Маленькая рыбка. История моей жизни Бреннан-Джобс Лиза
– Она могла бы ходить в мешковине, простой мешковине.
Будто красота измерялась трудностью препятствий, которые могла преодолеть. Таким же тоном он говорил и об Ингрид Бергман. Я пыталась разглядеть это в Тине, потому что не считала ее особенной красавицей. Ее ресницы были такими же светлыми, как и волосы. Она не старалась казаться красивой, а тогда для меня красота была именно в старании. Но иногда она отбрасывала с лица челку, ее глаза загорались в солнечном свете – такие же голубые, как вода в бассейне, – и тогда ее лицо открывалось, открывалась его красота. Но после она опускала взгляд, поправляла волосы и снова становилась привычной Тиной.
Когда мы шли на ужин по белой песчаной дорожке, что вилась через лес, – мы с Тиной по левую и правую руку от отца – он обнял нас. Его ладонь оказалась у меня на ребрах, под мышкой.
– Женщины моей жизни, – провозгласил он медленно, немного в нос, проговаривая каждое слово, как будто объявлял новый акт представления. Произнося это, он смотрел вперед и вверх, словно обращался к лесу.
Я была одной из его женщин! Это наполнило меня такой радостью, что мне пришлось отвернуться, потупить взгляд и уставиться на песок, на свои босые ступни, чтобы он не заметил, как я улыбаюсь.
Он нагнулся поцеловать Тину, и рука, которой он держал меня, скользнула вверх, пальцы впились мне под мышку и дергались с каждым шагом. Мне не хотелось прерывать объятие, хотелось остаться одной из его женщин.
– Разве она не красавица? – спросил он за ужином, когда Тина отошла помыть руки. Когда мы с ним хоть на минуту оставались вдвоем, он начинал расписывать ее красоту, вздыхая, как если бы она была далеко, а ее красота – недосягаема для него.
Когда Тина вернулась, он склонил голову и поцеловал ее, что-то бормоча и шепча ей на ухо. Она запротестовала, он схватил ее за затылок, балансируя на ножке стула. Пока они целовались, он прижал ладонь к ее груди, наморщив футболку.
– М-м-м, – протянул он.
Одновременно я чувствовала отвращение и была заинтригована. Я предположила, что моя роль – смотреть и отмечать, насколько он без ума от нее, хотя я чувствовала себя странно, находясь рядом, когда они вели себя так. Его поведение казалось неестественным, картинным, будто все происходило на сцене.
Почему она его не остановила? Может быть, потому что была юной и была влюблена.
– Почему вы тискались прямо при мне? – спросила я Тину как-то раз, много позже.
– Он так делал, когда чувствовал себя неуютно, – ответила она. – А ему было неуютно рядом с тобой, он не знал, как себя вести, как к тебе относиться. Приемы, которые он использовал, чтобы расположить к себе взрослых, не действовали на тебя, ребенка. Ты видела его насквозь. Поэтому он использовал меня как средство от неловкости.
Предположение, что именно из-за моего присутствия он вел себя так, будто не замечает моего существования, было выше моего понимания – в те моменты я чувствовала себя ничтожеством, песчинкой, недостойной и одного взгляда. По словам Тины, напряжение было таким сильным, что, когда мы вернулись с Гавайских островов, она решила больше не приезжать к отцу, если с ним была я, чтобы он научился общаться со мной наедине.
Мама и Мона тоже обратили внимание, что отец на людях проявлял к Тине чрезмерную нежность. Иногда это продолжалось минутами, и он при этом постанывал – не только при мне, но и при взрослых тоже. Но я была ребенком, и такое поведение в моем присутствии было неподобающим. Их беспокоили его шутки и откровенное поведение, и отчасти по этой причине Мона стала настаивать – вскоре после того как мы вернулись с Гавайев, – что мне, как ребенку, взрослеющему рядом с матерью и лишенному постоянного отцовского внимания, нужно ходить к психотерапевту-мужчине, чтобы понять, как выстраивать близкие взаимоотношения с хорошим, надежным человеком.
Мама согласилась, что это стоящая идея, отец согласился платить. Она стала раз в неделю возить меня к доктору Лейку, которого рекомендовала нам Мона и к которому я ходила потом много лет. С тех пор как я начала терапию, то есть с девяти лет, мои воспоминания стали отчетливее – возможно, оттого что я стала старше или потому что раз в неделю в ходе наших сеансов я пыталась облечь свою жизнь в слова.
Закончив целовать Тину, отец поправил стул, вздохнул и принялся за еду.
– Знаешь, – сказал он. – Когда-то Тину показывали по телевизору. В рекламе. Когда она была еще ребенком. Младше тебя.
На меня это произвело большое впечатление. Позже отец показал мне эту рекламу: в магазинчике на пляже белокурая девочка стоит рядом с мальчиком, мальчик разжимает кулак и высыпает на прилавок горсть мелочи и стеклянный шарик, чтобы расплатиться за коробку сладостей.
После десерта отец взял Тину за руку и посмотрел на ее ладонь.
– Не знаю, что значат эти линии, – сказал он.
– Я тоже, – ответила Тина. – Если бы только мы могли предсказывать будущее.
– Я знаю, как гадать по руке, – сказала я отцу. – Дай сюда правую руку.
– Может, левую? – спросил он, потому что левая была ближе.
– Нет. На левой судьба, которая тебе дана. Я хочу посмотреть на правую – на то, как ты ею распорядишься.
– Хорошо, – ответил он и протянул мне руку – наискосок, так, что локоть оказался на уровне живота.
У него были плоские ладони, без холмиков над суставами – особенность, которую мы с мамой обсуждали наравне с остальными, вроде зубов-молнии. Кожа на ладонях отливала бледно-желтым, линии были насыщенно оранжевыми: он ел морковный салат и пил морковный сок цвета мокрой глины в таких количествах, что они покрасили его изнутри.
– Это линия твоей жизни, – сказала я. – Это линия твоего ума. Это линия брака, а это линия сердца. Видишь?
– Хорошо, и что все это значит? – спросил он.
Изгиб линии начинался под указательным пальцем и тянулся до самого запястья.
– У тебя будет довольно долгая жизнь, – сказала я. – Но линия твоего ума не такая длинная. Видишь, вот здесь? Она расщепляется.
Я обратила внимание на то, что, как я знала, меньше всего ему понравится: долгую, но не особенно выдающуюся в интеллектуальном отношении жизнь. Мне хотелось уколоть его, уязвить его самолюбие, лишить основания держаться великодушно, но отстраненно, упиваясь своим трагическим величием так, что на окружающих уже не оставалось энергии. Я знала, он и не подозревал, что уже тогда это было мне известно – ведь когда он рассказывал о себе и своих стремлениях, он никогда не помнил, что рассказывал это раньше. Он не догадывался, что я чувствовала, как грустно ему от мысли о ранней смерти и как в то же время он находил такую перспективу эффектной.
– Ладно, – сказал он и отнял руку.
Тина неподвижно сидела у бассейна, а мы с моей подружкой Лорен заплетали ее волосы в колосок. Лорен показала, что нужно захватывать пряди потоньше, чтобы волос хватило до самого низа, до первого позвонка.
Когда мы закончили, отец притянул меня себе на колени. Он сидел в шезлонге, Тина занимала соседний. Отец сказал Лорен, что хочет побыть с нами наедине, поэтому она убежала искать родителей. Мне хотелось играть, но он не отпускал.
– Смотри, у нас обоих брови сходятся посередине, – сказал он. – И у нас одинаковый нос.
Он прошелся указательным пальцем по моей переносице.
– Неправда, – ответила я. – Мой меньше. И не свисает, как твой.
– А ты подожди, – сказал он, – еще вырастет. Как будто он видел будущее. Потом он схватил меня за лодыжку и стал изучать мою ногу.
– Гляди, твой второй палец может вырасти длиннее большого, – сказал он. – Это признак ума. Если тебе повезет, то вырастет.
– Ха, – ответила я, будто мне было плевать.
– Ага… – произнесла Тина, разглядывая собственную ногу. Я поняла, что она шутит.
– Ты знала, что у меня узкие стопы? – спросил он. – У тебя, похоже, тоже. И взгляни на свои пальцы: они совсем как мои. Ногти такой же формы.
Мы выставили вперед наши руки. Я ничего не могла сказать по поводу ногтей: мои были настолько меньше, что их невозможно было сравнивать. Мое сердце билось легко и часто, как у птицы: именно этого я и хотела – чтобы все его внимание целиком было сосредоточено на мне.
– Ты мой ребенок, знаешь, – сказал он, все еще удерживая меня, хотя и перестав разглядывать.
– Знаю, – ответила я.
Я не совсем поняла, к чему он это сказал. Он замолчал, но не отпустил меня. Я надеялась, что этот тягучий момент скоро закончится – тяжелое, давящее ощущение того, что тебе не дают пошевелиться.
– Давай просто посидим вот так, – сказал он. – Давай просто тихо посидим минутку.
Я чувствовала на себе его руку и вспомнила о ремне безопасности.
– Лиз, ты запомнишь этот момент, – с чувством произнес он. Я сидела неподвижно, едва дыша, надеясь, что этого достаточно и что он меня выпустит. В ресторане при гостинице накрывали к обеду: подносы со свежими салатами и рыбой, авокадо, грейпфрутами, клешнями краба на льду, отдельный стол с пирожными.
Наконец отец сказал:
– Пойдемте обедать, – и убрал руку. Я перевела дыхание, соскочила и побежала вперед. Они медленно побрели за мной в сторону ресторана.
Тем вечером после ужина мы шли по белой песчаной тропе обратно к номеру – крытой соломой хижине, которую на Гавайях называют хале. Вдоль дороги были расставлены фонари на бамбуковых опорах, с плетеным основанием – их пламя мерцало, отсветы плясали на земле, кислый запах керосина обжигал ноздри. Словно металлические птицы, разговаривали гекконы: они ползали по черным бамбуковым шестам и убегали, когда я пыталась до них дотронуться. Лес был опутан густой паутиной лиан с восковыми листьями: одни оборачивались вокруг других, обернувших другие лианы. В прохладном ночном воздухе сладкий аромат ощущался сильнее, будто в это время цветы выдыхали. Пахло солью, цветами и сыростью.
– Стив ведет нас позавтракать в «Опоздал на поезд», – анонсировала мама. Мой четвертый год в школе подходил к концу.
– Мы идем втроем? – теперь, когда появились Тина с Иланом, это было необычно.
– Да.
Ресторан разместился у самых железнодорожных путей, возле вокзала в Менло-Парке. Каждые полчаса мимо проходил поезд, и в этот момент сложно было расслышать даже тех, кто сидит с тобой за одним столом, и этот оглушающий грохот и создавал особый антураж. Рестораном владела семейная пара. Внутри висели кружевные занавески и пахло булочками из цельнозерновой муки, которые они подавали с маслом в корзинках, застеленных узорчатыми салфетками.
Нам принесли стаканы со свежевыжатым апельсиновым соком, но еще не принесли еду, и отец поднял стакан.
– Тост, – провозгласил он. – За твой переход в новую школу. Ты поступила.
Мама улыбнулась, и я поняла, что она тоже участница заговора. Я разрыдалась. Опять придется распрощаться с друзьями?
«Нуэва» – частная школа, расположенная в старом поместье Крокера на тринадцати гектарах земли в Хиллсборо, несколькими месяцами ранее я провела там три дня. Школа была создана для юных музыкантов, и в ней разрешалось пропускать занятия ради частных уроков музыки. Она задумывалась как школа для одаренныхдетей. Пока была там, я посещала занятия учительницы по имени Брайна. Она играла на гитаре и заканчивала день совместным исполнением песни о каком-то Чарли, который никак не мог выйти из метро и так и не вернулся домой.
Это было здание из серого камня, с балюстрадами и вековыми деревьями. Каждое утро в те три дня я ходила на обязательный для всех учеников получасовой урок пения, который проходил в комнате, именовавшейся бальной залой, с высокими стрельчатыми окнами, выходившими на лужайку и лес. Я не знала ни одной из песен, включая длинную, из нескольких частей, под названием «Русский пикник», поэтому особенно не вслушивалась. Дети из всех классов, старших и младших, сидели на полу и пели.
Позже я узнала, что Илан был против частной школы. Как и Рон, он считал частные школы элитарными и советовал маме не посылать меня туда. Но мама его не послушала. За несколько месяцев до этого отец сердито спросил у нее:
– Что с ней случилось?
Он заметил, что я не могла делать домашние задания по предмету, называвшемуся «текущие события». Мама ответила:
– Видишь? А я тебе говорила.
Сказала, что у меня в глазах скука. До этого она просила его оплачивать частную школу, но он отказался, потому что не хотел, чтобы я в очередной раз переходила в новый класс. Теперь он заставил ее пообещать, что если он заплатит за обучение и они переведут меня в «Нуэву», я останусь там.
За месяц или два до этого мама отказалась от моих занятий с логопедом.
– Зачем ей вообще логопед? – спросила она, когда мне предложили ходить на эти занятия в начале четвертого класса.
– Она шепелявит. Это может раздражать других людей, – был ответ.
Маме такая формулировка не пришлась по душе: ей нравилась моя шепелявость. Но она подумала, что мне могут понравиться индивидуальные уроки.
Однажды, забирая меня, она заглянула в учебники, объясняющие разницу между звуками [s] и [th]. По ее словам, они были некорректными и унылыми.
– Лиза поступает в «Нуэву», – сообщила она логопеду, женщине, которая мне, кажется, нравилась. – Быть может, вы напишете ей рекомендацию?
– Она недостаточно умная, – ответила логопед.
В школе я поняла, что когда проверяют, положили ли мы в корзину готовую домашнюю работу, и спрашивают всех по списку, нужно всего лишь отвечать «да», даже если я ничего не сделала и не сдала, и тогда никто не будет меня беспокоить.
Мы подали документы в «Нуэву» в середине учебного года, и сначала, как я поняла, меня не приняли, потому что не было мест. Позже я узнала, что дело было не только в свободных местах, но и в коэффициенте моего интеллекта, который оказался значительно ниже, чем когда меня тестировали в детском саду. Мама сказала, что директор школы долго читал ей и отцу нотации, спрашивая, в каких школах я училась и почему они так часто меня переводили. Мона написала рекомендательное письмо. Отец даже спросил – что так было не похоже на него, – не может ли он сделать денежное пожертвование, чтобы меня взяли. В то время я об этом не знала. В любом случае директор отказал. Но согласно школьной политике всем поступающим без исключения разрешали провести там три дня.
Мама рассказывала, что Брайна, одна из самых уважаемых учителей в школе, после того как я походила к ней на занятия, написала мне рекомендательное письмо на пяти страницах. К тому же другая девочка передумала поступать, и меня приняли. Не знаю, как я умудрилась произвести на нее такое впечатление, я никогда не видела того письма. В «Нуэве» хотели, чтобы я приступила к учебе сразу же, не откладывая, в конце четвертого класса.
Дорога до «Нуэвы» была неблизкой, и отец купил нам новую машину, «Ауди Кватро». Мы с мамой выбрали бордовую со светло-серым кожаным салоном. Основание ручного тормоза скрывалось под юбкой из кожи, которая напоминала слоновью. Приборная доска со стороны пассажира была укрыта деревянной панелью.
– Теперь я могу постучать по дереву, даже когда я за рулем, – сказала мама. Она стучала, чтобы не сглазить. Стучала, когда видела нечетное число ворон или когда дорогу переходила черная кошка. Она обращала внимание на суеверия, и порой неправильное число птиц приводило ее в мрачное настроение, которое рассеивалось, когда она замечала еще одну птицу.
По утрам мы ехали по шоссе 280 на север, мимо водохранилища. Дорога до «Нуэвы» занимала около сорока минут. Над взъерошенными холмами вокруг шоссе кружили птицы, в основном грифы-индейки, но иногда и орлы с ястребами.
– Как думаешь, с какой скоростью мы едем? – спросила мама, прикрывая рукой спидометр.
– Пятьдесят?
В старой «Хонде» приходилось орать, чтобы расслышать друг друга; в новой «Ауди» казалось, что мы вообще не движемся. Ничто не дребезжало и не вибрировало.
Мама убрала руку.
– Восемьдесят! – воскликнула она, а потом добавила, – Боже, – и нажала на тормоз.
Мама узнала, что появились новые брекеты из полимера, который цветом походил на кость – чтобы не так выделаться на зубах. Она попросила отца оплатить их, и тот согласился. Но кофе, который она пила каждый день, окрашивал прозрачные ободки вокруг кремовых замочков: после нескольких глотков ободки коричневели, и зубы казались желтыми.
– Придется бросить кофе, – сказала она. На следующий день изо рта у нее снова пахло эспрессо, ободки были коричневыми, и ужин она готовила в подавленном настроении.
– Бросать тяжелее, чем кажется, – призналась она, когда я спросила ее об этом.
Когда она улыбалась, ее губы цеплялись за брекеты и приподнимались. Женщина в магазине сказала ей:
– Поверить не могу, что вы решились носить брекеты в вашем возрасте.
Вернувшись домой сердитой, она стала ходить по комнатам: шаги были резкими, она разбросала по столу бумаги.
Вскоре она научилась сама менять ободки. Заказала упаковку новых и меняла их каждый день: она усаживалась на крышку унитаза, сгибала одно колено и срезала их своим серебристым ножиком – она вставила новое острое лезвие. «Чик-чик-чик», – старые ободки рвались и летели на пол. Она расправляла новые указательными пальцами и надевала на каждый зуб.
Как-то раз к нам заехала Мона, и они с мамой разговаривали, стоя у микроволновки на кухне. Мама беспокоилась, что дом слишком маленький, чтобы устраивать в нем мастерскую.
– Просто рисуй, – сказала Мона. – К черту спальню. Переделай ее в мастерскую и спи там.
Мона только что вернулась из колонии художников имени Карла Джерасси, в Вудсайде.
После этого разговора мама развесила на стенах в спальне черно-белые репродукции Пикассо, Кирхнера, Сезанна, Шагала и Кандинского 1920-х и 1930-х годов – все стены были полностью покрыты наползающими друг на друга листами. Они крепились к стене на скотч сверху и оттого напоминали чешую или черепицу. Нижний край бумаги поднимался и опадал, когда налетал ветерок. Вскоре она еще и гараж переделала в мастерскую, зашпаклевав стены.
Пошел последний семестр в колледже, и вдобавок к литографиям мама начала делать трафареты. Она вырезала их вручную из веленевой бумаги, но собиралась потом запустить в массовое производство, чтобы их вырезали для нее лазером, и продавать как часть набора.
– У меня получится, – говорила она. – Почему нет? – она недавно видела у кого-то в гостиной трафаретные цветы, которые поразили ее своей слащавостью. – Если люди делают деньги на такой ерунде, то я уж точно смогу заработать на чем-то гораздо более красивом.
Она придумала оформление для детских: взяла за образец анатомически верные рисунки птиц Одюбона и создала послойный рисунок при помощи нескольких трафаретов.
Примерно в то же время мы подружились с семьей, которая переехала в дом через дорогу. Мать семейства звали Лизой, ее муж работал врачом-подиатром, и я играла с их дочерью.
Когда мне исполнилось десять, Лиза настояла, чтобы мы провели у себя в гостиной церемонию с хула-хупом. Мама присутствовала на церемонии, и моя подружка со своим младшим братом тоже – мы все сидели на ковре рядом с диваном. Лиза хотела, чтобы я разделась, стоя у лежащего на полу хула-хупа, потом шагнула в круг и надела платье, которое подарила мне на день рождения мама.
Я отнеслась к идее скептически. Мне не хотелось раздеваться у всех на глазах.
– Отнесись к этому как к символическому жесту, – сказала Лиза. – Двузначное число, новая эпоха! Ты становишься собой, превращаешься в новую, полноценную, прекрасную Лизу.
– А хула-хуп – это ноль в десятке, – добавила она.
Все это напомнило мне о хиппи.
Я сняла одежду и в одном белье перешагнула через хула-хуп. Мама опустила жалюзи на окне. Все смотрели на меня, включая младшего брата, которого мы звали Лапшой, или Голой Лапшой, если он был голым. Стоя внутри хула-хупа, я надела новое бархатное платье, повернулась и присела, чтобы мама его застегнула.
Тем временем Лиза заговорила обо мне в третьем лице:
– Лиза переходит из детства на новую ступень зрелости. Она вступает в круг своей жизни и становится собой по-настоящему. Все эти восхитительные перемены происходят в жизни Лизы, потому что ей исполняется десять лет.
Я вынуждена была признать, что мне приятно оказаться в центре всеобщего внимания, участвовать в церемонии, сосредоточенной исключительно на мне. Когда Лиза окончила речь, я поверила ей: моя жизнь была особенной, и впереди меня ждало нечто новое.
Вечером того дня, когда мне исполнилось десять, мы ужинали за большим столом в ресторане под названием «Гринс» в Сан-Франциско: я, мать, отец, Мона, Тина, брат Тины и ее кузен Финн. После ужина мы все вместе вышли в ночь. Я шла между родителей, держа их за руки. Это было блаженство. Мои руки словно были дефисом, что впоследствии добавился к моей фамилии, соединив две стороны.
– Завтра мы филоним, – сказал отец, когда в следующий раз заехал к нам.
– Что значит филонить? – спросила я маму, когда он ушел.
– Он прогуляет работу, ты пропустишь школу, и вы проведете день вместе.
Во вторник утром мы поехали в город и первым делом остановились в ателье, выходившим на Юнион-сквер. Стол был устелен отрезами тканей.
– Всего на секунду, малыш, – сказал он.
– У Версаче действительно лучшие ткани, – сказал отец портному, пробегая большим пальцем по серой в клетку. – Лучше, чем у Армани, – он произнес это скорбным тоном, будто в том, насколько хороши ткани Версаче, было что-то печальное. В слове «Версаче» он прошепелявил дважды. Каждый образец ткани, который он щупал, он предлагал мне, чтобы я пощупала тоже.
Потом мы направились к мосту «Золотые ворота» и оставили рядом машину, чтобы пройти по нему пешком, как он и запланировал. В городе, разглядывая ткани, он казался уверенным в себе и непринужденным, но теперь, когда рядом никого не было, с рюкзаком за плечами, отец выглядел уже не таким уверенным, но куда моложе.
– Люди прыгают отсюда вниз, – сказал он, глядя в сторону округа Марин. – Поэтому здесь сетки.
– Правда? – а я-то думала, что они для рабочих, которые ремонтируют и красят мост. Вода в бухте под нами была восковато-зеленой, непрозрачной, как в диораме, и с такой высоты казалась застывшей, будто резиновой, с белыми неподвижными краями.
– Если спрыгнуть отсюда, расшибешься о воду, как о кирпичную стену, – он хлопнул одной ладонью по другой.
На мосту было ветрено, мы шли долго и почти не разговаривали. Мы забыли взять с собой воду, и поэтому, когда дошли до Саусалито – по узкому тротуару, через холм, где мимо нас проносились машины и автобусы, – мы умирали от жажды и усталости. Обратно к машине мы поехали на такси.
Я думала, у нас впереди еще много таких дней, но мы никогда больше не прогуливали вместе.
Через несколько недель маме нужно было представить итоговый художественный проект в колледже, и вечером накануне она была в панике, потому что до сих пор ничего не придумала. Поздно ночью, когда я уже заснула, она обратилась за помощью к соседу, тоже художнику. Тот сказал, что у него есть отличная идея: принес к нам в дом мусорное ведро и перевернул его, вытряхнув содержимое на пол. Скомканная бумага, спутанные каштановые волосы с расчески, коробки, пластиковые пакеты. Она-то думала, что у него хорошая идея, но он предложил только это. Но потом она стала собирать мусор в мешок – тонкий, из полупрозрачного темного пластика – и добавила к нему елочную гирлянду с маленькими белыми огоньками, хранившуюся у нас в комоде, как какой-то талисман. Огоньки мерцали в глубине мешка, сияя сквозь зеленовато-черный пластик, словно рыбье брюхо в мутной воде. Мама опустила объект на пол, тот осел и принял грушевидную форму – шире внизу, уже наверху.
– Это Мусорный Будда! – объявила она мне наутро. Тот стоял на полу у стены в гостиной, поблескивая, покрытый складками. Высотой он был побольше полуметра, приземистый, похожий на бродягу. Внутри сияли включенные в розетку лампочки. Потоки воздуха шевелили его пластиковую кожу. Казалось, будто он дышит. Мне было неуютно при мысли, что мама возьмет его с собой на занятие и покажет остальным, как будто это обнажит нас перед ними. Что они подумают? Может быть, Мусорный Будда воплощал ее представление о себе, о нас – святые парии.
Его очертания менялись каждый раз, когда она переносила его на другое место, но он сохранял одно стабильное свойство – был не совсем мусором.
На следующий день заехал отец.
– Заходи! – позвала мама. – Смотри, – сказала она, подводя его к стене, у которой воскресила Мусорного Будду. – Что думаешь?
Мама рассказала, что в колледже она погасила верхний свет и объект стал казаться живым.
Отец взглянул, но ничего не сказал. По его позе и походке видно было, что он страдает. Еще когда он приближался к дому, я заметила, что он шагал сгорбившись, что еще похудел. На нем не было лица.
– Мы с Тиной расстались. Все кончено, – заявил он и рухнул на стул в цветочек, стоявший у окна. Или он сел к нам за стол и сидел молча, опрокинувшись назад и балансируя на задних ножках стула почти в горизонтальном положении, и я не могла уже сосредоточиться ни на чем другом. За следующие полгода они расставались и сходились по меньшей мере раз десять. Когда они с Тиной расставались, он едва мог ходить и говорить от горя, ему трудно было поднимать при ходьбе ноги, он худел и желтел, оттого что питался одной морковью. Когда они были вместе, он ходил вприпрыжку, ликовал и как будто совершенно забывал, через что прошел. Каждый раз, когда они расставались, нам предлагалось поверить, что на сей раз окончательно.
Казалось, мы нужны ему, и это льстило. Даже несмотря на то, что в своей печали он держался замкнуто и почти не разговаривал, именно у нас он искал утешения, когда жизнь становилась невыносимой – когда в ней больше не было Тины. Иногда он приезжал и засыпал у нас на диване. Именно этого ощущения, что во мне нуждаются, мне больше всего недоставало неделю или две после разрыва, когда они снова были вместе.
Он не хотел быть нашим защитником, но невольно прикоснулся к этой роли. Чем ближе он подходил, прежде чем отстраниться, тем сильнее мне хотелось, чтобы он окутал нас тонкой паутиной.
Не помню, чтобы я часто виделась с Тиной в тот период. Становилось все труднее радоваться их воссоединению, ведь я знала, что вскоре последует новый разлад. Как-то раз я слышала разговор мамы и Илана: они обсуждали слухи о том, что дела в NeXT идут не слишком гладко. Я знала, что если NeXT развалится и они с Тиной навсегда расстанутся, он буквально погибнет от горя. Я тревожилась за отца.
– Я написал песню для Тины, – рассказал мне отец однажды вечером, когда мама ушла на свидание с Иланом, а я поехала к нему в Вудсайд с ночевкой. – Хочешь послушать?
Я слушала, сидя на диване. Он не стал включать лампу, но в окно проникал лунный свет. Я и не знала, что он умел играть что-то, помимо Heart and Soul.
Он сидел за роялем в полумраке огромной залы. Я плохо помню саму песню – только то, что его голос и аккорды звучали громко и четко, что они разносились по зале. Я поверить не могла, что он так хорошо играет, так хорошо поет. После он пожелал узнать мое мнение, и я с трудом убедила его – он не верил правде и продолжал переспрашивать – в том, что песня была прекрасной и печальной. Позже он подарил Тине кассету с записью, но потом забрал назад.
Неделю спустя, когда мы с отцом ехали в машине, он рассуждал вслух:
– Не понимаю, что со мной не так. Любой другой очаровал бы ее за секунду.
Не только он, но и другие взрослые иногда разговаривали со мной так, будто я тоже была взрослой: спрашивали совета, рассказывали о своих чувствах и желаниях, посвящали в детали своих отношений, хотя должны были знать, что я ничего в этом не понимаю. Личная жизнь – так они это называли. Никто из них еще не состоял в браке: ни отец, ни мама, ни Мона, ни Тина – и зачастую я была единственной, кто находился рядом, поэтому естественно, что они иногда обращались ко мне. Я слушала и думала: если бы я была на их месте, я бы прожила жизнь по-другому, избежала всех этих ошибок, этой драмы. Я слушала внимательно и раздавала советы, рассчитывая, что потом, когда я стану старше, у меня будет преимущество.
– Может быть, тебе стоит задуматься о том, нравится ли она тебе, – сказала я отцу.
Несколько недель спустя Стив с Тиной снова были вместе. Как-то субботним днем мы шли втроем по Юниверсити-авеню, направляясь в ресторанчик здоровой еды; мы с Тиной – по сторонам от отца. Едва мы зашли туда, на нас пахнуло фирменной чайной смесью: корица, гвоздика, апельсин, имбирь. Столы, стулья, лавки, форма официантов – все было в унылых оттенках коричневого, должного навевать мысли о здоровом питании. Вдоль барной стойки тянулся ряд стульев, обитых искусственной кожей.
– Лиз, ты запомнишь этот момент, – сказал отец громко и торжественно, как если бы я была его хроникером. Дела в NeXT шли неплохо, Тина была рядом, я тоже. Солнце светило так ярко, что его лучи стирали предметы, на которые падали. Он часто произносил эту фразу, когда они с Тиной снова сходились, принимая бушующие в нем чувства за мои. Я задумалась: а вспомню ли я это потом?
В те дни мое отношение к нему колебалось: на место жалости заступала рабская преданность. То он казался мне крошечным и слабым, то – неизмеримо огромным, непроницаемым, недоступным. Эти два образа постоянно сменяли друг друга в моем сознании, не соприкасаясь.
По тротуару навстречу нам шел попрошайка. Его лицо обрамляли длинные пряди полуседых каштановых волос, на макушке была лысина. Большой круглый живот обтягивала красная футболка. Рот открывался и захлопывался при ходьбе, как у рыбы. В нем осталось всего несколько зубов.
– Это я через два года, – прошептал нам отец.
Он часто это повторял, показывая на старых бродяг, что сидели на обочине с грязными волосами и грязными обветренными лицами. Некоторые из них выглядели так, будто носили подгузники. Даже изрядно постаравшись, он не смог бы через два года превратиться в них. Как будто этой фразой он желал подчеркнуть разницу между ними: «Смотрите, как мне далеко до него». Или: «А вот и нет!»
Или же, наоборот, пытался напомнить себе, что ничем не отличается от всех остальных, что ничуть не лучше.
– Точно, – отвечала я, чтобы его посмешить.
Мы с мамой отправились на несколько дней в место под названием «Тассаджара». Это был центр дзэн-буддизма с природными горячими источниками, где она должна была стать временной послушницей и выполнять разную работу в обмен на место в более скромном домике по сравнению с теми, где останавливались другие гости. К нашему домику нужно было подниматься по длинной лестнице с маленькими деревянными ступеньками, устроенными прямо в склоне холма. Однажды пошел дождь, земля и ступеньки стали скользкими, держаться было не за что, и мы с трудом карабкались наверх, жалуясь и смеясь.
Целыми днями, пока мама подметала полы и чистила на кухне овощи, я бродила вокруг, заводила друзей, плавала и ставила эксперименты в уличном баре, который устанавливали после обеда, – смешивала в стеклянных кружках бесплатный кофе со льдом и молоком. На бетонный бортик бассейна усаживались измученные жаждой пчелы: они приникали к лужицам, которые оставляли выходившие из воды купальщики. Я старалась не наступить на них.
– У тебя аллергия? – спросила какая-то женщина.
– Нога раздуется, и я не смогу ходить.
– А где твоя мама? – спросила она.
– Работает, – я сгорала от желания сообщить, что я не какая-то там девочка, которая живет в самом дальнем и неприметном домике, а что-то значу.
– А твой папа?
– Его здесь нет. Он… он управляет компанией.
– Какой компанией? – спросила она.
– Она называется NeXT.
Женщина посмотрела на меня внимательно, изучающим взглядом, и я поняла: она догадалась, что я не просто девочка у бассейна, которая боится пчел, а переодетая принцесса.
– Я знаю, кто твой папа, – сказала она. – Но я слышала, что его компания развалилась.
– Когда вы это слышали?
– Читала в газете несколько дней назад, – ответила женщина. – О том, что NeXT на грани банкротства.
Мы покинули его, его компания потерпела крах. Он этого не переживет.
До нашего отъезда он говорил, что где-то через месяц состоится презентация NeXT и что выставочный образец не работал. «Если он не заработает, все полетит к чертям», – говорил он.
– Мне нужно идти, – сказала я женщине. Нужно было немедленно ехать домой. Я должна была убедить маму вернуться, причем так, чтобы она не догадалась, что я рассказала кому-то, кто мой отец. Если бы она знала, что я первому и каждому встречному объявляю, чья дочь, то волновалась бы, пока работала, – она считала это небезопасным.
Я побежала по грунтовой дорожке, обсаженной деревьями, к зданию, где находилась кухня, – там мама велела искать ее в случае необходимости.
– Нам нужно уехать, – заявила я, когда нашла ее. – Я хочу домой, я переживаю за Стива.
– Почему, солнышко?
– Я слышала, что NeXT развалилась.
– От кого?
– Женщина сказала, что прочитала в газете.
– Какая женщина?
– Одна женщина здесь.
Мое воображение рисовало его сломленным. Он нуждался в нас, пока мы в блаженном неведении проводим дни там, где он не мог нас найти. У него были только мы – только я, – и я его покинула. От угрызений совести у меня тянуло в животе. Я надеялась, что мама не спросит, как разговор зашел о NeXT.
– Давай сначала позвоним, – сказала она.
Телефон-автомат висел на стене здания. Мама опустила туда четвертак и отыскала рабочий номер отца. Я жала на кнопки, сердце рвалось у меня из груди, и я переживала, что на линии сбой.
Отец поднял трубку.
– Алло, – сказала я. – У тебя все в порядке?
– Ага, – ответил он.
– И на работе тоже?
– Да, – ответил он. – А что?
– Ничего, – сказала я.
Потом он сказал, что занят, мы попрощались, но мое горло все еще саднило от того, что казалось отчаянной любовью.
Несколько месяцев спустя мы отправились на презентацию NeXT в концертном зале Дэвис-Симфони-Холл. Отец готовился к ней несколько месяцев, и я знала, что он нервничает, особенно по поводу демонстрации возможностей нового компьютера в режиме реального времени.
По настоянию мамы и Моны я надела синее вельветовое платье, перевязанное на поясе красной лентой, хотя мне самой хотелось пойти в чем-то не настолько консервативном. В Сан-Франциско холодный утренний ветер бил мне в лицо, розовый свет полыхал на стеклянных стенах зданий.
Нам показали, как свернуть в изогнутый проезд, куда не пускали другие машины. Женщина в черных чулках выдала нам ламинированные бейджи на зажимах и провела к нашим местам в первых рядах огромного зала. По обеим сторонам от сцены колыхались и переливались на свету гигантские растяжки, в центре каждой – логотип NeXT. Посередине огромной сцены стояли стол, стул, бутылка воды и компьютер. Когда я представила, что почувствует отец, если презентация провалится на глазах у всех этих людей, мне показалось, будто в желудке плещется кислота. Люди заполняли места позади меня, они предвкушали то, что должно было случиться. Звуки шагов и голосов были приглушенными, не такими, как в большом мире: тысячи плотных бархатных сидений смягчали акустику просторного зала.
К нам подошла Барбра с планшетом в руках.
– Хочешь заглянуть к папе за кулисы?
Мама кивнула. У меня было ощущение, будто взрослые готовились посвятить меня в огромную тайну. Люди в зале наверняка заметили, как я в одиночестве зашагала к сцене. Я чувствовала спиной их взгляды и оттого держалась прямо, ступала осторожно.
Барбара приподняла толстый бархатный занавес, и мне открылось темное пространство, разделенное на бархатные комнаты. Внутри одной из них в окружении других людей стоял отец. Он был в костюме и оттого выглядел солидней обычного. Было не похоже, что он нервничал. Заметив меня, он улыбнулся.
– Удачи, Стив, – сказала я.
– Спасибо, дружище, – ответил он, а потом скрылся в бархатном мраке. Вслед за Барбарой я вернулась в зал. Я переживала, что компьютер откажется работать, и хотела, чтобы он знал, что я все равно его люблю, даже если ничего не получится. В зале загремел «Гимн простому человеку» Аарона Копленда. От неровного ритма духовых инструментов мои нервы оказались на пределе. На своих местах у сцены меня ждали мама, Тина, Мона, отец отца Пол и сестра отца Пэтти. Это был единственный раз, когда я видела Тину в платье и с макияжем на лице. Казалось, она чувствует себя неуютно – слишком высокая, шелестящая, красивая. Я села рядом с мамой.
Наша часть зала потемнела, его зажглась. Он вышел на сцену и выглядел куда более свободным и непринужденным, чем мгновение назад, словно находиться на сцене ему было легче, чем жить. Он сел за стол; изображение с маленького экрана его компьютера проецировалось на экран за его спиной, и я знала, что наступил момент, когда все может пойти прахом, компьютер может зависнуть и опозорить его.
Отец объявил, что в каждом компьютере есть словарь и полное собрание сочинений Шекспира. Он нашел цитату о ручье текучем и книге из «Как вам это понравится». Я никогда раньше не слышала, чтобы он говорил о словарях или Шекспире. Потом он создал в окне на экране какую-то трехмерную форму, цилиндр или трубку, в которой прыгала молекула. Под цилиндром он смоделировал виртуальную кнопку, та сжала контейнер, и молекула запрыгала быстрее. Потом он создал другую кнопку, которая добавила тепла. Молекула запрыгала еще быстрее. Все изображения двигались гладко, не дергались, как на моем компьютере, когда я пыталась перетащить их с одного края экрана на другой. Они состояли из куда более мелких пикселей, чем я когда-либо видела на компьютерном экране, и при движении не становились зернистыми. А потом – неожиданно – отец создал еще одну кнопку. Она включала звук: он кликнул по ней, и ритм танцующей молекулы чудесным образом стал слышен в зале, отражался от стен.
– Видите? Вот что мы можем делать с его помощью, – сказал он с нарочитой небрежностью, двигая по рабочему столу окно, в котором был цилиндр – в котором находилась молекула, которая продолжала прыгать. Его голос потонул в громовых овациях. Люди аплодировали стоя. Я тоже с облегчением захлопала. Сработало. Вскоре мы все поднялись с мест.
Отец улыбался, стоя перед нами на сцене, словно ожидал одновременно противоположных вещей: чтобы аплодисменты прекратились и чтобы они продолжались. И в этот миг он принадлежал всем.
В начале пятого класса в своей новой школе я решила, что стану популярной. В старой школе я обращала внимание на популярных девочек, в новой – хотела быть одной из них. Летом перед началом учебного года я нашла в галантерейной лавке большие пластмассовые кольца. К ним можно было прикрепить металлические крючки и получить дешевые сексуальные сережки, что впоследствии станут предметом ожесточенных ссор с мамой, которая сочтет сережки слишком провокационными.
По утрам перед уроками мы с моими новыми подружками собирались в женском туалете в холле и, перегнувшись через раковину желтоватого цвета, делились тушью, лаком для волос, блеском для губ. С помощью лака для волос и воды я превращала свою челку в блестящую волну.
Потом я натягивала мини-юбку – изначально это был шарф-хомут из магазина «Юнитс», но как-то раз в раздевалке я по счастливой случайности нашла ему новое применение – и, наконец, надевала висячие сережки, которые мне не разрешалось носить. Свет отражался от гладкой пластмассы, когда они покачивались в неровном ритме, удлиняя мое круглое лицо и делая его более женственным. Я тихонько запаковывала их в рюкзак вместе со всем остальным, что носить запрещалось.
Та часть меня, что заставляла носить вещи, которые не одобряли взрослые и запрещала мама, пахла губной помадой, лаком для волос и блестела, как дрожащие на ходу сережки. Она была связана с сексом, но не с самим действом, а с возбуждением, которое вызывало осознание и предвкушение чего-то нового – я чувствовала это, будто некую силу. Как будто внутри меня в другое положение неожиданно перевели мощный переключатель.