Армия любовников Щербакова Галина
В тот день Кира то ли послала зачем-то Мишу к Ольге, то ли Ольга о чем-то ее попросила, но высокий красивый молодой мужчина переступил порог женщины, которая только-только оформила развод, ощутив при этом не желанное освобождение от опостылевшего Кулибина, а тревогу и даже страх. Дело в том, что очередь из мужчин к Ольгиному сердцу не встала. Она тогда посмотрела в зеркало и увидела, что сорок один год сидит в ней всеми своими месяцами и неделями, время впечаталось в нее со вкусом, смачно, обвисло на уголочках рта, набрякло под глазами, подбородок вообще сдался времени без боя, безвольный пленник лет.
В этот ее момент и появился Миша.
— Боже! Как ты вырос!
Он называл ее «тетя Оля». И меня он называл тетей. А вот Киру он называл Кирой, и это было предметом наших рассуждений. Мы приходили к выводу, что Кира была подсознательно выведена ребенком из пределов родственности, тогда как мы почему-то, скорей всего назло, стали его тетями.
Так вот, в тот день, день прихода, Миша сразу назвал Ольгу Ольгой. Это был хороший ход, тем более что он был интуитивным, а значит, сердечным и нерасчетливым. Неумственным.
— Знаешь, — рассказывала мне Ольга, — я хотела его поправить, шутейно так, но не стала. Передо мной стоял взрослый мужчина, и он — понимаешь, он сам! — определял характер взаимоотношений с женщиной. И хоть я тогда была на себя не похожа, тетей — извини! — я ему все-таки еще не была.
— А что было дальше?
— Все, — ответила Ольга. — Все, что полагается, когда мужчина делает выбор.
У меня были на этот счет сомнения. Сомнения относительно первого шага Миши. Я предполагала Ольгину инициативу. Я ведь помнила, как Мишка сидел у меня на коленях, а я его высаживала на горшок и подтирала ему попку, мне трудно было представить, чтобы он мог взять меня сегодняшнюю на руки и отнести на кровать, ну разве что я рухну при нем в гипертоническом кризе. Я давно знаю: представлять себя в ситуации другого — дело сколь увлекательное («И тогда я встала на ее место!»), столь и бесполезное для понимания другого («Ну, встала… На чужом месте ты находишь самого себя»). Вся штука, что никаких плодов знания подмена «я» на «он — она» не дает. Мы ведь так упоительно индивидуально совершаем все наши немыслимые глупости. Дальше — почти парадокс: случай чужой глупости кажется нам тем более невероятным, чем скорее мы к нему приближаемся по подспудно-подкожному порыву. Когда мы говорим: «Я бы ни за что!», то скорей всего мы поступим еще пуще. Так что я сцепила зубы и не произнесла никаких заклинающих слов.
Хотя вся последующая информация подтверждала, что Ольга не врала.
— Ты бы видела меня тогда! — говорила Ольга. — На мне же лица не было!
— А остальное было? — спрашиваю я.
— Не хами. Было. Он так нежно и долго меня раздевал.
Тут нужна и Кирина версия:
— Я с ним уже не разговаривала месяца полтора. Его мать давно жила дома, в больнице ее обучили макраме, и она делала его на продажу. По субботам стояла в Измайловском парке. Это давало ей неплохой заработок, и она не бедствовала. Я предлагала Михаилу переехать к ней. Он работал в умирающем от истощения литературном журнале и, в сущности, ел из моего холодильника. Он нахамил мне. Сказал, что, как законопослушный человек, живет по месту прописки. Я с ужасом думала, что он может со временем привести девку, жениться, родить ребенка, а меня они потом удавят моими же колготками. Ну хоть трави его первой! Но девок он не водил, это точно. Пропадал на время, и я молилась, чтоб не возвращался. Но он возвращался, загаживал мне ванну, лежа в ней после своих игрищ часа по два. Теперь я понимаю: он тоже искал выход. А выход в его случае — обеспеченная женщина. Но когда я его посылала к Ольге, ее я и в дурном сне не видела в качестве той самой нужной женщины. Разве что Маньку. Девчонка подрастала, шестнадцать лет… Самое то, чтоб трахнуть ее капитально, с прицелом.
Не знаю, что клубилось в Мишкиной голове, когда дверь ему открыла тетя Оля. Она была самой удачливой, самой приспособленной и, что там говорить, самой яркой женщиной, если нас всех поставить в ряд: маму-макрамист-ку, сволочь мачеху, затюканных жизнью родительниц его приятелей, коллег по работе, филологических дам, безупречных в искусстве мата внутри стилистики языка, но до чего ж бездарных при более тесном, но бессловесном приближении. Я сама вполне хороша для этого списка и становлюсь в него с честной печалью.
Я представляю все так: Ольга открыла дверь, и умный глазастый Михаил увидел все и сразу: он увидел момент разрушения женщины. Она ведь только-только от зеркала. Она провела инвентаризацию собственных доспехов и поняла, что они слегка износились и торчат из нее всеми ржавыми углами и вот-вот придавят совсем.
Миша — умница такой! — увидел за секунду момент ее полного падения и понял — или знал? — как подхватить ее в этот момент.
Если я принимаю эту версию, то в чем я тогда подозреваю Ольгу, в каком таком лукавстве? Просто мне казалось, что между тем, как она, потрясенная собой, открыла дверь, и тем, как он, потрясенный ею, подставил руки, было еще нечто.
Было. Могло быть. Пустяк, он даже не стоил разговора. Однажды Ольга пригласила нас с мужем в театр — как я понимаю, остались невостребованными чьи-то билеты, — я ухватилась за них, уже забыла, как это делается — «ходить в театр», она была с Манькой, без Миши — щадила впечатлительность моего мужа, он ведь старорежимный, считал ее разрушительницей всех и всяческих основ существования, у которой понятия «хорошо» и «дурно» пребывают в хаотическом объятии, когда не поймешь, где, что и почем. Поэтому мой муж существовал отдельно от нашей дружбы, и информацию о жизни Ольги я выдавала ему дозированно, капельным методом.
Так вот, в фойе она пошла нам навстречу, красивая, элегантная… Подойдя к мужу, она позволила себе почти интимный жест — чуть оттянула узел его галстука вниз. Конечно, мой дурак тут же водрузил его на место, не дав даже паузы на то, чтобы отделить друг от друга эти два движения. А Ольга ведь так старалась подружиться с ним, она как бы освобождала его мужскую глупую шею от за-стоя, от петли, она давала ей волю… Мой благоверный ее зова к свободе не принял.
Теперь вернемся к Мише. Когда она открыла ему дверь — я так себе представляю — и он переступил порог, она тоже каким-то образом дала ему волю. И клас-сный, замечательный зеленый знак Мишей был понят и принят.
Это был период Ольгиного расцвета. Счастье исторгнуло из нее наконец память о Членове как о человеке, который «он, и только он». В этом освободившемся месте ее души вырос развесистый куст бузины, который, как говорят, хорош для чистки больших медных тазов, потерявших в наше время смысл предназначения. Боже, как отвратительно я язвлю! Как даю повод говорить о мелкой женской зависти!
Миша покинул Кирины пределы, та быстренько выписала его, подарив паспортистке шикарный набор блестящих кастрюль. Паспортистка была так счастлива, что чест-но спросила, не надо ли выписать еще кого. Или, наоборот, прописать. Кира сообщила об этом Мишке, тот ругнулся. Ольга же сказала: «Успокойся. Она права. Тебе надо прописаться к матери». Она и устроила это все в три дня, побывав у Мишиной матери-макромистки. Там она увидела замечательные работы, цены которым слабая умом художница не знала. Ольга скупила у нее все оптом, надавала ей указаний, получалось, что она — благодетельница. И сына, и матери, и Киры. Кстати, Михаил с ее подачи плавно снялся с дрейфа в литературном журнале и пошел на курсы менеджмента или как это называется… За курсы тоже платила Ольга, но ей было не жалко. Ей было хорошо.
Она сходила к очень дорогой гадалке, которая «знает все», та предсказала ей восемьдесят два года жизни, тяжелую операцию в шестьдесят, после чего глубокое взаимное чувство, потерю этого человека в ее семьдесят, но все это было уже фэнтези… Ольга слушала и смеялась, чем рассердила гадалку. На вопрос о Мише гадалка была менее щедра в подробностях, из чего Ольга сделала вывод, что с ним у нее не очень надежно. Но странное дело: печали там или тем более скорби не возникло. «Никаких навсегда, — сказала она мне. — Считай, что я вышла погулять на лужок. Я сейчас разнузданная лошадь».
С захватывающим интересом наблюдала за романом матери Манька, что даже несколько обескураживало Ольгу. Такого полного приятия ситуации она не ожидала, готовилась к обороне там или душещипательному разговору, ан нет… Ничего не потребовалось. Дочь ходила с ехидной мордой, играла с Мишей в «дурака», вечерами они вместе смотрели телик — вполне глупая семейная жизнь, которая, как говорят умники, и есть самая устойчивая.
Однажды пришел Кулибин. Он не удивился Михаилу, он все знал, но когда тот полез в холодильник как свой и прямо возле него на коленке отрезал себе кусок колбасы, а потом об штаны вытер пальцы, Кулибин перевел глаза с матери на дочь: дочь была в прыщиках, тогда как мать блестела чистейшей отдрессированной кожей, — вот тут Кулибин не выдержал и сказал:
— Ну, вы даете стране угля…
Ему стало жалко своего диванного места, своей кухонной табуреточки, вообще этого дома, который еще вчера был и его домом, а не домом этого молодого козла, поедающего колбасу.
Он посмотрел на Ольгу и сказал уверенно, хотя как бы между прочим:
— Надо дать объявление на размен квартиры.
— Но мы ведь договорились, — ответила Ольга, тоже уверенно и тоже между прочим.
— Не получается, Оля, — честно сказал Кулибин. — Деньги я тебе верну. Я не много истратил. Если хочешь, я заберу с собой Маньку. Тебе ведь, должно быть, не очень ловко жить вместе с таким жеребчиком и половозрелой девицей? Да и ей… Да и мне…
— Ищи себе однокомнатку, недорогую, скажешь, сколько просят…
— Ты это поднимаешь? — удивился Кулибин.
— Не твое дело. Ищи.
Тогда у Ольги еще не было машины, хотя деньги на нее лежали.
У нее был страх перед рулем, мотором, дорогой. С этим надо было что-то делать, и была, была мысль — приспособить Мишу водилой. Она была уже совсем, совсем близка к тому, чтобы сказать ему: «Получи-ка права». Сейчас же, после ухода Кулибина, который пришел за какими-то своими бебехами, она этой своей мысли дала отставку.
А ночью проснулась с тревогой в душе. Она вдруг поняла, что все у нее не то и не так и что тянуть эту связь себе дороже. За курсы его заплачено, вот окончит их, устроится на хорошее место — и пусть идет в одиночное плавание. Кулибину же надо помочь с квартирой. Когда она это сделает, будет свободна и покойна: ей ведь жить долго — до восьмидесяти двух — и можно никуда не торопиться. Но в душе что-то саднило, першило, пришлось встать и выпить таблетку седуксена. Когда вернулась и легла, Миша даже не пошевелился. Вспомнился Кулибин, который всегда просыпался на ее ночные вставания, он всегда догадывался, что она пьет таблетку, тогда он обнимал ее и бормотал ей какие-то слова не слова, а так, выдохи сочувствия и понимания. Получалось, что ей нужен такой, как Кулибин, но именно он ей не нужен, вот он приходил, сидел, что-то говорил, а она думала, что к его впередсмотрящему зубу так и не привыкла. Она помнила его своими губами, и это было не то воспоминание, которое хочется оставить на всю жизнь… Уснула Ольга с мыслью, что Кулибин ей не нужен, ну а если уж очень запонадобится, то ведь стоит только свистнуть! В это она верила свято, как в свои восемьдесят два.
КУЛИБИН
Он честно искал квартиру. Ездил смотреть, встречался с хозяевами, входил в разного рода цепочки обменов и продаж, на работе дела не было, так что можно было поиску отдаться целиком.
Кулибин увидел огромное количество женщин продающих и не менее огромное
— покупающих. Они все обменивались друг с другом телефонами, и он даже не заметил, как вошел в азарт. Это был совершенно новый мир отношений, в нем чуть иначе разговаривали, здесь спокойно, без придыхания назывались большие суммы денег, и хотя у Кулибина было две тысячи четыреста восемьдесят пять долларов и зарплата, не выданная ему уже за четыре месяца, у слышанных сумм была куда большая аура. Кулибин вдруг однажды сказал себе: «А я мог бы стать авантюристом, если б захотел», — но тут же понял, что это неправда. Даже очень бегающий по адресам Кулибин все равно был по-советски ленив. И снова, в который раз, он с уважением подумал об Ольге. Вот она — что хотела, то и могла. И пришла злость на тот праздник и на Веру Николаевну, с которых начались его проблемы.
Вне всякой логики, даже можно сказать — вопреки ей, Кулибин купил торт «Птичье молоко» и поехал в Дмитров.
Веры Николаевны не было дома. Соседка Люся, существо гадостное, сообщила ему, что «Верка в бане, надо же сходить хоть раз в месяц. А то гремит тазом, как какая-нибудь инвалидка».
«Надо уйти», — подумал Кулибин — и ушел бы, но на него обрушились воспоминания детства: как он ходил в баню с матерью и сестрой, а одна тетка подняла визг, когда вдруг заметила его вздыбившийся кончик, а он его просто почесал, тело всегда начинало чесаться в предбаннике, видимо, предвкушая горячую воду.
С тех пор мать его отправляла в мужское отделение, прося кого-нибудь из знакомых потереть ему спину. Но, как правило, мужики, раздевшись, тут же забывали о нем, и он мылся как мог, как получалось. После бани дома всегда пили чай, с медленным затягиванием жидкости в рот.
В руке у Кулибина было «Птичье молоко». Он вдруг подумал, что может устроить радость Вере Николаевне. В ее жизни может случиться такой же хороший чай. А тут и она сама появилась на дорожке к дому, белея пресловутым тазом, который всегда стоял у нее в углу, прижавшись к дивану.
Вера Николаевна прошла мимо Кулибина, как мимо стенки. Ну что угодно! Что угодно! Но такого он не ожидал.
— Вер! — сказал сразу овиноватившийся Кулибин. — Вер! Я чаю хочу с тортом.
Она повернулась к нему и сказала весь текст, выученный наизусть. Что он оказался подлецом, тогда как ему так много было доверено. Что пусть он идет к своей спекулянтке, как бы иначе их сейчас ни называли. Смысл один: есть на свете и получше его, с которыми понимание и чувство и все такое…
— Возьми торт! — перебил Кулибин. — И можешь его выбросить.
— Ладно. Зайди на минутку, — как-то вдруг враз, поменяв температуру слов, сказала Вера Николаевна.
Она раздевалась медленно, и в комнате запахло баней, и это был хороший дух, располагающий к дружбе, а не к сваре.
За чаем мокроволосая и простецкая Вера сказала, что есть человек, у которого серьезные намерения. Он овдовел, остался мальчик, играет в шахматы, серьезный, не то что нынешние. Конечно, мальчик живет у дедушки и бабушки, кто ж его отдаст, но отец есть отец. Прийти там в гости или сходить в музей. Вера Николаевна к нему переезжает в Москву, у него огромная квартира в центре. Кулибина просто затошнило от этих новостей, но не потому, что ему было противно, а от возбуждения нервной системы, которая так остро восприняла успехи в жизни бывшей пассии. Откуда было знать кулибинской нервной системе, что вторую половину своего рассказа, начиная с овдовения, Вера Николаевна просто намечтала. Тем более что жена ее поклонника на самом деле была на грани и держалась только на уколах. Мальчик тоже существовал и правда находился у бабушки. Вадим Петрович приводил Веру Николаевну к себе пару раз после манифестаций. Однажды она у него помылась в ванне, и он дал ей огромное полотенце, в которое она завернулась, как дитя. Очень сексуальным получилось последующее ее разворачивание, и Вадим Петрович достойно оценил ее тугой нерожалый живот, втянутый в пупочную ямку. Именно разворачивание и внимательное оглядывание ее доспехов вызвало у Веры Николаевны рождение мечты. С чего бы иначе так присматриваться к самой что ни на есть сути — пупку? Но жена тем не менее была еще жива, а на последней манифестации Вадима Петровича не было, хотя Вера Николаевна и становилась на цыпочки и даже подпрыгивала на носках.
После чая Кулибин было поднялся, чтобы уйти, но Вера Николаевна тяжело вздохнула и сказала:
— Да ладно тебе… Раз сам пришел…
Этого уже Кулибин не понимал и, хотя, конечно, остался, потом даже как бы мстил этому неизвестному Вадиму Петровичу, которого не знал и знать не хотел.
Уже после всего, отдыхая, Вера Николаевна рассказала Кулибину, что ее московская тетка переписала на нее однокомнатную квартиру, а сама уехала на Украину. Конечно, не за так переписала, а пришлось продать садовый участок, но это только полцены, сейчас вот надо кому-то продать эту комнату, хотя польститься на барак дураков нет, расчет только на беженцев, вот завтра придут — из Таджикистана.
У Кулибина же в голове сидела информация о трехкомнатной квартире, где
— этого он, конечно, не знал — Веру Николаевну заворачивают в большие полотенца. А оказывается, у нее есть и однокомнатная квартира! Везет же некоторым! Он прямо так и сказал:
— Ты однокомнатную продай мне! Ты же переедешь в трехкомнатную. Сколько тебе за нее надо?
Жизнь тысячу раз доказывала человечеству невыгодность вранья, и тем не менее каждый отдельный человек врет как сивый мерин и потом непременно напарывается на собственную брехню собственным же брюхом.
Заегозилась Вера Николаевна, занервничала, поднялась было, но Кулибин опрокинул ее на подушку и положил сверху ногу для страховки, чтоб не дергалась, а дала ответ.
В результате Кулибин остался ночевать. Это была первая ночевка с Верой Николаевной, и то, что она не возражала, давало надежду, что он ее уломает. Она же думала о другом: Вадим Петрович, конечно, разворачивал на ней полотенце, но никаких гарантий при этом не давал. Кулибин тоже не давал, но он сейчас в шахе и мате, и тут, как говорится, возможны варианты.
Утро, которое, как известно, мудренее, выдало такой проект: Кулибин добавляет нужную сумму, деньги от продажи комнаты пойдут на мебель, потому что у тетки одна рухлядь, и они поженятся. Потому что у них — чувство. Чувство родилось ночью, пока они спали, первой проснулась женщина и подумала, что ей нравится просыпаться с мужчиной, конечно, она этого никому не скажет, но у нее в первый раз дошло до такого момента. Все ее возлюбленные всегда уходили до ночи.
Кулибин же остался. Проснувшись в общем тепле, он вспомнил Ольгу, ее отдельность последнее их время в собственном одеяле, ее гнев, когда он посягал на ее территорию, подумал, что, в сущности, он человек простой и ему нужна безыскусность семейных отношений, и нечего тут мудрить. Где это он будет искать себе другую женщину, да еще с квартирой, если есть готовая, почти своя, вполне образованная женщина-физик, с корветом на шкафу и планами на мебель.
Они повернулись друг к другу и так родственно и тепло обнялись, что о чем там говорить еще. В «барачные услуги» Кулибин шел уже спокойно, как к себе домой, Вера Николаевна мимолетно вспомнила Вадима Петровича и неприятную ей привычку грызть ногти — они у него были обкусаны до крови, а он все рвал и рвал бахрому за-усениц.
Будем считать, что жизнь Кулибина устроилась счастливей, чем можно было ожидать для нашего времени. Ольга добавила деньги, она была обескуражена тем, каким довольным выглядел бывший муж. Ольга даже пристала к Маньке, чтоб та ей поподробней описала «мачеху». Манька же верещала от счастья, что с физикой у нее теперь будет о'кей, одной заботой меньше, а что касается самой Веры Николаевны…
— Ну, мам… Она баржа… По определению…
— Что это значит? — спросила Ольга.
— Баржа, и все. Посмотри в словаре.
Ольга нарушила наши правила не приходить ко мне, заведенные еще в эпоху Членова, и явилась совсем уж не по правилам — без звонка.
— Слушай, — сказала я, — так не делается.
Я на ходу убирала что-то ненужное и лежащее не там, но она махнула на меня рукой:
— Брось! Я пришла, а ты мне объясни. Почему я страдаю оттого, что он женился? Где были мои карие очи? Почему они не увидели такой вариант?
Я ей сказала, где они были. Ольга с невероятным интересом выслушала перечень своих интересов на стороне, куда и были обращены ее очи.
— Какой прискорбный реестр! — сказала она насмешливо. — Фантастика! Ни один не лучше Кулибина. Членов? А что Членов… Я так капитально его забыла, что даже плохо помню его лицо… Вот странно… Именно его помню хуже всех. С чего бы это?
— Со старания забыть…
— Тогда бы помнила замечательно. Это же типичный случай «не думай про обезьяну».
— Он разошелся с женой, — сказала я. — Те связи, которые были так важны в прошлые времена, тю-тю…
— Откуда знаешь?
— От соседей. Оксана Срачица ведет репортаж. Членов твой взял за себя соплюшку, лет двадцати.
— Потянуло на молодое мясо… А вот Кулибина нет! Взял ровню. Старую деву. Называется «баржа». Я им приплачивала за покупку квартиры.
— Тебе ничего не стоило его вернуть. Выставила бы за дверь молодое мясо по имени Миша, повинилась бы — и все было бы, как было…
— Мишку я выставила еще раньше. Это была дурь. Кулибин мне тоже не нужен. Это я по душевной пакости — ни тебе, ни мне — говорю. Мне нужен солидный мужчина. Профессор какой-нибудь. Банкир. Граф, наконец. У меня ведь все есть… Я в полном порядке. Но я, к сожалению, не феминистка. Мне надо приклонять голову на широкую и уважаемую грудь. Даже секс — черт с ним! Я хочу респектабельности и целования ручки.
— Сама не знаешь, чего хочешь…
— Высшей пробы хочу. Чтоб даже в самый что ни на есть момент не возникало легкого отвращения от существования физиологии.
— А куда ты, живая, от нее денешься…
— Не знаю… Но хочу князя по этому делу.
— Их сейчас как собак… Купи себе титул и тусуйся.
— Давай лучше выпьем, — сказала Ольга. — За сча-стье Кулибина. В конце концов, он отец Маньки. Зачем ушел, дурак? Потерпел бы чуток… Нет вру! Он мне не нужен… И никто на сегодня не нужен… Я объявляю пост… Буду молиться и вынашивать в сердце образ… Как Агафья Тихоновна или как ее там…
ТАМБУЛОВ
Свалился, как снег с карниза. Дальний родственник по линии отца. Ольга смутно помнила его матушку, которая приезжала с Урала, когда она была девчонкой, невероятно окала и говорила: «Ложьте, ложьте». Именно это слово она употребляла чаще других — а может, его неправильность так врезалась в память? Поэтому, когда раздался телефонный звонок и некто сказал, что он Вася Тамбулов, Ольга чуть не сказала ему: «Ложьте, ложьте», — засмеялась, смех естественным путем организовал радушие, гостеприимство, и Вася, как теперь говорят, нарисовался.
Это был большой бородатый дядька в больших мятых вещах, от него пахло хорошим одеколоном, который был использован не раз-два, а уже вошел в природу тела, в нитки вещей. Это было приятно и неожиданно. Оказалось, что он замдиректора большого института, которого нет ни в одном справочнике, что сам он уже сто лет членкор, что в Москве бывает часто, но первый раз останавливается частным образом — на гостиницу у института нет денег.
Он был необременительный гость: уходил рано, возвращался поздно, от Ольгиной стряпни отказывался по причине какого-то своего порядка еды. Вечерами они разговаривали. Его интересовало, как выкручивается в этой жизни Ольга, платят ли учительницам зарплату во-время. Он рассматривал дорогие безделушки, что стояли в серванте, хорошие картины, которые она давным-давно купила у одного теперь успешного художника, который был в свое время полунищим и стоймя стоял на морозе в Битце, чтобы продать хоть что-нибудь. Ольга покупала тогда интуитивно, завороженная мистическими сюжетами, явлениями фей и гномов, а больше всего солнцем, которое почему-то существовало на картинах в образе луны. Странный лунно-солнечный свет был почти вязким, но не мешал принцессам и принцам быть легкими и воздушными. В этом была некая странность и неправильность, но она-то и завораживала. Были случаи, когда ее просили протереть картину, подозревая на ней густоту пыли, хотя это была густота света.
Тамбулов разглядывал все тщательно и тоже провел по картине пальцем.
— Здесь отсутствует притяжение земли, а есть притяжение света. Но это не свет солнца…
— Луны, — сказала Ольга.
— И не луны… Видите точку слева? Свет идет оттуда… Вы чувствуете? Движение цвета?
— Я просто люблю эти картинки. Я их не анализирую. Мне с ними тепло, и все. Это выше анализа.
— Это вы скажите детям в школе, когда покажете им «Троицу» или «Сикстинскую мадонну». Пусть они их очувствуют…
Ольга ответила, что в школе сначала учила детей строчить простыни, а сейчас занимается тем, что спасает школу от нищеты: достает мел, реактивы, контурные карты и прочую дребедень. Она сама не знает, зачем это ей, потому что давно живет не с официальной работы, что она то, что теперь называется «челнок», но даже уже и не «челнок». Им она была, когда это называлось спекуляцией. Сейчас на нее работают трое-четверо молодых и здоровых, а она все определяет по магазинам. Ее «негры» очень быстро становятся самостоятельными и уходят в одиночное плавание, но всегда кто-то начинает и кому-то надо идти в поход в первый раз.
— В своем деле я бандерша.
Ольга поймала себя на том, что зачем-то мажет себя дегтем. Или чем помечали позорников? Так вот, она рассказывает постороннему человеку то, о чем умный бы промолчал, а она — нате вам, нате!
Но дело было сделано, Тамбулов стоял и раскачивался на носках, серьезный такой. Членкор.
— Очень интересно, — сказал он. — Купеческое, торговая жилка оказались в нас ближе всего к выходу. Хотя ломали через колено именно это. Вот и вы, дама московского разлива, с высшим образованием, а стали торгашкой…
— Замолчите! — закричала Ольга.
— Да не обижайтесь! — засмеялся Тамбулов. — Мне нравится моя мысль. Она безоценочна. Я вас не только не осуждаю. Я вас приветствую и думаю, не возьмете ли вы под свой патронаж мою дочь. Сидит безработная и расчесывает себя до крови. При том, что никаких особых талантов нет. Ну, инженер. Это же так… Слово из семи букв.
— Ну знаете! — засмеялась Ольга. — Вслух меня никто так не анализировал. Слушайте, давайте выпьем. Этот разговор в сухую не идет.
— Давайте, — ответил Тамбулов. — Но я человек грубый, я пью водку, и чем она хуже, тем мне лучше.
— Просто вы не пробовали хорошего.
— О женщина! Вы не знаете, чем поили раньше закрытых лауреатов. Такие коньяки, такие вина! Я отведал всего — и белого, и красного, и зеленого. И скажу вам: «сучок» выше всех марок.
— Не держу, — сказала Ольга, выставляя «Кремлев-скую». — Я девушка деликатная, уж извините.
Она сама наливала, и налила сразу много. На секунду до того она притормозила, выбирая рюмки, и выбрала объемные чешские стаканчики.
«Я хочу его споить», — пришла мысль. Пришла — и осталась.
Как мгновенно он понял ее маневр. А она поняла, что он понял, и на этой сумятице взаимных разгадываний и могла начаться их игра.
Но пришла Манька, увидела возбужденную мать и повеселевшего гостя, хмыкнула, схватила со стола кусок колбасы и исчезла в комнате.
— Ее ждет квартира, — сказала Ольга как бы о Главном. — Еще мои родители для меня построили кооператив. Кончит школу — и пусть переезжает. Я устала от материнства.
Тамбулов молчал. Имея дочь, он наверняка мог бы высказать свои соображения на тему усталости от родительского бремени, хотя кто его знает! Может, он и не подозревал об этой усталости. Половина нашей сильной половины понятия не имеет о родительской усталости как таковой, потому что никогда на этот счет не напрягалась. Но Тамбулов молчал все-таки совсем по другой причине. Он не хотел знать. Он не хотел, чтоб его напрягали чужими проблемами. Как хорошо плеснула ему в стакан эта дальняя родственница, как, призадумавшись, вынула из серванта именно эту тару. Он заметил ее замирание у полки. И он ее не понял бы, достань она хрустальные рюмочки. И, пожалуй, завернул бы ее назад: раз уж идет питие, то это дело обоюдное, поэтому он сказал бы: «Мне, хозяйка, баночку поширше и повыше», — и был бы прав, раз она сама предложила выпить. Так вот… Все шло путем, пока Ольга не сказала это отвратительное ему слово «устала». Сам Тамбулов усталости не знал. Он мог вырубиться, как рубильник, на двадцатом часе труднейшей работы, вырубиться, уснуть на месте, откинув назад голову и сотрясая лабораторию храпом, и его сотоварищи могли в этот момент отплясывать жигу, стрелять петардами, щекотать его в носу кисточкой бритвенного прибора — он только отфыркивался и продолжал спать ровно столько, сколько требовала природа его усталости. Это русский вариант трудолюбия, который всегда аврал и натиск и никогда система, но что тут поделаешь? Тамбулов не захотел бы поменять свое естество ни на какое другое. Ему было комфортно в своем теле, таком, каким оно было. Если он слышал от человека: «Я устал», то отвечал мгновенно: «Отдохни». И не продолжал разговора на эту тему, считая ее исчерпанной. Усталость, как свойство иррациональное и тонкое, которое есть повод общения и излияния души душе, была ему непонятна. Конечно, будучи крупным ученым-теоретиком, он мог хотя бы один раз взять в голову то, что сейчас называют синдромом хронической усталости, взять в голову и хотя бы пять минут подумать об этом предмете. Но Тамбулов очень удивился бы, предложи @ему кто это. Можно с уверенностью сказать, что Тамбулов был грубо сделанным человеком, но он был именно такой. Хотя себе нравился, другим — тоже, а тех, которые его терпеть не могли, он просто в упор не видел.
Нашла к кому податься бедная Ольга с ее жаждой участия. И тем не менее своей вымуштрованной жизнью интуицией она учуяла, что между тем, как вошла Манька и схватила кусок колбасы, и тем, как она закрыла за собой дверь, что-то произошло в таинстве подспудных отношений с Тамбуловым. Так хорошо, душевно, без напряга плыли они друг к другу, а потом возьми и разминись.
Они выпили еще, и она поняла, что ей уже чересчур, а ему — как с гуся, только чуть припухли веки и голос присел на басы.
Но дальше дело не пошло. Ольга опять подумала, что, не будь Маньки, можно было бы попробовать порулить дальше, но при взрослой дочери — как? Когда жил в доме Кулибин, все было просто. Родители в маленькой комнатке, дочь — в проходной. Потом Манька захватила маленькую, а Ольга переехала на диван. Миша опять все порушил, и Манька, поскуливая, вернулась в проходную. Сейчас Тамбулов ляжет в проходной, она пойдет спать к дочери.
Ольга постелила Тамбулову и ушла к Маньке. Дочь спала, укрывшись с головой. Когда была маленькой, Ольга вставала к ней ночью и откапывала дочкин нос. Сейчас уже не откапывает. Привыкла. Но, видимо, оттого, что выпили, взыграли старые чувства, пошла стаскивать с Манькиного лица одеяло, та фыркнула, уцепившись за его конец, защищая нору. Ольга наклонилась поцеловать дитя, на нее пахнуло родным духом, но Ольга материнским чувством уловила и другое: ее дитя, ее младенец был существом весьма женским. Манька уже цвела другим цветом, горячим и пряным, это не мог перебить запах жвачки, высосанной до основания и прилипившейся к рубашке. Что такое это резиновое баловство в сравнении с буйством природы, которая назло и нагло всем и вся пахла откровенным желанием.
Ольга подумала, что для одной маленькой комнаты слишком много «женского», что надо всерьез заняться той припасенной квартирой и летом, сразу после школы, пусть девица живет самостоятельно, потому что потому… Когда строили кооператив, казалось, что это у черта на рогах, сейчас там метро рядом с домом.
Почему-то уверенно думалось, что, не будь Маньки, у них бы с Тамбуловым случилось. Не могло не случиться. Она на цыпочках пошла в уборную и увидела, что Тамбулов сидит в кухне и читает какую-то книжку, смешно отодвинув ее почти на вытянутые руки, а очки у него сдвинулись на кончик носа. Еще тот видок для членкора!
— Не спится? — спросила она.
— Забавная книжонка, — ответил он. — «Коллекционер» называется. Идея абсолютного обладания. В сущно-сти, весьма распространенный человеческий грех. Вы не читали?
— Нет, — ответила Ольга.
— У вас будет возможность это сделать. Я взял ее у вас с полки…
Стало неловко, хотя с какой стати?
— Я так устаю, — сказала Ольга.
— Отдохните, — ответил Тамбулов в один выдох.
В ванной Ольга долго смотрела в зеркало. Никогда не красавица, она была довольна природой, которая дала ей в износ именно это тело. Она благодарила его за то, что оно не было вялым, что оно умело приспосабливаться к погоде, оно было податливым к переменам стиля… Она уже давно хорошо, стильно одевалась, убедившись, что фигура ее универсальна, а недостатки — широкие плечи, слабо выраженная талия и тяжеловатые ноги — искупаются высоким ростом, длинной шеей и стремительно-стью походки. Кстати, стремительность родилась нуждой и необходимостью многое успеть, ведь в детстве она была такая неповоротливая квашня.
Сейчас же, всматриваясь в свое лицо и будучи вполне довольной и им, она все-таки подумала: никогда ее статей было недостаточно, чтоб сразу «на нее запасть». Даже одетая в самое что ни на есть, она обязательно должна была пускать в оборот себя внутреннюю. Ей просто необходимо было и заговорить. Она раскрывала рот, и тогда она (другая часть человечества) начинала ее видеть. В этом была своя игра, своя интрига, она любила, помолчав и выждав, вставить словцо, засмеяться…
— И тогда, — говорила она, — мужская природа начинала меня инвентаризировать, у них уже взбухали железы и бежала слюна… Они, как собаки, идут на мой голос.
Я ее не перебивала. У нее не было чарующего голоса, голоса как зов. Не на его звук делалась стойка, а именно на разговор, речь… Движение ее ума. На то, как она вязала слова, как ловко под языком сидели у нее стебные, как говорят теперь, фразочки. С ней было интересно…
Но вот сейчас, у зеркала, Ольга подумала: «А Тамбулову со мной малоинтересно». Его она не может удивить, даже разговор о купечестве она толком не смогла поддержать, а тут еще эта чертова книга, которую она не читала, потому что вообще последнее время читала мало. Это когда-то был запой. Тогда все читали «Новый мир» и «Иностранку», и она тогда была в курсе всего и побеждала в знании Членова, а Вик. Вика — в оригинальности оценок. Сейчас не то… Затребовалась другая доблесть. Читать ничего не хочется, как будто иссякла, кончилась та жизнь, что вырабатывала радость листания страниц… Но разве так бывает? Разве такое кончаемо? Но так есть… А этот, в кухне… Вытянул из себя руки на всю длину, шевелит губами… У него, значит, жила не иссякла.
Что-то в этих мыслях будоражило Ольгу, беспокоило… Конечность каких-то живых желаний? Но книга — разве желание? Желание — это то, что держит ее у зеркала, когда она морочит себе голову черт-те чем, а на самом деле ей нужен большой тяжелый Тамбулов, нужен и по низкой, плотской причине, и по высокой тоже… Конечно членкор, конечно потому… Так хорошо бы вплыть в новую жизнь с мужчиной такого ранга и задним числом отомстить всем — и этому пижону и трусу Членову, и чистоплюю Вик. Вику, мелочевку она не считает… Хотелось завершить все хорошим аккордом и успокоиться. У нее есть деньги, есть ценности, наступит лето, и она отделит Маньку, и как было бы хорошо, если бы Тамбулов был тут и по вечерам держал на вытянутых руках книжки, а у нее было бы право прийти и сесть между книгой и ним и ощутить, как умный членкор начнет перебазировать свою энергию с мозговых клеток к иным… И это будет хорошо!
«Я сейчас это сделаю! — сказала себе Ольга. — Манька ночью не встает».
И она стремительно вошла в кухню в прозрачном халатике, вся такая «горящая до любви».
— Что? — спросил Тамбулов, глядя на нее поверх очков, но тут же все понял и, как ни странно, не удивился.
— Закройте дверь! — сказал он ей.
Потом они что-то ели из холодильника, а у нее почему-то дрожали руки. Это вместо расслабленной радости?
— Знаешь, что он мне сказал? Что уже не чаял такого рода расслабухи в Москве. Это раньше, когда они прилетали на своих самолетах, «ящичные академики», и их помещали в закрытых гостиницах, девочек им подавали, можно сказать, на блюде. И он мне говорит: «Я жене вообще-то верен»… Чувствуешь, какая пакость? Он верен. Но великодержавное блядство было как бы на десерт, а значит, по большому счету несчитово. Он меня по попе погладил, мол, умница… Сама пришла. Я сдержалась и думаю: «Пусть будет так». Конечно, про верность жене он зря… Развел трах и жену на разные планеты — и как бы так и надо. А руки у меня трясутся, трясутся…
Потом Ольга лежала на раскладушке и слышала через тоненькую дверь могучий храп Тамбулова. На душе было тоскливо. Ну, хорошо… Будет еще завтра, послезавтра. Удастся ли ей развернуть к себе Тамбулова так, чтоб сообразил он своей ученой головой, что она у него не «на третье», что он с ней изменяет жене, изменяет не в общем блудливом кодле командированных, а вполне индивидуально, а значит, сознательно. Почему-то она думала, что когда он осознает это, когда он ее выделит и почувствует, то тогда и произойдет определение факта измены, а дальше надо будет закрепить это дело, освободив его от паутины угрызений (это она столько раз проходила, но теперь, кажется, знает, на какую нажать кнопку, чтоб выключить стыдливый мотор к чертовой матери).
Утром Манька собиралась быстро и в упор не увидела сдвинутости кухонной мебели. Сама Ольга аж ахнула, узрев это с утра, а Маньке хоть бы что. И тогда Ольга подумала одну из своих любимых мыслей о том, как звучит жизнь. Она звучит так, что смолоду она невероятно громка, в том грохоте мыслей и чувств, которым живет молодое дурило, в упор не видно и не слышно тихой или утихающей жизни старших. Наверное, тут подошли бы толкования о вибрациях, но это слишком. Ольга думает проще: громкая жизнь молодых заглушает им жизнь, как они говорят, предков. Вот Ольга и Тамбулов сдвинули стол и табуретки и сорвали случайно шторку с двух крючков, а Манька вошла, ногой поправила табуретки, боком двинула стол, на шторку не глянула, ах, дитя ты мое, дитя, ты еще не знаешь, как быстро приходит утихание.
К вечеру Ольга была готова на все сто. Чтоб и водочка, и закусочка, и сама. Он пришел раньше времени, она успела нарисовать один глаз. Конфузно встречать гостя, на которого поставлено все, одноглазой, пришлось голый и блеклый глаз прикрыть ладошкой. Тамбулов влетел как ветер, сказал, что его ждет машина, что Москва расстаралась и нашла им какую-то дачу и теперь они все туда едут, спасибо ей за кров и дом, и вообще, даст Бог, увидимся, бардак конечен, как и все в живой природе, но это так здорово, что они собираются своим кругом, уже года четыре — или пять? — не виделись. Две минуты — и он уже «с чемоданчиком на выход», на пороге затормозил на ней взглядом. «Глаз болит? — спросил, и даже как бы сочувственно. — Промойте крепким чаем».
И все! Даже руки не подал. Отсалютовал двумя пальцами к виску.
— Дочке кланяйтесь! — Это уже с лестницы, сквозь топот убегания.
Ольга посмотрела на себя одним накрашенным мертвым глазом, сняла ладонь и увидела другой, который моргнул, как виноватый, неоправленный, с легкой краснотой век, умученных карандашом. Глаз.
Шипело в чугунке мясо по-монастырски. Обалденная еда для радости. Водочка в морозильнике мягко лежала на пакете с клюквой.
Сначала она тщательно вымыла лицо. Когда вошла в кухню, там уже пахло подгоревшим мясом. Выключила конфорку. Потом пошла и легла на спину, без подушки. На потолке был старый след от убитого комара. След Кулибина. Их тогда налетела тьма, и они их били, били… А этот, особенно настырно жужжащий, нагло отдыхал на потолке. И Кулибин ткнул в него еще маминой палочкой, с которой та ходила. Палочка так и продолжала уже сто лет висеть в прихожей. Самое удивительное, что Кулибин попал в упоенного собственной недосягаемостью зверя. И на потолке отпечатался резиновый кружок палки и ничтожное комариное тело. Оттирала его потом со стола кусочком ваты в пудре. Но до конца не оттерла, след следа остался. Сейчас со спины был почти хорошо виден круг и иероглиф мертвого тела.
Ольге было стыдно так, что хоть из окна… За вчерашнее, за сегодняшнее. Она чувствовала полный разлад в той системе, которая отвечала за координацию ее отношений с мужчинами. С ней нельзя так поступать! Но можно сколько угодно нагнетать в себе самой самоуважение, иероглиф комара пищал о другом. В отношениях с мужчинами она всегда была дурей себя самой. Всегда. Ей всегда казалось лучше, правильней брать отношения в свои руки, быть, так сказать, водилой — ну и что? В результате все ее романы кончались ничем. Они уходили у нее из рук, мужчины. И те, которых она хотела удержать, и те, кого она отпускала без сожаления. Никто не пытался что-то сделать обратное, обхватить ее руками-ногами и сказать: «Нет!!!» Даже муж Кулибин, казалось бы… Даже Миша. Она только чуть плечом повела, и он тут же: «Я понял… Меня уже тут нет…» Любил ли ее хоть один до задыхания, до того, чтоб через все… Иероглиф ответил: «Нет!»
С этим она у меня и объявилась. Без лица, без лихих одежек, такая вся в простоте и безысходности. Женщина из толпы. У меня как раз сидела Оксана Срачица. Она показывала мне панно, сделанное целиком из поношенных, что на выброс, детских колготок. Панно было сюр. Причудливая тварь смотрела на меня одним большим глазом-пяткой в бахроме ниток. Некто.
Было не понять, как старый чулочно-носочный материал смог сказать о тебе самом больше, чем ты сам про себя знаешь. Перед приходом Ольги я сказала Оксане, что иметь в доме такого соглядатая, как этот чулочный зверь, просто опасно для здоровья.
— Да что вы! — ответила она. — Это же Мотя. Он хороший.
Ольга же вцепилась в панно намертво.
— Сколько оно стоит? — спросила она.
— Я не продаю, его дети любят, — ответила Оксана. В отказе ее было слишком много чувства.
— Чего хотят ваши дети? — Ольга держала Мотю за ту его часть, которая уже не была глазом, а была как бы шеей, но одновременно и деревом, на котором он пребывал. Вообще Мотя мог быть деревом с глазом, равно как и левой стороной птицы, но не в том смысле, что правой было не видно, а в том, что это была законченная «левая птица», но если настаивать на дереве, то дерево как раз было «правым». Хотя где вы видели правые деревья?
— Я могу исполнить какую-нибудь мечту ваших детей, — настаивала Ольга, но Оксана вытащила из ее рук «шею дерева» и сказала тихо: «Да что вы!» И улизнула из квартиры не то смущенная, не то оскорбленная, не то испуганная «этой женщиной».
— Деньги ей не нужны! — возмутилась Ольга. — Это же надо!
— Что с тобой? — спросила я. — Где твое лицо?
Видимо, то, что она так сильно отвлеклась на Мотю, сбило ее с толку, она даже чуть поежилась в своем теле, ища то, с чем она ко мне шла.
— Скажи, — резко спросила она, — вот ты живешь со своим почти сорок лет… Это можно назвать любовью — или это уже совсем другое?..
Так я и стану ей говорить о себе. Нет на земле такого человека, с которым я бы стала обсуждать саму себя и свои чувства к кому бы то ни было. Моя душа — это мой строго охраняемый загон. Я тут и пристрелить на кордоне могу, если что… Я и сама лишний раз не лезу туда с ревизией. Я ей верю, моей душе. Она у меня девочка умная. Когда я по человеческой подлости сотворю какую-нибудь гадость, она мне устроит такой тайфун, такое торнадо, что мало не покажется. Ну что я могу сказать? Мои отношения с мужем — они под ее юрисдикцией. Любовь не любовь, я не знаю, что это… Но это у меня неговоримо…
Ольга ждала ответа на вопрос, а я пошла включать чайник. Вернувшись, я сказала:
— Когда-то попробовав, я отвергла измену как не подходящий для меня способ жизни… Даже если он радость…
— Ну понятно, — перебила она меня. — Ты у нас поэтому хорошая. Я же ничего не отвергла… Я вполне по этому делу… И потому плохая… Я тут даже не спорю… Зачем пришла? Забыла… А! Вот это… Оскорбительно или нет признаться, что мужики у меня не держатся, или так мне и надо?
— Чего ты хочешь? — спросила я, когда она мне все рассказала. — Ты сама предлагаешь необременительность отношений. Пришла, дверь закрыла… Какого ты ждала от этого навара?
— Значит, сама виновата, — ответила она. — А сразить я по-женски уже не могу? Ну, посмотри на меня и скажи! Так, чтоб после меня уже никого не захотелось?
— Еще в древних книгах сказано, что вода сия есть одинакова на вкус из всех источников. Ну что ты как маленькая!.. К тебе грамотный пришел, книжки читает на ночь… Это же не Миша, у которого по молодости лет каждый день солнцестояние. Просчиталась ты с членкором… Тебе что, так не терпелось?
— Да, — ответила она. — Не в том смысле! Мне хочется причалить…
— У тебя еще времени уйма. Ты еще и родить можешь…
— Нет, — ответила она. — Нет. Хотя на самом деле мне нагадали длинную жизнь. Ты права. Время еще есть. Но меня так это заело… Мясо приготовила. Такое на мне было белье. Сейчас ведь можно купить что хочешь. Маньку спровадила к отцу, у того день рождения, и они с молодой купили гарнитур. На мои денежки, между прочим… Маньке нравится у них бывать. Новая новость… Я потом целый вечер лежала и смотрела в потолок… Ни одного звонка, ни одного… Даже встала проверить, работает ли телефон. И поняла: муж нужен именно для таких случаев. Когда ты никому, никому не нужна, он выходит из соседней комнаты. Пузыри на коленях, волосята на голове реденькие, такой никому не нужный, но свой. Так?
— Так, — ответила я. — Тут есть ключевое слово «свой».
— А-а… — протянула Ольга. — Значит, мне это не подходит. Значит, правильно, что Кулибин живет в другом месте. Я маркиза хочу. Маркиза… Чтоб у него хватило ума на элегантный уход, чтоб не стремглав… Черт знает что! Лучше б я была фригидной, как в детстве. Такая хорошая, чистая независимость. И изнутри тебя ничего не скребет.
Потом она стала просить меня уговорить Оксану Срачицу продать ей Мотю, с Оксаны переметнулась на Членова.
— Вот бы встретиться, чтоб гордо пройти мимо, — сказала Ольга. — Тут фильм смотрела. Соплячка, лет двадцати пяти, перечисляла тридцать своих любовников очередному хахалю. И про каждого нашла доброе слово. Даже такое: «язык крепкий». Во-первых, тридцать я бы не вместила. А во-вторых… Знаешь… Каждый раз… Или почти каждый… Мне хочется думать, что это навсегда… Что за идиотка?
ИЛЬЯ ПЕТРОВИЧ
Ольга уволилась из школы. «Не стоит того, — сказала она мне. — Времени занимает много, деньги смешные, а здоровье уже не то». Она съездила в Париж, оделась как куколка. Познакомилась там с одной русской дамой, которая возила в Москву французский товар. Дама была широкого размаха, и Ольга почувствовала себя болонкой, брошенной на автобане. У дамы был муж — полный, сочно налитой алжирец, выученный в Университете Лумумбы. Он меланхолично и снисходительно позволял бойкой жене себя содержать. Глядя на него, Ольга подумала, что мало знает о Востоке. Так случилось, что католики ей как родные, но вот с мусульманами судьба не сводила, а их вокруг как бы все больше и больше, и это, наверное, что-то значит, а может, и не значит ничего. Но такой матовый, такой лоснящийся, хорошо пахнущий и ничего не дела-ющий араб поколебал ее едва-едва успокоившуюся душу. Не то чтобы ей захотелось такого же экзотического мужа, ни Боже мой, а то, что даже в Париже… Даже там деловая, хваткая русская баба сама содержит эдакого пушистого ленивца, потому что… Других нет? Или такая уж сильная любовь, что няньканье вполне перезрелого мужчины в радость?
В Париже пришла странная мысль: хорошо бы правильно выйти замуж именно здесь… Чтоб было красиво и под стать городу. И назло этой кормилице араба. Такое красивое назло, которое возбуждает радость. Как тут не подумать, что отрицательный опыт ничуть не хуже положительного в контексте судьбы и жизни, если может взбодрить разного рода идеи. Одним словом, плохое и хорошее — вещь абсолютно не категорическая. Как смотреть.
В обратном самолете он оказался рядом, аккуратненький такой мужчина сорок шестого размера. Сидя Ольга не могла сообразить его рост, потому что рост целиком зависит от длины ног. Но когда ей понадобилось выйти и сосед встал, то их глаза встретились точно на одном уровне. Почему-то это ее взволновало. И это было непонятно именно в связи с уровнем. Будь он выше, все было бы понятно. Но она не такая уж высокая женщина, по нынешним оглоблевым меркам, когда в бой идут стовосьмидесятисантиметровые, а других уже просят не беспокоиться. Тут же глаза в глаза маленький мужчина, но почему-то вздрагивает сердце. В туалете она провела ревизию внешности. Такая прелесть эти французские карандашики, только линией помогающие обрести форму. Она даже не стала подкрашивать губы, сосед бы это заметил, а ей не нужно, чтоб он подумал о ее ухищрениях. Силу же карандаша он не усечет, если он не какой-нибудь там визажист — новая профессия этого безумного времени. Ей даже рекомендовали одного, но она пожалела доллары. Еще не тот случай, подумала, сама справлюсь.
Соседа звали Илья Петрович. Они разошлись во вкусе вин. Она любила красное и теплое, а он — белое и холодное, но уже к концу полета выяснилось, что нечего валять дурака, оба они предпочитают хорошую водку и оба знают свою меру. Разговор как-то тупо кружил именно вокруг гастрономии, и Ольга подумала: «Это не я офлажковала тему. Я вполне могу и о другом». Потом она подумала, что маленькие и худенькие мужчины, как правило, прожорливы. У нее таких не было. Так, может, и не надо? Но была та встреча глаз на одном уровне, когда, в сущности, все и началось, а это было еще когда — когда только ремни отстегнули. В конце концов она не выдержала и спросила, не работает ли он в системе питания.
Илья Петрович засмеялся, и смеялся долго, даже прибегнув к носовому платку, чистейшему и аккуратно сложенному. Отсмеявшись и тщательно вытерев все части лица, которые могли взмокнуть, он сказал, что по профессии газетчик, что уже двадцать пять лет в печати и пишет в основном об экономике, а поговорить о еде любит, потому как тема не способна поссорить говорящих, а, наоборот, даже при разнице вкусов очень сближает.
— Ну, не скажите! — засмеялась Ольга. — Не с каждым заведешь разговор об устрицах и лангустах.
— А я о них молчу, — ответил Илья Петрович. — Я не провокатор.
Ольга ждала, что он спросит, чем занимается она. И она ему ответила бы: «Я челнок! Я ваша экономика!» Но он не спросил, и это было плохо — показывало неглубокость его интереса. Можно сказать, даже его поверхностность, потому что мы без своего дела все равно что голые. Тут у Ольги все в голове смешалось, что даже вдруг подумалось: а если у мужчины именно голый интерес, на какой ляд ему ее профессия? Но это ее тоже не устаивало. К концу полета они сидели молча, каждый молчал о своем, уже как бы чувствовалось притяжение земли и всех ее обстоятельств, попробуй тут спастись от их голосов, громких, настырных, тревожных, — одним словом, голосов Земли и вцепившихся в нее человеков. Вцепившихся до черноты и крови. Наверняка Земле не раз хотелось, чуть притормозив, сбросить с себя эту как бы мыслящую биомассу. Так хотелось бы! Когда-нибудь она решится. И это будет жестоко, но справедливо.
Тут трудно сказать, были ли это мысли Ольги, уловившей в небе вибрации Земли, или Земля сама углядела в иллюминаторе лицо одной из растерянных женщин, со страхом смотрящей вниз, на нее, Землю. Но было как было. Мысль вошла в самолет, и люди притихли, сжались… Им предстояла посадка. Встреча с Землей. И они ее боялись.
Уже ожидая выплывающих из преисподних глубин чемоданов, Илья Петрович спросил, встречает ли кто-нибудь Ольгу. Хотелось сказать «да», это был бы правильный ответ для благополучной женщины. И она даже заколебалась, не соврать ли.
— Увы! — ответила она. — Сейчас буду искать, с кем бы спариться на машину. Одна боюсь.
— Спарьтесь со мной, — ответил Илья Петрович.
Хотя по маршруту удобней было бы забросить его на Савеловский, а потом ее — в Марьину Рощу, но поехали сначала к ней. Возле подъезда она попросила: «Поднимите меня на этаж. Я боюсь одна в лифте». Уже возле двери она протянула ему руку, готовясь сказать все причита-ющиеся слова. Он взял ее руку, загнул к ладони ее пальцы, потом притянул к себе. Поцелуй получился, можно сказать, юным и страстным.
— Войду? — тихо спросил он.
— У меня дочь, — ответила она. — Она меня ждет.
— Больше никто не ждет?
Она ничего не сказала, потому что обиделась на вопрос, ответ на который и так был ясен.
— Телефон, — сказал он.
Она назвала и увидела, что он не записывает, поняла, что это так, соблюдение элементарного приличия после такого поцелуя. Но не будешь же настаивать на написании. Совсем бездарно.