Армия любовников Щербакова Галина
Илья Петрович со вкусом поцеловал ей ладонь и ушел, а она стала открывать дверь: сейчас на шею кинется Манька, а потом пойдет потрошить чемодан… Но в квартире было тихо. Конечно, первый час ночи, но как она могла уснуть?
Бросив чемодан у порога, Ольга ринулась в спальню. Уже открывая дверь, поняла, что делать этого не следовало. Еще с порога она учуяла чужой запах в доме, некую кислость воздуха в прихожей, но объяснила его тем, что Манька запустила квартиру, этого от нее вполне можно ожидать. Так подумала и ринулась и дверь открыла, а могла бы, идиотка с коридорными поцелуйчиками, сообразить все хоть на секунду раньше.
Они сладко спали, обхватив друг друга руками, — дочь и парень с не очень чистыми ногами и давно, видимо с детства, неостригаемыми ногтями. Горел ночник. Светила луна. На тумбочке стояла пустая бутылка от какого-то
— издали не прочесть — вина. Манька была голой и выглядела большой, вполне разработанной женщиной, никаких там поджатых коленок и заломленных от смущения локотков. Вот парень с ней, тот как раз казался дебютантом по некоторой жалкости позы плюс — опять же! — пятки и ногти. Они даже не пошевелились от скрипа двери. Манька сопела громко, с некоторым клокотанием в горле, а ее возлюбленный подсвистывал ноздрей. Ольга закрыла дверь и рухнула на диван. Не то чтобы ее это удивило и возмутило… С тех пор как она унюхала запах зовущей плоти в собственном дитяти, она уже была готова к этому. Она пыталась сказать Маньке, что, если дойдет до дела, надо быть осторожной… Но дочь крикнула, что учить ученого — только портить.
— Не смей говорить со мной об этом!
Ольге это даже понравилось. Это был хороший признак, «не говори» — значит, нет нужды. Почему она не подумала о том, что дочь прошла уже эту школу и мать припозднилась со своими поучениями? Но этого быть не могло! Где? Когда? С кем?
Сейчас Ольга была потрясена тем, что дочь, зная о приезде матери, сочла возможным таким образом ее встретить. Что ее просто вынесли за скобки как величину малосущественную, иначе как все объяснить? Ольга так и лежала в темноте, настолько оглушенная, что не было сил раздеться, умыться, внести из прихожей чемодан или там заорать благим матом и сдернуть этого когтистого сопляка, сдернуть так, чтоб он ударился затылком об пол (Ольга просто слышала этот звук хряснувшего черепа). Ее оправдают. Манька несовершеннолетняя, а мать в аффекте.
Дочь вышла в уборную, теплая и сонная, она увидела Ольгу, которую освещала полная луна.
— Ма, ты чего? — хрипло спросила Манька. — Ты же должна была завтра!
Ольга включила торшер. Как же хороша была дочь в этой своей молодой голости, стоит и светится, как Бог ее создал. Почему-то это смягчило Ольгу, и хотя мозг бунтовал, душа как бы шепнула ему: «Пусть. Это уже случилось».
— Он кто? — спросила Ольга.
— Счас, — ответила Манька и побежала все-таки сначала в уборную, громко поструилась, вернулась уже в материном халате и села напротив в кресло.
— Ты рухнула? — спросила она Ольгу, и в голосе ее были сердечие и сочувствие. — Бедняжечка… Я правда думала, что завтра. Хотела все-все убрать… Чем это у нас кислым пахнет? Хорошо было в Париже?
— Не возвращалась бы, — ответила Ольга, но почему-то вспомнила этого чертова араба с его сладким духом. Полезли в голову мысли о сравнительности запахов. «Я понимаю, — подумала Ольга. — Я боюсь с ней говорить про это. Хорошо бы мне пересидеть в кухне, чтоб парень собрался и сгинул. Я бы выкинула белье и все забыла».
— Это Вовка, — сказала Манька. — Ты его знаешь… Он ушел после восьмого… Сейчас зарабатывает нечестным трудом на откос от армии.
— Что значит — нечестным? — спросила Ольга.
— Это я фигурально! Торгует чем Бог пошлет… Еще у него есть команда по дверям. Ставят металлические. Если не наберет денег на откос, уедет в Питер на время, чтоб потеряться… Там у него бабушка. Правда, она сбрендила на Ленине и может Вовку не понять. Но Чечня — аргумент, а Вовка все-таки внук. Он попридуряется перед ней… сходит на «Аврору» там, или я не знаю куда. Мне его разбудить?
— Куда же ночью? — ответила Ольга. — Еще прибьют… Угрызайся потом…
— У него пистолет, — сказала Манька. — Но, конечно, пусть поспит. — И она спокойно так встала и ушла, и Ольга вдруг поняла, что как-то плавно, почти без толчков и вибраций, въехала в новую для себя ситуацию.
Она не задала дочери ни одного существенного вопроса. Хотя бы такого: любит ли она Вовку? И давно ли у нее с ним? И предохраняется ли она? Маня сбила ее с толку абсолютно спокойным поведением, и Ольга подумала: «Это же надо так! Случись такое со мной…» Она вспомнила, как пришла тогда, в свой шестнадцатый год, как закричала с порога дурным голосом, а мама, царство ей небесное, поняла все сразу, как будто ничего другого и не ожидала. …Счастливая Манька. Где бы она ни нашла этого немытого Вовку, она сама его нашла. Почему-то думалось, что в их детском романе водила Манька, а мальчишка просто собачка на веревочке. Хотя кто его знает? А могла бы спросить, могла…
К утру Ольга уснула, стянув со спинки дивана плед. Проснулась, когда дочь провожала идущего на цыпочках Вовку. Сквозь ресницы, чтоб они не увидели, что она не спит, обратила внимание: парень высок и строен, у него красивые вьющиеся волосы и на боку правда болтался пистолет. Уходил он тихо, по-кошачьи, а дочь осторожно закрывала дверь. А чемоданы так и стояли нераскрытые в прихожей. С чего она взяла, что Манька перво-наперво кинется к ним? Она хорошо, со вкусом одевала дочь, но барахольщицей та не стала. В ней была кулибинская кровь, на которую Ольга злилась, а сейчас вдруг как бы увидела иначе, и ей понравилось, что она в этой своей части папина дочка.
Толчок, который произвела в жизни Ольги Маня, оказался все-таки посильнее, чем «Фауст» Г o те! Во всяком случае, Илью Петровича из головы выдуло напрочь. Поэтому, когда он позвонил уже утром, Ольга не сразу сообразила, кто он есть. Понял ли это Илья Петрович, уловив в голосе Ольги заминку, неизвестно. Может, объяснил ее тем, что женщина укрощала звук телевизора или выключала чайник. Илья Петрович предлагал встретиться тотчас. «Слышите, чем гремлю? У меня прекрасные квартирные ключи», — сказал он. «Без обиняков, — подумала Ольга — и запуталась в слове, не зная, куда поставить мысленное ударение. — Вот что значит пользоваться словами не из своей жизни».
— Имеется в виду, что я тут же срываюсь с места и бегу? — сказала она грубо, как из всех своих мужчин могла бы ответить только Кулибину.
— Именно это и имелось, — засмеялся Илья Петрович, игнорируя грубость, опять же как делал это Кулибин.
— Не выйдет, — ответила Ольга.
— Господь с вами! — закричал Илья Петрович. — И думать не думайте. Я сейчас же заеду за вами. Сейчас же! — И он бросил трубку.
Юная женщина Маня ушла в школу. Ольга только что сдернула с постели белье, стараясь на него не смотреть. От плохой ночи у нее болела голова, а от выпитых таблеток сохло во рту. В квартире было холодно, потому что она настежь открыла балконную дверь. Она сняла лак, и ногти у нее были синие и неживые. Конечно, можно будет просто не открыть дверь. Позвонит-позвонит — и уйдет. Можно будет не подходить к телефону. Но телефон позвонил тут же, это был деловой, важный звонок, ей предлагали на паях купить крохотный магазинчик на Патриарших прудах, конечно, таких денег у нее нет, но можно взять ссуду… Звонили с явным натиском, а это был уже перебор для одного утра. Она хотела положить трубку, но на нее все давили и давили, а тут раздался звонок в дверь, она сказала, что подумает, и с деловым, озабоченным лицом пошла открывать дверь, готовая к труду и обороне. По дороге посмотрела в зеркало. Ничего хорошего. Ни-че-го. Чем хуже, тем лучше, подумала и впустила Илью Петровича. Тут без заблуждений… Он тоже увидел другую женщину, и хотя та, вчерашняя, была упакована так, что ничегошеньки интимного не просматривалось, а эта, сегодняшняя, была почти распахнута и отсутствие лифчика было выражено откровенно, но это был тот самый случай, когда говорят: шел в комнату — попал в другую. Пережить такое разочарование в глазу мужчины было выше тех сил, которые износились этой ночью, но это была бы не Ольга, если бы у нее не было глубоко на случай войны спрятанного резерва.
Он ей на дух не был нужен, этот, будь он неладен, Илья Петрович, но снести такой взгляд и учуять его мысль про то, что он зря как идиот ездил за ключами и униженно их клянчил, — дело того не стоило, вот этого Ольга оставить не могла.
— Проходите, — сказала она, — я сейчас.
В спальне она села на голый «после санации» матрац и стала быстренько «собирать себя в кучку».
«Я напою его кофе, расскажу, что покупаю магазин. Факт эффектный, себя окажет… На этом основании, сами понимаете, мне, мол, не до ключей… Я вся в порыве энтузиазма другого свойства, так что отложим, и прочее…»
Она соорудила на голове оранжевую чалму, спустив на лоб завиток, надела брюки и широченный блузон, лицо смазала кремом до той степени блеска, чтобы было видно: да, это крем, он знак полного доверия к гостю. Даже, можно сказать, знак интимности. Французские карандашики — vive la France!
— сделали тонкую графическую работу, но по мере готовности к роли деловой и уже с самого утра привлекательной женщины Илья Петрович все дальше и дальше перемещался в мыслях Ольги в стан не по рангу берущих, в стан тех быстрых хлопотунов, от которых суеты и тяжести куда больше, чем даже разового удовольствия.
В свою очередь — надо думать — и Илья Петрович делал свои прикидки на разные повороты этой истории. Во-первых, он отметил неоткрытые и стоящие на входе чемоданы. Его мадам ночью распатронила его старенький тряпочный чемоданишко еще до того, как он снял пальтецо.
Опять же… Лежит на диване скомканный плед и плюшевая подушка с вогнутым внутрь углом. Кто-то здесь спал без простыни? Без наволочки? И такой блистательно-яркий на толстом слое пыли паркета босой мужской след.
Тут два варианта, думал Илья Петрович. Или у дамы кто-то уже побывал — тогда, конечно, он с ключами полный придурок. Или дочка дамы уже вполне взрослая давалка и это ее доброму молодцу пришлось рвать когти по паркету. Пылищи-то в квартире, пылищи! Хотя, с другой стороны, сразу понятно, что это пыль временная, что, как правило, пыль тут гоняют мокрой тряпкой. Гоняет дама. Не дочь. На стене фотография девочки лет семи. Это могло быть снято и год тому, и десять.
Ольга вышла, и мысли Ильи Петровича провисли.
— Извините, — сказала Ольга, — моя свинюшка запустила квартиру, и ей еще предстоит узнать, что я об этом думаю. Идемте пить кофе, раз уж вы пришли. У меня через час деловая встреча.
Они вошли в кухню. Раковина горбилась немытой посудой, стол был липким от многажды пролитого на него всего льющегося и протекающего. Ольга ругнулась вполне выразительно, без скидки на присутствие гостя, очень быстро вымыла стол, положила на него яркую салфетку и изящную вазу с веткой ковыля, которые были отставлены на подоконник, видимо, молодым и порывистым народом, жившим тут без нее. Ольга в кухне с тряпкой, веником, чайником была быстра, но не суетлива, и если это слово вообще применимо к женщине при исполнении хозяйственных работ, она тут была куда элегантней, чем в самолете, а про то, что она была сексуальней, и говорить нечего: чалма цвета каротели просто ушибла впечатлительного человека Илью Петровича.
Но Ольга же и осторожила его. Этой даме, понял он, ключами перед носом не зазвенишь и на диван с примятой подушкой ее не потянешь.
— Невыразимая сила веника, — сказал вслух Илья Петрович.
Ольга выпрямилась перед ним и посмотрела на него гневно. Со злостью, сказать было бы мало.
— Вам это все идет делать, — уточнил Илья Петрович, разводя руками: мол, делать это все, кухонное.
— А вашей жене? — спросила Ольга. — Вашей жене это идет?
Для Ильи Петровича это был лишний и даже, можно сказать, бестактный вопрос.
Все многочисленные случайные и редкие не случайные женщины как-то сговорились не спрашивать у него про жену. Одна, правда, спросила, как, мол, Катя относится «к твоему кобелизму». Это была не случайная женщина, а, можно сказать, друг дома, и Илья Петрович тогда просто вышел из себя. Он проорал что-то умное про мух и котлеты, которым надлежит существовать по отдельности, и той, не случайной, надо было бы замолкнуть, а она возьми и подыми с подушки свое большое и белое лицо, первоначальный предмет его вожделения. Илье Петровичу безумно хотелось взять лицо руками и мять его, и умять, мять и умять до какой-то только ему известной, страстно желанной формы. Вот тут, после лишнего вопроса, он это и сделал, за что получил такой поддых, что минут десять откашливался и готов был уже уйти восвояси, но дама попросила у него прощения, объяснив свою резкость тем, что терпеть не может, когда ее трогают за лицо. Даже собственные малые дети. Она, дурашка, так и не поняла причины прерванности романа, и Илья Петрович даже одно время боялся, что она от обиды на него ляпнет что-нибудь Кате. Слава Богу, их, военных, перевели на Дальний Восток, по этому случаю была гулянка, и он, столкнувшись с бывшей дамой сердца, сказал ей:
— Ну дай мне, дай мне еще раз потрогать твое лицо. Ну стерпи секунду.
Странно, но она согласилась. И он взял в руки лицо, взял нежно, в раме его пальцев глупо торчал нос с излишне вычурными для русской женщины ноздрями, сближенные глаза были глупыми, и в них почему-то светился страх. Лицо хотелось уничтожить, но Илья Петрович умел владеть собой, он тяжело вздохнул от невозможности желанного разрушения и отпустил женщину.
— Фу! — сказала она. — Еще чуть, и я бы тебе двинула промеж ног.
Вот какая история ясно и мгновенно пронеслась перед Ильей Петровичем, когда Ольга задала ему неправильный вопрос о его жене.
— Моя жена… — ответил он. — Она хороший человек.
Ольга зашлась от смеха, потом дружески похлопала Илью Петровича по плечу и сказала:
— Правильный ответ, дорогой товарищ! Так всегда и отвечайте.
Он не обиделся. Наоборот, стало как-то даже хорошо и просто.
Кофе он попьет. Ключами не воспользуется. Но, в общем, что-то в этой «неистории» есть. Он еще не знает что, но есть. Это блестящее от крема лицо, чалма, движение по кухне. Он как бы начал смотреть кино, а телевизор возьми и сломайся. Обидно, конечно, зато какая удача для фантазии.
Они пили кофе и вспоминали Париж. Ольга рассказала ему про араба, живущего за счет русской бабы, абсолютно счастливой таким раскладом судьбы. Илья Петрович вспомнил другое: у него есть в Париже приятель, наш, русский, он работал где ни попадя, мечтая хорошо выдать замуж свою жену, которая корпела в Люберцах на какой-то совершенно неприличной работе — не то библиотекарем, не то смотрителем захолустного музея-квартиры. Приятель вызывал жену в Париж как сестру. И все норовил ее подсунуть кому-нибудь в койку. Галка его так измаялась в своих Люберцах, что была согласна на все. Но желающих «русского» не было. В конце концов он с женой порвал окончательно, и с того момента у нее пошла сразу пруха. Она написала какой-то роман с привидениями (девушка оказалась образованной и начитанной) и стала издаваться как оглашенная.
— Как ее фамилия? — спросила Ольга.
Илья Петрович назвал. Ольга видела книжки этой писательницы, женщины неудачливой во Франции, но удачливой на прилавке.
— Ну ладно, — сказал Илья Петрович. — Я вас задержал. Вам уже пора.
— Да ладно вам, — ответила Ольга. — Сегодня у меня дела не будет.
То, что было потом, делом как-то называть не принято. Другие тому определения. И зря. Илье Петровичу, сначала возбужденному, а потом сбитому с толку, а потом опять срубленному чалмой и снова поверженному до уровня дружеской беседы, пришлось очень и очень сконцентрироваться, чтоб не упасть лицом в чистое белье, которое они вместе в четыре руки стелили на разложенном диване.
— Да можно и так! — простодушно сказал Илья Петрович.
— Еще чего? Мы что, малолетки?
Им было хорошо. Получилось, что все предыдущее — Ольгина ночь, и его внутренние развороты туда-сюда, и это хлопанье простыней, — вызвало в них чувство почти семейной устойчивой и давней связи. Будто с молодых лет у них было и было, шло и шло.
У Ольги давно не было так покойно на душе. Илья много ездил. Бывало, он из командировки сразу приезжал к ней, и они жили несколько дней вполне семейно. Они не таились от Маньки. Та, как ни странно, вовсю училась в последнем классе, Вовка ее с горизонта исчез. Ольга не знала, хорошо это или плохо. Видимо, не плохо, иначе Манька бы страдала. Ольга решила привести в порядок ту уже старую сдаваемую квартиру, чтоб дочь после школы съехала сразу и начинала жить своей жизнью. Возник ремонтник, во время их договора вошла Манька. Но это еще ничего не значило.
— Ты на него рассчитываешь? — спросила Манька у матери. — На Илью? Чтоб долго и счастливо?
— С чего ты взяла? — ответила Ольга.
Но Манька попала в точку. Мать именно на это и рассчитывала. Она стала больше бывать дома, бизнес ее шел ровно и спокойно, она не хватала, как говорится, ртом и ж… Отделит Маньку, выдаст замуж — и будет жить скромно, но хорошо. И сделает так, чтоб Илья ушел от своей жены, хорошего человека. Она съездила в поликлинику, где та работала рентгенологом. По дороге туда ее мучила смутная мысль не мысль, так, беспокойство. Потом дошло. У нее уже так было. Давным-давно она уже ходила смотреть чью-то жену. То, что не сразу вспомнилось чью, снова вызвало беспокойство: она что — склеротичка? Но потом так ясно увидела жену Федора. Господи, сколько же лет тому назад это было? И вот она опять идет по тому же делу. Ну так не ходи! — закричала она себе. Но как же не ходить, если уже пришла? Дождалась, когда жена Ильи выйдет в коридор, щурясь после темной комнаты. Жена ненавидяще посмотрела на Ольгу.
— Вы записаны?
— Нет-нет… Я просто сижу, — ответила Ольга.
Жена ушла, но потом по дороге почему-то обернулась и еще раз посмотрела на Ольгу. «Теперь запомнила, — подумала та. — Ну и на здоровье».
Уже по дороге домой пришла мысль. Трезвая такая мыслишка. Из умных. Что жена Ильи много ее моложе. Лучше сложена. Что у нее интеллигентное лицо. Последнее Ольга очень ценила и всеми силами боролась с собственной нет-нет, да проявляющейся с возрастом простоватостью. Ей ведь не дай Бог не приподнять на темечке волосы, не дай Бог стянуть шею водолазкой. И уши ей надо открывать, оттягивая мочки тяжелыми серьгами. Так она борется с лицом, которое «за три рубля». Есть женщины с породистой данностью. Ольга понимает: это лучше красоты. Поэтому приходится порабощать природу. Укрощенная по-мичурински, она вполне сходит за ценный товар.
Илья слинял как-то незаметно. Не грубо, не раз-раз… А с легкой постепенностью, которую, если у тебя голова забита другими делами, вполне можно было бы не заметить… Уже вернулся с бегов Вовка, а у Маньки — ремонтник. Оглянуться не успели, как она окончила первый курс филфака, абсолютно непонятный для Ольги выбор, а ремонтник стал господином Левашовым и стал ездить на джипе, летом они вместе укатили в Грецию и там обвенчались. И тут Ольга вдруг скумекала, что она уже куда больше Пенелопа (в связи с Ильей), чем хотелось бы по определению. Она позвонила ему на работу, ей сказали, что он в командировке в Польше, а был разговор, что если когда туда поедет, то непременно выполнит одно Ольгино поручение… Правда, разговор был давний и между прочим… Но все-таки стало неприятно.
После того посещения поликлиники, когда Ольга увидела жену Ильи, она не была уверена, что ей стоит делать на него ставку. «За таких держатся», — подумала Ольга, имея в виду жену Ильи. Каких таких, сформулировать было трудно. Илья никогда не говорил о семье, хотя о чем они только не говорили. А о Кулибине он знал просто все в подробностях, вплоть до выпирающего зуба. И все-таки расчет оставался. Расчет на случай, коими жизнь наша проложена, как бьющаяся посуда бумагой в таре. Мы все живем «в случаях», и совершенная дурь рассчитывать на полную сохранность посуды. Всегда есть момент «боя».
Я невольно сыграла дурную роль в этой истории. Я рассказала Ольге «историю из жизни».
Мой двоюродный брат, зануда каких мало, женившись тем не менее по страсти, поставил и фигурально, и прямо между женой и миром железную с металлическими крест-накрест перехлестами дверь — на всякий там возможный, гипотетический блуд, потому как единственная для себя женщина была взята с ребенком. И моего брата беспокоила мысль, что если увести из стойла мог он… Бывают такие вывороченные наизнанку умы.
Так вот, его, дурака, срубили под самый корешок. Он ехал по делам в Питер с лаборанткой. Она сама пришла к нему на верхнюю полку. «Не сбросишь же?» — сказала. Потом был звонок жене, та закричала не своим голосом, схватила дитя, и хотя на дверях был железный перехлест — только ее и видели.
— Это идея, — сказала Ольга.
— Это примитивная идея, — ответила я. — Для отмороженных идиотов типа моего брата.
— Не скажи, — засмеялась она. — Есть тип личности, для которого это самое оно.
Потом я поняла, что имелся в виду тип личности жены Ильи. Щурящаяся на свет интеллигентка с высоким породистым станом тоже должна была вскрикнуть и убежать.
— Гордячек надо брать голыми руками, — сказала вдруг Ольга. А я соображала все еще про жену брата, закомплексованную и, между прочим, верующую — ну совсем другой тип личности.
Потом… Потом… До меня дошло: та Ольга, что хотела брать «гордячек голыми руками», стала уже другой женщиной. Привычная мне Ольга, как бы ни колошматила ее жизнь, всегда была, ну, скажем, достаточно смиренна к обстоятельствам судьбы и снисходительна к людям в этих обстоятельствах.
Новая Ольга уже сдала на значок ГТО и была готова к стрельбе по целям. То, что у нее ничего не вышло, было знаком, который ни она не разгадала, ни я. А я ведь давно пристально вглядывалась в ее жизнь, даже ощупывала то, что не давалось в понимание глазу. Однажды она сказала, что специально для меня «притырила» костюмчик для низкорослой леди с проблемами веса. Я поехала к ней, накануне у нее был Илья, его шелковый халат висел в ванной. Я не удержалась, взяла его в руки. Знаете, как иногда нечто отскакивает от тебя, как чуждое: откроешь куда-то дверь — и тут же хочется выйти, познакомишься с человеком — и бежишь исчезнуть, начинаешь читать книжку, а она не просто не твоя с первой страницы — она не твоя расположением слов в первом предложении. И это не вопрос хорошего там или плохого, не вопрос вкуса, это иное. Не твое. Так вот, мужской халат… Мне он был безразличен или, скажем, нейтрален. Меня он не отторгал, хотя сроду в моей ванной не висело ничего подобного. Но почему-то я подумала, что Ольга купила не то своему хахалю, пардон, бойфренду, что деньги задурили ей голову, а эти идиоты мужики сроду не гребовали женскими щедротами, и даже более того… Принимали их с детской жадно-стью.
Вошла и поселилась мысль о несовпадении. Костюмчик для леди с несовременной фигурой был вполне хорош, но именно потому, что было подчеркнуто, как он подойдет именно мне, фигуристой не по нынешним временам, я его, костюмчик, отпихнула ногой. Сама о себе я могу думать что угодно, но, будьте любезны, остальные принимайте меня за современно длинноноговытянутую, ни меньше ни больше, если хотите иметь со мной дело. У каждого свои коники. Такого слова ни в одном моем словаре не оказалось. Посмотрела. Но, ей-богу, оно не придумано. Это фокус, причуда…
Так вот, костюмчик я отвергла по причине своих причуд (коников), взяла что-то совсем другое, вязаное и немодное, и, видимо, из внутреннего моего раздражения выползли слова, что нечего, мол, мужиков баловать дорогим и вообще это не ее, Ольгин, стиль: бахрома, кисти и прочие причиндалы. Ждала ядовитого отпора, но она махнула рукой:
— Да знаю!
Время шло. Илья не появлялся. Как в воду канул.
Зато на ровном месте снова возник
ТАМБУЛОВ
Он позвонил в дверь без всякой предварительной договоренности, а было это глубокой ночью… Что должна была делать Ольга? Она испуганно сжалась в кровати и решила на звонок не отвечать.
Но звонили настойчиво, так, что услышали соседи, они-то и вышли, и соседка кричала: «Оля! Ты дома? Ты дома? К тебе человек, Тамбулов. Ты его знаешь?»
«Знаю, но знать не хочу!» — подумала Ольга, идя к двери. И открыла ее — ведьма ведьмой.
Тамбулов извиняться не стал. Он вел себя так, будто ему рады, будто ему открыли на первый стук и не он всполошил лестничную клетку. Такое умение держаться в рамках собственного сценария — прилетел, пришел, все рады — сбило с толку Ольгину злость, которая уже вполне оформилась в яркие слова, и всего делов — открой рот и выпусти их. Но…
— Надо было позвонить, — только и сказала она ему, по автоматизму гостеприимства включая чайник.
— Дочь не разбудил? — вдруг будто спохватился Тамбулов, выходя из ванной.
— Она живет отдельно, — ответила Ольга.
— Класс! — сказал Тамбулов. — Тогда будем гулять.
Он достал бутылку коньяка, коробку конфет, орешки, все это круглосуточно продавалось на углу Ольгиного дома, поэтому ценности, кроме номинальной, дары не имели. Более того, Ольга знала, что коньяк этот, увешанный звездами, — клоповья морилка, в округе это знали все, его держали в расчете на такого вот ночного дурака. Конфеты тоже были под стать — дрек.
— А если бы меня не было дома? — спросила Ольга. — Вы об этом подумали?
— Подумали, — засмеялся Тамбулов. — Таксист меня должен был ждать ровно десять минут. Почему я и был так настойчив… Куда-нибудь катанул…
— Куда? — Какой правды она добивалась, Ольга не знала сама. Но как-то очень вживе представила себе, что этот клоповный коньяк и гнусные конфеты могли сейчас быть развернуты на другом столе, третьем, четвертом… Конечно, можно пилюлю подсластить: начал-то он с нее… Хотя откуда она знает?
Оказалось, это еще не все. Тамбулов взял ее в охапку и сказал, что воспоминания об этой кухне у него наи… наи… Поэтому не надо задавать глупых вопросов, куда и зачем… Он здесь и тут.
— Идите к черту! — закричала она, вырываясь из рук. — Это я решаю — здесь или там и с кем!
То, как он мгновенно отстал, было по-своему оскорбительно.
— Пардон, мадам, — сказал он. — Как говорится, дело хозяйское.
Потом он долго читал перед сном, Ольга видела свет в щели над дверью, он ее раздражал, как и скрип дивана в соседней комнате и то, как громко там прочищался нос. Ольга думала, какое это все свинство — явление Тамбулова и расчет на ее полную готовность. Но в какой-то момент вдруг пришло сожаление об отсутствии у нее такой готовности, она затормозила на этом и вернулась к мысли о мужчине навсегда, но как можно ставить этот вопрос, когда тебе уже немало лет и любой «гипотетический навсегда» к этому моменту уже есть чей-то навсегда, а значит, не то, не то… Дважды там или трижды навсегда не бывает. Это реникса. Чухня, фигня. Хотя разве не случается такое? Ольга снова стала думать об Илье, о том, как все было хорошо, а вот не заметила, как он был, был — и куда-то делся.
Утром Тамбулов встал рано, стопочкой сложил использованное белье, пришлось Ольге тоже встать, куда денешься, он уже стоял в коридоре, одетый на выход…
— Ни чаю? Ни кофе? — спросила она.
— Да нет, спасибо, — ответил он. — Мне надо успеть на электричку.
Ей хотелось сказать, что по утрам электрички ходят хорошо, мол, десять
— пятнадцать минут роли не играют, но получилось бы, что она его придерживает, а с какой стати?
— Ну, будьте! — сказал Тамбулов вполне благодарным голосом и чуть приостановился у порога, явно затрудняясь с жестами: помахать ли там ей рукой, или поцеловать ей же руку, или, как у нас принято, крепко ее пожать. А может, дело было не в жестах, а в чем-то другом, может, он хотел забрать непочатый коньяк или извиниться за вчерашний нахрап?
— Ну, будьте! — повторил он без всяких жестов.
— Буду! — ответила Ольга, закрывая дверь.
Она долго стояла под душем, и ей все время казалось, что звонит телефон. Но она знала, что это не так. Никто не звонит. Просто у нее такая мания — слышать под душем несуществующий звонок. Потом она пила кофе, отмечая громкость собственных глотков. На подоконнике лежала газета, оставленная Тамбуловым. Газета всяких объявлений, которых сейчас уйма и которые она не читает. Хотела выбросить сразу, но газета была открыта на полосе брачных объявлений. Улыбающиеся иностранцы манили русских женщин спортивными успехами, здоровым образом жизни, любовью к животным и классической музыке. Думалось: с какой стати эти вполне кондиционные с виду мужики — если они такие на самом деле — пользуются этим не самым, скажем, элегантным способом приобрести жену? Какой подвох скрывают вполне респектабельные описания собственной номенклатуры? Не могло его не быть, подвоха, хитрости заманить русскую дуру на наживку, которая наверняка должна оказаться если не дохлой вообще, то уж бракованной точно. «Господин возраста мудрости, вполне обеспеченный, ищет для серьезных намерений русскую даму от сорока до пятидесяти из хорошего рода».
«Господи, — подумала Ольга, — какая ему разница, какого она рода, если он уже в возрасте мудрости? Проговорился старик, проговорился… Нету у него мудрости. Ему бы хорошую деревенскую бабу, чтоб мыла его и пеленала, чтоб ложилась рядом теплым телом и пела ему „баюшки“… Там, что ли, нет таких?» Но что-то зацепило ее в этом объявлении. Хороший род. Это были слова какой-то другой жизни, с другими правилами, другим порядком вещей. Еще когда был жив отец, в доме возникали разговоры о неких родственниках, которые жили где-то в Краснодаре и с которыми «не дай Бог…». Так говорила мама, а папа терялся и как-то неумеючи сердился, говоря, что и среди знатных людей были всякие, а «Зося и Муся» вообще давно нищие, много ли заработаешь в глуши уроками музыки Муси, если учесть, что Зося человек неполноценный. Потом была фотография. Изысканно одетые взрослые и трое детей в белоснежном. Младенец на коленях — это папа Ольги. А две девчушки
— Зося и Муся. Зося была низкорослой и как бы бесшеей, и мама как-то удовлетворенно сказала Ольге: «Она горбунья». Видела ли Ольга эти фотографии после смерти папы? Или те исчезли еще раньше — когда они первыми покидали коммуналку? Но разве она думала тогда об этом? Зачем они были нужны ей, если это огорчало папу, если он то ли боялся, то ли стеснялся каких-то там родственников. Куда как проще было с мамой, дочерью и внучкой потомственных рабочих. Они-то висели на стене открыто — дедушка и бабушка пролетарии, хотя в отдельной квартире и их портреты уже были куда-то спрятаны и за все время Ольге ни разу не попадались.
И тут на нее как нашло. У нее в квартире волею строительных поворотов оказалась в коридоре ниша. Еще папа разделил ее на две части и заделал двумя дверцами. За нижней скрывалось все уборочно-помойное, а за верхней стояли старые коробки и чемоданы. Ольга говорила: «Уедет Манька, сделаю ремонт, распатроню нишу и установлю в ней зеркало».
Сейчас же она тащила себе на голову чемоданы и ящики, и на нее свалилась сбитая в комки шерстяная пыль времени, хоть запускай веретено.
Оказывается, ничего никуда не делось. Первыми нашлись бабушка и дедушка хорошего маминого происхождения. Ольга с удивлением обнаружила, что Манька
— одно лицо со своей простоватой прабабкой. Просто невероятно, что так бывает. Если учесть, что ни мама, ни она не имели с ней ничего общего, то можно только развести руками над удивительностью генетического кода, который с полным соблюдением тайны творит свое темное дело наследия — и ничего ты с ним не поделаешь и никогда его не предотвратишь. И проявилось это сейчас, в детстве Маньку считали похожей на Кулибина. Глупости, никакого Кулибина и близко не было, одна прабабка с тяжеловатым взглядом широко поставленных глаз, как бы назначенных лучше видеть левые и правые просторы. Вообще в ящиках и чемоданах была одна труха. Ее, Ольгины, куклы, стянутые резинкой платежки, детские книжки-раскладки, заварные чайники без крышек и крышки сами по себе. А потом нашелся старый сломанный альбом, практически пустой, но вот та семейная фотография, где папа в белом, младенец, была. Двадцать четвертый год. Сохранилась и отдельно фотография Муси, перед самой войной. «Дорогому брату от Муси. Май 41 года». Следов Зоси не нашлось. Да и то! Станет ли себя оставлять на память горбунья?
Больше ничего интересного не было. Никаких подтверждений жизни сестер после войны, хотя ведь помнился этот разговор об учительствовании. Значит, родители что-то знали?
Ольга вглядывалась в лицо тетки. Нет, оно не проявилось ни в ней, ни в дочери. Совершенно отдельное лицо. Было ли у этого лица продолжение? Как знать, может, где-то живет родственник с ее, Ольгиной, родинкой под лопаткой? Ничего не узнать, ничего…
Она взяла фотографии, все остальное грубо затолкала за дверцу. Пока толкала, порушила глубинный слой этой семейной могилы, откуда-то сверху как-то лениво сполз ридикюль. «Вот это да!» — подумала Ольга, забыв обо всем и отдавая должное только этой роскошной старинной вещи, в чем она знала толк. Он был вполне сохранен, этот ридикюль с перламутровыми обхватами и изящным золотым шитьем по вишневому бархату. В седине пыли он гляделся даже дороже и знатнее. Рыская по комиссионкам, Ольга давно научилась определять ценность старых вещей по приглушенности цвета, по этой «патине времени», которая и есть главное для ловцов. Потому как очисти, отполируй — и вещи может не стать. Время — самая изысканная штука, на него даже дунуть страшно, и Ольга не дула, она несла на вытянутых руках ридикюль, думая о странностях наших порывов. Какого черта полезла она в эту нишу? Что ее толкнуло? Она не помнила. Она раскрыла ридикюль.
Там было несколько писем из Краснодарского края. В одном из них Муся сообщала, что «папу и маму посмертно реабилитировали, но что с того? Как будто мы не знали, что они ни в чем не виноваты? Хотя ты (имелся в виду Ольгин отец) считал иначе. Тебе должно стать горько, но я не буду тебя утешать… Ты должен прожить свою муку сполна… Хотя, может, я, как всегда, преувеличиваю положительную роль человеческого стыда…»
Видимо, отец ответил на это письмо. Судя по всему, ответил глупо.
«Я не буду считать заводы, фабрики… — писала Муся. — И даже победу, о которой ты пишешь так высокохудожественно, тоже считать не буду. Разве не мы напали на финнов? У нас были хорошие мама и папа, и их убили, как зверей. Тысяча заводов мне этого не оправдает…»
В последнем письме Муся писала, что «немножко больше стало желающих учить детей музыке. Такие они странные, эти дети. Они не слышат то, что играют. Мы бы хотели с Зосей посмотреть на твою дочь. На фотографии она на тебя совсем не похожа. Мы с Зосей часто разговариваем, что будет со всеми этими детьми и твоей Олей потом. Почему-то их жалко. Им уже приготовлена плохая жизнь».
Были в ридикюле письма и от неизвестных Ольге людей. Одно вообще странное, без конверта, без начала: «…ли. Думаешь, все идет как надо, а оно возьми и встань на голову. Конечно, в Москве все иначе, там у вас продают макароны, но не в еде дело!!! Я питаюсь мелко. Но когда живешь и ждешь, что может случиться любой бабах, то уже нервы на концах истрепаны… Вы верите в коммунизм в восьмидесятом? Я — нет… И хорошо, что не доживу до этого года, мне ихнего не надо… Но в Москве все иначе, вы там как Бог на небе, ничего не знаете, у вас макароны, а мы так и ждем, так и ждем… Имею в виду плохого… Перечислить хо…»
Буквы в письме как спятивший табун. То все врозь, то так сцеплены лбами, рогами, что не разорвать. И все крупно, крупно, не письмо, а наскальная живопись.
Почему она, Ольга, не знала, не ведала ничего про родительский мир? Это ее личное свойство — или так у всех и родительская жизнь воспринимается детьми только с точки зрения твоей, собственной? Она как бы прикладная, она не сама по себе. Разве ее Маньку интересуют ее, Ольгины, дела? Ее вот эти самые мысли врасплох, ее смятение, все то, что, собственно, и составляет ее, Ольгу? А что ее составляет?
Когда она потом начала этот разговор со мной, мне хотелось послать ее к черту. Мне давно была в тягость ее манера предлагать мне обстоятельства своей жизни, небрежно сбрасывая со счетов меня саму с моими обстоятельствами. То мое давнее любопытство к ней как к некой диковинке (по сравнению с собой) закончилось уже много лет тому. Осталось только удивление этой беспардонностью перед моей закрытой дверью. Вот она вошла. Вот села, закинув красивую ногу, в самой что ни на есть эстетически рекомендованной позе. Вот она смотрит на меня ловко подкрашенными глазами, отмечая и мой затрапезный вид, и непорядок на моем письменном столе, а значит, я только что из-за него, и пыль на моем «антиквариате» семидесятых годов, зеркально полированном, а потому так разоблачающем его хозяйку, не удосужившуюся взять тряпку, и прочее, и прочее… Я давно знаю этот ее цепкий взгляд налетчицы, которой в секунду надо вычленить главное и самое ценное. Выясняется — самое ценное в моем доме я сама. И она останавливает свой взгляд на мне. Я выше моего дээспэшного барахла. Во мне хотя бы кровь.
В три нитки идет вязь ее рассказа. Престарелый господин из Франции. Некоторая обнаруженная изысканность в ее происхождении. (Дворяне, расстрелы, учительницы музыки и горбунья, как известно, горбун — к счастью.) И тема возможной жизни в стране, где на голову не может случиться любой «бабах».
— Чего ты боишься? — спросила я. — Потерять цацки, цену которых у нас все равно никто еще понимать не научился? У тебя же, по большому счету, ничего нет. Ни дачи, ни машины. У тебя есть день на завтрашний и послезавтрашний день, а на три дня вперед у нас лучше вообще не думать…
— Вот! Вот! — радостно ответила она. — Я про то же. Я смотаюсь к этому престарелому.
— А Илья?
Так случалось не раз, что я застревала на уровне Ольгиных позапрошлых мужчин, а Илья для меня был вообще вчерашний.
— Несчитово, — ответила Ольга. — То есть я еще не знаю точно. Может, он из командировок не вылезает. Но что стоит в наше время слетать в Париж? Я даже не так сделаю. Я еще заеду в Варшаву, надо с ними завязывать… А потом… Красиво так… Наведаюсь к «жениху»… Ты как считаешь, идет мне этот оттенок волос или лучше носить свои?
Смешно меня спрашивать. Скажи я ей, что мне нравились ее настоящие волосы густого каштанового цвета, то куда девать последний десяток лет, когда она каждый раз была разная, и мне это тоже нравилось, и много раз я была сама почти готова на нечто большее, чем простое подкрашивание седины, но в последнюю минуту пугалась каких-то странных, в сущности, иррациональных вещей… Не уйдет ли с цветом волос что-то необычайно важное, чего я не замечаю имея и могу осознать только утратив? Я мастерица усложнять вещи простые. Я выгибаю стенки рисованных мной квадратов, но меня тут же раздражают и получающиеся многоугольники. Я вытягиваю их до круга и корчусь от отвращения. Мое любимое тело (или не тело?) — лента М o биуса, самое странное из простейших творений и самое простое из странных. Но поди ж ты! Какой захлеб от путешествия по ленте без верха и низа.
Это не к тому, что на простой вопрос о том, как выкрасить волосы, я нагромождаю нечто совсем другое: ты мне про чепуху, а я тебе про ленту М o биуса. Хотя да, так именно и получается. Я противопоставляю. Я защищаю несчастным М o биусом право на незыблемость жизни со старой мебелью и полным отсутствием необходимости искать жениха в Париже. В этот злосчастный день у меня не хватило ума не противопоставлять и сравнивать, а просто, выслушав, понять Ольгу — или не понять, но хотя бы сделать вид. Что бы стоило мне сказать: «Ты хороша в легкой рыжине…» Я же сказала другое:
— Дойти до брачных объявлений — ну знаешь…
— Я не дошла. Тамбулов оставил газету на подоконнике.
— У тебя был Тамбулов?
— Он просто переночевал, хотя поползновения были… Именно с этого все и пошло. Понимаешь, хочу мужчину навсегда… А мне все попадаются какие-то недотыкомки…
— Это Тамбулов? Членкор? Это Илья? Международник? Просто у них терпеливые бабы… Они прошли с ними путь от начала…
— А я что? Не прошла путь с Кулибиным?.. Его сократили за ненадобностью… И это я ему и его бабе помогала с квартирой… Заслужила я Париж или нет?
Она смеялась мне в лицо, но в глубине ее глаз стыла то ли боль, то ли обида, то ли на меня, то ли на Кулибина.
И я не любила ее в этот момент. Она меня раздражала.
Как потом выяснилось, чемодан с уголочками для легко путешествующей леди она купила, выйдя от меня.
САДОВНИК БАЗИЛЬ
Красивыми буквами Ванда написала ей французский адрес. Уже своим почерком и нашими буквами Ольга изобразила несколько первых фраз. «А потом
— как будет…» Было ощущение легкой тревоги, но и легкой радости тоже. Обратный билет у нее в кармане, деньги есть, если претендент не захочет почему-либо принять даму с порога, она засмеется и уедет на первом же такси. В конце концов, каждая авантюра должна подразумевать плохой конец. Она его тоже подразумевает. Она так давно живет на этом свете.
И все шло как по писаному. Она вышла возле решетчатых ворот с пуговкой звонка. Она позвонила.
И ей открыли.
Сверяясь с бумажкой, она произнесла эту фразу, которая объясняла, кто она и зачем.
— Адрес правилен, — ответил ей, как она думала — Боже мой! — дворецкий или там слуга в босоножках на босу ногу и в старых, но хорошего качества джинсах. — Но ведь не было уговора приезжать без объявления войны? Или?
Тут надо сказать, что русский, с хрипотцой, голос в момент готовности Ольги к французской речи вдруг оказался ей непонятен: она как бы не узнала его на слух.
— Заходите! — сказал этот предположительный слуга, говорящий на странном, почему-то знакомом языке.
По тропинке, которой они шли, чемодан-люкс на колесиках не катился. Но идущий впереди мужчина никакого не то что интереса помочь, а, казалось, даже крупиц знания, что так полагается, не имел. Именно в этот момент — момент волочения чемодана — произошло сложение кубиков в узор.
Значит, она ехала-переехала несколько границ с бумажкой французской речи, а попала на тропу, где впереди идет совершенно русское мурло, она тащит за ним свои вещи, дом же остается резко справа, а ее вводят в эдакий плосковерхий сарай, на дверях которого висит забубенная занавеска-кольчужка, пятьдесят тысяч рублей на любом московском базаре, еще и скинут тысчонок пять, если проявить интерес к лежалому товару.
В домике было вполне опрятно, работал маленький телевизор, на столе стояла чашка с недопитым кофе.
— Объясняю, — сказал мужчина, сев за стол и выпив одним глотком кофе. — Я садовник. Зовут Василий Иванович. По-тутошнему — Базиль. Беженец. Живу на птичьих правах. Хозяин мой… О Господи! Его нету сейчас дома, он гостит в Испании у сестры. И вообще, он никого не ждет… Это моя дурная затея с объявлением. Я ни на что не рассчитывал, просто раскинул большую сеть на случай… Вы просто свалились первая. Он дал мне отпускные, но, так сказать, наоборот… Это он как бы в отпуске, а мне дополнительные деньги за присмотр. Я пустил эти деньги на объявления, где объяснял, на что гожусь… Могу заниматься физкультурой со слабенькими детьми, я сам из спортсменов. Могу сторожить загородные дома, могу жениться на женщине с крупным физическим недостатком, условно — карлице, могу не жениться, а так… Мой хозяин — старик хороший и вполне сохранный. Он давно взял в голову все продать и уехать к сестре, а я ему пустил вошь в голову, что ему надо жениться на русской, которая умеет быть благодарной и до смерти его будет кормить грудью. Он не знает русского языка, но вот это понял — кормление грудью. Он из «Нормандии — Неман», слышали такое? Ну и его в войну кто-то хорошо грудью покормил. Ее звали Лиза. Я ему сказал: «Этих Лиз в России…» Он так смеялся и, уезжая, сказал: «Большая русская грудь может победить испанский интерес. Если, конечно, хороший род»… Та его Лиза была дочерью врача и играла на пианино пальчиком. Ну вот я и «запустил дурочку». И вы тут как тут… Больше никаких предложений на мои объявления не было. Мне тут надо закрепиться. У меня в России сын маленький остался. Ему пока от меня как от козла молока. Но главное — его надо спасти от русской армии. Конечно, я идиот, что говорю вам всю правду… Но это всегда дешевле, чем вранье. Вы на что клюнули? Нет, он, конечно, славный старик, хороший дом и все такое. Дом, правда, закрыт и поставлен на охрану, он мне не до конца доверяет, что нормально, я считаю… Но есть лаз — старик понятия о нем не имеет — через бывший винный погреб, я могу вам предложить экскурсию, @чтоб не считалось, что даром съездили.
Все это время Ольга тупо смотрела телевизор. После тяжелого чемодана ее как бы слегка ударило в голову, и сейчас там сумрак и метались серые тяжелые тени. Это было не больно, но мучительно как-то иначе.
Она смотрела на мужчину, который сидел к ней впол-оборота, ей казалось, что она видит вокруг его головы эфирное тело, но потом выяснилось, что все предметы имели размытый абрис, откуда-то из памяти вылезли слова «отслоение сетчатки», и ее охватил страх тяжелой болезни, которая могла ее настичь тут, в чужом садовом домике. Страх поднял ее с места, и она сказала, как ей казалось, что-то важное и грубое железным голосом, а на самом деле слова едва разжали ей губы, и она упала бы, не будь рядом человека, который уже так много ей рассказал про себя, что ей лучше как бы и не знать. «Как глупо», — подумала она, теряя сознание.
Ольга увидела перед собой потолок с легким подтеком, напоминающим туповатый Кольский полуостров с пипочкой мыса Святой Нос. В школе ее глаз всегда упирался почему-то в него. «Тупорылый остров» называла она его, но пипочка смиряла с ним, пипочку, крохотную загогулинку, она почему-то любила. Как будто создатель, сляпав полуостров кое-как, бросил напоследок завиток, чтобы тупорылому было чем гордиться.
Она повернула голову туда-сюда, голова поворачивалась, и никаких эфирных тел Ольгины глаза не видели. Она попробовала встать, но мерзкая тошнота стала подыматься к горлу, и снова ее обуял ужас болезни, но в дверях возник мужчина и с порога закричал, чтоб она лежала, что у нее зашкалило давление, но он сделал ей укол и ей просто надо полежать. Делов!
— А лучше усните. Или вам пи-пи? Сейчас будет хотеться, потому что укол мочегонный… Скажите, я вам подам.
Видимо, на этих словах она снова потеряла сознание от ужаса, а когда пришла в себя, то действительно очень хотела по-маленькому. Но голова была ясной, и когда она спустила ноги на пол, уже не было этой стремительной тошноты. Ольга дошла до двери, не оскорбляя себя стоящим горшком, на улице был уже почти вечер, роскошный воздух сада ворвался в легкие так нагло, что пришлось закашляться от захлеба, и он тут же возник, мужчина, и дальше было совсем невероятно: он держал ее под мышки, а она долго писала под куст роскошных роз. Почему-то не было стыдно, а было ощущение покоя и защищенности, и хотя то полушарие, которое отвечает в нас за логику и анализ, уже прочирикало ей, что это полная чушь — защищенность, идущая от нищего и бездомного мужика, мечтающего о сторожевой работе, но как смешны эти потуги разума диктовать там, где царствовало простое, можно даже сказать, травяное ощущение.
Базиль-Василий рассказал ей, что ухаживать за больными он умеет давно, его бывшая жена хроник с младых ногтей, а когда она мужественно, через все запреты, родила сына, то «дух из нее практически вышел». Он, Базиль, и хозяина пользует сам: укол, массаж, клизма — это ему за-просто.
— Тогда вам цены нет, — тихо сказала ему Ольга.
Это были, в сущности, первые слова, которые она ему сказала, если не считать французского бреда при встрече. Потом он ее кормил. Отводил в туалетный сарайчик, где были вода, душ и все прочее. Потом он делал ей укол. «Я знаю, так надо. Два укола, а потом перейдем на таблетки».
— Где будете спать вы? — спросила Ольга, когда ее стало клонить ко сну.
— Будете сильно смеяться, — ответил он. — Но с вами. Диван раздвигается широко. На полу я не могу. От земли тянет, а у меня застужены почки.
— У меня нет, — ответила Ольга. — Постелите мне на полу.
— Бросьте, — ответил Базиль. — Двум авантюристам самое место в одной постели. У меня два хороших толстых одеяла.
Когда она легла, он велел повернуться на живот и нежно и сильно промассировал ей шею. Потом подушечками пальцев потер ей кожу на голове, это было волшебное ощущение, и она уснула, забыв обо всем. Сквозь сон она слышала, как он укладывался рядом.
Проснулась она с ощущением полного здоровья и чувством непонятной радости. Пришлось еще раз слегка прищучить логическое полушарие, взбрыкнувшее умственностью. На столе стоял стакан сока и лежал завернутый круассан.
«С добрым утром! — гласила записка. — Недеюсь быть скоро. Повесил гамак. Покачайтесь. В холодильнике найдете еду, если задержусь».
Ольга медленно прошлась по саду, дошла до дома, явно старинного и требующего ухода. Окна были плотно зашторены. Если бы у нее были силы, она определенно бы влезла на карниз и заглянула в то боковое окно, в шторах которого была щель. Но сил не было. Почему-то подумалось, что она, если бы захотела, все-таки могла бы стать хозяйкой этого дома, стать «той Лизой», которая осталась в памяти старика. Но эта мысль как пришла, так и ушла. Ну не буду я хозяйкой этого дома. И не надо. Возвращаясь к садовому домику, Ольга увидела сохнущее на веревке мужское белье — трусы, майки, носки. Все было хорошо отстирано и аккуратно повешено, ничего не косило, ничего не свисало абы как. Именно так вешает белье она сама, ненавидя небрежность. Как он сказал: два авантюриста в одной постели? Она спала как убитая, она не ощущала, не помнила мужчину рядом. И сейчас ей почему-то стало обидно за это. «Тебе просто полегчало, сволочь…» — подумала она о себе беззлобно и весело.
Базиля все не было. Пришлось открывать холодильник, чтоб сделать яичницу с помидором. Потом она легла и легко уснула, а когда проснулась, уже начало смеркаться. Ее охватило беспокойство. Что она будет делать, не приди садовник? А случись с ним что, об этом ведь можно и не узнать. Он человек без визы. Она открыла шкаф. Документы лежали прямо сверху на полке. Взяла серпастый и молоткастый. Василий Иванович Лариков. Родился 3 февраля 1953 года. Значит, моложе ее на семь лет. В паспорте лежала фотография худенького мальчика, очень похожего на отца. Только улыбка была не его. Совсем другая. Ольга даже поискала на полке фотографию той, что дала мальчику улыбку, но близко ничего не лежало, а рыться глубоко не хотелось. Зачем ей это? Она ведь просто должна была узнать, что человека, который держал ее вчера над травой, зовут Василий Иванович Лариков.
Ольга пошла к воротам. Оказывается, они были закрыты. Почему-то ее это не испугало, а, наоборот, успокоило. Он придет, раз он ее запер. И тут она увидела, что он бежит по дороге. Как долго он бежит? Она ведь не знает тут ничего, подъехала на такси. А где здесь метро или автобус, она без понятия.
Василий увидел ее за решеткой.
— Не сердитесь, ради Бога! Вы пили таблетки?
— Какие таблетки?
— Я оставил на холодильнике! Вы не открывали холодильник? Ничего не ели?
Она просто их не заметила. А под ними бумажку: «Примите утром и днем по две штуки».
Не заметила.
А он уже шел к ней с аппаратом, изящная (не наша) манжетка охватывала ей руку.
— Совсем неплохо, — сказал он. — Вы днем спали? Погуляли в саду?
— И рылась в шкафу. Теперь я знаю, что вы Лариков Василий Иванович. Я забеспокоилась. Думала: придется искать. Кого?
— Ну, я ваш паспорт еще вчера посмотрел, Ольга Алексеевна. Так что мы квиты.
Он стал готовить ужин, отказавшись от ее помощи. Ей пришлось видеть его спину, но она уже поняла: у него что-то случилось. Напряжен. Сосредоточен.
— Мое ли дело, — сказала Ольга, — спросить, какую мысль вы думаете?
— Скажу, — ответил он. — Сейчас сядем за стол — и скажу.
…У него все устроилось. Его берут в семью под Парижем, на ферму. Хозяева не настоящие фермеры, то есть не кормятся с этого, просто, прожив долго в Алжире, вернулись в страну, и по их деньгам оказался этот сельский дом.
Хозяин имеет хорошую военную пенсию, у него жена и парализованная дочь. «У нее мертвые ноги от детской травмы. У отца обнаружился рак в последней стадии, мать — по-русски бы сказали: недотепа. Да, с двумя больными и на самом деле справиться трудно. Приходит женщина, но это ненадежно».
— Вопрос им надо решать капитально. Нужен мужчина вместо мужчины. Не на день-два, а, как говорится, на всю оставшуюся жизнь. Мой хозяин меня рекомендовал. Это мой крайний случай. И, наверное, единственный.
— Вы мне вчера проговорились про карлицу. Значит, это был не треп?.. В сущности, вы уже все знали?
— Ну да, ну да… Карлица как образ несчастья. Хотя сегодня мне уже стыдно за это слово. Девушка вполне хорошая… С достоинством…