Армия любовников Щербакова Галина
— Вот ты и продай, я к ней даже прикасаться не хочу.
Сейчас в шляпе ходит Оксана Срачица. Она как ее надела, так и забыла снять. С балкона я вижу, как она идет по улице, и шляпа прикрывает их, ее и смуглявого спутника. С балкона это смешно, а при встрече — нет. У Оксаны природное, генетическое чувство красоты. Она победила шляпу каким-то неуловимым изломом ее полей, легкой сбитостью набок, закрученной на ухе косой, такой всегда затылочной, а тут выставленной в пандан шляпе, которая тут же стушевалась перед косой и стала самой собой. Шляпой. Как-то очень к лицу шляпы оказался и Оксанин кавказец. Он всем своим видом восхищался женщиной, с которой шел, и выяснилось, что именно это было главным в истории про шляпу, косу и Оксану.
Глупости я думала, размышляя о времени вчерашнем и завтрашнем. Все не так, и все не то.
Я молю Бога о милости — малости.
Вон идет многодетная Оксана с многодетным чужим мужем. Где-то в Германии ее муж греет бок дебелой немке. И я так страстно хочу, чтобы муж этой немки нашел на этой земле жену и детей Оксаниного кавалера. Только так мы победим тех, кто убивает нас и разделяет. Мы будем создавать неразрывные кольца, несмотря на все проклятые войны, и назло будем носить шляпы, которые нам к лицу во все времена.
А Ольга ударилась во все тяжкие, потому что просто выпала из кольца жизни.
ГРИША НЕЙМАН
Он возник с подачи Ванды. Позвонила и просила пустить на пару дней хорошего дядьку. Ростовского «челнока».
— Это как же у вас нет машины? — первое, что он спросил.
Потом он спросил: «Это как же у вас нет своего таксиста?» и «…как же нет маленькой квартиры под склад?».
Ольга засмеялась и сказала, что всегда так жила, так живет и собирается жить дальше.
— Вы много на этом теряете, — сказал Гриша.
Он очень долго был в ванной, так долго, что вызвал у Ольги возмущение, хорошо, что хоть издавал звуки бурной жизнедеятельности в воде, иначе пришлось бы стучать — мало ли что?
Вышел он в кулибинском халате, хотя никто ему этого не позволял.
— Я надел, — как о решенном сказал Гриша, идя прямо к столу, как будто мог быть другой путь. Он жадно стал есть курицу, которую Ольга уже три раза разогревала.
В общем, надо было уйти, чтоб не раздражаться громкостью поглощения пищи и легким постаныванием от высасывания косточек. Ольга предусмотрительно положила на стол нормальные матерчатые салфетки и была потрясена, когда Гриша сладострастно обтер масленые пальцы прямо о халат.
— Салфетка же! — закричала она.
— Спасибо, — сказал он. — Уже не надо.
Он засмеялся, видя ее растерянно-гневное лицо.
— Я такой и дома, — сказал он. — Жена стесняется выпускать меня в люди. Такие все мелочи… Женщины вообще существа мелочные… Вы тоже… Но и я хорош… Расслабился… Ванна… Курица… Вы оставьте мне ее на ужин… Потом плесните на нее кипяточком, дайте загореться и ничего больше… Конечно, если еще ложка сметаны… Вот видите! Я уже хочу ужинать… А я еще только обедаю.
— Ну так доедайте, — раздраженно сказала Ольга.
— Но у вас же еще кофе? И вы купили бублики… Дайте мне масла на них, а курица останется на ужин. Я буду ждать ее нетерпеливо.
Ольга поставила масло, кофейник и ушла в спальню. Там она посидела, задерживая выдох по системе Бутейко, чтоб накопить в себе углекислый газ. Выясняется с течением времени, что он там — газ — самый нужный и каким-то боком мы как бы тоже цветы в этой жизни. Она пустила этого гостя к себе только ради Ванды. Значит, надо стерпеть.
Он появился в дверях спальни, довольный, сияющий.
— Квартира у вас ничего… Для одного человека.
И тут только Ольга поняла, что Ванда не в курсе того, что Кулибин вернулся. Последний раз они виделись в Варшаве. Ольга тогда вся была настроена на Париж. Когда же ехала обратно, не хотела даже звонить с вокзала, но в последнюю минуту все-таки набрала номер, и ей повезло: попала на автоответчик. Сказала бодро, что возвращается, что съездила в общем и целом ничего. Но что Варшава не хуже. Больше ничего Ванда об Ольге не знала, поэтому Гришу Неймана она отправила к одинокой женщине. Тогда можно вполне вообразить: Гриша представил себе мужской халат как вещь ничейную. Или всеобщую.
Тут и позвонил Кулибин. Он сказал, что зять попросил его съездить с ним на растаможку.
— Это дело может быть долгим, но ты не волнуйся. Он меня привезет. Мужик появился?
— Очень даже, — ответила Ольга.
— Понял, — засмеялся Кулибин. — Отправь его в Мавзолей или куда еще…
— Так и сделаю, — ответила Ольга.
— Пойдете в город? — спросила она Гришу.
— Да вы что? — закричал он. — Скажете еще — в Мавзолей…
Ольга внимательно посмотрела на гостя. Слышать слова Кулибина он не мог, но «на волне» они оказались одной.
— А я как раз хотела вас туда отправить. Вдруг захоронят вождя, будете потом жалеть…
— Я в нем был пять раз, — ответил Гриша. — Его что? Переодели в новый костюм? Версаче или Труссарди?
— Теперь уже можно так шутить, — сказала Ольга.
— Так слава же Богу! — ответил Гриша.
Он рассказал о своей жене-казачке, которая не хочет уезжать в Израиль.
— Станичники меня просто прибьют, если что… Хорошие все люди, но за свое держатся ой— o й— o й. А их горе — это значит не мое. Сыну уже подарили шашку, форму, дед над ним квохчет, как та дура в перьях. Один у него внук, а остальные девчонки. Я люблю сватов, хоть они в глубине души антисемиты… Но меня пустили… Ничего плохого не скажу… Я у них как еврей при губернаторе. Я ихний Березовский. Ничего, да? Сам я, как и полагается, инженер… Жена — учительница музыки. Флейтистка. Один ученик за три года. Казачонку моему, кроме шашки, как понимаете, и попить, и поесть надо, чтоб потом было чем покакать. Вот и мотаюсь. Ванду я знаю давно. Она училась с моей сестрой в Ростовском университете.
— Странно, — сказала Ольга. — Я не знала этого. — Ей даже стало не по себе: никогда Ванда не говорила ей про университет в России. То, что она хорошо знала русский, объясняла тем, что во время войны пришлось спасаться вместе с русской семьей. Но про университет! Ни слова.
«Полячка стеснялась ненужного образования, — думала Ольга. — А инженер вот не стесняется. Чешет все, как есть».
Вот так, на ровном, можно сказать, месте, возникла у них родственность.
— Сестра моя, — продолжал Гриша, — профессор в Иерусалимском университете. Они там изучают славян-скую литературу. Ванде это — нож в самое сердце. У них когда-то была одна тема, одни интересы. А где Ванда, где сестра?
— Ванда, между прочим, в Варшаве, и с ней все в порядке, — почему-то рассердилась Ольга.
— Да! Да! — ответил Гриша. — Как будто можно высоко вырасти с мечтой про купить-продать. Жена моя училась флейте, а я мечтал использовать шахтерский терриконовый ландшафт для строительства города цветов. Я мечтал оживить мертвые горы. Надо иметь мечту. Иначе не вырастешь вообще.
— Мы на своих мечтах и подорвались, как на мине, — ответила Ольга. — Выяснилось элементарное. Хлеб надо зарабатывать трудом. И не трудом во имя некоего блага, которого нет вообще, а именно трудом для хлеба.
— Не унижайте так низко труд! — закричал Гриша. — И для масла тоже!
Они потом смеялись, вспоминая политэкономию, диамат, получалось — вспоминали молодость…
Разгорячились, развеселились. Ольга предложила еще выпить кофе, достала бутылку коньяка.
— А сразу пожалели! — закричал Гриша. — Ну что за женщины! Что за женщины! Почему вас обязательно надо заворачивать в слова?
Когда она проходила мимо, неся чашки в мойку, он положил ей руку на живот. Положи он ей руку на талию, на бедро, даже на попу, она просто бы отступила. Но это было так горячо и сразу, что она не заметила, как слегка согнулась, сжалась, будто обнимая в ответ его ладонь.
— Ты классная! — сказал Гриша. — Такое свинство, что ты одна.
Он нес ее на руках, а она объясняла ему, что не одна, что сошлась с мужем, вернее, не так, просто она заболе… Господи! Кому нужны были эти пояснения!
Потом они снова смеялись, мол, вдруг бы пришел Кулибин, который ни на какую растаможку не попал…
— Я до сих пор не знаю, что лучше: что он есть или чтоб его не было, — сказала Ольга.
— Нет вопроса, — быстро ответил Гриша. — Хорошо, что есть… Мужчина в доме делает климат.
— Не правило, не правило! — смеялась Ольга. И он снова клал ей руку на живот…
— Ты ходок? — спросила Ольга, разглядывая рыжие и сытые глаза Гриши.
— По-маленькому, — отвечал он. — Только когда меня завоевывают.
— Я тебя завоевывала? — кричала Ольга. — Да я ненавидела тебя. Как ты жрал! Как ты вытирал пальцы! Фу! Вспомнить противно!
— Мы пошли с тобой по самому короткому пути. От ненависти до любви.
— Ты меня ненавидел?!
— Я хитрый жид, — смеялся Гриша. — Я тебя раззадорил.
Он уезжал поздним вечером. Кулибин еще не вернулся. Они долго стояли обнявшись в коридоре.
— Приезжай еще, — просто сказала Ольга. — Я так давно не смеялась.
Он прижал ее к себе. Потом она думала о том, что мальчиков в России много. Один уже уехал «ценой карлицы», зато другому, наоборот, купили шашку, а его мама играет на флейте, и ей хоть бы хны… «Вот про хны я как раз ничего не знаю», — остановила себя Ольга, а тут как раз вернулся Кулибин, грязный, усталый, полез в ванну, вернулся и сказал:
— Халат мой почему-то воняет рыбой…
— Какой еще рыбой? — возмутилась Ольга. — Рыбы и близко в доме нет!
— Значит, это у меня в носу, — сказал Кулибин. — Такого на таможне насмотрелся. Где-то у нас был коньяк? Налей полста…
Налила, подала, смотрела… Кулибин дышал носом, жуя известную истории курицу, жевал очень громко. Это у нее уже сегодня было.
«Сейчас скажу, чтоб Кулибин уезжал… Прямо сейчас… — думала Ольга. — Он мне не климат».
Она вошла в кухню и встала в дверях. Очень хорошо видела себя со стороны. «Женщина в дверной раме. Портрет неизвестного художника». Так она думала об этом моменте. И с юмором, но и как о некоем художественно завершенном произведении. Напряглась для прыжка-слова.
Но сказал Кулибин.
— Знаешь, — сказал он. — Ты меня не выдавай. Маня почему-то не хочет, чтоб ты знала. Она беременная… Дела у них хреновые в смысле денег. Я боюсь, как бы она на аборт не пошла.
Как это выглядело со стороны? Сначала упала, рассыпалась рама картины, потом в ней, Ольге, сломалась поза, то есть все полетело к чертовой матери: рука пальцами в кармане, угол локтя, этот гонористый подбородок, который торчал вверх… Все это рухнуло вниз, таща за собой примкнувшие к подбородку скулы, надбровные дуги, пространство лба. «Головка ее склонилась на тонкой шее» — вот какая теперь была картина, а всего ничего
— прошла минута.
Кулибин же думал: зло хороших денег в том, что оно вышибает у людей память о возможности жить на деньги обыкновенные.
— Жили же! — говорил Кулибин. — А тут у них такие претензии. Рожать в Лондоне. Ты рожала в Лондоне? Но какая-то Манькина одноклассница рожала именно там. Вот и наши туда же. Если не в Лондоне, то нигде. Понимаешь? Я нет. Я говорю: да я сам у тебя приму дитя! По-чистому приму, я к тому времени выучу, как и что… Это в смысле избежания стафилококка. Опять же… Понимаешь, мать… Я лично считаю, что надо нам поменяться квартирами. У нашей дуры еще и этот заскок. Рожать в тесноту она не хочет. Пожалуй, тут я с ней согласен. Я как вспомню это великое перенаселение народов в коммуналках… Да ты сама жила… Давай ты им предложи обмен, как бы от себя… Маня тогда точно тебе признается и глупостей не наделает… А я бы эту квартирку отремонтировал им лучше всякого европейского. п-мое! Жизнь, считай, прошла, раз пошли внуки. Но вот штука! Не жалко жизни… Как-то даже радостно.
Кулибин Ольгу не видел. Он рассказывал всю эту историю газовой плитке или холодильнику, и хотя в его словах содержалось обращение к Ольге, она понимала, что ее участие в разговоре, в сущности, и необязательно: все решено без нее, Кулибину доверена тайна, с ним как бы все обговорено, а она… Она просто мимо шла… Это состояние «вне игры» было сильнее главной новости. Ее, гордую женщину, не просто выпихнули из рамы-картины, не просто предлагают съехать и с квартиры, Кулибин — добрый человек! — почти нежно подталкивал ее к обрыву жизни и — сволочь такая! — предлагал радоваться завершению, так сказать, биологического цикла.
— Налей, — сказала она Кулибину, протягивая чашку.
— Чайник холодный, — ответил Кулибин.
— Коньяку, идиот, — закричала Ольга. — Господи! Коньяку!
Она выпила залпом. Почему-то сразу отяжелели ноги.
Вторую порцию она налила себе сама, Кулибин ходил в туалет, и у нее загорелось в животе. В том самом месте, куда Гриша клал свою ладонь. Она потянулась к бутылке во второй раз (для Кулибина в первый), но он убрал коньяк.
— Успокойся, — сказал он, — тебе больше не надо.
Ольга понимала: не надо. Выпитое не добралось до головы, оно разжигало ее снизу, и ей это было неприятно. Будь это всепоглощающее желание, куда ни шло. Мужчина — вот он, какой-никакой… В наличии. Но это не было желанием. Плоть горела без желания, а голова была бессильна мыслью.
— Ощущение дури и слабости, — рассказывала она мне потом. — Бесчувственный мешок сердца вполне прилично разгонял во мне кровь. И еще я думала, что никого не люблю достаточно сильно. И мне все — все равно. Можете перевозить меня куда хотите. Можете оставить. Ужас безразличия.
Кулибин принес коробку с лекарствами и стал в ней рыться.
— Скажи — что, я отвечу — где, — сказала Ольга.
— Нашел, — ответил Кулибин. — На, выпей. Успокойся.
Значит, он рылся не для себя, для нее. Лениво захотелось швырнуть таблетки в помойку, в лицо Кулибину, в форточку. Маленький дебош вполне годился бы к моменту. Но для этого как минимум надо было бы помахать руками. Сил же не было. Ольга выпила таблетки. Кулибин обнял ее и отвел в спальню. Она уткнулась в подушку, столкнув с места притаившийся в складке запах Гриши. «Жидовская твоя морда, — вяло думала Ольга. — Зачем отдал мальчика казакам? На флейте она у тебя играет, дура! А сыну дарят шашку… Ей не на флейте надо чирикать, ей надо стучать по барабану… Хотя какое мое дело? Пусть делают что хотят… Все по фигу!»
Кулибин укрыл ее стареньким детским заячьим пальтецом. Им они укрывали Маньку, когда та хворала. Девочка цеплялась пальчиками за ласковый мех и всегда хорошо засыпала.
Какая-то натянутая струна в Ольге не выдержала и тоненько, деликатно лопнула. Ольга почувствовала, как именно в это место устремилась боль и вышла через щель, оставленную струной.
Она проснулась. Кулибин спал крепко и тихо. Она даже тронула его рукой
— теплый. Сходила куда надо, вернулась, сна ни в одном глазу. «Ну и пусть рожает, это нормально… Я порадуюсь. Помогу. Все путем, все как у людей».
Правильные мысли или, скажем, первые мысли… Но в том-то и дело, что тут же выпархивали и вторые, и третьи… Например, что ей делать с планом устройства собственной жизни, жизни без Кулибина, с поисками главного в ней, потому что то, что было, — это как бы закончившийся репетиционный процесс. Только сейчас она готова к сольному концерту, сейчас она все знает и может, и Манька это поймет, она не приставит, не посмеет приставить ее к пеленкам… Хотя, Господи, какие пеленки? Теперь и понятия такого нет… Значит, и говорить не о чем… Но разве она сейчас думает о дочери? Она о том, что в план жизни надо внести коррективы. Вот рядом спит Кулибин, спит крепко, и ему вряд ли снятся утюги… Кто-то ей сказал, она тогда была еще молодая, что утюг во сне — грех на совести. Правда, речь шла о тех, старых, утюгах, которые разогревали на огне и к которым имели прихватки. Ей же снились электрические, советские, тяжелые и ценные именно этим. Что есть грех в ее жизни? То, что она лежит сейчас в одной постели с Кулибиным, или то, что она хочет его из нее изгнать? Но как можно решиться сейчас все менять, когда Манька в положении? Тогда эта дура точно возьмет и изведет дитя. И у нее потом начнется непроходимость труб, это то, что у Ольги случилось после родового воспаления. Но она отказалась лечиться, потому что благодаря непроходимости не беременела. Знакомая гинеколог сказала ей тогда, что «она дождется», что все нелеченое «на старости лет взбрыкивает». Слава Богу, у нее все в порядке, но ведь еще и не старость… Но почему-то тогда не страшно было за себя, а сейчас за Маньку страшно, не надо ей больных труб, чтоб она у меня была здоровенькая и крепенькая, она у меня одна, хотя, конечно, и я у себя одна, но я баба могучая, я еще той закалки, когда сначала было очень страшно, а потом привыкли, а потом уже не страшно ничего, потому что пугать уже нечем… Сталин был… Чернобыль был… Чечня опять же… «Вы не пробовали их дустом?» Это такой анекдот детства. А нынешние выросли нежными. Деньги у них — доллары, родильный дом — @Лондон, утюги — «Мулинекс», чайники — «Тефаль». Прокладок развели, как грязи. И все с крылышками, крылышками. Ангелы вы наши!
Хорошие люди умирают. А супостаты их блямкают на митингах. И черт им брат.
Она сказала мне, что снова уезжает в Тарасовку. Кулибин будет ремонтировать квартиру, взял в помощники украинца Сэмэна, а может, наоборот, это Кулибин у украинца будет в помощниках. Не важно. Главное — вдвоем быстрее и дешевле.
Кулибин прочистил в Тарасовке печку и трубу, и теперь Ольга жила при живом, веселом огне. На все ремонтные дела живых денег не было, пришлось продать старинный серебряный портсигар и шесть столовых ложек из двенадцати.
ИВАН ДРОЗДОВ
…был художником и, что называется, городским сума-сшедшим. Глядя на березку, он рисовал рейхстаг, а кусты бузины вызывали к жизни руссковатого Христа где-нибудь в степи под Херсоном. Ольга часто гуляла в его сторону, в конце концов когда-то пришлось сказать «здравствуйте».
Он был приветлив и мил. Назвался Иваном Дроздовым, что Ольга уже знала, как знала и то, что он время от времени попадает в больницу, но, в общем, человек тихий и, можно сказать, хороший. И если б не рисовал не то, что видел, то никто бы ничего не заметил. Но Иван Дроздов был человеком публичных действий. И мог нагло нарисовать вместо дитя в коляске консервную банку, что, естественно, понравиться никому не может.
— Я вас нарисую, — сказал Иван, глядя на Ольгу. — Вы сильный образ.
— Ни-за-что! — засмеялась Ольга. — Знаю я вас!
— А! — ответил Дроздов. — Боитесь. Из вас идет эманация топи.
— Скажите, — спросила Ольга, — а может эманация топи идти из самой топи?
— В России нет, — ответил Дроздов. — Здесь все не то, что есть и кажется. Здесь во всем подмена. Мы все живем с чужими сущностями. Поэтому ничего и не можем понять…
— А я-то, — засмеялась Ольга, — думала о себе хорошо. Оказывается, топь, гадость такая…
— Кто вам сказал? Топь так же прекрасна, как Бештау, но имейте в виду, что Бештау вовсе не Бештау… Просто я объясняюсь вашим глупым языком.
Выяснилось, что говорить с Иваном Дроздовым интересно. Никогда не угадаешь ответа на самый простой во-прос.
— Иван, слышали? Сегодня утром электричка сбила человека! — Это она ему днем, дойдя до его места, где он, глядя на каменный дом какого-то генерала, рисовал старые руки, держащие сито. — Такой ужас!
— Успокойтесь! — отвечал Иван. — Здесь электрички не ходят. И человек этот никогда не был им.
Ну что тут скажешь?
Однажды она помогла Ивану нести мольберт, потому что какая-то бабка принесла и поставила у ног Ивана банку с огурцами, толстыми и неаппетитными на вид.
— Отнесешь сестре, — сказала она ему.
Иван нес банку бережно, как живую, а Ольге достался мольберт.
Он жил в теплой пристройке к большому аляповатому дому. Сестра его вышла на крыльцо, и Ольга ей сказала, что помогла Ивану донести вещи.
— Не делайте так никогда, — тихо сказала сестра. — Он мужчина неразбуженный. И нам это ни к чему… Молодых я гоню просто палкой, а вы женщина немолодая — я вам говорю словом.
Ольга почему-то испугалась и просто бежала со двора, дома спросила у кулибинской сестры, а сколько лет этому блаженному Ивану.
— Точно не скажу, но лет сорок пять — сорок семь… Сталин был еще живой. Мы почему это помним? Когда он умер, отец Ивана стал танцевать прямо на улице и дотанцевался до инфаркта. И я тебе скажу, инфаркт этот был им как подарок, потому что посадили бы как пить дать… А родня его быстренько доставила в больницу, где он и отдал Богу душу. Ивану тогда было года два…
С тех пор Ольга не ходила туда, где рисовал Иван Дроздов, но думала о нем почему-то много. И больше всего о том, что он неразбуженный. Это были плохие, стыдные мысли.
Прижавшись к штакетнику, она наблюдала как большой и сильный мужчина время от времени нелепо и резко «баламутил» руками, будто отгонял от себя то пространство земли и воздуха, которые ему не годились для жизни. Так, может, такого и надо разбудить? Простое святое дело?
Ольга зажмурилась, видя свой грех от начала и до конца, она не знала, что так может быть — мысленно, у чужого забора, за притвором век. Когда раскрыла глаза, то увидела лицо Ивана. Это было лицо идиота. Пришлось почти бежать. Потом уже легко представила, как по утрам (или вечерам?) сестра приносит брату таблетки «для его здоровья», как покорно он их запивает водой из алюминиевой кружки со звоном цепи на ручке. Все существовало в одном месиве: танцующий на улице сталинский мужик и сын его, выросший видеть не то, что видят все, и эта гремящая кружка. Цепь… Ну что тут поделаешь? И еще банка с огурцами, отвратительными с виду, которую Иван нес, как сокровище.
Что на самом деле была эта банка? Какую она скрывала сущность?
— Я, например, топь, — сказала Ольга, глядя на себя в зеркало. — Сама в себе вязну. И это не есть полезно. Надо с этим кончать.
На следующий день она снялась с места. Дома нашла ремонт в самом что ни на есть кризисном положении, когда разрушено все бывшее, стоявшее и державшее, а на новое как бы уже и сил не осталось. Украинец, правда, суетился, прикладывая к стене то те, то другие обои, а Кулибин просто рассыпался на составные: выглядел плохо, беспрерывно сосал валидол и откашливался нехорошим, «сердечным» кашлем.
Ольга вздохнула и отстранила его от работы.
— Езжай в Тарасовку, — сказала она, — отдышись.
Он сопротивлялся вяло, виновато. Ольга настояла на своем, потому что украинец пообещал взять в дело земляка, который быстрый, который раз-раз…
СЭМЭН-УКРАИНЕЦ
Он складывал деньги в разные кучки: сотня к сотне, тысяча к тысяче. Это были высокие кучки. Низко, приземисто лежали «полстатычки» и «стотычки». Так он их называл. Ему нравилось «щитать гроши».
— Я добрию, — говорил Сэмэн. — На душе робится тыхо.
К ночи Ольга перенесла матрац, на котором рядом с Сэмэном спал Кулибин, в спальню. Дело в том, что мужчины поставили в ноги на табуретку телевизор и смотрели его с полу вместе. Лишать наемного рабочего удовольствия Ольга не считала правильным, но именно в этот день шел фильм, который она очень любила. «Осенний марафон». В этом фильме она «перебывала» всеми: женой, любовницей, подругой по работе, дочерью, она перебывала даже мужчинами. Очень нравился швед, не уме-ющий попасть в десятку нашей жизни, хотя кто это умеет? Обожала Леонова в чужой куртке, с его знаменитым «хорошо сидим». Но главное… Главное, в фильме был мужчина, которого играл Басилашвили. Его Ольга люто ненавидела. Она просто упивалась этой ненавистью, смотря фильм бесконечно и получая от этой ненависти полное наслаждение. Кайф… Хотя если разобраться… Если ты получаешь наслаждение от ненависти… То что такое любовь? Не перепутаны ли их сущности? Или сами слова — тьфу?
Ольга попросила Сэмэна поставить для нее кресло.
— Извини, — сказала она, — но я на этом фильме оттягиваюсь.
— Розумию, — ответил Сэмэн. — Хорошо тоди було житы. Можно було не робыть. И бабы были добри, за це дило не бралы гроши.
Так он сказал, украинец, укладываясь на матрац у Ольгиных ног.
…Уже шла музыка, уже они бежали — швед и русский, а эта сволочь внедрил в голову свою дурацкую мысль, и она червем вгрызалась в мозги, искала место, где поселиться окончательно.
Фильм был испорчен. Осталось ощущение тоски от ушедшей радости. Все раздражало, все! В каждом слове чувствовалась фальшь, все были не там и не теми.
— Фу! — сказала Ольга, резко вставая. — Вы мне испортили весь фильм.
— Я? — не понял Сэмэн. — А шо я такэ казав?
— Да ладно вам, досматривайте, если хотите. А я пойду спать. Но скажу вам… Может, вы и не работали, а я так всю жизнь не разгибалась.
— Лягайте со мной, — добродушно сказал Сэмэн. — Я буду вас прикрывать своим тилом, а на мэни буде аж два одеяла.
Ольга засмеялась и как бы в шутку толкнула его ногой. Он ее поймал, ногу. Жесткие пальцы стали мять ей стопу, а она глупо стояла цаплей. Вырвавшись, она сказала… Господи, какую чепуху она сказала! Она сказала, что она «женщина дорогая… И вообще не по этому делу…».
— Якщо вы, — сказал украинец, — не по цему дилу, то звидкиля вы знаете, шо вы дорога? Це вам тилькы кажется, це вы носытэ таку мысль…
— Дешевая, что ли? — засмеялась Ольга. — Ну и хам же вы!
— Чого ж дэшэва? — ответил Сэмэн. — Вы женщина бэсплатна. Вы тикы зя лябовь.
«Ты дурак, украинец, — думала она уже потом, засыпая. — Даже не за лябовь. Вот оказывается за что… За так…»
Все время хотелось ударить побольнее. Уязвить. Унизить. Очень продуктивная среда для совместного проживания в процессе ремонта.
— Скажи, — спросила она его. Узенький серпик луны подрагивал и зяб в рваных, ополоумевших от бега облаках. Откуда он, небесный, мог знать, что должен был стать тем самым серпом, что по яйцам? — Скажи, почему именно вашего брата украинца так много было в полицаях? Так много среди сверхсрочников? Что это у вас за призвание?
Он напрягся рядом, но молчал.
— Вы холопы. Прислужники. Вас немцы ставили у печей… Именно вас…
— Я б и зараз встав, колы б тэбэ туды повэлы… — тихо ответил Сэмэн.
— Исчерпывающе, — засмеялась Ольга.
— У москалив од вику така гра. Щитать катов у других народив. Своих бы перепысалы. Бумагы не хватэ.
— Что значит — считать котов?
— Кат — це палач. Ничого ты, баба, нэ знаешь. Ты, баба, дура… Ты вэлыка дура, баба… Спы мовчкы…
— Ты со всеми хозяйками спишь, когда делаешь ремонт? — спросила она его как-то.
— Як повезэ…
— Со мной, значит, повезло?
— Ты мэни нравишься, — серьезно ответил он. — Я бы на тоби женився.
— Мне благодарить? — засмеялась Ольга.
Почему-то стало приятно. Ненужный человек сказал ненужные слова, а на душе потеплело. А то хотел в печь! Но и она тоже… Хороша… Каждый народ наполовину черен. Ни больше… Ни меньше…
Она никогда не спрашивала его о семье. Теперь спросила. Он разведен. Остался хлопчик. У бывшей жены от родителей есть все: и дом в Полтаве, и машина, и садовый участок.
— Мужиков у неи, как алмазив в каменных пещерах. Вона у меня видная, ноги выше головы. Чого разошлись? От цего…
Ольга почувствовала жаркую черноту чужой трагедии, ей захотелось сказать что-нибудь в утешение. Но вылезла банальность про время, это кругом несчастное понятие, на которое и без нее свалено столько всего.
— Извини, что сказала глупость. Но так трудно бывает удержаться.
— Це правда. Про врэмя, — ответил Сэмэн. — Врэмя можно подэлыты на всих людей, тоди получается маленькая цифирка, и тоди мы як бы ничого… А колы умножить… Время на людей — тоди таке число, що пид ним хряснешь. Зараз таке. Помножене на усих зразу.
«Это что-то очень специфически украинское, — подумала Ольга. — Что делить? Что множить?»
Но, видимо, Сэмэн и появился в ее жизни, чтоб портить слова и прикладывать к жизни глупую арифметику.
Потом приехал Кулибин и сразу стал звонить Маньке, выспрашивал, какие у нее анализы, кричал, что надо повышать гемоглобин. Ольга была смущена и обескуражена такой степенью заботы. Она сама только спрашивала дочь: «Все нормально?» — «Нормально», — но чтоб узнавать цифры! Потом Кулибин сказал: всем из квартиры надо уйти, чтоб хорошо проветрилось, иначе «сдохнем, как тараканы». Стали собираться кто куда, а Кулибин возьми и скажи:
— Да! Совсем забыл. Такая история. Художник твой повесился.
— Какой художник? — не поняла Ольга.
— Тарасовский. А картины свои гениальные принес тебе. Сказал, что не знает твоего имени и отчества, чтоб составить завещание, поэтому наследство привез в дет-ской коляске. Я посмотрел, по-моему, это халтура в чистом виде… Но прибежала его сестра, чтоб все забрать, мы не отдали. Он же сам привез!
— Господи! Да отдайте! — закричала Ольга. — Я с ним всего ничего, раз поговорила и помогла отнести мольберт. Отдайте — и думать нечего.
— А если он гений?
— Тем более отдайте!
— Ну-ну, — сказал Кулибин. — Ну-ну… Твои дела.
— Какая свинья? Ты видишь, какая свинья? — Это она спрашивала меня, когда пришла в тот же день на время «проветривания».
Свиньей она называла Кулибина, сто раз передразнивая это его «ну-ну»…
Я же думала, что Кулибин уже обо всем этом забыл напрочь, а именно Ольга побежит искать «кого-нибудь умного», чтоб глазом посмотрел на картинки, что это ее «отдайте!» — абсолютно недозрелая эмоция, под ней сейчас барахтаются чувства сильные и страстные, и я противно так сказала, что да, конечно, надо отдать, кто она ему, но посоветовать родственникам оценить все, мало ли…
— Это уже их проблемы, — ответила Ольга.
Я ей не поверила.
— Сама поеду и отдам.
Она позвонила домой, трубку взял украинец.
— Скажи мужу, что я поехала в Тарасовку.
Видимо, он ей что-то сказал. Она вытаращила глаза:
— При чем тут ты?
— …
— В школе все рисовали…
— …
— Ну как хочешь… Встречаемся у расписания.
— Мой маляр — любитель искусств, — сказала она. — Хочет глянуть…
— Зачем же первому встречному? — спросила я.
— Знала бы ты…
Она рассказала, что жила с ним это время как старая жена со старым мужем… «Лет сорок вместе». И еще она мне сказала, что «любовь» теперь пишется «лябовь».
— Не знала? — сказала она. — Так знай.
«Дура, — подумала я, — какая она все-таки дура».
Но подумала и о том, что у слова есть энергетика разрушения. Тогда его лучше не употреблять, лучше совсем забыть.