Маленькая рыбка. История моей жизни Бреннан-Джобс Лиза
– Нужно время, чтобы наркотики подействовали, – рассказывала она. – Поэтому сначала ты ждешь, а потом вдруг понимаешь, что мир перестал быть нормальным и полет начался. При мысли о том, что мама принимала наркотики, мне стало неспокойно.
– Не волнуйся, Лиза. Это было другое время, другая жизнь, – успокоила она.
По ее словам, отец так боялся, что под воздействием наркотиков выставит себя на посмешище, что заставил ее пообещать привести его в чувства, если он начнет вести себя странно. Примерно в то же время отец сказал маме, что однажды станет богатым и знаменитым и потеряет себя в суете мира.
– Что значит «потеряет себя»? – спросила я. В моем воображении он заблудился среди толпы.
– Потеряет моральный компас, – ответила мама. – Продаст душу, сущность за власть, деньги, мирские блага. Исковеркает себя. Потеряет связь со своим «я».
Рядом с домом, где они провели вместе лето перед тем, как отец уехал в колледж, стоял еще один одноэтажный дом. В нем жила молодая пара – дети богатых родителей, обоим немного за двадцать. Они часто принимали наркотики, целыми днями бездельничали и ждали только одного – что их родители наконец умрут и оставят им наследство. И отца, и маму поразило, что свою жизнь можно потратить впустую.
Несколько лет спустя она рассказала эту историю, когда хотела объяснить, почему отец не помогал мне деньгами: он просто не хотел, чтобы я стала такой же, как те потерявшиеся, ленивые дети, которых он встретил в юности.
– Когда твои родители развелись? – спрашивали меня другие дети.
– Они никогда не были женаты, – отвечала я. Мне нравилось об этом рассказывать: это всегда удивляло и обезоруживало того, кто спрашивал. Отличало меня от других. Мой отец не ушел, как у других, а совсем наоборот: сейчас родители проводили вместе больше времени, чем когда я родилась.
Теперь отец приезжал по выходным, когда был незанят, и мы вдвоем шли кататься на роликах, а мама оставалась дома рисовать и махала нам вслед, когда мы отправлялись в путь. Он называл меня Мелкой Рыбкой.
– Эй, Мелкая Рыбка, давай-ка наперегонки. Время не ждет.
Я предположила, что он ссылается на уличную еду, забытую на дне упаковки, холодную и покрытую коркой. Думала, он зовет меня недоростком, неудачницей. Но позже узнала, что он и впрямь имел в виду мальков, которых иногда отпускают в море, чтобы те немного подросли.
– Хорошо, Толстая Рыбина, поехали, – отвечала я, надевая ролики. Иногда он беспокоился, что слишком исхудал.
– Говорят, мне надо набрать вес, – замечал он.
– Кто? – спрашивала я.
– Люди с работы, – отвечал он, стоя с роликами на ногах посреди комнаты. – А вычто думаете?
Иногда он переживал, что наел брюшко, и тоже нас об этом спрашивал.
Обычно мы направлялись к Стэнфордскому университету. В тот день асфальт был мокрым после дождя.
На газоне между дорогой и тротуаром росли пальмы, давшие улице Палм-драйв ее название. Их корни вились под асфальтом, отчего он покрылся буграми; его пытались выровнять, укладывая новые неровные слои, но все они не могли сдержать корней, и дорога по-прежнему была неровной. Мы сгибали в коленях ноги, чтобы отдача была не такой сильной. Пальмовые ветви падали на дорогу, иногда преграждая ее, и нам приходилось обходить их по земле. Когда ветви отрывались от ствола, из-за торчащих в разные стороны черешков он становился похожим на скирду рыбьих тушек.
– Мне бы хотелось быть индейцем, – сказал отец, глядя на холмы за университетом: издалека они казались безупречно гладкими и зелеными. Сочные лезвия травинок прорезали комья земли через два – три дня после первого сильного дождя и не исчезали всю зиму.
– Знаешь, они ходили босиком, – продолжал он. – По тем холмам. Еще до того, как все это появилось.
Я знала со школы, что их следы остались там, где перемалывали желуди в муку на каменных плитах.
– Обожаю зеленые холмы, – сказал отец. – Но больше всего они мне нравятся желтыми, сухими.
– А мне – зелеными, – ответила я, не понимая, как они могут кому-то нравиться мертвыми.
Мы доехали до овальной площади перед университетом, а потом и до самого университетского двора – плитка под ногами была из ромбиков чередующихся земляных оттенков, словно выцветший костюм арлекина.
– Хочешь ко мне на плечи?
Он нагнулся, подхватил меня под мышками – мне было девять, и я была маленькой для своего возраста – и поднял в воздух. Он пошатнулся и неуклюже присел. Мы кружили по двору, под арками, мимо золотых номеров на стеклянных дверях. Отец держал меня за ноги, но отпустил, когда стал терять равновесие. Он споткнулся, споткнулся еще раз, закачался, пытаясь удержаться в вертикальном положении, и я закачалась вместе с ним – на страшной высоте. А потом он упал. Летя вниз, я переживала за себя, за свои лицо и коленки – те части тела, которые ударятся об асфальт. Со временем я поняла, что он всегда падал. И все равно я разрешала ему сажать себя на плечи: мне казалось, что для него это важно. Я чувствовала это как перемену ветра: так он понимал взаимоотношения отца и дочери. Если бы я отказала, он бы отдалился.
Мы поднялись, отряхнулись – у него из повреждений были синяк пониже спины и ссадина на руке, я ободрала коленку – и направились к питьевому фонтанчику на краю двора. Он бил прямо из стены, уложенной ажурной плиткой. Оттуда виднелся следующий двор, поменьше, усыпанный зелеными листьями, словно осколками витражного стекла. Мне нравилось смотреть на солнечный свет из тени: так он не омывал все вокруг, не ослеплял, а сиял обособленно, сам по себе.
Мы поехали дальше по территории университета. Асфальт был грубым, зернистым – он отдавался щекоткой у меня в горле и в бедрах, мелодией в моих костях. Мы карабкались на роликах вверх по склону холма мимо фонтанчика и часов к металлическим столам на веранде кафе «Тресиддер», где передохнули и выпили яблочного сока. Я болтала в воздухе ногами, ощущая приятную тяжесть роликовых коньков, и засовывала пальцы в прохладную металлическую решетку сидений. Нас укрывали ветви дуба – он рос на возвышении внутри двора, от земли кверху по серебристой коре вились глубокие черные борозды.
На обратном пути мы катились вниз со склона холма по неровному асфальту, я неслась впереди отца и изображала дорожный камертон:
– А-а-а-а! – пела я, и мой голос вздрагивал на каждом остром камне.
– А ты шустрая, – сказал он. – Только не слишком задавайся.
– Хорошо, – ответила я. «Задаваться» – ни от кого раньше я такого слова не слышала.
Он указывал мне на витражи и золотую плитку, на то, как каменщики работали с местным песчаником, из которого было сделано все: от колонн до внешних стен – для них использовались целые глыбы. В камне были крупные зерна песка, свет придавал ему объем, он казался неотшлифованным, грубым. Некоторые места украшала резьба, как каменная вышивка.
– Думаешь, каменщики приехали из других стран, чтобы все это построить? – спросил отец, касаясь большого, похожего на подушку прямоугольника, выпирающего из стены.
Я видела здание его глазами: груда камней, вырезанных и расставленных по местам человеческими руками. Я начинала понимать, что в отце уживаются две противоборствующие черты: одна тонкая и чувствительная, как зубной нерв, а вторая черствая, прямолинейная и слепая ко всему. По тому, с каким вниманием он относился к деталям, что думал о каменщиках, которые построили здание, обточили и уложили каменные блоки, я догадалась, что он способен внимательно относиться и к людям тоже. Ко мне.
– Знаешь, я не учился в университете, – сказал он. – Может, и ты не будешь. Лучше сразу отправиться в большой мир.
Если бы я не пошла в университет, то была бы совсем как он. В тот момент я чувствовала, будто мы были центром Вселенной. Он всегда носил его в себе, это ощущение центра.
– Там в самые продуктивные годы тебя учат думать, как остальные, – сказал он. – Это убивает творческое начало. Превращает людей в болванов.
Его слова казались мне логичными. И все же мне было любопытно, почему во время наших прогулок его тянуло в Стэнфорд, за что он как будто любил это место, хотя и не верил в него.
– Он просто затаил обиду, – заявила мама, когда я сказала ей, что мы с отцом думаем, что университет – пустая трата времени.
Когда мы переезжали через дорогу, отец взял меня за руку.
– Знаешь, почему мы держимся за руки? – спросил он.
– Потому что так надо?
Я надеялась, что он ответит: «Потому что я твой отец». За руки мы держались, только когда переходили дорогу, и я с нетерпением ждала этих моментов.
– Нет, – ответил он. – Потому что если вдруг появится машина, я смогу оттащить тебя с проезжей части.
На Юниверсити-авеню он показал мне на бездомного, сидевшего в подворотне с картонной табличкой в руках.
– Это я через два года, – сказал он.
Несколько минут спустя, когда мы углубились в спальный район, удаляясь от главной улицы и приближаясь к нашему дому, он выпустил газы – тишину нарушил громкий звук, как будто лопнул шарик. Отец покатился дальше, как ни в чем не бывало. Когда он снова это сделал, я отвернулась. После третьего раза он пробормотал:
– Извини.
– Все в порядке, – ответила я, сгорая от стыда за него.
Мы с отцом добрались до нашего квартала: во дворах и на тротуарах играли дети. Прямо напротив нашего дома жила Джен, высокая женщина с короткой стрижкой, чей муж работал в NeXT. Дальше по дороге, по соседству с Джен стоял темный деревянный дом женщины, которая встречалась с отцом, когда мама была беременна мной, – с тех пор она успела выйти замуж и родить сына. Казалось странным совпадением, что мы переехали именно туда, где жили еще двое людей, связанных с отцом, но мама сказала, что он непостижимым образом притягивает совпадения.
Мы остановились на тротуаре на противоположной стороне от дома, и отца тут же окружили жившие по соседству мужчины – три отца с тремя младенцами на руках. Они хотели услышать его мнение, узнать, что он думает о том или об этом. Матери отогнали малышей постарше, чтобы дать отцам возможность поговорить. Я стояла рядом, и меня брала гордость: все они хотели посоветоваться с моим отцом. Они обсуждали людей и компании, о которых я никогда не слышала.
Вскоре младенцы на руках раскапризничались, стали пищать и вырываться.
Отец продолжал рассуждать о компьютерных комплектующих и программном обеспечении – к этим темам он возвращался снова и снова в разговорах со всеми мужчинами, что встречались нам в те дни в Пало-Алто. Все три младенца заливались слезами. Отец вел себя так, будто ничего не происходило, его собеседники пытались слушать, укачивая младенцев, но те ревели все сильнее. Отец говорил все быстрее и громче, чтобы слова пробились сквозь шум. Его голос звучал высоко, пронзительно и немного гнусаво, некоторые фразы были будто заостренными на конце и резали мне уши, вонзались в грудь. И я спросила себя: не потому ли дети так голосят? Отцам пришлось попрощаться и унести их.
Вернувшись в дом, мы сняли ролики, держась за батарею. К нам присоединилась мама. Было заметно, что родители нравятся друг другу. Нагнувшись, я стала подворачивать джинсы: собирала ткань внизу и закатывала. Так нога выглядела тоньше. Если штаны были подвернуты, мои пропорции становились такими, как надо: я предпочитала большие мешковатые футболки, из-под которых торчали тонкие ноги-спички.
– Что ты делаешь? – спросил отец.
– Подворачиваю джинсы, – ответила я.
– Думаешь, это круто? – спросил он.
– Да.
– О, – ответил он. А потом стал дразнить. – О, Бифф! О, Блейн! Надеюсь, вам нравятся мои джинсы!
– Стив, – сказала мама. Она улыбалась, но я видела, что ей это не нравится.
– Может быть, она выйдет замуж за Тэээда, – протянул отец.
Дирк, Блейн, Трент, Трэв – так звали моих воображаемых будущих мужей и бойфрендов. Мне было девять, замужество для меня было чем-то несущественным. Я смеялась, показывая, что знаю, что это всего лишь шутка, но в глубине души гадала, не потому ли он выбирал такие уродливые и обрубленные имена и так беспокоился по поводу моего замужества, что считал меня страшной и лишенной перспектив.
– Или, может быть, ты выйдешь замуж за Кристиана, – сказал он.
Кристиан жил через дорогу и был примерно моего возраста. У него были светлые волосы и очки в золотой оправе, а еще легкий акцент, выдававший, что он родом из Джорджии. Он был тощим, носил футболки и шорты в клетку и писал в школьных тетрадках механическим карандашом, мельчайшим почерком. Он тоже жил с матерью. Мне он нравился, но я знала, что не хочу, чтобы он был моим бойфрендом. Примерно раз в месяц другой мальчик – по имени Кай – с темными волосами, светлой, как лепестки, кожей и красными губами, навещал своего отца, который жил в соседнем доме. Как-то раз он неожиданно выглянул в окно, которое смотрело в окно моей спальни. Он был застенчивым и не хотел играть, но его присутствие приводило меня в такой трепет, что я выбрала бы его, если бы от меня потребовали срочно найти себе мужа. Но отцу я этого не сказала.
– Дай посмотреть на твои зубы, – попросила я, чтобы сменить тему. – Покажи, как они сходятся вместе, как молния.
– Ни за что, – ответил он, как будто я хотела поиздеваться над ним, тогда как я всего лишь чувствовала любопытство и восхищение.
– Пожалуйста, – попросила я.
Он нагнулся и открыл рот. Оба ряда зубов смыкались точно посередине, без зазоров: горный хребет и небо над ним.
– Удивительно, – сказала мама. – Как они так сходятся.
Отец закрыл рот.
– Теперь покажи свои, Лиз, – сказал он. Я показала.
– Интересно. А твои?
Он заглянул в рот маме. Ее нижние зубы были хорошими, но слишком теснились, словно гости, набившиеся в маленькую комнату.
– Выглядят не очень. Возможно, тебе стоит сходить к стоматологу, – сказал он, хотя еще мгновение назад был милым. Мама поморщилась и закрыла рот. Как будто внезапно сменился полюс магнита, и теперь они отталкивали друг друга. Нельзя было заранее предугадать, когда это случится.
– Может быть, она будет похожа на Брук Шилдс, – сказал отец обо мне.
– Кто такая Брук Шилдс? – спросила я.
– Модель, – ответила мама.
– С потрясающими бровями, – сказал отец.
После этого он ушел, бросив нам на прощанье через лужайку что-то вроде: «А может быть, ты будешь…» Растягивая слова. Вышел в одних носках, перебросив ролики через плечо. Когда он уходил, у меня появлялось ощущение, будто я с яркого солнечного света зашла в темную комнату. Все вокруг казалось унылым и однообразным, блеклым в сравнении с воспоминанием о свете. Я играла на флейте, мама заказывала мне новое постельное белье с узором из тропических рыбок, через несколько месяцев должна была приехать в гости моя двоюродная сестра Сара. До его приезда эти события казались волнующими, но как только он исчезал, все на несколько дней утрачивало значение. Требовалось время, чтобы снова вернуться в прежнюю колею.
Теперь я жила с мыслью, что мои брови обещают мне что-то.
Позже мама сказала, что в то время отец влюбился в меня.
– Он дорожил тобой, – сказала она. Хотя я такого не помню. Я заметила, что он чаще приезжал, что хватал меня и пытался поднять, даже когда мне не хотелось, чтобы меня поднимали. Он обсуждал мою одежду и постоянно дразнил, придумывая, за кого я выйду замуж.
– Хотел бы я, чтобы ты была моей матерью, – заявил он однажды маме ни с того ни с сего, когда она готовила обед, а я играла. В другой раз он сказал:
– Знаешь, в ней больше половины меня, больше половины моих генов.
Это заявление застало маму врасплох. Она не знала, как ответить. Может быть, он сказал это, потому что проникся ко мне и хотел большей близости.
Я помню потоки бодрящего солнечного света и колышущиеся в нем, будто кляксы, тени: казалось, в те дни солнечный свет был ярче, чем теперь.
Катаясь, мы с отцом высматривали дома, в которых хотели бы жить. Ему нравились те, что с темной деревянной кровлей, с лозой, оплетающей темно-коричневые или серые фасады. Нравилась отделка из дерева, старого и оттого посеребренного. Стрельчатые окна, витражи. Сады, засаженные растениями, которые выглядели так, будто ветер сдул их в кучи. Когда заглядываешь в окна таких домов, видно, что внутри темно. Мне нравились белые симметричные дома с колоннами и аккуратными лужайками, тяжеловесные и крепко стоящие на земле, как министерства или банки.
– Остановись-ка. И понюхай розы, – сказал отец. Он произнес это настойчиво, потом сам остановился, уткнулся носом в цветок и втянул воздух. Мне не хватило духа сказать ему, что так говорят, когда просят расслабиться, сделать перерыв. Но вскоре я и сама увлеклась, и мы стали ездить по улицам, переезжая с одной стороны на другую, в поисках лучших розовых кустов в округе. Во дворах было полно роз. Иногда я замечала за заборами хорошие, которые он пропустил, и тогда мы на мысках роликовых коньков заходили на чужие лужайки, чтобы подобраться к цветам.
Когда Рон исчез из нашей жизни и мы с мамой снова остались вдвоем, я решила, что теперь нам обеим ясно: нам не нужны новые мужчины. Никаких новых отношений. У нас и так все прекрасно: новый дом, отец заезжает в гости. Тем сильнее были мои удивление и негодование, когда мама рассказала мне о своем новом ухажере по имени Илан. Он задержался рядом с нами дольше всех – семь лет – и изменил мою жизнь к лучшему. Но первые полгода я отказывалась разговаривать с ним и только презрительно усмехалась, пытаясь от него избавиться.
У Илана были черные волосы – шевелюра из густых кудряшек, – вытянутое лицо, большой нос и карие глаза. Он был кандидатом химических наук и управлял созданной им маленькой компанией по производству умных игрушек.
Мне нравилось слушать его истории: о том, как в детстве он объездил весь мир, потому что его отец был знаменитым венгерским тенором, о том, какие хитрые проделки он вытворял в школе. Однако каждый раз я с пренебрежением замечала, каким он был ботаником, каким непривлекательным казался по сравнению с моим отцом. Он ездил на старом белом «Фольксвагене Рэббите» и в шутку любил притворяться, что в его машине есть телефон, – он передразнивал обитателей Кремниевой долины, которые взяли моду покупать в машины телефоны размером с кирпич. Он беззвучно жестикулировал перед знаком «стоп», как будто готовился принять важный звонок.
У него было двое детей: сын помладше и дочь примерно моего возраста, Аллегра, с которой мы однажды танцевали у нее дома под Lucky Star Мадонны. Тогда я еще думала, что мама с Иланом просто друзья.
Он был в свободном браке, но нарушил правила, влюбившись в маму, и ушел от жены. Мне все это не нравилось. Я постоянно язвила, но если мама была влюблена, никакие мои слова особенно не задевали ее.
– Он женат, – напоминала я ей.
– О, милая, – отвечала она так, будто я была дурочкой.
Когда м были втроем – я, мама и Илан, – меня охватывала злость, я без конца ворчала. То же я чувствовала и после, когда она начала встречаться с двумя другими мужчинами.
– Все в порядке, милая? – спрашивала она. Влюбляясь, мама отдалялась, и мне казалось, будто она смотрит на меня вниз с большой высоты. С ее губ не сходила улыбка.
В компании прочих людей я не сомневалась – мы с мамой были командой, и мы обе постоим друг за друга. С Иланом я чувствовала, что если ей придется выбирать, она может отказаться от меня, но не от него, а я собиралась заставить ее выбирать. Я приготовилась к затяжному бою.
Однажды утром выходного дня, через несколько месяцев после того, как они стали встречаться, мы втроем отправились позавтракать в кафе.
Я закапризничала, но таки пошла с ними. Мы перебежали оживленную Альма-стрит, пролезли в дыру в заборе, пробрались через кусты и поднялись на насыпь из белых камней, по которой бежали железнодорожные пути. Оттуда мы двадцать минут шли прямо на север, глядя под ноги, балансируя на рельсах и шагая между шпалами.
Мы следили, не появится ли поезд.
– Смотрите, – сказал Илан, когда впереди таки показался один. Он положил на рельс монетку, мы отбежали в сторону и поезд прогрохотал мимо. Когда промчался последний вагон, монетка была горячей: она превратилась в сияющий медный диск, неровный овал. Такую штуковину я была бы не прочь оставить себе.
– Подумаешь, – пробормотала я, когда он показал мне.
Слишком много энергии уходило на то, чтобы презирать маму с Иланом непрерывно, и я трудилась месяцами. Рядом с ними я вела себя апатично, усмехалась, смотрела свысока и демонстративно молчала, когда они шутили. Я заметила, что если за ужином присутствовали другие люди, Илан всегда находил способ подвести разговор к своему отцу, толком не упоминая о нем, – чтобы кто-нибудь, преисполнившись любопытства, спросил: «Так кем был твой отец?» Необходимость постоянно вести себя жестоко и чувствовать недовольство давила на меня. Я очень устала, но так и не смогла добиться их разрыва, хотя они оба стали осторожны в моем присутствии. Я знала, что если хоть на секунду выйду из образа и чему-то обрадуюсь, мама воспримет это как разрешение. Я отказывалась его выдать. Она будто забыла, через что мы проходили после каждого разрыва, и меня раздражали ее мечтательный взгляд и глупое поведение.
Модный ресторан «Парк Макартура» находился в здании, некогда служившим амбаром. Там подавали королевский бранч в форме шведского стола: здесь были полные миски клубники, взбитые сливки, запеченные с яйцами вафли под круглыми блестящими колпаками и свежевыжатый сок. Обычно мы ходили в места попроще.
В то утро что-то изменилось: я стояла у шведского стола и оглянулась на маму с Иланом – они сидели лицом ко мне за круглым столиком и улыбались. Глядя на них через горы фруктов и облака взбитых сливок, я почувствовала себя слишком измотанной, слишком довольной, чтобы злиться и дальше. И они были похожи на родителей. Я сдалась. Я чувствовала себя в безопасности там, под сводчатым потолком, под бряцанье посеребренных приборов – ложек, щипцов и лопаток. Какой бы ужасной я ни была, они даже сейчас готовы были принять меня, и я могла им это позволить, если бы только захотела. И было еще не поздно – не поздно стать семьей.
Много лет спустя, когда я была уже взрослой, мы разговаривали с Иланом, и он рассказал, что несколько раз, когда ему доводилось встречаться с моим отцом в доме на Ринконада-авеню, оставшись с ним наедине во время прогулки, он убеждал его проводить со мной больше времени. Он представлял родительскую заботу и проведенное вместе время как выгодное приобретение: «Это нужно тебе, Стив, – внушал он. – Думай об этом именно так». Илан заметил, что отец – спонтанный человек. Легко увлекался и забывал обо мне, когда появлялось что-то новое. Илан поощрял его, хвалил за самое незначительное проявление отцовской заботы. Например, за то, что отец катался со мной на роликовых коньках. Илан и сам был бизнесменом, его работа тоже отнимала много времени, но, по словам мамы, он обладал способностью легко и быстро переключаться с работы на семью, поэтому, когда он был с нами или только со мной, когда ужинал в нашем доме – а так обычно бывало, если после ужина он собирался вернуться в офис, – он всегда слушал внимательно, а не вполуха, как большинство деловых людей.
Именно Илан оставался по вечерам, чтобы помочь мне с математикой и естествознанием: он садился рядом со мной на диване и терпеливо объяснял, хотя после планировал заняться делами своей компании, которая переживала непростые времена. Он дал мне почувствовать, каково это – приходить на урок подготовленной, с выполненным домашним заданием и понимать, о чем говорит учитель. После нескольких таких вечеров мне и самой не хотелось быть отстающей: мне были приятны спокойствие и уверенность, заслуженное внимание. Илан впоследствии и подтолкнул меня к тому, чтобы я начала хорошо учиться.
Тем летом мы с дочерью Илана, Аллегрой, поехали в дом отца в Вудсайде, чтобы искупаться. После купания мы занялись исследованием дома. Аллегра нашла рядом с входной дверью комнату, которую я раньше не замечала – с полками от пола до потолка, где лежало всего несколько книг и журналов. В центре комнаты стояла грубая модель участка: землю изображал рыхлый зеленый материал, какой используют для поддержания стеблей в цветочных композициях.
– Думаешь, он когда-нибудь сюда заходил? – спросила Аллегра.
– Скорее всего, нет, – ответила я.
Мы стали перебирать вещи – казалось, будто их оставили люди, жившие в доме прежде. Высоко на полке я нашла несколько журналов Playboy.
– Смотри.
Мы стали листать их, сидя на полу. Возможно, слухи о том, что отец появлялся на страницах Playboy, не соответствовали истине – но перевернув страницу, я увидела его лицо. Черно-белую фотографию размером с почтовую марку над каким-то текстом. В белой рубашке с галстуком-бабочкой он выглядел невинным. Он был полностью одет.
– Я так и знала! – воскликнула я. – Я об этом слышала.
Я испытала огромное облегчение оттого, что он был неголым, его выражение лица было непошлым. Мне захотелось, чтобы Аллегра тоже обратила на это внимание.
Я чувствовала, как мне повезло с отцом. Мы перевернули страницу. На следующем развороте распласталась обнаженная женщина – брюнетка с пышными волосами, красной губной помадой и томным взглядом.
Во время одной из наших прогулок на роликах в том году мы с отцом остановились у низкого здания, прячущегося среди деревьев, недалеко от центра города. У нас обоих были слегка ободраны коленки после очередного падения.
– Я знаю людей, которые здесь работают, – сказал отец. – Это дизайнерская компания.
Мы не стали снимать ролики: внутри были ковры, поэтому мы могли ходить почти нормально.
Мы прошли по коридору в комнату с большим столом, освещенным люминесцентными лампами. Весь он был завален бумагами, целым ворохом.
– Знаешь, что такое серифы? – спросил отец.
– Нет, – ответила я. Мне нужен был какой-нибудь контекст – мне хотелось произвести на него впечатление. Может быть, отец тоже хотел произвести впечатление на меня, научив чему-то? Он ткнул в страницу с черными буквами.
– Смотри, – сказал он.
– На «С»?
– Нет, – ответил он. Показал на «Т», на правый кончик верхней перекладины, где та загибалась книзу.
– Видишь штрихи на концах буквы? – спросил он. – Такая короткая линия на конце длинной – это сериф, или засечка. Некоторые думают, что с ними легче читать.
Его голос звучал серьезно. Я сделала вывод, что засечки – это очень важно.
– Смотри, вот здесь, – сказал он, показывая на другие буквы. – И здесь, и здесь, и здесь.
Серифы стали видимыми, отделились от букв. Шляпки и хвостики, загогулины, какие иногда остаются на конце слова, когда не отрываешь ручку от бумаги. Они были всегда, но теперь я знала их название. Ступни – это засечки на ногах, представляла я впоследствии. Пальцы – засечки на ступнях.
Из всех явлений мира отец захотел показать мне это.
Он стал укзывать на другие шрифты. В разных шрифтах и серифы были разными: короче, длиннее, толще, тоньше. Они напоминали мне новые веточки по весне, отростки, которые потом могут вырасти в буквы.
– Bauer Bodoni, – стал перечислять отец. – Times New Roman, Garamond.
Потом он показал на шрифт с тупыми концами и спросил, как тот называется.
– Без… засечек?
– От латинского слова, которое значит «без», – сказал он. Он замолк и подождал. Он что, думал, я знаю латынь?
– Sans, – наконец сказал он.
– Они называются Sans? – спросила я.
– Sans serif, то есть без засечек. Как вот этот, – он указал на другую «С», только это уже была «С». Буквы без засечек теперь казались голыми.
Маме нравились простые изящные буквы. Ей нравилось, когда они тонкие, отцу – когда толстые. Будучи взрослой, я работала в научной лаборатории, банке, программе обучения за рубежом, ресторане, косметической компании, дизайнерском бюро. В каждом месте были свои коды и опознавательные знаки, красота и значимость описывались разным языком. Я не могла быть полноправным членом всех групп одновременно, приходилось выбирать.
– Так ты уже с кем-нибудь целовалась? – спросил отец, когда мы катились домой. Он имел в виду с языком.
– Нет. Фу! Когда ты в первый раз поцеловался?
– Примерно в твоем возрасте, – ответил он.
– С кем?
– Ее звали Дирдре Лупалетти.
Как лупа, спагетти, конфетти. Слишком идеально.
– У нее были каштановые волосы вот досюда, – сказал он, показывая рукой на свою поясницу. – Мы целовались в подвале ее дома. Вообще-то это она меня поцеловала.
Мне хотелось, чтобы его история была моей и чтобы у меня была его уверенность. История с подобным именем. Я уже отставала – если он целовался в моем возрасте, мне нужно было сделать то же самое.
К нам в гости приехала моя двоюродная сестра Сара. Она была дочерью маминой старшей сестры Кэти и единственным родственником моего возраста. Когда я родилась, мы несколько месяцев жили с ней и ее родителями в Идилвилде, штат Калифорния.
Теперь Сара была высокой, но все время сутулилась; ее резкий голос иногда звучал слишком громко и пронзительно для закрытых помещений. Она была единственным циничным ребенком из всех, кого я знала, будто она успела устать от жизни. Было в ней и еще что-то, быть может, живой ум или ирония – несмотря на порывистые движения и слишком резкий голос, несмотря на то, что она, казалось, не осознавала происходившего рядом с ней. Было некое зрелое восприятие, означавшее, что она одновременно и ребенок, и смотрит со стороны.
Я несколько месяцев с нетерпением ждала ее приезда. Сара никогда не видела моего отца, и сегодня мы должны были все вместе ужинать в «Браво Фоно» в торговом центре на территории Стэнфордского университета. Мы с ней вместе играли детьми в те времена, когда ни у одной из нас не было отца. Теперь у меня был отец, и мне хотелось, чтобы она узнала, каково это.
Он выбрал ресторан. И опоздал. Он всегда опаздывал. Когда он вошел, я сразу поняла, что он не в радужном настроении: возможно, работа в тот день не задалась. Весь его вид указывал на это. Он не хотел здесь находиться. Его угрюмое присутствие черной копотью повисло в воздухе.
Мама заказала салат из латука, я – лингуине с креветками. При нем мы всегда с осторожностью выбирали блюда: он не одобрял мяса. При этом ограничения в его рационе были связаны не с заботой о животных, а с эстетическими воззрениями и представлением о телесной чистоте. Позже я поняла, отчего он смотрит на людей с особым презрением: в его глазах глупо выглядел тот, кто совершенно не осознавал своей невежественности в тот момент, когда пытался насадить на вилку кусок мертвечины.
Грань между жестокостью и любезностью – между тем, что вызывало или не вызывало его гнева, – была тонкой. Я знала, что ему не слишком понравятся мои креветки, но знала также, что они сгодятся. Но мы забыли предупредить Сару.
– Я буду гамбургер, – сказала она чересчур громко. Мне захотелось зажать ей рот, чтобы защитить ее и защитить себя. Фокус был в том, как я поняла позже, чтобы сузить площадь для его удара, и тогда он ударит кого-нибудь другого. Если не я, то кто-нибудь всегда попадал ему под руку.
Принесли еду. Я надеялась, что Сара не почувствует искрившееся в воздухе напряжение и не заметит, что отец до сих пор не сказал ей ни слова и с омерзением глянул в ее тарелку. Она говорила слишком громко для полупустого ресторана, и эхо отражалось от каменного пола и стен – из стекла и стеклянных блоков. Я не знала, как попросить ее говорить тише.
Через какое-то время после того, как мы начали есть, его лицо исказилось, на нем застыло неприязненное выражение.
– Что с тобой не так? – спросил он Сару.
– Что? – переспросила она. Она как раз пережевывала кусок мяса.
– Нет, – сказал он. – Серьезно.
Поначалу казалось, будто он действительно ждет ответа. Что с ней не так? Почему она не замечает социальных сигналов? Почему у нее такой высокий, режущий слух голос, вечно требующий внимания, словно плач младенца?
Его собственный голос зазвучал пронзительно.
– Ты не можешь даже говорить нормально, – заявил он. – Нормально есть. Ты ешь дерьмо.
Она посмотрела на него: я видела, что она пытается сдержать слезы.
– Ты когда-нибудь задумывалась, какой у тебя ужасный голос? – продолжал он. – Пожалуйста, перестань говорить таким ужасным голосом.
Я не могла поверить, что все это действительно происходит.
– Стив, прекрати сейчас же, – сказала мама.
Я видела его глазами Сары, или по крайней мере мне казалось, что вижу: если таково это – иметь отца, то, возможно, это не так уж и здорово.
– Мне неприятно быть здесь рядом с тобой, – сказал он. – Не хочу и секунды лишней провести в твоем обществе. Соберись. Возьми себя в руки.
Он говорил так громко, что его было слышно за другими столами. Сара сгорбилась на стуле, уставилась в тарелку и заплакала.
– Стив, – сказала мама. – Перестань.
– Тебе стоит подумать, что с тобой не так, и постараться это исправить, – сказал отец. Потом он поднялся и пошел по направлению к уборной.
Мы склонились над Сарой с обеих сторон, чтобы скрыть от посторонних взглядов. Я чувствовала присутствие людей за столиками рядом, знала, что они могли слышать. Что они подумали? Каково это – наблюдать за насилием со стороны, не иметь к нему отношения? Сара рыдала, размазывая слезы, вытирая нос рукавом, и повторяла, что с ней все в порядке. Я была меньше ее, ниже, тоньше. Но она тоже была маленькой.
– Он просто жестокий человек, – сказала я ей на парковке по дороге к машине. – К тебе это не имеет никакого отношения.
Последнюю фразу я слышала от мамы, когда он обижал меня.
– Знаю, – ответила Сара. Я не понимала, действительно ли она знает или говорит так, чтобы я перестала ее успокаивать. Но она посмотрела на меня и повторила:
– Знаю.
У девушки отца, Тины, были длинные и очень светлые волосы – цвета кончика пламени, где оно горячее всего. Те же волосы, тот же человек – я поняла это потом, – что я видела в постели отца той ночью, когда подумала, что его похитил и убил кровожадный незнакомец.
Не помню, как я познакомилась с Тиной, но, возможно, это было на кухне вудсайдского дома отца в тот день, когда мы с мамой пришли к нему на обед. Люди, заправлявшие в доме кровати и нарезавшие салаты, приготовили пасту из цельнозерновой муки – машинка для ее изготовления все еще была закреплена на столешнице, на подносе лежали длинные, обсыпанные мукой ленты.
Отец и несколько гостей катали по кухонному столу игрушку. Это был маленький пластмассовый робот, покрытый серебристой краской, в красном шлеме. Внизу – там, где смыкались его цельнолитые стопы, – было колесико, и когда он катился, из темной круглой дырки в его грудной полости, где могло бы быть сердце, вырывались искры. Мне тоже хотелось поиграть.
Тина заметила, как я смотрю на робота, и окликнула их:
– Почему бы вам не дать Лизе попробовать?
Онафилировала густую челку. У нее было доброе лицо и мягкий низкий голос.
Отец продолжал катать робота, качая пальцем перед искрами. Но потом он вручил его мне и сказал церемонно:
– Подарок. Забирай.
Отец познакомился с Тиной несколько лет назад, когда она работала в благотворительном фонде Apple, а он все еще жил в доме в Монте-Серено, откуда мы с мамой забрали диван. Она была разработчиком программного обеспечения, интровертом и душевным человеком. Она не гордилась своей красотой, не лелеяла ее, не выставляла напоказ с помощью кокетства, макияжа, модной одежды – как будто не желала ее или относилась к ней с равнодушием. Поэтому я долго, даже годы спустя, не замечала, какая она красивая. Она была просто Тиной.
Тину всегда окружали хорошие люди, ее семья и друзья, ученые и художники, и они стали проявлять интерес к нам с мамой. Поэтому в те годы, что они с отцом встречались, я чувствовала дополнительный слой защиты вокруг мамы, отца и меня.
Много лет спустя она рассказала мне, что в начале их отношений отец настойчиво убеждал ее, что я не его ребенок. Увидев меня, она сразу поняла, что это не так. Но когда она заговорила об этом, он отказался это обсуждать.
Отец пригласил меня поехать с ними в отпуск на Гавайи. Мне было почти десять, я училась в четвертом классе. Мы с мамой никогда не ездили в отпуск, поэтому я не знала, чего ожидать. Когда самолет приземлился и остановился на перроне, небо было ослепительно-белым, здания аэропорта с широкими коричневыми крышами не соединялись с самолетом коридорами, а стояли в отдалении, от влажности размывалась грань между воздухом и кожей. Человек в рубашке-поло надел каждому на шею гирлянду из сладко пахнущих цветов с ярко-розовыми лепестками и желтой серединкой и повел к белому фургону. Поначалу дорога тянулась через многие километры обугленной черной земли, и я боялась, что он везет нас туда, где все вокруг будет похоже на поверхность Луны, которая только ему кажется красивой. Но наконец мы свернули к океану и островку зелени.
Трава в том курортном местечке была коротко пострижена и оттого напоминала ворс ковра. Ее пятнали тени от пальм с длинными, тонкими, будто лески, стволами. За завтраком коричневые птички размером с мой кулак чирикали на высоких стропилах и слетались на едва освободившиеся столики – к хаосу салфеток, сиропа и недоеденных тостов. Они скакали между тарелок и дрались из-за крошек, а когда подходил официант убрать со стола, они синхронно взмывали на высоту крыши и принимались ждать, когда окончит трапезу следующий постоялец. Возле бассейна я видела, как мелко подрагивая и кудахча, распустил хвост павлин. Он немного постоял на месте, а потом побрел прочь медленным, методичным шагом, покачивая на ходу нарядным полукруглым плюмажем.
В ту неделю я ходила босиком по песчаным дорожкам, и тепло поднималось по икрам до самых коленей. Через несколько дней темные волоски на моих руках совсем выцвели. Сквозь лупу океанской воды ярко и отчетливо видны были песчинки и плещущиеся на мелководье желтые рыбки – и те, и другие казались больше. До этого путешествия я никогда не слышала, что пина колада бывает безалкогольной; теперь я пила этот коктейль по меньшей мере трижды в день.
Я подружилась с девочкой по имени Лорен, моей ровестницей, которая тоже жила в Калифорнии. Вместе мы бегали по лужайкам и пляжам, у бассейна, в перерывах между завтраком и обедом, обедом и ужином. Мы видели рыбок с черными губами, одного черного лебедя, гекконов и птичек. В сувенирном магазине продавались браслеты в виде дуги шириной в несколько сантиметров, каждый из цельного куска отполированной до блеска акации.
– Давай купим по одному маме и Тине, – предложил отец. Браслеты звонко и мягко звучали, ударяясь друг о друга на кронштейне, где висели.
Я тоже хотела браслет, но мои руки и запястья были слишком маленькими.
Отец купил мне раздельный купальник из красного хлопка с цветочным узором. Я никогда раньше не носила таких. У моей подруги Лорен был похожий, тоже из сувенирного магазина, только голубой.
Тина ходила в джинсах, футболках и туфлях без каблуков. У нее были широкие запястья, большая грудь, и, разговаривая со мной, она приседала, чтобы мы были одного роста. Она заливисто смеялась, отчего все ее лицо хорошело. Ее нос был похож на мамин – маленький и прямой, со слегка скошенным, заостренным кончиком. Она сама подстригала себе челку.
Тина была веселой и одновременно грустной, склонной к самоиронии. Я видела, что нравлюсь ей, что ее забавляю. Мне казалось, что она женщина и вместе с тем маленькая девочка. Или же она так хорошо помнила, каково быть ребенком моего возраста, что расстояния между нами я почти не чувствовала. Дома, в Пало-Алто, когда мы все вместе ехали куда-нибудь в отцовском «Порше», она втискивала свое длинное тело на заднее сидение, чтобы я могла сидеть рядом с отцом на переднем. Уже тогда я понимала, что они с отцом были странной парой: нередко он со своим самомнением становился невыносим, и тогда исчезала та его сторона, что была наиболее близка ей.
Однажды я слышала, как он сказал: