Армия любовников Щербакова Галина
— Ольга, неужели ты?
Она сразу сказала себе «нет» на все поставленные вопросы и даже на главнейший — для Федора у нее квартиры нет.
Еще плелась какая-то словесная интрига…
— Знаешь, ты опоздал… У меня живет родственница из Свердловска.
— У тебя не было родственников в Свердловске!
— Извини. Но мужнины — как свои. А тебе, собственно, зачем квартира?
— Так я же, детка, одинокий мужчина. Я как перст… Маму схоронил… Давай встретимся, а? Ну прошу тебя!
Она хотела на него посмотреть. Просто посмотреть. Встретились в кафе «Адриатика», что в Староконюшенном. Он нагнулся ее поцеловать. На нее остро пахнуло запущенным мужчиной. Сколько сидели, столько ощущала несвежесть его рта, его рубашки, волос, она даже курила, чтоб отбить этот дух перемен, хотя вообще была некурящая. Так, иногда, для понта. В ней стало расти раздражение против него же, что она пришла и теперь сидит с ним, «таким».
— Ты дичаешь? — спросила она его.
— В каком смысле? — не понял он.
— Во всех.
— Брось! — обиделся он. — Я в порядке. Найду хату — и тип-топ.
— А что у тебя случилось с твоей шамаханской царицей?
— Это ты про кого?
Оказывается, с башкиркой он развелся еще тогда. Он как бы даже намекнул, что из-за нее…
— Неужели? — засмеялась Ольга. — Так вот живешь и ничего про себя не знаешь! А мне, может быть, лестно?
Он не так понял и положил руку ей на колено. Ее охватило чувство жалостливого отвращения. На какое-то время она даже не отдернула ногу, а сидела замерев, «из вежливости» — скажет она мне через время, но потом отодвинула ставшую какой-то тяжелой и чужой ногу.
— Мы это проехали, — засмеется она Федору. — Так что у тебя с твоими женами?
— Ничего, — ответил он. — С первой не было детей… Со второй… У второй был ребенок от первого мужа. Рос, рос и вырос в такого жлоба…
— Сколько ж ему лет?
— Пятнадцать… У него своя чашка. Своя ложка. Он их выделил на полочке и накрывает марлей. Мать все это блюдет, а я вечно эту марлю задеваю, сдвигаю с места. Да ерунда все это! Ты мне лучше сдай квартиру… Прогони родичей!
— Не получится, — сказала она.
Федор расплатился в кафе, но когда она достала из сумочки деньги и сказала, что платит за себя сама, деньги взял спокойно, без всяких там «да что ты!», «обижаешь!». Не обиделся, одним словом. А она — тоже идиотка — деньги вынуть вынула, а рассчитывала на его «замашет руками». Одним словом, они не совпали. Всю дорогу Ольга думала: а не отодвинь я коленку, прорезалась бы в нем мужская щедрость? Вопрос ответа не получил, и она сказала себе: с ними (мужиками) у меня только отрицательный опыт. Потом она поймет, что нельзя обстоятельствам жизни давать определение. Какими бы они ни были, но, существуя вне системы определений, существуя, так сказать, энтропически, в хаосе обстоятельств, факты еще имеют шанс видоизмениться, выстроиться во вполне благополучный клин ли, ряд, круг… Названные же, сформулированные, они как бы подчиняются команде определя-ющего слова, и тут же — без вариантов.
Определяющими словами были — отрицательный опыт.
Пришла пора сказать об Ольгином муже, возникшем после Федора. Значит, была осень капусты, потом, естественно, зима, а с зимой — проблема сапог.
КУЛИБИН
— Сапоги есть у Кулибина, — сказала ей сослуживица. — Он привез из Германии, а бабам в его отделе не подошли. Девки мерили, приличные сапоги, но не ах…
— Я не знаю Кулибина, — сказала Ольга.
— Не знаешь Кулибина? Кого тогда ты знаешь? Чернявый такой, у него еще зуб на зуб налезает.
— А! — сказала Ольга и решила: раз знаю зуб, вполне могу сходить и спросить про сапоги. В лифте встретились неожиданно, Кулибин как раз нес коробку. В серой двенадцатиэтажной «свече» все друг друга знали в лицо, Кулибин улыбнулся своим выпирающим, как бы предварительным, зубом, Ольга в другой раз сделала бы вид, что читает правила эвакуации из лифта, но тут… Коробка определяла линию поведения.
Господи, думаю я иногда и об Ольге, и о себе, — как мы жили! Как нами руководили мохеровые кофточки на пуговичках и без, кожаные перчатки, джинсовые юбки с кожаным лейблом. Сроду бы мы не стали ручкаться с N, но поди ж ты… Шапка… По твоим деньгам и то, что надо, по виду. И ты перся к N, неся на губах эту гадостную улыбку соискателя дефицита. Сколь угодно можно внушать себе, что все это ерунда и не шапкой определяется жизнь. Конечно, не шапкой… Разве я о ней? Я об улыбке… Я об униженной жалкости этих отношений…
К случаю Ольги это даже не имело отношения, разве что к самому началу встречи в лифте. Потому что потом у них как-то очень быстро все закрутилось на другом уровне.
Кулибин жил с сестрой и матерью в Тарасовке, на дорогу тратил два часа в один конец, страстно мечтал переехать в Москву, и, если говорить честно, не было это чем-то неразрешимым. Мужчина он был вполне приличный и по природе, и по социальному положению, у него были спорадические женщины — а почему бы им не быть? Некоторые из них хватались за него обеими руками в расчете на серьезные продолжения, но у Кулибина до сих пор что-то там не срабатывало в ответ. Если говорить старорежимными словами, которые уже сейчас практически сошли на нет, Кулибин был человек с понятиями и запросами. На них, как мы узнаем впоследствии, он и подорвался, как сапер на мине. Кулибин страстно хотел в Москву посредством женитьбы, но ему — идеалисту хренову — еще нужно было эту женщину захотеть как телом, так и душой. Такое многоканальное у него получалось желание.
Сапоги Ольга не купила, они ей оказались велики даже на шерстяной носок, но разговор завязался и как-то естественно перекинулся из торгового плана в область тонких вибраций. Тогда недавно умер Шукшин, и все говорили: «Шукшин, Шукшин», — все интеллигентные люди как бы сплотились в горе, что вообще у русских получается куда лучше, чем сплочение в радости. Ольга и Кулибин тоже сцепились на этой теме, что называется, отвели душу в жалости, и им стало хорошо.
Кулибин был приглашен домой и познакомлен с мамой. Его совершенно не смутило спущенное до полу одеяло на маминой софе по имени «Ладья», он даже скумекал тайну этого трюка по сокрытию «утки». «Скажите пожалуйста, какие устроили секреты!» — говорил потом Кулибин. Он был нормально хороший мужчина, он понимал, что такое лежачая болезнь и все проистекающие от нее обстоятельства. Он проникся сочувствием к Ольге и оценил качество ее моральных принципов. Когда у них пошли объятья-поцелуи — а дело это, как правило, вечернее, — у него пару раз случались накладки в виде опоздания на электричку, но он не использовал это в целях давления на Ольгу. Отношения развивались медленно и красиво, можно сказать, на чистой дистиллированной воде.
Так что замужество Ольги было вполне по любви и уважению. Кулибин оказался хорошей партией, а то, что он в результате переехал в Москву и перестал мерзнуть в неотапливаемых вагонах, так это уже просто приложение
— добавка к весьма и весьма удачному браку. Хотя само словосочетание нелепо.
Со временем выяснилось, что Кулибин — человек хозяйственный: в доме перестало капать, дуть и искрить. Они теперь ездили на работу вместе, Ольга висла на его руке, ей было приятно, что есть на ком и не надо сжиматься в собственном одиночестве. Кулибин посверкивал своим «предварительным» зубом, вполне ощущая себя силой защиты и надежды.
Начало конца не имело ни вкуса, ни запаха, ни вида.
Когда потом, через годы, Ольга — в «чисто исследовательских целях», скажет она, — будет искать причину, то так ничего и не найдет, потеряв клубочек, по которому шла.
— Грубо говоря, — засмеется она, аккуратно облизывая край рюмки с шерри, — грубо говоря, моя дорогая, я уперлась мордой в утюги и кипятильники. Кстати… Ты знаешь, как пахнет Польша?
ЗБИГНЕВ
— Она пахнет бигосом и духами «Быть может». Надо сказать, мне это поначалу даже нравилось. Потом, правда, стало тошнить. Но уверяю тебя, это моя личная эндокринология — или как зовут то, что отвечает в нас за все подспудное? Вегетатика? Серьезно? Не подозревала… Я думала… татика — по грубой части… А я ведь про флюиды тонкие, паутинные. Когда в один момент нечто тебе нра… нра…, а в другой — на фиг не нужно.
Дочь Маня уже ходила в школу, мамы уже не было.
В душе Ольги было томливо.
Странное ощущение червя внутри. Вначале даже чисто физическое. Как будто кто-то в тебя внедрился, подсосался и тянет из тебя соки. Выяснилось: у нее нехватка железа, анемия. Надо бороться за повышение гемоглобина.
Именно тогда Ольга поперлась в электрический магазин, много чего увидела и купила соковыжималку, чтобы дрючить на ней морковку. Каждый день стакан сока, и не меньше. Одна дама из их отдела, из тех, что были прикреплены к разным питательным кормушкам, сказала Ольге:
— Для крови надо есть свежее парное мясо. С рынка. А от моркови у тебя только моча улучшится.
Хорошо отреагировал на этот пассаж Кулибин. Он сказал Ольге:
— Ты покупай на рынке себе, а нам с Маней не давай. Нам сгодится и магазинное.
— Два обеда, что ли, готовить?
— Ну, давай включай меня в процесс…
На том и кончилось. Попила лекарства, а к врачу больше не пошла. Через какое-то время услышала, как снова ворохнулся в ней старик червяк, ища жилу послабее.
Тут и случилась поездка в Польшу. Называлось: «по обмену». Ее научили, чтэо лучше там купить, имелось в виду для себя, ничего другого в голове и близко не было. Измерила Маню вдоль и поперек, походила с сантиметром вокруг Кулибина, когда обхватывала его за задницу на предмет возможных джинсов, червь-подселенец как-то дернулся, возникла даже тошнота. Ею и запомнился этот обхват руками мужниных чресл.
Поездка проходила нормально. Польша нравилась. Все есть. Народ с ленцой, совсем как мы. Но выглядит куда лучше. Пани их гонористые, к русским презрительные, но Ольга это принимала. «А чего им перед нами стелиться?»
На обратной дороге — что-то напутали с билетами — она попала в купе с поляками. Двое из них почти всю дорогу просидели в ресторане, а того, кто с нею остался, звали Збигнев.
Они были ровесники, Збигнев немного учился в Москве, поэтому вполне прилично говорил по-русски. Ольга за время поездки тоже нахваталась фразочек, одним словом, без проблем. Збигнев был рыжий, большой и смешливый.
Он ехал в Москву в командировку на фабрику «Свобода», вез образцы польского парфюма — и чтоб показать, и чтоб одарить. Ольге тут же обломилась изящная темно-синяя коробка «Пани Валевской». Она приняла презент радостно, ни на грамм не сомневаясь в его искренности. Их дорожная любовь, практически без раздевания, вся — сплошное ухищрение, оказалась такой головокружительной, что в самый что ни на есть момент Ольга едва выдохнула: «Ну, матка боска Ченстоховска!» И они так захохотали, что Ольга чуть не подавилась смехом, и Збигнев бегал за водой, и его захотела затащить к себе проводница Женя. Он едва вырвался, а проводница весь рейс люто ненавидела за это Ольгу. Это потом, потом они станут подружками, когда дорога в Польшу и обратно будет освоена, как электричка в Тарасовку, а Ольга станет позорной спекулянткой. Разве тогда кто-то знал, что она на самом деле спаситель отечества по имени «челнок»?
Что такое был Збигнев в жизни Ольги? Знак отваги? Ишь, мол, как могу! Знак радости, которая, оказывается, гнездится где-то в тебе самой, и только при помощи радости, живущей в другом, она всхлопывает крыльями как оглашенная — и из ничего получается все! Ольга как дура захочет потом искать хлопанье крыльев с Кулибиным, но все будет мимо, а когда она будет класть на него свои ладони, то всегда будет ощущать шероховатый сантиметр, которым ей как-то пришлось опоясать его чресла. Ах, эти органы чувств! Какие подлянки они нам подбрасывают!
Збигнев в жизни был один раз. Он обещал позвонить в Москве — не позвонил. Когда через год, уже с утюгами и кипятильниками, Ольга приехала в Варшаву, она торкнула пальцами цифирьки телефона. Ей ответили и тут же послали «к матери Бени». Скоропалительность адреса говорила о том, что его приходилось называть не один раз. «Ах ты сукин сын! — с нежностью подумала Ольга. — Устроил ты всем свободу на баррикадах».
Не было ни обиды, ни чувства оскорбленного достоинства, более того, где-то жило удовлетворение, что не было у них «другого раза», что все так замечательно кончилось смехом и сознанием удивительной легкости любви.
А Кулибин в джинсы, которые в конце концов привезла ему Ольга, не влез.
Он стоял перед женой раскоряченной тупой материей, кончик молнии стыдливо застыл на самой что ни на есть сути, не в силах сомкнуть зубчики застежки.
— У них же не те размеры! — сокрушался Кулибин. — Мы же телом мощнее…
— Снимай, если сумеешь, — сказала Ольга. — Но не дергай больше молнию — мне их еще продавать.
Она знала, что виновата сама: не перемерила мужа с того раза. Все так и ездила с первой меркой. А он в это время ел? Ел! Толстел? Толстел! Что ни говори, они с Ольгиных поездок стали питаться лучше. Когда у нее полез вниз гемоглобин, она пошла и купила хороший кусман парной говядины. Для всей семьи.
Вик. Вик.
Чем отличаются тридцать шесть лет от сорока шести? Ощущением, что тридцать шесть — это почти конец, тогда как сорок шесть — самое начало. Ольга широко, с помпой отгуляла тридцать пять, потом у нее опять случилось падение гемоглобина, горстями глотала ферроплекс и засыпала на ходу. Ей посоветовали хорошего специалиста именно по этой части, назвали таксу, Ольга дернула плечом: «Хапуга!» Это было не так, такса как такса. Но у нее было время плохих ощущений. Почему-то стал страшить возраст, годы казались длинными и плоскими, в компании ей однажды дали на вскидку тридцать семь, после чего она хлопнула дверью и ушла. Дома уставилась в зеркало, и оно ей не польстило. Более того, именно в тот вечер оно исхитрилось показать все завтрашние изъяны, как скоро потечет у нее подбородок, вон уже сейчас вовсю прокладывается русло будущего обвала. Мощно проявится и «собачья старость»: черные канавки от углов рта станут рытвинами, безнадежно глубокими оврагами, молодись не молодись, они нагло прокричат про твои годы. Ольга грубо взяла себя за щеки и оттянула кожу к ушам. В таком виде она стала похожа на маму в гробу: в маме без следа исчезла мягкость, округлость лица, а кость победно выпятилась, Ольга даже заплакала над мамой, жалея не просто утрату. Утрату лица. Что ж ты, товарищ Смерть, так выпираешь, если уже все равно победила и взяла верх? Могла бы оставить на прощание хоть толику живого, а ты уж прибралась так прибралась… С полной, можно сказать, окончательностью.
Ольга вообразила себе болезнь и от дурных мыслей совсем поплохела. Все виделось как бы на излете, было жалко себя, Маньку, дурака Кулибина. Господи! За что?
Одним словом, пришлось идти к врачу-хапуге. Он назначил ей довольно позднее время, поликлиника чернела окнами, пахло хлоркой мокрых полов. Она поднялась на второй этаж, шла по коридору, и ей было не по себе от безлюдья, закрытых дверей и погашенных лампочек.
Доктор ждал ее, разговаривая по телефону. Он кивнул на стул — садитесь, мол, не стойте, — но продолжал общаться, и ей хочешь не хочешь пришлось слушать советы, которые он давал по телефону.
Это был еще тот разговор.
Доктор почти весело предлагал выкинуть к чертовой матери все лекарства
— и «начать жить!». Это он повторил много раз, каждый раз интонируя по-разному. То упор делался на то, что надо начать. «п-мое! — говорил он.
— Сколько же можно! Ведь уже тридцатник! Начинай! Начинай! Действуй!» То это выглядело как бы с другого края: «Жить надо! Жить! В совокупность этого понятия болезнь заложена как составная. Поэтому живи спокойно, болезнь сама уйдет, когда надо. Она не дурей тебя».
— Я уже все поняла, — сказала ему Ольга, когда врач положил трубку и брезгливо вытер ладонь белоснежным носовым платком. — Надо подождать, когда болезнь уйдет.
Он посмотрел на нее какими-то вымученными глазами, потом тяжело вздохнул и сказал, что называется, не по делу:
— Вы ели когда-нибудь яблоки с мороза? Чтоб зубы стыли? Я люблю. Из холодильника такие не получаются. Они там вятые.
— Вялые, — поправила Ольга.
— Ну да, а я как сказал?
— Неправильно, — раздраженно ответила она. И пожалела, что пришла.
Потом все было как у людей. Расспрашивал, слушал, мерил давление, разглядывал анализы, клал на кушетку и пальпировал живот. Она отметила, что у него теплые и нежные руки. Пальцы осторожно помяли низ живота. «У гинеколога давно были?» Скажи она «давно», свалил бы все на это, но она умная, она была «недавно» — «там у меня все нормально».
— Ну и славно. — Врач пошел мыть руки, и ей показалось, что делал он это долго и брезгливо, как после телефонной трубки.
«Не знает, что сказать, — думала Ольга. — Что они вообще могут знать? Как можно заглянуть вовнутрь и видеть то, что там затаилось? Как? Сейчас навыпишет кучу таблеток, посоветует делать зарядку. Господи, зачем я, дура, пришла?»
Доктор сел, запахивая на себе куцый халатик.
— Вы инженер? — спросил он.
— В общем, да. В НИИ.
— Понятно, — устало ответил он. — Каждый день одно и то же… Одно и то же… Так?
Ольга хотела сказать, что не совсем так, что есть еще утюги и кипятильники, и поездки в Польшу, и многообразие жизни вокруг самой поездки, отнюдь не одно и то же, отнюдь. Но ведь это его не касается, абсолютно!
— Как у всех, так и у меня, — ответила она.
Он кивнул и стал выписывать рецепты.
Она взяла бумажки, положила на стол конверт. Врач раскачивался на стуле, а Ольгу все наполнял гнев. За что? За что? За что он берет с нее деньги? Ей говорили, что он диагност, каких мало, ей говорили, что к нему не попасть… А она одна-одинешенька в пахнущей хлоркой клинике с погашенными окнами, и не толпится в коридоре хворый люд в последней надежде именно к этому доктору. Это она, идиотка, приперлась — Дунька с мыльного завода, как говорила их соседка еще по коммуналке. Господи, сто лет ее не вспоминала, а тут просто услышала это презрительно-протяжное, с напевом, с окрасочкой: «Ду-у-унь-ка! С мы-ы-ыль-на-ва за-а-а-во-да явил-а-сь не запыли-ла-а-сь»…
Это я. Сказала о себе Ольга.
— Что вы? — спросил врач.
И вот это произнесенное, как оказалось, вслух слово и то, что она не заметила собственного говорения, сотворило с ней какую-то внутреннюю гадость, которая, отвратно шипя, устремилась к горлу. Ольга едва успела сделать не то шаг, не то бросок к раковине, и из нее пошло это нечто, пенящееся, коричневое. Каким-то сторонним умом она подумала: хорошо, что это не случилось в метро. Могли бы загрести в вытрезвитель, у нас не разбираются. И еще она отвергла само существование врача, хотя он и стоял рядом, и держал за плечи, и говорил глупые слова о том, что надо успокоиться. А то она этого не знает! Она успокаивается, счастье какое — раковина, можно смывать после себя гадость и не оставлять следов. Потом она в ознобе лежала на кушетке, и он ее укрыл ее же пальто и дал ей глотнуть какую-то жидкость, которая осадила в ней муть, и, в общем, ей сразу стало почти хорошо. Вставай и иди, чего разлеживаться, ну, сблеванула от злости, от психа, тоже мне — повод распластываться. И она стала подыматься, а он прижал ее к кушетке, как непокорливое дитя. Поди разберись, из чего что… Но из легкой, нежной тяжести его рук пошла разматываться в ней такая слабость, и даже возникла ни на чем не основанная мысль, что все у нее будет хорошо, независимо от нее, а зависимо от чего-то большего, от кого-то главного. Она подумала: «Если бы был Бог…» Но мысль показалась дикой, ибо это было совсем другое время, с другой логикой, в основе которой стояла выпрямленная с палкой в руке обезьяна. Это она, размахивая этой самой палкой, сбила с дерева банан исключительно для себя и родила производительные силы и производственные отношения. «Неужели? — неожиданно подумала повергнутая Ольга. — Неужели Его нет?»
Но разговор о проникновении в сознание Бога — не о проявлении Бога в себе — до этого нам не дойти, — мы начнем с нею много позже, когда сама эта тема выродится вконец, потому что каждый начнет ее лапать немытыми руками, и умственный наш Бог спрячется от нас напрочь, оставив — может, даже окончательно — в позе той самой первичной обезьяны.
— Бог нас покинул, — скажет мне Ольга, когда мы вляпаемся в чеченскую войну. — Я так и знала, что Он уйдет. Мы Его не заслужили.
Я буду тогда сопротивляться исключительно из чувства самосохранения: держаться не за что, кроме как за Него?
— За палку, — скажет она, вспомнив это свое обезьянье видение на больничной кушетке. И тогда же расколется на этой своей истории с врачом.
Но это будет еще очень и очень не скоро.
А пока она лежит на кушетке. Ей явно полегчало, ушли тошнота и озноб, но врач продолжал сидеть рядом и все смотрел на нее, смотрел.
— Вы очень переутомлены. Чем? — спросил он.
Она неожиданно уютно подтянула коленки под собственное пальто — драп с норочкой — и стала рассказывать. Нет, не про утюги и кипятильники, этого она стеснялась, — про то, что долго болела мама, что она сроду не отдыхала как человек и прочая, прочая.
— А он-то все, оказывается, знал. Ему меня представили как спекулянтку от интеллигенции, эдакую «еж твою двадцать», а я ему рисую картину на тему передвижников — улавливаешь ситуасьон? Баба блевала — факт, но какова брехуха своей жизни? Я же продолжаю мазюкать сентиментальное полотно… Скажи, зачем? Что заставляет нас врать, если по всему раскладу можно этого не делать? И тогда я — вря, бреша, лжа — соображаю, что как бы хочу понравиться. Как бы корчу из себя нечто… Опять же… Встать бы, оперевшись на медицинскую помощь, и уйти. Но нет! Я лежу и валю на мою несчастную покойную мамочку приступ моей блевотины.
Она даже не заметила, как далеко ушла в направлении жалобного исповедания, как заблудилась в собственных словах. Поэтому, поймав себя на повторном бормотании какой-то глупости, Ольга все-таки вскочила как ошпаренная и, оттолкнув врача, не потому, что он ее задерживал, а потому, что оказался на ее пути, натянула драп с норкой и, смеясь голосом женщины, много ездящей туда-сюда поездом, сказала:
— Вот уж раскудахталась! Не берите в голову! Приступ вегетативно-сосудистой дистонии… Это, между прочим, не болезнь. Это способ трудной адаптации к непередаваемо причудливым изгибам жизни. Я справлюсь и с жизнью, и с болезнью.
Так ее мотанул маятник, и она убежала как очумелая.
Никто ее не догонял.
— А я думала: окликнет… Вот, оказывается, что во мне было.
Однажды, ища в записной книжке нужный телефон, Ольга наткнулась на бумажку: «Вик. Вик.». И неизвестный ей номер телефона. Так бывало тысячу раз. Случайные люди, случайные номера. Давно взяла себе за правило: не трудить мозги для выяснения, кто бы это мог быть. Раз не знаю — значит, мне это не надо. И комочек бумажки летит в мусорное ведро.
Тут надо все-таки кое-что объяснить: ни одна женщина не поверит, что, если не прошло лет там пять или шесть, можно забыть помеченного телефоном мужчину до такой степени, что ни одного, ну просто ни малюсенького, сигнала в мозг ли, в сердце бумажка с номером не подала. Конечно, не подала, а с какой стати ей его подавать? Ольга вся, с ног до головы, была тогда в романе, такой обломился мужик, что, когда дома напротив сидел Кулибин, ей с трудом удавалось его идентифицировать. Кто он, к которому дочь Манька имеет странную привычку присаживаться на колено и что-то верещать в ухо?
— Ты — Кулибин, — могла она произнести странным голосом.
— Так точно, гражданин начальник, — ответствовал ни в чем не повинный Кулибин, ибо до идеологически противоположных демонстраций еще предстояло жить и жить. Но если сейчас подумать, в них ли было дело, если еще задолго-задолго Ольга сумрачно задумывалась: а кто это у меня расшатывает в кухне табуретку?
МИСТЕР ИКС
Но это так. Для изящности. Фамилия у него была замечательная. Членов. Очень гордый, между прочим, человек: на все предложения сменить фамилию или хотя бы вставить в нее лишнюю букву — Челенов, к примеру, или Чуленов
— он заходился таким историческим патриотизмом, он так давил на всех генеалогией, будь она проклята, что в результате стал за это уважаем, чтим и даже подвергнут подражанию. Его шофер Иван Срачица тоже стал гордиться своей фамилией, хотя оснований не было никаких. Он был обыкновенный прол Срачица, без родовитых доблестей, и у него буквально по определению было пятеро детей, как и полагается быть у прола обыкновенного. Но он по примеру начальника взрастил в себе фамильную гордость.
Роман начался как курортный. Ольга купила путевку в цековский санаторий, медицинскую карту выправила по всем правилам. «Я еду подлечиться, а не на блядки». У Кулибина родилось параллельное предложение: поехать дикарем, чтоб «колошматиться в море вместе», Ольга даже на секунду задумалась: а нет ли в этом здравого смысла? Какие-никакие экскурсии, терренкуры, к тому же Кулибин — человек по жизни необременительный и привычный, но все уперлось в дочь. У той как раз начались фокусы гормонального характера: вдруг ни с того ни с сего стала выходить ночью на балкон и часами там стояла, Ольга ей устроила крик, в стенку постучали соседи, Маня заявила, что имеет право стоять, ходить и лежать когда и где хочет, а если кому-то это не нравится — его проблемы. Имелось в виду — Ольгины. И глаз был у Маньки наглый, недобрый, как бы даже не родственный. Куда ж ее оставлять — такую? Тем более что с отцом у них отношения проще: поорут друг на друга как ненормальные — и помирятся в момент. Не то что с матерью.
Кулибин остался сторожить развитие гормональных процессов, а Ольга, сделав легкую химию, мотнулась на юга.
В первый же день она мордой ударилась в иерархию. Ее поселили с женой какого-то дальнесибирского райкомыча. В палате, окнами смотрящей на козырек подъезда. Море было с другой стороны, горы — с третьей, у них же — козырек с птичьим говном, на который можно было ступить прямо с лоджии. Соседка Валя была женщина смирная и тихая, знающая свое место в жизни и очень за него благодарная. Второй этаж ее не смущал — она боялась лифта. С моря могло дуть и прострелить — тоже немало, горы ей были ни к чему, а утренний шумок убегающих на пробежки отдыхающих ее не беспокоил — Валя все равно просыпалась рано-рано и из деликатности лежала чуркой, дожидаясь, когда встанет Ольга.
Первые дни ушли на раздражение. Ольгины умелость и хватка здесь были не прохонже. Это Валя перед ней становилась на цыпочки, это для Вали она была и москвичка, и модница, ну еще и для стайки токующих лжехолостяков. Но в ее карте не было номенклатурных зерен, что в этом месте выклевывалось прежде всего. «И черт с вами!» — решила Ольга, перелезая туда-сюда из контрастных чанов с водой, ездя на Мацесту и крутя велотренажеры. Дней через пять она почувствовала от всего этого такую тоску, что дала Вале уговорить себя сходить на танцы.
Ну и что? Худые, пузатые, плешивые и чубатые, они терлись об нее в танго и вальсе, с неудовольствием переходя в бесконтактный танец. Но хоть бы один! Хоть бы один…
Однажды смирная Валя пришла много позже ее и с трусиками в сумочке. Забыла провинциальная дуреха, стаскивая с себя платье, что сразу осталась ни в чем, взвизгнула по-собачьи, глядя в открытые Ольгины глаза, залопотала что-то о голом ночном купании, но Ольга милостиво отпустила ей грехи.
— Да перестань! — сказала. — Лучше скажи, стоило того? Париж стоил мессы?
Валя застопорилась в осмыслении слов, узнав в лицо только Париж по сочинению «Собор Парижской Богоматери», но вопрос сам по себе не дошел.
— А? — переспросила она.
— Ну… дядька был на уровне?
— Ой! — тихонечко взвизгнула Валя. — Да мы так… Дурачились… Несерьезно же…
— Успокойся и спи, — сказала Ольга.
Сама же спать не могла. Думалось про это, желание было острым и оскорбительным, как насилие. Как то насилие, что было в ее жизни, оно тогда тоже началось с острого желания, только у другого человека, и он счел себя вправе поступить так, как хотело его желание. «Какая дурь! — подумала Ольга. — При чем тут та сволочь? Как я могу сравнивать?»
— В человеке столько зверя, сколько он его в себя допустит, — сказала она, вернувшись из санатория.
Блестяще-золотистая, с облупленным кончиком носа, с горяче-молочным дыханием, она задрала юбку, чтобы продемонстрировать полоску кожи под кромочкой трусиков. Золото бедер просто слепило.
— Я допустила в себя зверя, сколько его влезло, и урчу теперь над суповой косточкой. Он — профессор Членов. Его мозги ценятся в валюте, но и остальное — тоже высший разряд. У нас не совсем совпали сроки. Он приехал на десять дней позже. Счастье, что у меня как раз кончились месячные. Скажу главное. Буду разбивать семью. Так это на языке протокола?
И она исчезла с моих глаз надолго, иногда я вспоминала ее, тянулась позвонить, но ведь то, что меня интересовало, не расскажешь с телефона — ни с домашнего, ни с рабочего.
Зато в газетах попалась фамилия профессора. Как выяснилось, главного специалиста по загниванию капитализма и, соответственно, расцвету противоположной ему формации. Интересно, подумала я, как ему Ольгин способ добывания денег — не осквернит ли он чистый источник идеи в его валютной головке?
На самом деле мне было не до них. Мы переезжали. Нам дали наконец отдельную двухкомнатную квартиру, мы врезали замки, натягивали струны, циклевали полы. Замерев на пороге остро пахнущей лаком своей квартиры, я думала, что в моей стране квартира и отдельный бачок будут посильнее «материализма и эмпириокритицизма», взятых вместе с автором.
— Закройте, пожалуйста, дверь, у детей аллергия на лак, — услышала я тихий голос, а потом увидела соседку, владелицу огромной четырехкомнатной квартиры. Только в нашем подъезде были такие, и еще до вселения люди приходили смотреть хоромы, которые просто по определению никому полагаться не могли. И вот теперь я видела милую молодую женщину в заваленном узлами коридоре и с выводком детишек.
«Боже мой! — подумал мозг, траченный коммуналкой. — Многодетные!»
Представились крик, плачь, стук мяча об стену и все, что полагается и что может себе представить человек при словах «многодетная семья». У меня не было умиления по поводу многодетности. Я не знала, что делать с единственным сыном, обожаемым, но растущим куда-то резко в сторону, нарушая красоту семейного древа. Но это другая история, может быть, когда-нибудь я перескочу на нее, и тогда мало не покажется, пока же я стою и оплакиваю собственное квартирное счастье, которое так недавно еще держала, обхватив его по метражу.
Поставим на этом точку. Дети соседей никогда нам не мешали жить, их скромность и тихость хорошо подпитали мой стыд, и я уже много лет замаливаю грех той своей гневливости, которая случилась в первый день встречи.
И люблю свою соседку Оксану, хорошая женщина, дай ей Бог здоровья.
Теперь же я должна сообщить главное. Это у них была фамилия Срачица. А хозяин был шофером. Ничего другого я не знала.
Клубочек начал распускаться с кофточки.
Позвонила Ольга, сказала, что есть пара-тройка стильных вещей, надо бы мне посмотреть. Мы поиздержались на процессе переезда, и я ответила, что — пас. Но Ольга настаивала, мол, есть кофточка с брачком, совсем недорогая, но «с изыском». Муж сказал, что все равно ему предстоит тратиться на мой день рождения, так что «иди и купи». «Надо еще посмотреть», — ответила я.
Так мы и встретились через полгода после курортного лета. Ольга выглядела как никогда, даже лучше, чем в золотом загаре. Она похудела, стала суше, заметней пролегли легкие морщинки у глаз, рта, на шее, но парадокс был в том, что ей все это шло. И как бы выяснилось: молодость с ее соком — не ее время, а ее время то, что уже тронуто холодом, морозцем, что на пороге увядания.
Я не решилась ей это сказать. Упоминание морщин даже в самом комплиментарном контексте — дело опасное. Я ее похвалила за вид и стать и конечно же в первую очередь спросила, как у нее дела с этим… как его… Я запамятовала фамилию и чуть было не ляпнула что-то еще более непристойное, чем то, что носил неизвестный мне господин с валютными мозгами. Надо же, как мне запомнилось это определение.
— Я ему дала срок, — сказала Ольга. — Но я уже знаю, что его продлю. Он этого как раз еще не знает, дергается… Плохо быть умной. И видеть завтрашний день. В него надо вступать слепо. А я понимаю, чем он рискует, если разойдется резко, неделикатно. Сгорит, как швед… У него тесть — шишка в МИДе, мадам, между прочим, тоже не пальцем сделана — в Институте международных, сын — на выходе в дипломатические сферы. Отец сейчас дернет поплавок — и у него вся жизнь сорвется. И я, — поясняет Ольга, — получу не сильного мужика со всем, что при нем, а раненого сокола, которого надо будет всю жизнь лечить, а он меня в это время будет драть когтем.
— Большое красивое чувство требует жертв, — насмешливо сказала я. — Или оно не очень большое?
— Стала бы я печься о маленьком! — ответила Ольга. — Он мой мужик! Мой. Понимаешь, по размеру, по запаху и вкусу. Тут без сомнений. А я — его женщина. У него тоже нет сомнений. Мы как ключик и замочек. (Это было то давнее время, когда еще не было шлягера «Зайка моя» и сопоставление типа «я твоя рвота — ты мой тазик» не казалось пошлым, так сказать, по определению. «Ключик-замочек! Ишь ты», — подумала я.) Сейчас я думаю другое. Когда бежишь для прыжка, часто сам не знаешь, каким он будет. Прыжком ли в длину, в высоту или с крыши. Знать это не дано.
Ольга сказала, что встречаются они на явочной квартире. Есть такая для полуофициальных, приватных встреч нужных людей. Иногда едут на дачу к его приятелю, если есть гарантия, что никто не возникнет.
— Много приходится делать уточнений! — смеется Ольга. — Шпионам не снилось…
— А как Кулибин?
— А что Кулибин? Я волну раньше времени не гоню… Скажу, когда придет пора… Она не пришла. Я тебе сказала, что я ему продлеваю срок?
— Но он пока этого не знает, — смеюсь я. — Ты и тут шпион.
— Чтоб не сбавлял скорости, — уточняет Ольга, — а не по вредности.
Потом из пакета и выплыла кофточка. Такая вся из себя «фэ». Левая половина — синяя, правая — красная, а пуговички наоборот, и отвороты у рукавов наоборотные. Крой — само собой, классный, ткань мягкая, одним словом — два слова.
— Смотри, брак, — говорит Ольга и показывает шов: чуть перекошенный, потом резковато выпрямленный, но бок явно поддернут. Пока не видишь — ничего, а когда уже знаешь, глаз как бы только в это место и смотрит.
— Надень…
Но я не хотела. Не то что большая привереда — с чего бы это? Беру что есть. Тут же был изъян на вещи стильной, красивой, ну, в общем… осетрина второй свежести. Мерить я не стала.
А через несколько дней звонит в дверь Оксана. Просит взаймы пару яиц для салата, у них гости, и на ней эта кофточка. Именно эта, потому что некоторая скособоченность налицо.
— Откуда эта прелесть? — спрашиваю я.
— Правда здорово? — говорит она и вертится передо мной, а когда останавливается, я вижу на ее лице некоторое смятение. Я уже знаю свою соседку. Она не просто не умеет врать или даже что-то скрывать — а уметь это надо, — она «заболевает лицом» от необходимости что-то соврать или скрыть. Лицо ее как бы начинает дробиться, идти рябью, суетиться, оно становится растерянно-глупым, чтоб не сказать дурным. Единственное лечение для лица — тут же сказать, выпалить правду и спастись.
К примеру.
— В подъезде напэисал мой Миша, — говорит она. Это на мой вскрик, что опять какая-то сволочь помочилась возле лифта. И не объяснишь ей, дурехе, что пятилетний Миша, конечно, свое дело сделал, но не мог он один напрудить такую лужу, что на подмогу ему пришел мощный мочевой пузырь, не чета детскому, недобежавшему…
— Это правда, — говорит Оксана, здоровея лицом. — Я его уже выпорола.
Сейчас ей надо ответить, откуда у нее кофточка. Я получу чистую правду, хотя суетливость Оксаниного лица показывает, что именно ее говорить ей не следует.
— Ваня возит Членова. Знаете? А у Членова есть любовница. Это она мне продала, — скороговорит она. — Так неудобно про это говорить… Но в жизни ведь всякое бывает, правда? Такое вот горе Марье Гавриловне…
И она уносит яички, оставляя меня в презабавнейшем состоянии случайного соглядатая известного события, но как бы с другой стороны. Вид спереди. Вид сзади. Вид со стороны Марьи Гавриловны.
Об окончательной и сокрушительной победе жены мне тоже сообщила Оксана. Уже было лето. Оксана выгуливала свой выводок, а я, что называется, шла мимо. Оксана всегда выходила гулять с большой сумкой, в ней лежали цветные тряпки, из которых она споро лепила то детские игрушки, то причудливые коллажи, скорость ее творчества была удивительной — два-три переброса тряпочек, два-три стежка, вложенная внутрь щепочка, взятая с земли, вставленный в середину лист — и полный балдеж. На тебя уже смотрит дитя в капоре с такой удивительностью выражения, что начинаешь его слушаться, а дитя, лукавая тряпочка, сочувствует тебе, но как бы и презирает тоже.
На этот раз в руках Оксаны были куски той самой кофточки.
— Пошла пятном после первой же стирки, — объясняет Оксана. — А еще импорт. Но я, знаете, даже рада… Ведь это очень важно, из чьих рук вещь. Я же вам говорила…
— Оксана! Ерунда! Все наши вещи залапаны таким количеством рук, что ничего личностного…
— Один плохой человек подержит — и хоть выбрось…
Она брезгливо достала линялые кусочки, а потом радостно сказала:
— И с ней как с кофточкой…
— С кем — с ней? — почему-то испугалась я.
— Михаил Петрович порвал с этой женщиной, — как-то гордо сказала Оксана, как будто была в этом и ее заслуга, ее толика протеста против безобразий, когда за здорово живешь ходят по земле особенные особы, а кто-то нормальный, простой страдай?!
Надо было отыскать Ольгу. На работе сказали, что она болеет, дома — что ее нету, вот и думай, где может находиться болеющая женщина. Все ли знаешь, Оксана?
Но Оксана знала все, потому что Ольга позвонила сама и вполне здоровым голосом сказала, что прогуливает по липовому бюллетеню и может ко мне приехать с бутылкой английского шерри.
— Годится?
— Все, кроме места встречи, — ответила я. — Знаешь, кто у меня живет под боком? Кто моя любимая соседка? Жена шофера твоего хахаля.
— Ну и какие проблемы? — непонимающе спросила Ольга. — Что, я поэтому не могу к тебе прийти?
— Можешь… Но лучше не надо. Я не говорила ей, что знаю тебя.
— Ты участвовала в холопьих пересудах?
— Не хами! — закричала я. — Я ни в чем не участвовала. Я слушала. А кофточка твоя слиняла за раз, кто ж такое простит?
— Ну и черт с ней! Ладно, приходи сама… Я не хотела звать, потому что слегка завшивела домом. Такой у меня бардак. А руки не подымаются…
— Я не знаю, — сказала мне Ольга, когда мы уже выпили по маленькой, — но у меня такое чувство, что он все просчитал на машине. Она — я, я — она… Плюс — минус… И я машине проиграла. Хотя кто ее знает. Ему могли прищемить яйца в какой-нибудь инстанции. Тебе когда-нибудь щемили яйца? Говорят, это больно. У них это самое нежное место. Слаба на передок — говорят про нашу сестру… Ни хрена подобного! Это про них. А может, и совсем третье. И он с самого начала не брал меня в голову на большой срок. А я возьми и нажми посильнее… Хотя можно было играть в эту игру еще лет сто… Но я проявилась, как говорится, всеми своими желаниями. Он и спрыгнул как ошпаренный… Знаешь, что у меня внутри? Эти, как их… Геркуланум и Помпеи. Если не понимаешь древнего — тогда считай меня Ашхабадом. А если и этого не понимаешь, то мне, подруга, жить не хочется. Плохого не воображай. Я, конечно, буду жить, потому что у меня очень сильна энергия выживания. Я вся в дерьме и навозе, а энергия во мне фурычит, как электростанция… Уже показывает мне какие-то виды будущего, как бы невозможного совсем, но и возможного тоже. Так что я выживу, хотя такого мужика, если отвлечься от его предательства… у меня не было, нет и не будет. Но отвлечься никак нельзя. Такой казус. Не предал бы он меня, предал бы жену… Жизнь ставит перед человеком выбор не добра и зла, а исключительно двух зол. Это же мы придумали: из двух — меньшее… Мы все люди зла.
Должна сказать, что смотреть на нее в тот день было страшно. У нее все время дергалось веко, и она прикрывала глаз ладонью, и я видела ее ногти, неухоженные ногти… Она сама протянула мне руки и сказала:
— Видишь, какие ногти и пальцы? С этим ничего нельзя поделать: они такие не потому, что я их не мою. Они теперь изначально такие. Тру щеткой, а через две минуты — грязь.
Я сама столкнулась с этим много-много позже. У меня тоже пачкались пальцы и чернели ногти, когда я похоронила маму.
Бедные наши говорящие руки…
Вик. Вик.
Она позвонила ему сама. И он узнал ее сразу. Стало приятно. Хотелось думать о неизгладимости впечатления. Конечно, идти к врачу в полной боевой раскраске глуповато. Для этого случая годятся бледность, красные веки и дрожание губ. Незаменима тут и тахикардия, слившаяся в экстазе с аритмией, и, как бантик на коробке, пучочек поникших волос, стянутых черной резинкой
— ну нет у человека сил взбить себе прическу.
Ольга выбрала серединный путь: еще не конец света, но уже и не его апофеоз. Окраска волос была в легкую седину, слабые локоны чуть-чуть сбрызнуты лаком, чтоб не развалиться совсем. Что касается тахикардии, мы ею не управляем, ее явление — дело случая или настоящей болезни. Но такое Ольга в голову не брала.
Все было как тогда. Манжетка давления, холодок стетоскопа, белая раковина в углу с четвертушкой мокрого хозяйственного мыла. Не богачи мы тут, в поликлинике, говорило как бы мыло. Его руки им не пахли, запах сам по себе внедрился в нос и щекотал, щекотал воображение. Это теперь с ней сплошь и рядом. Вывеска аптеки может так ударить валокордином, а венгерская курица в целлофане, стоит ее развернуть, вовсю громыхнет паленым пером. Но ведь это психиатрия, при чем тут терапевт, если у нее головка сбрендила?
Будоражила раковина. Придется ли к ней бежать или обойдется? Посторонность мыслей отвлекала от главного — зачем пришла? — и в какую-то секунду Ольга жестко сформулировала: «Если я думаю черт-те о чем, не так уж я и больна».
— По-моему, я блажу, — сказала она врачу. — И вы так думаете… Ну, подгнила слегка женщина, так ведь весна, авитаминоз… Я налягу на лимоны… И вообще, у меня анемия с детства… — Она стала перечислять все, что ела и пила при малокровии.
Потом они сидели друг против друга, а он выписывал рецепты, а она оглаживала в сумочке конверт.
«Сейчас уйду, но зачем приходила — не знаю, — думала Ольга. — Нет рецепта, чтоб его вернуть».
— Меня бросил любовник, и в этом все дело, — сказала она с некоторым вызовом, будто хотела унизить доктора в его бездарном незнании сути вещей.