Армия любовников Щербакова Галина
— Вы на ней женитесь?
— Нет. Пока нет. Пока я буду ходить за стариком и, что называется, вести хозяйство. Если мы подойдем, притремся друг к другу… Тогда я даже смогу забрать сына. Жюли нравится, что у меня сын. А мне нравится, что ей это нравится. Для меня это все. Поэтому я притрусь всеми костями.
— Странноватое строительство счастья, — сказала Ольга.
— Но ведь вы тоже тут неспроста оказались, — ответил Василий.
Потом они погуляли по ночному саду, и он вел ее под руку, чтоб она не споткнулась на темной дороге.
Она испытывала странные ощущения, хотя какая может быть странность в держании за локоть, если тебе не пятнадцать лет? О чем это я говорю? Пятнадцатилетние ходят в крутую обнимку. Так они утверждают свое сексуальное право, идиоты. Они думают, что это окончательная проблема. Хотя мало ли что я думаю по этому поводу. Может, мне завидно, может, я совершаю редкостный опыт высаживания себя, как бы пятнадцатилетней, в тутошний грунт, и у меня лопаются, ломаются все попытки жизни от незнания правил. У них ведь презерватив кладется в карман допрежь желания. А как же? — скажут вам. Не бежать же за ним, когда практически уже поздно. Действительно. Что я молочу, старая дура! И все-таки, все-таки…
Вот шла по саду, по Парижу, женщина, приехавшая с вполне конкретной целью… Ее вел под руку мужчина, который прищеплял трусы на бельевой веревке так, как прищепляла она.
— Было так хорошо, что хотелось плакать, потому что у тропинки был конец. Но знаешь, я уже знала, что у меня будет с ним ночь… — Так она скажет мне потом, когда вернется, когда много чего произойдет невеселого, и я вдруг пойму, что она меня уже не раздражает, что она мне почти родная… Хотя нет, этому неожиданно взросшему в сердце чувству я еще буду сопротивляться.
Они пили чай с конфетами-подушечками — дешевыми, одним словом. Ольга подумала, что она не сообразила за эти два дня предложить за еду деньги. У нее ведь были франки, и он их видел, если смотрел ее паспорт. Ладно, не объела!
Потом они стали укладываться спать.
— Вы ложитесь, я пока выйду, — сказал Василий.
Она залезла под свое одеяло и зажмурила глаза. Погасив свет, мужчина лег рядом. Где-то залаяла собака. Фонарь возле садового домика ехидно высветил на потолке «мысочек Кольского полуострова». Это первое, что она увидела, открыв глаза. Так получилось, что они оба резко повернулись друг к другу. Она — чтобы не смотреть на потолок, он…
— Я хочу тебя видеть, — сказал Василий. — Ты спи, а я буду на тебя смотреть.
— Еще чего! — ответила она, обнимая его за шею. — Черт знает что высветит во мне твой фонарь.
Уже потом, засыпая, Ольга подумала, что видала мужчин покруче, но такого бережного и нежного у нее не было никогда. А оказывается, именно это ей позарезу… Она сейчас ему об этом скажет, но она не успела, уснула. Утром она растолкала его и сказала, что у нее хватит денег, чтоб откосить его сына от армии. У нее хватит связей, чтоб устроить его в Москве на приличную работу. Что они поженятся и будут жить как люди. Что ее сюда привело само провидение. Париж ей на фиг, так же как и ему на фиг «карлица».
— Ты меня понимаешь? Понимаешь? — тормошила она его, потому что он молчал, а это было неправильно и делало ей больно.
— Не надо волноваться, — сказал он ей.
— Тогда скажи, что мы уедем вместе.
— Сначала я померю тебе давление. — Он встал, а она закричала дурным голосом, что не даст ему это делать, что пусть он вернется, ляжет рядом и поймет, что с ней все в порядке, когда он с ней и любит ее.
Он вернулся и лег. И снова она подумала, что у нее не было такой нежной нежности. Она обхватила его так, что стало больно самой.
— Господи! — сказала она. — Ведь не требуется никаких доказательств!
Потом они пили чай, и Ольга, сделав последний глоток и отодвинув чашку, сказала:
— Предлагаю считать разницу в возрасте моим физическим недостатком. Считать меня карлицей. Идет?
И они оба долго смеялись, настолько долго, что стала ясна вся неестественность этого смеха, как и сомнительность повода.
— Значит, едем вместе? — на излете смеха нервно-оптимистично спросила Ольга. — Я тебя беру в мужья и усыновляю твоего сына. На чем поклясться?
Он начал говорить, а она до конца жизни будет думать, что у мужчин, и только у них, «случается заворот мозгов». Потому что, если тебя берет замуж женщина, при чем тут прадед, которого разрубили на куски в двадцать девятом свои же односельчане? И эта история уже с дедом, расстрелянным в тридцать восьмом? И с отцом, которого убил туберкулез в сорок девятом, когда он после плена попал в плохие климатические условия Севера? И при чем тут, что он сам едва-едва не попал в Афганистан? Не попал же, спасибо гепатиту! Били в армии? А кого не били? Это наши народные игры от самого Микулы Селяниновича или кто там круче всех? Подумаешь, уехал, как только началась чеченская война, но кончилась ведь! Ну, Грозный немножко похож на Сталинград — тебе-то что, черт тебя дери? Ты на этой земле кто, Иисус Христос? Сахаров? Так чего ты торопишься за ними, ты же знаешь, где они? «Я спасу твоего мальчика, спасу! Дурак, это совсем недорого стоит!»
— Придут те, которые не станут брать деньги! — сказал он. — Это будут самые страшные.
— Идиот! Таких нет!
Получалось, что они все сказали друг другу.
— Сейчас, — говорила она мне, — самое время оскорбиться за отечество, а его возненавидеть. Я ведь еще при Сталине родилась, у меня те геночки! А потом я вдруг так обрадовалась, что у меня Манька. А потом так испугалась за зятя. Приехала, а мы тут уже всем объявили про первый ядерный удар. Может, мы просто Гоги-Магоги?
— А это ты откуда знаешь? — засмеялась я.
— От верблюда. Мне Ванда показала место в Библии. Оно уже после полыни… Я его простила за отвержение. Слышишь это слово? Оно само пришло ко мне, ночью. Точное слово. Я отверженная, как и все мы.
И тут она закричала, чтоб я не говорила ей про великих писателей, про то, что нас Бог поцеловал в лоб.
— Мы даже это сумели преодолеть. И культуру, и Божий поцелуй, и жалость к слабому — мы все давно переработали в жестокость! Не знаешь, на когда намечен поход на Крым и Нарву?
Потом она плакала, и ей было плохо, но это было потом… Пока же она еще была в Париже, который в этот раз так и не видела. Даже Эйфелева башня ей на глаза не попалась. До нее ль, голубчик, было…
Дома она первым делом позвонила Маньке. Та голосом автоответчика попросила ее оставить свой номер, чтоб можно было «отзвонить, как только, так сразу…». Ольга бросила трубку, не назвав себя. Почему-то перед глазами стояла суетливая бабулька из метро, которая все норовила разглядеть ее юбку. Подумалось нечто благотворительное: взять бы бабку с собой, одеть бы ее с ног до головы, дать ей шелковое белье… Ай! Ай! Ай! Что творится со спятившими с ума мыслями людей! Ведь именно о шелковых рейтузах думала тогда и старуха с ломаным шоколадом. О том, какие они были широкие и красивые, хотя разглядывались в кусок отбитого, стоящего на батарее зеркала. Она, бабулька, тогда еще почти девчонка, откуда-то знала, что не надо смотреть в отбитый кусок зеркала, что это плохая примета, но рейтузы перевесили опыт жизни, затвердевший в примете. Так и получилось. Застудила она свои потроха до стыдности. В момент мыслей Ольги о том, как она могла бы нарядить в шелка старуху, та как раз присела за строительным вагончиком, и хоть на нее смотрела полная жизни девятиэтажка, ей были безразличны люди через стекла: она стеснялась только прямых глаз. Потом бабулька радостно убежала, и Ольгина благотворительная мысль иссякла, а с ней почему-то ушли все силы и пришла легкая затуманенность, почти как благословение.
В больницу Ольга попала только на третий день, потому что никто ее не хватился. На автоответчике она не отметилась, мне не позвонила, ее «негры» думали, что она все еще в Париже или Варшаве… И нашел ее не кто иной, как Кулибин. У него еще оставались ключи, и пароль «охраны» он знал. В этот раз ему надо было забрать свои старые вещи, которые давно узлом лежали на антресолях. А тут случилось, что мужа сестры уволили, и он сколотил дачную шабашку. Старье для черной работы было ему самое то. Сестра сказала: «Забери у Ольги. Зачем ей дерьмо?» Конечно, была резонная мысль — Ольга могла поменять ключи. Но была и еще резонней — металлическую дверь ставили еще при нем, в его последний месяц. Ну кто ж начнет это неподъемное дело — менять сейфовый замок? А Ольги как раз дома нет, так ему сказала Манька. И она же подтвердила, что ключи не менялись.
— Так я схожу за узлом, — не то просил разрешения, не то ставил дочь в известность Кулибин.
Он и нашел Ольгу, и вызвал «неотложку», и отвез в больницу, где его спросили: «Муж?» — «Муж», — ответил Кулибин.
Потом ему сказали просто и без всяких там экивоков: «Она умрет».
Кулибин всполошился, стал орать («Коновалы!», «Как вас земля держит!», «Я на вас в суд!» и прочее разное), что было выслушано совершенно равнодушно, а санитарка, торкнув его полным судном, сказала с чувством:
— Во дурак! Тебе же легче — говно не выносить. Она ж у тебя теперь полная кукла…
Но Кулибин замахнулся на нее так, что ему пригрозили милицией. Тогда прямо с ординаторского телефона Кулибин криком вызвал дочь, зятя. Позвонил еще какому-то Ефимычу, какому-то приятелю Женьке, еще и еще кому-то…
В этот же день Ольгу перевезли в другую больницу, а на следующий день ей удалили опухоль в мозгу, вполне операбельную и доброкачественную. В предыдущей больнице действительно были коновалы.
Я узнала эту историю, когда из безнадежной Ольга стала вполне удовлетворительной. Я позвонила ей, потому что, по всем расчетам, она должна была вернуться, а трубку взял Кулибин. Он тяжело дышал, рассказывая мне все, так как одновременно мыл и чистил квартиру. «Надо Олю забирать, каждый день ребятам ее больница влетает в копеечку, у нас (у нас?! — я это отметила мгновенно) деньги есть, но они на Олю. А зять оказался добрый парень!»
Кулибин ворчал, что квартира запущена, краны текут, шпингалеты поотлетали…
— Все белье перекипятил, — сказал он. — Все-таки она придет после такой сложной хирургии.
Наверняка я поняла одно: Кулибин вернулся.
Через три дня я позвонила снова.
И снова мне ответил он.
— Сейчас я поднесу ей телефон, — сказал он мне.
— Привет с того света! — сказала мне Ольга, и хоть она хорохорилась, в ее голосе , внутреннем, подспудном, было столько боли, что я сразу подумала: все много хуже. Этот фокус с выписыванием из больницы тяжелобольных всем известен: больница блюдет процент смертности, на голубом глазу выпихивая завтрашних покойников.
— Приходи, поокаем, — пригласила она.
Я позвонила Маньке.
— Да нет! — сказала она. — У нее все нормально! Спасибо папе, что он успел ее найти.
— Он там теперь живет? — спросила я.
— Такие вот крышки-кастрюли, — засмеялась Манька. — Конечно, я ни за что не поручусь за будущее, но пока отец лучше мамы родной. А меня — уж точно. Я бы так не сумела. С моей матушкой какое же надо иметь терпение!
К вопросу о цветах или о том, как нам не впрок изобилие. Раньше мы все подчинялись сезону. И осенние хризантемы летом не могли возникнуть как на базаре, так и в нашей голове. Сейчас другое. В хозотсеках вагонов и самолетов нежно, лилейно, как невесты в гробу, лежат цветы из какого-нибудь Богом забытого Парагвая. Откуда знаю? Оттуда! В подъезде сдавали квартиру сиреневатому парагвайцу с ласковой улыбкой и коварными глазами. Он дарил детям и девушкам цветочную некондицию (лом, бой, слом или как это называется у цветов?), но потом дармовщинку перехватили бойкие старухи для кладбищенских букетов.
Мне нравится обилие цветов в городе. Мне только жаль, что я перестала понимать эту трогательную родственную зависимость возникновения бутона от нещедрости моего солнца и плохой погоды моей земли. Я забываю или не успеваю порадоваться моменту рождения сирени (надо будет поменять цвет парагвайцу, сказать, что он фиолетовый), хотя, в сущности, это все равно… Изобилие перепутало времена года. Цветы летают, летают себе не в мой сезон разнообразнейшие красавцы, и я радуюсь и печалюсь одновременно, вместо того чтобы, согласно переменам жизни, покупать в любое время длинношеие розы и для них же разверзнутые вазы.
Короче, я не знала, какие цветы любит Ольга. Боялась попасть впросак, принеся ей многозначительные ирисы или политически опороченные гвоздики.
Ромашки. Белые, но смелые. Не полевые, а из Голландии. Таким был мой выход из положения.
А могла бы сообразить, что на голове у нее белый бинт, что Кулибин отстирал белье до невозможной белизны, и лицо самой Ольги было бело-голубым.
Огромная белость, огромная белость, огромная белость одна на двоих. В общем, две дуры заревели.
И было о чем…
Ольга до копейки, до цента отдала деньги Маньке и ее мужу, хотя те и кричали, что им не к спеху. «Негры» за время ее болезни встали на свои ноги, и Ольга этому обрадовалась. «Ответственность за других — это уже не по мне». Однажды призналась, что держит неприкосновенной одну сумму прописью — на взятку в военкомат.
— Мало ли что там у него может быть? Что мы знаем о французах, если о себе не знаем ничего.
— А Кулибина тогда куда? Об землю?
Она смотрела на меня странным таким взглядом, что я подумала: девушка оклемывается, девушка чистит амуницию, девушка услышала зов трубы.
— Не то, — засмеялась Ольга. — Просто сидит во мне тщеславие: откосить его мальчишку. На! — сказать ему. Не все подонки в России. На!
«Ну-ну, — подумала я. — Ну-ну…»
Кулибин же внедрился окончательно и бесповоротно. Он даже успел перехватить и закрепить некоторых неустойчивых «негров», которых переписал из Ольгиной записной книжки в свою. «Не пропадать же делу». Ольга помогла ему устроиться ночным охранником в чистенький и вылизанный русско-чей-то офис. Он уходил через две ночи на третью. Отлично там высыпался. Однажды, неся Ольге детективы из английской жизни — другие ее душа не принимала, — я увидела в скверике возле их дома, как Кулибин ругался с женщиной. Мне пришлось резко свернуть, чтоб он меня не заметил, но я хорошо слышала, как он сказал: «В конце концов, Вера! У тебя целые и руки, и ноги. А у нее из головы вынули почти пинг-понговый шарик. Даже звери, в конце концов»…
Простой человек Кулибин всегда имел в голове простые звериные сравнения: «Я тебе не собака», «Я тебе не козел». Это меня окончательно успокоило: Кулибин оставался с Ольгой как бы надолго. Это чтобы не сказать окончательного слова «навсегда». Ибо как его скажешь после слов Ольги о деньгах «на откос».
У Ольги отросли волосы и встали ежиком. Сзади — девочка девочкой. Но когда она поворачивалась, в глаза бросались стрельчатые, какие-то просто декоративные морщины, идущие от уголков глаз. Однажды я поймала себя на том, что хочу вытереть эти будто карандашные побеги, сделанные вчерне для будущего уже основательного грима, который и явит миру ту «окончательную» Ольгу, у которой сегодня «зябнет голова и от этого синеет кончик носа».
Фу-ты ну-ты… Я на десять лет старше ее, но не обряжаю же себя в «окончательную» внешность. Наоборот! Купила гибкие бигуди, делаю локон трубочкой, а потом долго расчесываю до прямоты. Но не все сразу, господа, не все сразу… Может, еще и оставлю локон, а может, подарю бигуди соседке Оксане Срачице. Не помню, говорила я или нет, но муж ее, шофер, уехал на заработки в Германию К ней ходит как домой мужик из кавказцев. Он мне нравится: воспитанный, носит, подпрыгивая, Оксаниных детей на плечах. Он здесь тоже на заработках. Дома, в разбомбленном Гудермесе, дети-воронята ходят в том, из чего выросли дети Оксаны. В свою очередь на ее детях — какая интересная линия судеб! — европейские шмотки, но явно второй носки. Если вообразить себе такой наворот, что муж немецкой женщины, с детей которой одеваются мои маленькие соседи, из каких-то там неведомых душевных посылов вляпался в наши кавказские дела и столуется у жены нынешнего Оксаниного «примака», то всех их вместе можно назвать всадниками Апокалипсиса, и это будет почти понятно простому человеку. Конечно, неизвестно, станет ли он бояться больше Апокалипсиса или, совсем наоборот, вдохновится такого рода переселением народов, но я небрежно кидаю эту в одночасье возникшую мысль. Вдруг прорастет?
Тряхнула плечиком матушка-Земля — мы и посыпались. А ведь матушка еще только плечиком тряхнула, Валдаем вздрогнула.
В сентябре, когда уже не чаяли, стало наконец жарко, и люди, абсолютно уверенные, что если чем нас Бог обидел, так это погодой, сразу стали предъявлять Ему же претензии в нервности его указаний и расположений: кидает то в жар, то в холод! Так вот, в это дергающееся время Кулибин отвез Ольгу в Тарасовку. Сестра его отдала Ольге комнатку с терраской и отдельным ходом, которую всегда хорошо, выгодно сдавала, а тут: «Живи, дорогая, живи… Банька во дворе… Набирайся сил…»
Случайно я узнала, что все это не за так… Что все за сына, уже разучившегося ходить по прямой, которого взяли в дело Манька и ее муж, отмыли парня, отпарили, сделали пару раз ему сифонную клизму, причем делал ее сам Ольгин зять, и не тогда, когда Витька (кулибинский племянник) напивался до смерти и уже ничего не понимал, а еще в присутствии у него сознания и ясности ума. Зять Ольги всюду ходил с наконечником от клизмы и время от времени показывал его Витьке. Я тут подумала: не запатентовать ли метод на паях с Ольгиным зятем? Я бы красиво описала дешевизну открытия, ну а он… Мы бы продемонстрировали прямоходящего Витьку, чистенького и в «фирме», а на глаза его, в которых сидели тоска и страх клизмы, напялили бы очки а-ля Иван Демидов. Смех смехом, но благодаря этому Ольга сидела на терраске, выставив на позднее солнышко бледные ноги, макушка уже обросла и не мерзла, ей было пофигейно, а может, вместе с пинг-понговым шариком вредного тела вынули из ее головы мысли, едучие и побудительные, и завтрашний день ее как бы не беспокоил.
Но Ольга все просчитала. Просто она сознательно дала себе выпасть в осадок. До зимы.
Так что мы не виделись долго. А тут еще и октябрь пришел как подарок, теплый, мягкий. Из тех октябрей, которые расслабляют душу, давая ей совершенно беспочвенные иллюзии, что все еще будет в порядке и «все у нас получится»… Опасный по своей непредсказуемости месяц, потому что ничего нет страшнее следующих за ним ноябрьских исторических разочарований и чувства глубокого обмана. В общем, русского человека хорошая погода деморализует, непреходящая слякоть и гололед ему ближе по природе его пессимизма. А до момента, чтоб превратить холод в радость, как сделали, к примеру, финны и шведы, нам еще триста лет брести, и все лесом…
Октябрь жался к ноге, лаская лицо и руки, и я даже звонить не стала — была убеждена: Ольга греется в своей Тарасовке.
Она позвонила сама и сказала, что уже две недели в Москве, чувствует себя вполне, в больнице ее оглядели и общупали, все нормально — тьфу-тьфу!
— жизнь продолжается, «умереть на этот раз не обломилось».
Последние слова она сказала «в тоне юмора», но я теперь гробовые шутки воспринимаю плохо: все могильно-покойницкое уже не было разговором «не про меня». Снаряды рвались считай что рядом.
Ольга прекрасно выглядела. Болезнь вытеснила то, что всегда в ней проглядывало, если не со второго взгляда, то с третьего — точно. Простоватость. Или, как бы сказала моя подруга, «предместьевость». Такая у нее взбухает альтернатива на «жлобскую речь». С одной стороны: «Ты ч o , в натуре?» И в ответ: «Это, господа, предместье». Я расширила это понравившееся мне определение.
Так вот, из Ольги ушло предместье. Я сказала бы, что она стала интеллигентней, если б точно знала, что сие слово означает. Вернее, я знаю другое: оно не означает уже ничего. Слово-скорлупа, которому когда-то вдруг пришлось заменить слова истинные и вечные: порядочность, образованность, интеллект. И вот пришла другая пора, и затрещала скорлупка грецкого ореха, в котором ничего… Пус-то-та…
Ольга с ходу сказала, что не знает, как ей быть с Кулибиным.
КУЛИБИН
С той минуты, как он нашел полумертвую Ольгу, отвез в больницу, перевез в другую, еще до того, как ее положили на операционный стол, а он вернулся в квартиру, разделся до трусов и тут же уснул прямо в кресле, — так вот, с той минуты, как он стал просыпаться, еще не понимая, где он… Его настигли запахи. Запахи этой семьи и этого дома. Еще не открыв глаза, Кулибин ощутил такую светлую радость, которая бывает только в младенчестве. Мы ее не помним, но случается, она возвращается к нам касанием ли, словом, дуновением. И ты думаешь: «Господи! Вот оно… Бывает же… Счастье…»
Когда он открыл глаза и понял происхождение чуда — домой пришел, Кулибин сказал себе, что никогда больше он из «этого воздуха» не тронется. Он не мастак разворачивать судьбу к себе лицом, она у него все норовит сбежать и все к нему то задом, то боком, но тут ему дан шанс покорить эту верткую гадину. Все, что делал Кулибин дальше, было подчинено одной цели — помириться с Ольгой, хотя разве они ссорились? Тут возникла неточность в самой постановке вопроса, а нужна была точность. Точность — это его возвращение. Любой ценой.
Оправдывает ли цель средства? Скажем прямо. Нет, нет и нет. Но в данном случае, случае Кулибина, все было да, да и да. Он ухаживал за Ольгой так, как ни одна мама не сумела бы это сделать, а уж Ольгина — тем более… Царство ей небесное. Он любил и жалел ее, впервые в жизни ощущая себя сильнее, надежнее… А потому и увереннее.
Тут интересно возвращение к вопросу, на который мы как-то отвечали: знал ли Кулибин об Ольгиных романах? Да, потому что надо быть идиотом, чтоб не учуять в женщине, своей, домашней, с которой спишь в одной кровати, дух чужака, который она приносит с собой. И Кулибин его чувствовал. Но было еще материалистическое образование, принятое с детства как абсолютная истина. Оно дух отрицало напрочь. Диамат требовал фактов. Так вот, Кулибин каждый раз чуял, что Ольга приходила от другого, но фактов у него не было. И это его устраивало. Поэтому мало ли что покажется… Некоторым кажутся летающие тарелки, бабушки-покойницы в проемах дверей и прочая нематериалистическая дребедень, в которую только позволь себе вступить… И Кулибин не вступал.
Сейчас он похвалил себя за это, оценил собственную давнюю предусмотрительность, поэтому ухаживать за бывшей женой ему было приятно, и ничто лишнее это не омрачало. Собственный же вираж в сторону Веры Николаевны казался ему в этот момент полной дурью. И он мыл, чистил свой пахнущий как ему надо дом, он наполнял его своей любовью, он ждал возвращения Ольги, как ждет любовник молодой и далее по тексту.
Потом была Тарасовка. Он сидел на приступочке у ног Ольги, которая жмурилась на солнце, гладил высокий свод ее стопы, и она принимала ласку как должную, как естественную от мужа.
Был разговор.
— Что ты сказал своей подруге?
— Разве непонятно? — ответил он.
Но как и во всем, и в этой истории есть свои и восток, и запад, и прочие стороны, и даже некоторые промежуточные типа юго-запада. С Верой Николаевной все было не так-то просто.
Они ведь с ней только-только наладили быт, купили стиральную машину-автомат, исполнили мечту Веры Николаевны и повесили (сто лет про это она думала!) на окна деревянные ламбрекены, которые тут же повысили в статусе саму квартиру. Все шло у них хорошо. И Вера Николаевна была вполне женщина, без всяких там раздражающих привычек: посмаркивания перед сном, колупания в ногтях или западающей вглубь после сидения юбки.
Но случилось просыпание в доме, где он жил раньше, случились эти запахи… Получалось, что в жизни Кулибина Ольга рухнула очень кстати.
Поэтому на вопрос Ольги, что ей делать с Кулибиным, я закричала:
— Ты сошла с ума!
После чего мне и была рассказана ее парижская история, из которой мой мозг извлек только одно: Ольга уже там была глубоко больна, но ей опять повезло с мужчиной, который не обобрал, не бросил, не выкинул… А над травой подержал.
Я, как всегда, зациклилась на своем, а Ольга все говорила и говорила о парижском садовнике…
— Такого никогда не было…
— Предъявить список? — ответила я. — Или сама вспомнишь?
Это были не лучшие слова в моей жизни, я это поняла тут же, сразу, а вот Ольга как бы и не поняла. Вернее, не восприняла, не оскорбилась. Так и сидела, сосредоточенно и отсутствующе, а потом тупо повторила:
— Я не знаю, что делать с Кулибиным. Понимаешь? Он из меня ушел совсем…
Я представила, как она бродит «в себе», ища фантом, образ, формулу такого материального, такого мясистого Кулибина, который сопит и кашляет рядом. Но! Какая это, оказывается, малость — тело против пустоты.
Ну вот, я снова напоролась на это мистическое слово — «пустота». Какое самоигральное оно оказалось, так захватнически заняло жаждущие новой пищи умы. А тот суп оказался тяжел для брюха. И пучит, и пучит, и пучит, и шар пустоты распирает тебя до момента взрыва.
Да пошли вы все к черту, умники пустоты!
Передо мной сидит женщина, она ничего не знает про это. Она ищет тело, плоть. Она хочет жить, ей нужен мужчина… Пожалуйста! Мир наполнен ими по самую кромку, и она руками на ощупь, глазами на взгляд, ушами на слух… мечется. А Кулибин возьми и встань на дороге, растопырив руки и ноги.
— Он тебя спас, — сказала я.
И вдруг испугалась. Это мое свойство — пугаться собственных придумок. Вдруг она мне скажет: «А зачем?» И мне придется выстраивать цепь доказательств, что живая жизнь лучше мертвой смерти, но я все больше и больше разучаюсь говорить о том, во что верю не до конца. Просто я точно знаю, есть ситуации, когда уход лучше присутствия. Конечно, это не Ольгин случай, тоже мне драма — аннигиляция очередного любовника. Сколько их уже было «никогда таких»!.. Уличение же — одно из мерзейших дел на земле. Хамское дитя…
В форточку влетела мелодия. Ольга напряглась, повернула голову к окну, пальцем отбивая ритм.
— Обожаю, — сказала она, когда музыка кончилась. — Не знаю что, но в душе возникает что-то такое… Обещание счастья?
— Это группа «Армия любовников». Ты бы видела их! Они мне своим видом просто напрочь перекрыли музыку. Раньше тоже нравилось.
— Такая жизнь. Или видеть. Или слышать. Вместе не получается. Зря ты мне сказала…
— Но ты же не видела их…
— Но ты же сказала…
— Забудь…
— Все! Теперь не забуду точно.
Мы засмеялись. Я была рада, что мы «ушли от Кулибина»: мое ли дело — их отношения?
— Знаешь, — сказала Ольга, — меня все-таки растравила эта музыка. И я теперь скажу главное. Я хочу посмотреть на его сына.
Я тупая. Я не сообразила сразу, о чьем сыне идет речь. А когда сообразила, то стала еще тупее: ну зачем он ей нужен, чужой мальчик? Зачем?
Кулибин потихоньку прибирал к рукам разваливающийся Ольгин бизнес. Есть такой тип мужчин — они исключительно хороши в ремонте. Не творцы, не создатели — чинильщики. Кулибин наполнялся «чувством глубокого удовлетворения», сам же смеялся над таким определением, и если говорить совсем уж откровенно, был только один момент, который смущал его в тот период, — отсутствие полной близости с Ольгой. И не то чтобы Кулибину это было позарез нужно, в свои пятьдесят с хвостиком он уже был не большой ходок «по этому делу», и чтоб тяготиться там плотью и маяться — нет, этого не было. Он как раз думал другое: вдруг это надо Ольге? Он вполне может без, а вдруг она не может? Тогда их отношения прекратятся в любой момент, если кто-то другой… И Кулибин оглядывался окрест, всматривался… Но горизонт был пуст… А тут случилось седьмое ноября, бывший праздник, ему позвонили товарищи, с которыми он без Ольги проводил эти дни. Он сказал, что жена нездорова, так что простите меня, дружбаны. Дружбаны отсохли тут же, но потом позвонила Вера Николаевна.
— Вера! Ну ты даешь! Ольга едва-едва ходит, а я побегу, да? Так по-твоему?
Вера засмеялась и сказала, что все бы так едва ходили, видела она ее на улице. И вообще он, Кулибин, не человек, а сволочь, так как предатель всего что ни на есть на свете… Вера всхлипнула и положила трубку, Кулибину стало неловко и даже вспотели подмышки, но он взял себя в руки и сказал себе, дураку, что никаких претензий к нему у этой женщины быть не должно. Это благодаря ему она живет теперь в Москве. И ее не сквозит в электричках. Он дал ей все, что мог, но больше для нее у него ничего не осталось. Все, что было отмерено именно для нее, кончилось. Эта мысль о мере заняла Кулибина, и он сказал вечером Ольге осторожно так: думал, мол, и пришел к выводу, что чувство к ней, Ольге, у него без меры, он это понял на днях. Кулибин подошел к ней и обнял, а Ольга возьми и скажи:
— Я как раз о другом. Я тебе, конечно, благодарна и все такое, но если бы ты вернулся к своей жене… — Она именно так и сказала! Именно так! И далее: он облегчил бы ей, Ольге, жизнь своим уходом.
— Ты моя жена, — сказал Кулибин, реагируя лишь на одно. Ремонтник, он чинил строение неправильных слов.
— Посмотри свой паспорт, — засмеялась Ольга.
— Да при чем тут это! — закричал Кулибин.
Мир рушился, валился на голову, еще чуть — и треснет башка к чертовой матери. Женщина рядом раздвоилась, даже слегка растроилась, Кулибин сжал ладонями виски, потому что понял: умереть на таких словах он не имеет права. Потому как это величайшая несправедливость, какую можно себе вообразить. И надо сказать, так сильна была его обида, что она развернулась в Кулибине гневом, а гнев, как известно, — энергия мощная, сердце колотнулось, три Ольги соединились в одну, и этой одной он влепил такую оплеуху, что женщина закачалась и рухнула, но не тут-то было ей упасть. Кулибин же и подхватил ее, и уложил на диван, и принес холодное полотенце на щеку и еще одно на грудь. Гнев не ушел, а отступил и колыхался черным телом, давая дорогу чувствам другого порядка. Когда же все примочки в первоначальном смысле этого слова были сделаны, гнев отпихнул суетящееся милосердие и стащил с Ольги шелковые французские штанишки, дабы она наконец поняла, кто он, зачем пришел и почему останется. Тут и навсегда.
— Ты сволочь! — кричала потом Ольга. — Я засажу тебя. Сейчас вызову милицию и заявлю об изнасиловании.
— Первый раз, что ли? — смеялся удовлетворенный Кулибин. — С тобой только так и надо. Ну? Иди звони!
Мироздание трещало и покачивалось. Мироздание дало течь…
Ольга злилась.
Конечно, мужчины устроили препаскудный мир, но они сделали все то, что позволили им женщины. Так считала Ольга. Женщины вполне подельницы во всей мировой гнуси. Всякий мужчина бывает голый, и всякий ложится с голой женщиной. И если она принимает его после того, как он разбомбил Грозный или умучил ребенка, то, значит, она виновата в той же степени. Она приняла его голого после всех безобразий, а значит, сыграла с ним в унисон. А надо взять вину на себя. Чтоб голой с кем попадя не ложиться.
Господи, что за множественное число! Ты одна. И это тебя насилуют с какой-то непонятной периодичностью, и это ты — независимо от времени на дворе — ведешь себя всегда одинаково. Вот и не суди гололежащую. У каждой из них была своя правда ли, неправда… Своя дурь… Свой страх… И ничем не обоснованная надежда, что однажды ударишься мордой о землю и обернешься царевной.
Великая русская мечта.
Удариться — вот ключевое слово.
Кулибин же съездил к Вере Николаевне и привез зимние вещи.
То, что потом Ольга все-таки пошла «посмотреть мальчика», было не любопытством, не сердечным порывом, это было признаком ее растерянности. Хотя, может быть, я истончаю чувства гораздо более грубые. Ведь хочешь не хочешь, начинаешь — о! я писала уже об этом! — себя ставить на чужое место, и на этом не своем месте начинаешь вещать свои слова. То есть роешь замечательную яму разделения в полной уверенности, что строишь мост.
Ольга спросила меня, что просит купить мой десятилетний внук, что такого эдакого. Я сказала про компьютерные игры.
— Нет, — ответила она, — это не то…
Какую «картину подарка» нарисовала себе Ольга, я не знаю. Но она купила, Господи, прости ее, дуру, видеокамеру. Если учесть, что после болезни она весьма и весьма поиздержалась, если учесть, что попытки Кулибина наладить дело еще не дали результатов, если учесть, что его заработок уходил в три дня, если учесть, что именно в этот момент в работорговле зятя наступила некоторая заминка и Манька ей сказала: «Хорошо, что ты отдала нам деньги, мама… Я уже отвыкла жить на рубли…»
Так вот, если все это учесть…
Но она пошла и купила видеокамеру и поперлась по адресу, который высмотрела в паспорте Василия. Воистину русская женщина живет не по разуму и правилу. Как и ее праматерь, ее всегда ведет лукавый, чтоб потом после всего у ангелов не было безработицы в восстановлении миропорядка.
Ей открыла худенькая женщина — из тех, что никогда не набирают веса при самой замечательной кормежке. Внутренняя пожирательная печь оставляет на их лице налет сухого жара и еще фитилек огня в глазах, который все время как бы норовит погаснуть, но моментами так сверканет, что опалит…
Ольга пришла при полном параде. Огромная модная шляпа могла войти в дверь только при особом наклоне головы, что со всех точек зрения было чересчур…
Итак, с одной стороны — ситцевый халат и фитильки в глазах, с другой — шляпа, несущая коробку с видеокамерой.
Ольга с порога стала передавать привет из Парижа от Василия и от него же подарок для мальчика, который она должна вручить лично. И Ольга сделала попытку продвинуться вперед с камерой, не замечая странного молчания ситцевой женщины. Которая не просто не пригласила Ольгу войти, а даже оперлась рукой о косяк двери, как бы загораживая Ольге вход. Другой же рукой она исхитрилась нажать кнопку звонка соседней двери, и на пороге появился парень с очень брюхатой таксой, залаявшей на Ольгу зло и как-то по-человечески хрипато.
— Эдик! Постой, пожалуйста! — сказала женщина. — Я хочу понять, чего эта дама от меня хочет.
— Вы чего от нее хотите? — спросил Эдик.
— Господи! Да вы что? — нервно засмеялась Ольга. — Я привезла подарок для Коли и привет от Василия.
Эдик и женщина переглянулись.
— Ничего себе! — сказал Эдик. — Я думал, это только в газетах пишут.
— Что пишут?
В том месте, где когда-то у Ольги был шарик опухоли, стало сильно пульсировать. Это было так неожиданно и страшно, что ей стали безразличны женщина, Эдик, собака, во рту мгновенно высохло до корочки, хотелось пить, пить и пить… Видимо, она побледнела или страх изменил ее победоносно-шляпный вид, но женщина сказала:
— Василий и Коля позавчера улетели. Вот почему я вас не понимаю…
— Да, — сказала Ольга, — да… Я болела. Задержалась. Вы мне не дадите воды?
Женщина вынесла ей стакан, и Ольга жадно — бежало по подбородку — выпила воду.
— Он ничего не говорил о подарке. Ни слова.
— Да, — сказала Ольга. — Да. Это я сама… Ладно, извините. — Она пошла к лифту, но ее взял за локоть Эдик:
— Нет, мадам, вы уж объясните, что у вас в коробке.
— Не надо, — сказала женщина, — пусть уходит.
Ольга ладонью прижала кнопку вызова лифта. В голове отпустило, просто «шарик» чуть-чуть повибрировал — туда-сюда, туда-сюда.
— Ничего дурного в коробке нет, — сказала Ольга. — Я сама придумала сделать подарок вашему сыну.
— Зайдите, — сказала женщина. — В конце концов, я должна знать то, что касается моего мальчика.
— Я нужен, тетя Люба? — спросил Эдик.
— Спасибо, пока нет. Ты же дома?
— Я дома, — сказал Эдик, выразительно посмотрев на Ольгу.
В квартире Ольга еще раз попросила пить. Она рассказала, что в Париже ей поплохело, помог Василий, уже дома ей сделали операцию, и она хотела отблагодарить Василия подарком его сыну. Пока говорила, успокаивалась и даже как бы оскорблялась, что ее не за ту приняли.
— Он ничего про вас не говорил, — сказала Люба.
— Он долго был здесь?
— Почти три недели… Пока то да се… Я многое подготовила заранее для отъезда, но какой у нас в этом опыт? То то нужно, то другое.
— Он беспокоился о сыне, — сказала Ольга. — Вы остались одна?
— У меня девочка. От второго брака. Ей пять лет. Она очень скучает без брата. Мы не ожидали, что будет так… Муж настаивает родить еще… Хватит ли сил? Мне уже тридцать семь… А если опять мальчик? Родить и думать, что потом будет армия…
— Перестаньте! — сердито сказала Ольга. — Это уже психиатрия.
— Да. Я понимаю. Это у меня от Васи. Хотя что я говорю? У меня племянника привезли из Чечни без ног. Сестра стала старухой в три дня. Девушка бросила. Приятели не ходят. Стесняются своих живых ног. Жизнь у сестры кончилась. Понимаете? Никому они не нужны…
— Все никому не нужны, — прошептала Ольга.
«А он молотил мне про ее слабое здоровье. Что едва родила сына… А она возьми и роди дочь… И еще родит… Но другому… или третьему? Все друг друга дурят. Все», — думала Ольга.
Она приехала ко мне. С видеокамерой и в этой несуразной шляпе, сотворенной как бы в насмешку над всей нашей жизнью. Шляпа отваливалась от головы, существуя независимо, в реальности без безногих мальчиков войны, без маленьких девочек, братьев которых спасают каким-то причудливым методом — «методом карлицы».
Ольга грубо повесила шляпу на крючок, как какую-нибудь полотняную панаму, бесценную на прополке картофеля. Потом она забыла ее, а я, после ухода обнаружив, долго не знала, куда ее деть. Конечно, я ее примеряла. Идиотка. В домашнем платье, которое когда-то было для работы, а потом долго лежало как ничто, оно вернулось уже на кухню, старорежимное трикотажное платье, купленное в Марьинском универмаге. Хорош был этот мой видок в утратившем все свои ценные свойства платье и сегодняшней шляпе. Я тут же сбросила ее, но потом надевала снова и снова, я их примиряла друг с другом, эти разные куски жизни. И пусть шляпа не моя, она ведь не случайно осталась на моем крючке.
Вчерашний день съели пожиратели времени лонгольеры, пришли и щелкнули зубами. Вполне можно поплакать… Но потом, вытерев слезы, обязательно надо примерить шляпу. Хотя если не можешь — не примеряй. Но главное — не плачь! Вчерашнего дня нет. А завтра не будет сегодняшнего. Крошечное сейчас. Такая почти математически точная и такая не наденешь на голову философия. Возможно, у нее есть имя…
Безвременная, в смысле вечно существующая, фантомная боль страны без ног, без рук и с одной-единственной памятью — памятью боли?
Вот и Ольга. Она отмеряла три недели назад. Она полезла в календарь. Ну да… Это был вторник, когда в Москву прилетел Василий. Интересно, что она тогда делала?
Она слегка запаршивела в те дни, которые проживала как бы назад. Вот она, к примеру, в пятницу две недели тому. Была целый день дома. Телефонный звонок, к которому она не успела подбежать, так долго звонил. А у нее как раз набухал кофе. Надо было дождаться, когда шапочка пены поднимется над краешком кофейника, чтоб успеть приподнять его над огнем. Ну да… ну да… А телефон все звонил и звонил. А еще был вечер среды. Они с Кулибиным смотрели детектив, и тоже был звонок, Кулибин со словами: «Надо было отключить», — поднял трубку, но спрашивали кого-то другого, Кулибин со злости так рванул шнур из розетки, что оторвал штепсель. У них два дня телефон работал «на живульку», к ним было не дозвониться. И еще, и еще… Ольга представляла Василия в телефонной будке, как он стучит по аппарату кулаком. Потом пришла мысль: а где он ночевал? Не у бывшей же жены… Кто у него здесь есть? Она решила, что надо это узнать, и даже собралась ехать к ситцевой женщине, как вдруг поняла всю свою дурь… И то, что она перебирает дни, и то, что воображает телефонные будки… Какая чушь! Ничего не было… Ни-че-го… Он приехал за сыном, и он его забрал, психопат несчастный! Она откупила бы мальчика без проблем за эту же несчастную видеокамеру. Она бы такую нарисовала ему болезнь, что мало не показалось бы, приди любые времена. В России надо уметь жить со всякими временами. Такая мы страна, такой мы народ. Но живем же, все по-своему, но и все вместе. И ничего нам не страшно, потому что самое страшное мы заранее переживаем в голове, там у нас такие ужасы! Зато когда приходят настоящие, ты уже их не боишься. Тебе в твоем внутреннем кино и не такое показывали.
Короче, никуда Ольга не поехала, а тяжело вздохнула и стала внимательно рассматривать себя в зеркале. Тут-то она и увидела запаршивость, ругнула себя последними словами, почти час лежала с питательной маской на лице… Тихое бессмысленное лежание. Мысли приходят секундные и очень простые.
…вот возьмет и кончится бизнес у Манькиного мужа… И что? Он половину слов ударяет неправильно…
…у Галины Вишневской такими тяжелыми были детство и юность… Кто бы мог подумать… Выглядит на сорок…
…если Кулибин остается, надо бы устроить перестановку… И купить ему наконец пальто. Сколько можно таскать куртки?..
…видеокамеру надо будет отвезти в Польшу… И вообще туда поехать. Хочу в Краков!..
…ей говорили, что после операции может нарушиться менструальный цикл… Ни хрена… Это теперь называют критическими днями… Идиоты…
…говорят, хорошо в Финляндии… Но все дорого… Мартти Ларни, «Четвертый позвонок». Думали, сатира…
…Кулибин суетится с «неграми». Он считает, что это как комсомольская работа…
Лицо стянуто, особенно это чувствуется у щели рта. Губы пульсировали, они одни жили на лице с маской, которая ничем, капелюшечки не отличалось от посмертной. Только губы продолжали набрякать почти сексуально.
А потом Ольга ударилась во все тяжкие.
Я позвонила ей и напомнила о шляпе.
— Выбрось ее, — сказала она. — Нельзя оставлять у себя следы собственного поражения. Или носи на здоровье. На тебя мое горе не перейдет. Это вот Маньке я бы не отдала.
— Продай ее. Она же дорогущая.