Маленькая рыбка. История моей жизни Бреннан-Джобс Лиза

Так вот для чего был купальник. Я попросила показать мне, где туалет. Никогда раньше я не видела таких, и в будущем эта комната станет воплощением моих представлений о роскоши: бачок был закреплен высоко над унитазом, с потолка опускался светильник в виде трехмерной звезды, вокруг раковины была мавританская плитка с цветными геометрическими узорами, бронзовые вентили напоминали крылья. В комнате царил полумрак и звенело эхо, потолок был так высоко, что нужно было задрать голову, чтобы его разглядеть. Я огляделась в поисках кнопки слива, заметила цепочку с белой керамической шишкой, потянула за нее, и в унитаз хлынула вода.

Я прошла за ним в зал: потолок, словно ребра, поддерживали темные балки. В центре стояли блестящий черный рояль с поднятой крышкой, торшер и черный кожаный диван. Массивная мебель казалась здесь маленькой. В следующей комнате находился камин с высокой аркой, под которой я могла пройти, выпрямившись во весь рост; дальше – кладовая с пустыми белыми полками до самого потолка. Сквозь распашные двери мы попали в огромную белую кухню. Я помнила эту вереницу комнат, запах плесени и заброшенности еще со своего первого посещения, но в тот раз не было мотоцикла и рояля.

Отец открыл холодильник, достал две большие деревянные плошки с салатом и бутылку сока, мутного из-за осадка. Больше на чистых белых полках ничего не было. Он налил нам по стакану до самого края, гораздо больше, чем я могла выпить, потом выложил на гигантские тарелки две горки салата: один – мелко потертая морковь с изюмом, второй – булгур с петрушкой.

– Я положу тебе понемногу каждого, хорошо? – спросил он. Я кивнула. Никто никогда не ставил передо мной столько еды. Он рассчитывал, что я все съем?

– А вот это, – сказал он, поднимая прямоугольную бутылку из зеленого стекла, – лучшее оливковое масло в мире.

Вообще мне не нравилось оливковое масло, но я дала ему начертить зеленую линию на салатах.

Потом он вручил мне исполинскую вилку. Салаты были холодные и безвкусные, я ощущала только твердость или мягкость ингридиентов. Мы сидели рядом на табуретах за кухонным столом лицом к плите, отец ел и читал газету. Через какое-то время он спросил, закончила ли я, получил утвердительный ответ, взял мои тарелку и стакан, почти полные, и отнес в раковину. Никак не комментируя то, что я так мало съела.

– Давай переоденемся, а после пойдем купаться, – объявил он.

Мы вышли через вторую дверь в коридор, ведущий к другим комнатам. Там была крашенная в белый лестница – краска на ступенях кое-где вытерлась.

– Придется пробежаться, – сказал отец. Сверху нельзя было выключить свет на первом этаже, поэтому он коснулся выключателя, и мы погрузились в темноту. Ступеньки скрипели. Я обняла стену, поднимаясь на ощупь.

– Бу, – произнес отец. А потом завыл, как привидение. – У-у-у-у-у…

Поднявшись, я подошла вслед за ним к двери, за которой скрывался хлипкий деревянный балкон под навесом – он выходил во двор, где стояли деревья в кадках. Балкон дрожал под нашими ногами.

– Совсем разваливается, – сказал отец. Мы прошли по нему к раздвижной двери, и та заскрипела, открываясь.

– Вот и гостевая комната, – сказал он.

– Почему гостевая? – спросила я.

– Потому что в такие селят людей, которых хочется упрятать подальше.

Это была целая квартира внутри дома.

Пахло в ней как и в остальных комнатах: старым ковром, и плесенью, и деревом, и краской. Я поднялась за ним по ступенькам, потом по маленькому коридору мы прошли в большую пустую комнату, его комнату. Там был матрас на полу и телевизор на металлическом кронштейне.

– А здесь твоя постель, – сказал он, указывая на комнату по соседству. На полу лежал красный ковер, матрас с туго натянутой простыней, а на нем – подушка.

Это маленькое, почти без мебели пространство в недрах громадного и пустынного дома, по которому гуляло эхо, походило на поставленную среди леса палатку.

Отец вышел, чтобы я могла переодеться. Когда я вернулась в его комнату, он ждал – в шортах и футболке, босиком. Протянул мне большое черное полотенце – гораздо больше и пушистее других полотенец. Все, что ему принадлежало, было большим: деревья в кадках, входная дверь, камин, вилки, холодильник, телевизор.

Рядом с лестницей я заметила лифт, на котором каталась в прошлый раз. Он скрывался под видом обычной двери, вот только сбоку были две черные кнопки. Я спросила, можем ли мы спуститься на нем; отец не возражал. Лифт трогался с места, только когда захлопывались внешние двери и задвигалась щеколда на внутренней складной решетчатой двери; решетка ромбами ехала вместе с нами, и откуда-то из глубины клетки доносилось жужжание. Стена скользила мимо, будто двигалась она, а не мы. Легко было представить себе, что нас на время посадили в маленькую тюрьму, чтобы выпустить совсем в другом месте. Когда лифт остановился и отец потянулся отодвинуть металлическую щеколду, его рука случайно задела мою. Я толкнула внешнюю дверь и выскочила в коридор.

По асфальтированной площадке, потом вниз с холма, к воде. Пока мы шли, жесткие и колючие завитки сухих дубовых листьев ударялись о мои ноги. Ветер ерошил кроны огромных деревьев вокруг. Тропинка полого сбегала по лужайке к бассейну, рядом с которым было устроено джакузи. В лунном свете мне было видно, что в джакузи вода чистая, а в бассейне полно листьев.

Отец снял футболку и опустился в горячую воду.

– Ах, – сказал он, закрывая глаза.

Я залезла в воду и тоже сказала: «Ах». Села на скамейку напротив. Откинула голову: все необъятное небо надо мной было усыпано звездами. Они разрывали мне сердце. Ветер холодил мне лицо, я слушала пение сверчков, скрип деревьев. Это было то же, что ехать в машине с опущенным верхом и включенным подогревом: холодный воздух, горячая вода – два состояния одновременно.

Мы сидели в тишине, по поверхности воды плясали пузырьки и стелился пар. Я с головой погрузилась под воду. Хотела сделать стойку на голове, но, вспомнив о струях воды, с силой бьющих из дна, бетонные скамейки и вероятность ударить его по ногам, передумала.

– Ну что, дружище? – спросил он – Довольно? Вылезаем?

– Хорошо, – ответила я. Мои пальцы сморщились, кожа стала бугристой. Мы завернулись в полотенца и отправились по колючей земле обратно. Мне казалось, что я с ним и в то же время одна. Когда мы добрались до площадки, где стояла машина, он показал на угол второго этажа.

– Нам надо построить горку, чтобы можно было скатиться из спальни прямо к бассейну. Что думаешь?

– Да. Обязательно надо, – ответила я. Была ли это просто шутка? Я надеялась, что нет.

Дом начинал осыпаться, где-то меньше, где-то больше, и в моей голове не умещалось такое соседство небрежности и внимательности. В унитазах были ржавые разводы, в дальнем крыле протекала крыша, зато вся малина в саду была аккуратно подвязана. Отца нисколько не беспокоило, что дом пустует, как будто он был не хозяином, а гостем или незаконным жильцом. Когда я спросила, сколько в доме комнат, он ответил, что не знает, что никогда не заходил в большинство из них.

Позже я отправилась на разведку. Комнаты и пыльные двери, за которыми скрывались другие пыльные пустые комнаты, много выложенных плиткой душевых и раковин. На дальней стороне участка стояло огромное здание, напоминавшее мне церковь. Когда-то оно было водонапорной башней, но теперь там остались только круглые деревянные опоры, по одной на каждом этаже, а в середине – там, где должен находиться бак, – зияла пустота. Деревянные балки укрывали листья, птичий помет и паутина, они поседели от старости, словно забытые кости какого-то гигантского животного. Кажется, за все время, что отец жил там, мне так и не довелось заглянуть во все комнаты, и в этом было что-то волшебное – в ощущении неизведанного, незавоеванного пространства, за гранью привычного мира. Позади бассейна я обнаружила теннисный корт с оградой, густо увитой плющом. Сквозь зеленую поверхность корта пробивались корни, в некоторых местах покрытие совсем выцвело или износилось. Грязная сетка провисла между столбиками почти до самой земли.

– Это твой теннисный корт? – спросила я отца.

– Не знаю, – ответил он.

– А играть ты умеешь? – спросила я.

– Не-а.

– Я тоже нет, – сказала я.

После джакузи мы посмотрели «Красный шар», а потом «Гарольд и Мод». Каждый из нас занимал свою половину его кровати, он – ближе к экрану. «Красный шар» мне не понравился, показался слишком детским. К тому же у меня возникло ощущение, что от меня ждали, что фильм мне понравится, оттого и показали первым делом, и от этого мне было неловко. От «Гарольда и Мода» я пришла в восторг. Отец нажал на «паузу», когда мне нужно было отойти пописать.

– Это церковь в Пало-Алто, – сказал он про церковь, где встретились герои.

Оба фильма были на лазерных дисках, выглядевших точь-в-точь как серебряные пластинки. Отец держал диск между двумя пальцами, расставленными между центром и краем, не касаясь середины. Когда проигрыватель втянул его, прозвучала серия механических щелчков: четыре ноты.

Звук, с которым диск входил в проигрыватель, приглушенный звук закрывающихся дверей машины, щелчки переключателя фар – все звуки, окружавшие отца, казались другими. У него была прикроватная лампа с абажуром из ткани и золотистым основанием. Нужно было лишь коснуться основания, чтобы включить или выключить ее. Я проделала это несколько раз. Гениально. Почему все остальные не пользовались такими лампами? Почему мы возились с выключателями?

– Пора спать, – сказал он, когда фильм закончился.

Было поздно? Я не могла определить. Мы существовали вне времени. И утра, проведенные у него, тоже казались вневременными: пустые пространства, тишина и белый свет. В отличие от утр с мамой: мы суматошно одевались перед обогревателями и ели тосты в машине по дороге в школу – за белым лобовым стеклом, которое не успело еще отогреться. Здесь не было никакой суеты, никакой заполошности.

По ночам звенели сверчки – я замечала это, только когда ложилась спать. Звук надвигался на меня из темных недр, через темную лужайку, через большой темный дом и давил на мембрану в ушах, но именно в тот момент, когда мне казалось, что он вот-вот поглотит меня, наступала тишина. И тогда я чувствовала себя ужасно одинокой в этом гигантском доме с человеком, которого едва знала.

Мама хранила привезенную из Индии ленту с колокольчиками размером с зерно фасоли – такие обвязывали вокруг лодыжек индийские танцовщицы, – и сверчки звучали в точности, как колокольчики, словно кружились тысячи танцовщиц. Колокольчики звенели почти в унисон, все быстрее и быстрее, пока одновременно не замирали.

– Почему ты не носишь часы? – спросила я на следующее утро. Я уже оделась в школу. Все богачи носили часы.

– Не хочу быть связанным временем, – ответил он.

– Что это?

Я смотрела в окно на кухне, показывая на высокое сооружение, походившее на будку билетного контролера с окошком впереди, куда можно заглянуть, и минаретом сверху.

– Это для птиц.

– Там внутри птицы?

– Нет. Однажды друг подарил мне павлина, но тот сбежал.

– Ты посадишь туда птиц?

– Нет.

Я видела, что его начинают раздражать мои вопросы. Интересно, задумалась я, семь акров – это очень много? Если встать посреди гигантской лужайки спиной к теннисному корту и бассейну и смотреть в сторону холмов – мимо птичника, мимо исполинского медного бука, зарослей малины, еще дубов, бывшей водонапорной башни, то, может быть, там закончится его земля – где вздымаются холмы и начинается лес.

– Там, – сказал он как-то раз, указывая в неопределенном направлении. Но я не совсем поняла, что он имел в виду.

Отец положил в бумажный пакет – для покупок, а не для обедов – два яблока и горсть миндаля и закрутил его сверху.

– Твой обед, – сказал он, протягивая мне пакет. Миндаль шуршал на дне.

Я пошла впереди него, через кладовую, столовую и огромную залу с роялем. На маленьком столике перед диваном лежала книжка под названием «Красный диван». Внутри были фотографии потрепанного дивана из красной замши, на котором сидели разные знаменитости в разных точках земного шара. Я перелистнула страницу и нашла отца. На фотографии он казался мечтательным – глаза загадочные, как древняя рукопись. В отличие от остальных знаменитостей в книге, он соединил кончики пальцев – указательный к указательному, средний к среднему и так далее, – отчего его руки напоминали ребра какого-то мелкого животного. В последующие месяцы я пыталась воспроизвести эту манеру складывать руки: на парте во время уроков, на столе перед ужином с мамой, на коленях в обеденный перерыв, когда мы с друзьями сидели на улице. У меня никак не получалось добиться того, чтобы поза выглядела естественной: в таком положении мои руки казались огромными и неуклюжими.

Мы вышли за дверь.

– Ты не будешь запирать? – спросила я.

– Там нечего красть, – ответил он.

– Ты мог бы купить больше мебели, – сказала я. Представила, каким грандиозным стал бы дом, если бы в нем была обстановка. Мне хотелось, чтобы отец привязался к дому, захотел украшать его, удержать при себе. В школе мы играли в игру под названием ДОСК: дом, особняк, сарай, квартира – записывали варианты машин, мужей, жилищных условий, а потом просчитывали наше будущее, основываясь на том, что выпадет. Я имела самое живое представление обо всех четырех категориях, вплоть до сарая, если считать таковым нашу квартирку на Оак-Гроув. Мой отец жил в особняке. Я больше не знала никого, кто еще мог бы таким похвастаться. Все хотели особняк и лучшие машины: «Порше», «Феррари», «Ламборгини».

На повороте, ведущем к шоссе 280, отец произнес:

– Если наметить цель взглядом, руки сами направляют машину, куда нужно. Это удивительно.

Он понятия не имел, что я тоже водила, сидя у мамы на коленях, когда мне было шесть. Возможно, ему казалось, что у меня нет прошлого, что я просто существую здесь и сейчас рядом с ним.

Он указал на вершину холма, по которому бежала Санд-Хилл-роуд: над крышами домов торчала Гуверская башня.

– Смотри, – сказал он. – Это пенис.

Я не совсем поняла, что он имеет в виду.

– Это пенис Пало-Алто, – повторил он. – Ты посмотри на эту красную головку.

Башня светилась в лучах утреннего солнца, и ее купол был того же цвета, что и крыши университетских зданий – цвета красного кирпича. Мы поднимались с мамой туда, на самый верх: там были колокола, голуби и ветер. Колокола окружала сетка, чтобы голуби не гнездились под ними.

– А, – ответила я, посмеиваясь и пытаясь соотнести здание с теми весьма немногочисленными пенисами, что мне довелось видеть – смотрящими вниз дряблыми колбасками телесного цвета.

– Похоже на пенис, – упрямо повторил он.

– Когда мне будет сорок с небольшим, я умру, – прмерно в это же время сказал мне отец.

Он впервые забрал меня от подружки. Его слова прозвучали драматично, как будто он пытался вызвать определенную реакцию. Но я не понимала, как мне реагировать. С точки зрения восьмилетнего ребенка сорок лет казались старостью. Втайне я была счастлива, что он поделился со мной, и рада тому, что у нас еще оставалось время побыть вместе – от четырех до девяти лет! Я уже знала, что он еще в молодости предсказал свою славу и раннюю смерть. Мама мне рассказала. Он что, думал, что мы не говорим о нем в его отсутствие? То, с какой серьезностью он это произнес, наводило как раз на эту мысль: казалось, он считал, будто все те годы, что его не было рядом, мы не вспоминали о нем. Будто когда он выходил из комнаты, комната переставала существовать.

В любом случае его утверждение казалось не трагическим, а наоборот, подающим надежду. По мне, несколько лет – это лучше, чем ничего.

Он был великим, а великие люди, вроде Леннона или Джона Кеннеди, умирали молодыми. Я этого не знала, но он знал.

Тем вечером по дороге к нему домой он сказал:

– Когда-то везде здесь были сады.

Теперь землю покрывали дороги и невысокие, тесно стоящие домики, которые смотрели так, будто стояли здесь вечность.

– Когда я умру, похорони меня под яблоней, – сказал он.

Я заметила себе, что нужно не забыть об этом позже.

Он часто повторял это, когда мы были одни, и я решила, что ответственность за похороны несу я. Он хотел, чтобы его закопали в землю так, без гроба. Чтобы напоить собой дерево.

Следующие две среды были похожи на первую: поездка на машине с поднятым верхом и включенным подогревом, холодные салаты с соком на ужин, джакузи, просмотр фильма на диске: «На север через северо-запад», «Новые времена», «Огни большого города». Прежде чем поставить диск, отец спрашивал, видела ли я уже этот фильм. Если мой ответ был отрицательным, он молча, серьезно качал головой, как будто это было большим упущением. Каждый раз, когда мне нужно было отойти в туалет, он останавливал фильм. На третью ночь я описалась во сне и, проснувшись, пришла в ужас: боялась, что люди, которые будут застилать постель, ему расскажут. В маленьком домике в стороне от большого дома жили муж и жена, которые готовили салаты, мыли посуду и меняли постельное белье. Мне было почти девять, я не писала под себя уже много лет. Но на следующей неделе на кровати были свежие простыни, и он ничего не сказал по этому поводу.

Перед ужином мы играли на рояле песню Heart and Soul, сменяя друг друга. Мне кажется, это была единственная песня, которую мы – любой из нас – умел играть. Музыка звенела в огромной пустой зале.

После фильма я отправилась в свою комнату. Я выждала, сколько смогла, набираясь смелости в наполненной пением сверчков темноте, потом подошла к его постели, притворяясь, что плачу. Возможно, я позаимствовала эту идею из фильма «Энни», где маленькая девочка по сюжету растопила сердце грубоватого мужчины. Стоя над постелью отца в своей спальной футболке и глядя на него сверху вниз, я осознавала, что я маленькая и пользуюсь тем, что у меня есть, – тем, что я девочка. Любовь по какой-то причине вызывают те, кто беззащитен, подумала я. И чтобы мы с ним стали близки, как другие отцы с дочерьми, нужно, чтобы он меня полюбил. К тому же его кровать была гораздо удобнее моей.

Он снял наушники и поднял на меня взгляд. После того как я ушла спать, он продолжил смотреть кино в больших наушниках.

– Мне приснился кошмар, – сказала я. – Можно я посплю с тобой?

– Да, наверное, – ответил он и указал на половину кровати дальше от телевизора. Я запрыгнула туда, и подушка растворилась под весом моей головы, словно была сделана из пустоты.

Казалось, моя просьба только подействовала ему на нервы, вместо того чтобы очаровать. Он был не таким отцом, какого я представляла себе на основании известных мне фактов. Да, у него были лифт, рояль и орган, он был богат, знаменит и хорош собой, но ничто из этого не приносило мне полного удовлетворения, потому что не искупало того вакуума, который я чувствовала рядом с ним, бесконечного одиночества – темной лестницы за кухней, ветра, задувающего на расшатанный балкон. Предполагалось, что именно этого мне и хотелось, но я не чувствовала той радости, на какую надеялась, будто оказалась на роскошном пиру, который застыл, замер по взмаху чьей-то руки.

Наутро отец разбудил меня, тряхнув за плечо резким, словно толчки пульса, движением.

– Проснись и пой, – сказал он.

Я оделась и, пока он собирался, провела разведку: открыла дверь и заглянула в комнату, оказавшуюся гардеробной, где висели костюмы на плечиках – идеально ровный горизонтальный ряд рукавов. В отличие от всего остального в доме, эти костюмы были тщательно подобраны. Видно было, что они новые и дорогие. Все рукава были в точности одной длины. Я провела ладонью по сгибам ткани там, где кончались рукава, – таким мягким и легким, как рябь на поверхности ручья.

– Ингрид Бергман фантастически красивая, – сказал отец на следующей неделе, когда мы смотрели «Касабланку». – Ты знаешь, что она совсем не пользовалась косметикой? Вот какая была красавица.

Мне нравились ее губы: полные и плоские, они выступали под тем местом, где начинались щеки. Еще мне нравился ее акцент и то, как она мягко покачивалась при ходьбе. Казалось, что в представлении отца красота не требует никаких уловок, она просто есть. Хотя, оглядываясь назад, мне кажется, что Ингрид Бергман все же пользовалась тушью для ресниц, и это по меньшей мере.

А мне нравились женщины в стильной одежде, с длинными накрашенными ногтями, помадой на губах, макияжем и лаком для волос; для меня красивыми были они.

Когда он рассуждал о красоте других женщин, у меня возникало странное ощущение: он говорил о светлых волосах и показывал сложенными лодочкой ладонями, какого размера должна быть грудь, и в его голосе было желание. Он рассуждал о статичных деталях, неподвластных повседневному беспорядку, в этих словах не было движения и жизни.

Позже я пришла к выводу, что по-настоящему отец полюбит меня, только если я стану высокой пышногрудой блондинкой. От предчувствия, что такое и вправду может случиться, захватывало дух, хотя все вводные данные и свидетельствовали об обратном.

– Знаешь, я как-то слышал потрясающую историю об Ингрид Бергман, – сказал он. – Но это как бы секрет, поэтому никому не рассказывай.

Мы как раз досмотрели фильм, и он убирал диск в коробку.

– Обещаю, никому не скажу, – ответила я.

– У меня есть друг, – начал он. – Его отец был продюсером, и как-то раз, когда мой друг был ребенком, Ингрид Бергман приехала к ним погостить. У них был бассейн, и она лежала возле него в шезлонге.

Отец сидел на краю кровати у телевизора. Рассказывая секреты или сплетни, он говорил быстрее, дикция становилась лучше.

– И вот, – продолжал он, – оказалось, что Ингрид Бергман любит загорать голышом, и мой друг, он тогда был еще мальчишкой, смотрел на нее из своего окна, которое как раз выходило на бассейн. И тогда она, ну…

Он замялся. Я понятия не имела, о чем он говорит.

– Ну и вот, – продолжал он, – это случилось, в решающий момент она подняла глаза и посмотрела на него. Прямо на него!

– О-о, – издала я.

Что она делала? На что он смотрел? Почему она была голой?

– Этот друг – мой ровесник, – сказал отец, как будто это что-то проясняло. – Но тогда это, наверно, его потрясло, – добавил он, качая головой и улыбаясь про себя, опустив глаза.

Он повторял этот рассказ несколько раз в течение многих лет и каждый раз предварял его теми же словами – что слышал потрясающую историю и что это большой секрет, – забыв о том, что уже говорил об этом.

Как-то раз, примерно в то же время, на карманные деньги (пять долларов в неделю), которые стала получать от отца, я купила темно-синий карандаш для глаз и взяла с собой в следующую среду. Утром, перед тем как ехать в школу, я зашла в ванную и, пока он ждал меня, попыталась подвести глаза: перевесилась через раковину, чтобы лучше рассмотреть себя в зеркале.

– Давай уже, – сказал он, стоя на балконе и придерживая раздвижную дверь.

– Минутку, – ответила я. Карандаш был мягкий и ложился совсем не так, как обычный карандаш на бумагу. Я боялась, что получится слишком жирно, поэтому провела совсем тонкую, почти неразличимую линию. Мама говорила, что макияж хорош, если не бросается в глаза. Я уже предвкушала момент, когда отец узнает, какая я утонченная, и от этого у меня кружилась голова, руки тряслись. У балконной двери я спросила, замечает ли он что-нибудь у меня на веках.

Он наклонился ближе.

– Не-а.

– Хорошо, – сказала я. – Ты и не должен ничего видеть.

– Что видеть?

– Карандаш, – ответила я. – Я немного подвела глаза.

– Иди смой, – сердито велел он. – Живо.

– Посмотри на небо, – сказала мама. Мы ехали домой. – По-моему, оно невероятное.

Краешком глаза мне было видно, что над телефонными проводами тянется полоса сияющих розовых облаков, а на обочине сверкают золотом листья сикоморов.

– Наверное, – ответила я.

Мама очень тонко чувствовала цвет; и так мы общались тоже – она возила нас по городу, указывая на разные цвета. Она успела расстаться с Роном, и если поначалу я обрадовалась тому, что мы избавились от него и снова остались вдвоем, то теперь была уже не так уверена, хорошо ли это. Рон меня раздражал, но когда он исчез из нашей жизни, я заскучала. Он вносил разнообразие, разбавлял наш с мамой дуэт. Входя в дом, он разгонял застоявшийся воздух. Мужчины приносили жизнь. Но этого не понять, пока они не уйдут, пока будни не станут пресными, без вдохновения и сюрпризов. Мы не могли позволить себе поужинать в ресторане или съездить в музей в Сан-Франциско.

А сейчас, в машине, она хотела, чтобы я посмотрела на небо.

– Ну, посмотри же, – повторила она. – Что с тобой?

Я ссутулилась на сиденье, как будто всполохи цвета были самой скучной вещью на свете. Потребовалось бы слишком много энергии, чтобы оценить все то, на что она указывала. Это был всего лишь закат. Мы таких видели много; жизнь заходила на второй круг.

Кирстен пригласила меня в гости с ночевкой. Это была та девочка, что ходила за мной повсюду, провозглашая имя моего отца. Она уже бросила эту глупую привычку, и мы были теперь в одной школьной компании. Нам разрешили дойти пешком от школы до дома ее отца, к северу от Юниверсити-авеню, в противоположной части города. Идти пешком, одним, так далеко и без сопровождения взрослого – это была привилегия.

Дом Кирстен был в викторианском стиле, к входной двери вела зацементированная дорожка, которая упиралась в деревянные ступеньки. Корни деревьев змеились через утоптанный двор, как жилы на шее. Ее спальня располагалась на самом верху, под крышей, и потолок в ней смыкался с полом. У нее был собственный маленький телевизор. Я села на кровать, и та зашевелилась подо мной, как желе, что меня удивило.

– Это водяной матрас, – сказала Кирстен, вытягиваясь.

Было в ней нечто экзотическое и неуловимое, отчего я сама себе казалась заурядной и консервативной. А еще рядом с ней меня клонило в сон, как рядом со всеми, кому было дело до того, что у меня знаменитый отец. Мы спустились, и я прошла за ней на кухню.

Она вытащила из холодильника большую морковку.

– Ты знаешь, что некоторые женщины с ними делают? – спросила она. – Засовывают внутрь! Вместо секса.

– Фу, гадость, – сказала я. В мире были мерзкие, отвратительные явления, вроде секса; я знала о его существовании, но мне все равно была неприятна мысль, что люди могут этим заниматься, а после как ни в чем ни бывало переходить к обыденным делам. Как если бы под чистой белой стеной таилась колония тараканов.

– Гляди, – сказала она, вытягивая из ящика комода что-то черное и воздушное. Это был эластичный кружевной лифчик: два треугольника, соединенные черными полосками лайкры. Он был сексуален, совсем как лифчик взрослой женщины, только маленький, на девочку. А я и понятия не имела, что в мире существует что-то настолько совершенное и при этом таких маленьких пропорций. Эта миниатюрная копия подействовала на меня чарующе, как прежде мебель для кукольного домика, кукольная еда и посуда. Мне хотелось иметь все то, что было у Кирстен: телевизор, пульт, водяной матрас, кружевной лифчик.

– Хочешь посмотреть «Техасскую резню бензопилой»?

– Давай, – ответила я. Я понятия не имела, что это за фильм. Кирстен вытащила кассету из потрепанной картонной коробки и запихнула в магнитофон под телевизором. Изображение было зернистым, как свитер, который вязали из пряжи разного цвета. Я могла различить только фигуру человека, идущего к дому по тропинке в сухой траве.

– Я каждый день это смотрю, – сказала Кирстен. – Перед тем как лечь спать.

Незадолго до того, как мы выключили свет, ее отец зашел нас проведать.

– Папа? – позвала Кирстен.

Он сел на краешек кровати и повернулся к ней.

– Я чувствую себя незащищенной, – произнесла она капризным тоном. – Ты велел мне сказать, если я буду так себя чувствовать, вот я и говорю.

– О, солнышко, – ответил он и обнял ее.

А я и не знала, что Кирстен чувствует себя незащищенной. Меня впечатлило, что она знает и использует такое слово, и стало завидно: она может высказать такое своему отцу. Это было взрослое слово. Мне бы никогда не пришло в голову его употребить.

– Прости, милая, – сказал он, потом поднялся и посмотрел на нас обеих. – Спокойной ночи, девочки. Спите крепко.

Ступеньки заскрипели, когда он стал спускаться.

Утром, как раз перед приездом мамы, когда Кирстен вышла на кухню, я нашла в ворохе смятого хлопкового белья в верхнем ящике комода тот лифчик и сунула его в рюкзак.

Я готовилась отправиться к отцу уже в пятый раз, и меня снедало нетерпение. Я долго надеялась, что если буду играть свою роль, он начнет мне подыгрывать. Я – любимая дочь, он – во всем потакающий мне отец. Я решила, что если вести себя, как другие дочери, он примет эту игру. Мы станем притворяться вместе, и в конце концов притворство станет реальностью. Но если бы я внимательнее наблюдала за ним и призналась себе в том, что видела, то поняла бы, что он ни за что не станет этого делать и что актерство такого рода только вызовет в нем отвращение.

И вот мы снова ехали в темноте на его машине к дому в Вудсайде. Сегодня он был в кожаной куртке с манжетами из черной ткани, которая сочеталась с цветом его волос. В ней он выглядел лихо и щегольски. Он все так же молчал. Но я чувствовала в себе больше смелости.

– Можно, ты отдашь ее мне, когда она будет тебе не нужна? – спросила я, когда мы свернули налево, на узкую ухабистую дорогу с покосившимися и потрескавшимися белыми столбиками, что заканчивалась у его ворот. Я уже давно об этом думала, но только сейчас набралась мужества и сказала об этом вслух.

– Что отдам? – ответил он.

– Твою машину. «Порше», – я задумалась, где же он хранит старые. Воображение нарисовало ряд блестящих черных машин на краю его участка.

– Разумеется, нет, – ответил он так резко и раздражительно, что я сразу поняла, что допустила ошибку. Может быть, миф о царапине не соответствовал действительности, может быть, он не покупал каждый раз новый автомобиль и версия о его расточительности была ложной. Он скупился на деньги, еду, слова, и только «Порше» казались славным исключением.

Мне хотелось взять свои слова обратно. Мы подъехали к дому, и отец заглушил мотор. По обеим сторонам от ворот вздымались кусты гортензии: пышные голубые соцветия были больше моей головы.

(Много лет спустя он спросил меня:

– Как думаешь, какие гортензии лучшие?

– Голубые. Такие яркие голубые.

– Я тоже так думал в молодости, – ответил он. – Но оказывается, белые в форме конусов гораздо симпатичнее.)

Не успела я пошевельнуться, чтобы вылезти из машины, как он повернулся ко мне.

– Ты ничего не получишь, – сказал он. – Поняла? Ничего. Ничего не получишь.

Говорил ли он о машине или о чем-то еще, больше? Я не знала. Его голос ранил, отдавался болью в груди.

Машину озарял холодный свет белой лампочки на потолке, которая зажглась, кода заглох мотор. Вокруг было темно. Я совершила ужасную оплошность, и отец отстранился от меня.

К тому времени мысль о том, что он назвал неудавшийся компьютер в мою честь, туго была сплетена с моим ощущением себя. Хотя он не подтвердил этого, я возвращалась к ней, чтобы подбодрить себя, когда чувствовала собственное ничтожество, находясь рядом с ним. Компьютеры меня не волновали: это были всего лишь железки и поблескивающие микросхемы в пластиковых коробах. Когда сидишь перед монитором, оказываешься под гипнозом, но в целом смотреть на них скучно, они некрасивые. Однако мне нравилось думать, что я связана с отцом через компьютер. Это означало, что я была избранной и у меня было место, хотя он держался со мной холодно и отстраненно. Это означало, что я привязана к земле и ее машинам. Отец был знаменитостью, ездил на «Порше», и если «Лиза» действительно получила мое имя, я была частью этой жизни.

Теперь я понимаю, что у нас были противоположные цели. Для него я была неряшливым пятном на его блистательном восходящем пути к славе, наша история не вписывалась в легенду о его величии и достоинствах, о которой он грезил. Мое существование разрушало его образ. Для меня все было наоборот: чем ближе я подбиралась к нему, тем меньше стыдилась себя; он был частью большого мира и подталкивал меня к свету.

Возможно, все это было лишь большим недопониманием, упущением: он просто забыл сказать, что назвал компьютер в честь меня. Я сгорала от нетерпения – так мне хотелось расставить все по своим местам, как на домашнем празднике: когда ждешь появления именинника, чтобы включить свет и выплеснуть в поздравительном вопле все, что удерживалось внутри. Как только он признается – «да, Лиза, я назвал компьютер в твою честь», – все сразу станет так, как должно быть. Он залатает дыры на джинсах, купит мебель, скажет, что думал обо мне все это время, но не мог со мной увидеться. Однако я чувствовала, что если слишком сильно буду стараться навести порядок, могу нарушить хрупкое равновесие, и он снова исчезнет. Поэтому я ждала, терпела это подвешенное состояние, чтобы не потерять его.

Я вылезла из машины и пошла за ним к дому. Сегодня мы не сидели в джакузи. Мы поужинали салатами, пока он читал газету, потом посмотрели «Танец-вспышку». Я не просилась спать в его кровати. Ночью я проснулась, потому что захотелось писать; темнота давила на глаза, ничего не было видно. Было тихо, сверчки смолкли. Я не могла выбраться из комнаты в кромешной тьме, не понимала даже, в какую сторону повернута и в каком положении нахожусь – вертикальном или горизонтальном. Я затаилась, но так ничего и не увидела: как будто в ответ на мои потуги разглядеть что-то темнота сгущалась.

Чтобы попасть в туалет, нужно было пройти через комнату отца, потом несколько шагов по коридору, который вел в другую пустую комнату, где была дверь в ванную.

Я вылезла из кровати и отыскала дверь, едва белевшую в темноте. Теперь я уже различала очертания предметов и заметила, что в постели отца лежит кто-то с яркими светлыми волосами.

Это был человек, который пришел убить отца, – он уже убил его и теперь спит на его месте! Я догадывалась, каков из себя этот незнакомец с белокурой шевелюрой – глупый, но умеющий льстить, уговаривать и уворачиваться. Он скажет, что он мой новый отец, но будет совсем не похож на него. Лица самозванца не было видно, но он и без того приводил меня в ужас. Его волосы светились в темноте. Я слышала собственное дыхание. Боялась за своего настоящего отца. Я тихонько сходила в ванную и на цыпочках прокралась обратно к себе – блондин все так же лежал в отцовской постели. Заворочавшись во сне, он нырнул под одеяло, как под воду. Я вернулась к себе и, как казалось, много часов не могла уснуть, гадая что делать, страшась утра, когда станет ясно, что моя жизнь бесповоротно изменилась и отца больше нет. Я была слишком напугана, чтобы снова встать и потребовать от блондина объяснений. Поэтому решила подождать до утра и в какой-то момент, должно быть, заснула.

На утро никакого блондина не было, отец оказался жив. Я подумала, что мне, наверное, почудилось и не стала спрашивать. Мне было неловко за свой ужас и нелепый протест.

В следующую среду у мамы неожиданно отменились занятия, и она приехала в гости. Мы не знали, что она приедет. Мама застала нас за ужином: она постучала и позвала, а потом открыла незапертую дверь, прошла сквозь темный дом в ярко освещенную холодную кухню, где мы ели салаты. Она присела за стол. Отец дразнил меня в своей обычной манере.

– А не хочешь себе вот такого парня? – спросил он, тыкая в фото старика в газете, которую он читал, пока мы ели. Я посмотрела, потом чихнула, и на фото оказался салат, который я разжевала, но не успела проглотить. – Мальчикам это нравится. Такой согреет тебе кровать в два счета, – отец говорил о новой кровати, которую хотела купить мне Мона. – Кого собираешься позвать?

Его шутки были ужасно неуклюжими. Такой утонченный во всем, он, казалось, понятия не имел, как разговаривать с детьми. Я хотела, чтобы мы были близки, но его слова порой приводили меня в замешательство. Я не знала, что ответить. Возможно, именно это мама и увидела у меня на лице.

Позже она сказала, что его шутки в тот вечер, развязность и то, что мне было явно не по себе с ним на кухне, ее удивили. У меня был потерянный вид, сказала она, а не уверенный, как обычно. Она договорилась, чтобы по вечерам в среду я оставалась у подруги, и сообщила мне, что вместо этого он будет приходить в гости и кататься со мной на роликах. Я решила, что меня это устраивает.

Мелкая рыбка

В следующем доме – классическом одноэтажном калифорнийском бунгало – за время моего детства мы прожили дольше всего – целых семь лет. Он находился на Ринконада-авеню в Пало-Алто – единственный дом на небольшом участке, с тремя спальнями, двумя ванными и гаражом, который мама позже превратила в мастерскую. Это был настоящий дом, желтого цвета с лазурным кантом и синей дверью. Спереди он был симметричным, заасфальтированная дорожка делила лужайку надвое. На фасаде было два окна, а под ними – полоска голой земли, где мама позже посадила разноцветные недотроги. С одной стороны от подъездной дорожки росло земляничное дерево с шершавой, чешуйчатой корой и яркими плодами. Поначалу мы совсем не подозревали о том, но во время осенних дождей они стали падать на лужайку и лопаться, оставляя вязкую оранжевую слизь, которую мы стирали с обуви целую вечность. За задней дверью была беседка, вся заросшая глицинией; когда та цвела, там пахло мылом и конфетами, и на запах прилетали пчелы.

Перед нашим переездом человек, отвечавший за состояние помещений отцовской NeXT, помог нам сделать ремонт. Он был добрым, худым и высоким, как каланча. Он наклонялся, когда говорил со мной, и разрешил мне выбрать раковину в ванную и линолеум на пол. У него был пронзительный смех и большой острый кадык, тревожно подпрыгивавший и опускавшийся. Под его руководством в доме перекрасили стены, заново отполировали и осветлили деревянные полы, положили линолеум на кухне и в ванных комнатах, на окна повесили металлические жалюзи. Раковина, что я выбрала, расширялась кверху и выглядела по-царски.

Мама купила набор энциклопедий с изображением чертополоха на корешках, и когда возникал какой-нибудь вопрос, она подбегала к книжной полке, доставала одну и, разделяя позолоченные края страниц, читала вслух нужную статью.

У нее была гардеробная. Небольшая – возможно, даже слишком маленькая, чтобы называться гардеробной, но туда можно было зайти и повернуться вокруг себя, поэтому мы ее так называли. Там были перекладины для плечиков и сетчатые полки для одежды. Еще у мамы была своя маленькая ванная со слуховым окошком под потолком.

Однажды, стоя в ванной, она показала мне свой новый кошелек.

– Из «Нейман Маркус», – сказала она. Я внимательно осмотрела его, подставив под падающий сверху из окна свет: сшитые вместе вертикальные полоски кожи серовато-коричневого цвета, светлее по краям, и каждая наморщена в середине, будто через нее продели нитку. Этобыла самая мягкая кожа, какую мне доводилось трогать, восковая на ощупь.

– Кожа угря, – пояснила мама. – Ужасно, правда? Угри!

– Как шелк, – ответила я. – Или масло.

– Знаю. Ты посмотри сюда, – она показала мне металлическую застежку размером с монетку. Я почувствовала, что это магнит: половинки сами собой нашли друг друга и защелкнулись.

Насколько я знала, у мамы никогда раньше не было кошелька. Вся эта роскошь: кошелек, гардеробная, слуховое окошко, беспроводной телефон, микроволновая печь, внутри которой медленно поворачивалась еда, – сулила великие перемены, наступление новой, более изысканной жизни. Оказалось, отец увеличил алименты, чтобы мы могли снимать более дорогое жилье. В скором времени он согласился также оплачивать мамины терапевтические сеансы раз в неделю. Она не могла позволить себе сменить диван, но сменила обивку на другую, с цветами приглушенных оттенков.

Отец заезжал несколько раз, когда ремонт был окончен. Казалось, они с мамой легко находили общий язык: они шутили и восхищались домом, им обоим понравился цвет краски на стенах, понравились новые современные светильники – две белые металлические перекладины над граненым абажуром из матового стекла. Светильники предназначались для улицы, но хорошо смотрелись и в доме. Когда родители были вместе, мне казалось, будто внутри меня что-то встает на свое место, щелкнув, как магнитная застежка.

В первый год нашей жизни там, когда все вокруг нас еще было новым и безупречным, мама, бывало, замирала, зайдя в дом: схватившись рукой за сердце, она ахала от красоты – на стене над решеткой калорифера в закатные часы горел параллелограмм золотого света.

В те годы, что мы провели в этом доме, мама рассказывала мне истории об отце и о ее семье – когда они приходили ей на ум или когда я об этом просила. Она поведала, что в школе отец был неуклюжим и застенчивым, поэтому, когда он пытался вставить реплику или пошутить, его никто не слушал. Он смастерил маме сандалии и воздушного змея. Тем летом, когда они жили вместе в доме с козами в конце Стивенс-Каньон-роуд, они спали под стегаными одеялами, сшитыми маминой бабушкой из Огайо, и лакомились дешевыми мини-сосисками из банки.

Тем летом, рассказывала мама, у них как-то раз осталось всего три доллара. Тогда они поехали на пляж, и отец выбросил деньги в океан.

– Я пришла в ужас, – рассказывала она. – Но потом он продал еще несколько голубых коробок, и у нас снова появились деньги.

История моих родителей была бы неполной без истории о распадающейся маминой семье, о психическом расстройстве ее матери. Все началось, когда они поселились в Калифорнии – маме было двенадцать лет. Сначала ее родители, Джим и Вирджиния, переехали на запад: Министерство обороны США, на которое работал дедушка, перевело его из Дейтона, штат Огайо, где родилась мама и где жили обе ее бабушки, сначала в Колорадо-Спрингс, потом в Омаху, штат Небраска, и наконец в Калифорнию. Здесь у Вирджинии диагностировали параноидную шизофрению, и мамины родители развелись.

В ее рассказах Огайо представал потерянным раем: бабушки, не чаявшие в ней души, шили одеяла и разрешали ей оттягивать кожу на тыльной стороне ладони. У одной из них была ферма и курятник, куда мама бегала по утрам собирать яйца. В те времена ее мать была еще в здравом рассудке. Каждый раз, когда мама замечала нечто красивое, что казалось ей величественным и незыблемым – вроде золотого света, устилавшего, когда начинало смеркаться, фасад кирпичного здания с колоннами, вроде вековых деревьев, – она вспоминала Огайо.

В Калифорнии Вирджиния завела новую привычку: дожидаясь дочерей из школы, она много пила, а после сидела с сигаретой в руках в темной гостиной, и тлеющий кончик ее сигареты был единственным, что виднелось в темноте. Мама была не намного старше меня в те годы, когда Вирджиния сделала ее мишенью для злобы и презрения. Может быть, потому что мама – яркая, артистичная и чувствительная – больше всего напоминала ей ее саму. Когда маме было двенадцать, Вирджиния обвинила ее в том, что она слушает пластинки только потому, что те вызывают у нее мысли о пенисе, и сказала соседям, что ее дочь занимается сексом с собаками.

Когда мама познакомилась с моим отцом в старшей школе, наибольшее впечатление на нее произвели его добрые глаза: они были совсем не похожи на глаза ее матери – темные огоньки, полные ненависти.

– Когда я в третий раз пришла к Стиву в гости, его мать отвела меня в сторону. Она рассказала, как первые полгода его жизни опасалась, что его биологическая мать передумает и захочет вернуть его. Она боялась потерять его, поэтому не позволяла себе к нему привязываться.

– В тот момент я понятия не имела, зачем она мне это рассказывает. Я была всего лишь школьницей. И не думала вовсе, что мы с ним будем долго общаться.

Она рассказывала эту историю так, будто та что-то значила. Вот только я не совсем понимала, что именно.

Они влюбились друг в друга. Отец писал Вирджинии длинные письма и просовывал их под входную дверь. В них он называл Вирджинию бессердечной и умолял ее перестать так жестоко обращаться с мамой. В те дни отец стал маминым спасителем: он заметил ее талант, красоту и чувствительность, заботился о ней, в то время как ее мать все больше сходила с ума.

– Ты самый творческий человек, которого я когда-либо встречал, – сказал он ей.

Родители вместе попробовали ЛСД. В первый раз для него, не для нее.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Вейн – это не профессия, а скорее – призвание. Далеко не каждый может стать человеком, способным ход...
Доминика Деграндис, один из ведущих специалистов по Канбан в IT-индустрии, рассказывает о том, как о...
Попадаю в преисподнюю ожидаешь увидеть все, что больше всего боялся. Но также задаешься вопросом "по...
Казалось бы, что может быть необычного в заурядной игрушке. В том же мяче.В жизни Сени, простого мал...
Эта книга для тех, кто пробовал худеть много раз. И у кого не получилось. У кого уже осталась одна т...
Шедевральный триллер и детектив. Пирс проделал потрясающую работу, проработав психологию персонажей,...