминающих Питеру Мэтью.