Агата и археолог. Мемуары мужа Агаты Кристи Маллован Макс
Max Mallowan
Mallowan’s Memoirs: Agatha and the Archaeologist
HarperCollins Publishers (04.2010)
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2019
Глава 1. В самом начале
Я родился 6 мая 1904 года в Лондоне, в местечке Альберт-мэншнс[1], в квартире, выходящей окнами на Бэттерси-парк. Самое раннее, что я помню, — как наша приходящая прислуга взяла меня с собой куда-то в трущобы и там усадила на кухне, возле камина, рядом с ревущим огнём. Компания собралась самая простая, и мужчины были без пиджаков. Добрая и милая женщина, взявшая меня на эту прогулку, носила диккенсовское имя «мисс Петтигрю». Она велела мне ни за что не проговориться матери, где я побывал. Увы, судя по всему, я не мог хранить молчание, и какие-то детали моего восхитительного приключения в конце концов выплыли наружу. К моему огромному огорчению, миссис Петтигрю немедленно уволили за безответственное поведение — такие строгие тогда были нравы. Мой отец Фредерик родился в 1874 году и умер в Лондоне в возрасте восьмидесяти пяти лет. Родом он был из Австрии, а конкретно — из Штирии. У моего деда, имевшего славянское происхождение, которого, как и меня, звали Макс Маллован, была паровая мельница, удостоенная многих наград, в том числе золотой медали императора Франца Иосифа. После Первой мировой войны мельница сгорела дотла, а так как она не была застрахована, семья оказалась в отчаянном положении. Мой отец, в то время офицер Конной артиллерии, оставил службу в армии и отправился за границу попытать счастья.
Фредерик Маллован был прирождённым солдатом, артиллеристом. Он прекрасно умел обращаться как с людьми, так и с лошадьми, за которыми он ухаживал со вниманием и любовью. Он был несдержан на язык и, вполне в духе того времени, устроил как-то раз дуэль с товарищем-офицером. Когда я был маленьким, он с гордостью показывал мне шрам от удара саблей по голове и не мог объяснить, как ему удалось остаться в живых. Из всей отцовской службы в армии, кроме упомянутого эпизода, мне довелось узнать ещё один, и эпизод этот отражал характер отца, его склонность игнорировать приказы, казавшиеся ему неразумными. Во время манёвров на земле, известной тогда как Босния и Герцеговина, в середине лета он получил приказ вести свой эскадрон по дневной жаре в течение двенадцати часов обратно на базу. Отец стал единственным офицером, кто ослушался приказа и провёл свой отряд ночью, по сравнительной прохладе. Он всегда придавал большое значение внешнему виду. Его отряд прибыл домой в безупречном состоянии и составил поразительный контраст с остальными батальонами: те были в полном изнеможении, причём каждый десятый солдат пострадал от теплового удара. За это успешное неповиновение командованию отца приставили к награде, и ничто не могло бы доставить ему большее удовольствие.
Отец без сожаления оставил армию, так как не видел в ней будущего. У него были неплохие перспективы: пройдя через когти континентальной образовательной системы, отец получил пусть и не блестящее, но весьма приличное всестороннее образование. Тяготы австрийских школ показались бы современному молодому поколению невыносимыми. От дома до школы — час пути, и отец выходил из дома в шесть утра, чтобы сквозь снег и лёд добраться к семи на занятия. Вечерами приходилось выполнять горы домашних заданий, и никто даже не пытался от них уклониться, боясь провалиться на выпускном экзамене. Завалить экзамен значило отправиться в армию рядовым на пятилетний срок и навсегда лишиться возможности поступить в университет или в офицерский корпус. Фредерик успешно сдал экзамен. Как и многие другие члены нашей семьи, он развился поздно, но был умён, обладал выносливостью и твёрдым характером. Тем не менее в течение всей жизни ему потом снились кошмары, настолько много пришлось ему перенести в средней школе.
У отца имелись способности к химии, и вскоре он прекрасно устроился в Лондоне, открыв собственное дело и торгуя копрой[2], жирами и маслами. Позже он стал главным арбитром по вопросам качества в компании «Юнилевер», приобрёл большой авторитет в Сити и открыл международную практику. Однажды, выступая на процессе по делу о возможном пищевом отравлении, отец предложил съесть кусок подозрительного маргарина прямо в зале суда. Он любил подобные театральные жесты и вообще славился вздорным характером, особенно в молодые годы. Сварливый и неуживчивый нрав его не очень способствовал спокойной семейной жизни. Несмотря на этот недостаток, Фредерик, подобно моему прапрадеду, обладал даром легко улаживать конфликты. Во время Австро-венгерской войны 1866 года тот зарекомендовал себя как прекрасный военный врач, и император поручил ему оказывать помощь обеим сторонам.
Моя мать, в девичестве Дювивье, родилась в 1876 году и умерла в возрасте семидесяти четырёх лет. Больше пятидесяти лет мать прожила в Англии, но до конца своих дней оставалась истинной парижанкой. Отец её был инженером и изобретателем (подозреваю, что не очень успешным), а мать, Марта, — знаменитой оперной певицей, хорошо известной в Брюсселе в восьмидесятых годах XIX века. Под именем Дювивье Марта пела партию Саломеи на премьере «Иродиады» Массне. Опера прошла с ошеломительным успехом. Карьера Марты продолжалась недолго. Методы её требовательного учителя, Реске, часто вели к перенапряжению голосового аппарата. В 1870 году Марта с отличием окончила консерваторию и пела с Шаляпиным, человеком, по её словам, всесторонне одарённым, прекрасным актёром и замечательной личностью. Мне довелось слышать Шаляпина в операх «Князь Игорь» и «Борис Годунов», и это было незабываемо. В прошлом портовый грузчик с Волги, он с непередаваемым смаком пел «Блоху» и «Дубинушку». Мне запомнилось, как Фёдор Шаляпин сидел в зрительном зале Ковент-Гардена и своими большими руками восторженно аплодировал Томасу Бичему[3]. Ещё моей бабушке довелось петь в опере Нового Орлеана со знаменитой Патти[4]. Полвека спустя я увидел сцену, где она пела, и остановился в очаровательной гостинице во французском квартале, наверняка известной бабушке.
В ранней молодости Марта Дювивье сбежала с французским аристократом по имени де Вертуа и тайно вышла за него замуж без согласия родителей жениха. Родители возбудили судебное дело и смогли аннулировать брак. По французским законам того времени брак, заключённый при подобных обстоятельствах, могли аннулировать, если жених не достиг ещё двадцати одного года. Бабушка хорошо зарабатывала, устраивала пышные приёмы и с лёгкостью тратила всё, что имела. У неё было доброе сердце и бесшабашно весёлый характер. Именно от неё моя мать унаследовала артистическую натуру и полное отсутствие деловой хватки. Мама, чрезмерно щедрая, открытая, весёлый товарищ и собеседник, любила находиться в обществе и чувствовала себя абсолютно счастливой только в городе. За город она ездила только для занятий живописью. Она была неожиданно талантливым копиистом и трижды скопировала «Моление о чаше» Эль Греко в полный размер.
Мама поглощала художественные романы, прочла всю классику и писала лирические стихотворения, на мой вкус, весьма неплохие. Некоторые из них печатались в серьёзных журналах, например, в «La Revue des Indpendants». Она с живостью и стилем читала лекции об искусстве и любила язык, что естественно для человека с романским темпераментом.
Любящая мать тряслась над детьми и обладала взглядами на воспитание, совершенно противоположными взглядам моего отца. Это не способствовало домашнему миру, потому что отец был по натуре тираном, хоть на деле и добрейшим из людей. Родители оба отличались эгоцентризмом и не умели идти на компромисс, поэтому отец искал покой вне дома, где появлялся редко и нерегулярно.
В общем, наша детская жизнь то и дело оживлялась бурными сценами и яростными ссорами, что порой действовало нам на нервы. Впрочем, вопрек распространённому мнению, постоянные ссоры родителей могут воспитать в детях стремление устроить свою семейную жизнь как можно лучше, когда придёт время. В этом смысле я должен благодарить отца и мать за то, что они укрепили меня в желании жить в мире с супругой и испытывать подобающее чувство вины после вспышек гнева. Полагаю, тот же эффект родители оказали на моего брата Сесила. Младший брат, Филип, никогда не был женат и отличался миролюбивым характером.
Как непросто беспристрастно рассказывать о собственных родителях и быть объективным в суждениях! Наверное, дело в любви-ненависти, как это сейчас называют. Я вспоминаю мать со смесью любви, радости и раздражения. В юности она отличалась, судя по всему, ослепительной красотой. Изящная средиземноморская брюнетка с карими глазами и безукоризненно чистым цветом лица, она также пользовалась успехом у мужчин благодаря живому нраву и непринуждённым манерам. Она была неугомонной и непосредственной. «Эх, мальчики, — говорила она, — нужно быть бодрее», — а мы всего лишь хотели, чтобы нас не беспокоили. Покойся с миром…
В мои четыре года, то есть примерно в 1908 году, мы переехали в Кенсингтон, в дом номер пятьдесят два по Бедфорд-гарденс, выходящей на Чёрч-стрит. Там был небольшой садик с кирпичной стеной, где я проводил свои первые раскопки. У меня сохранилась фотография осколков викторианского фарфора, извлечённых из глубин агатово-чёрной земли. В саду росло большое грушевое дерево, и мы объедались жёсткими и сладкими грушами Вильямс, иногда не без последствий. Ещё я помню, как по просьбе отца высовывался из окна и с помощью полицейского свистка подзывал двухколёсные экипажи, вместе с креслами-каталками стоявшие рядком в конце улицы. Пятничными вечерами мы с нетерпением ждали, когда из открытого окна донесутся звуки немецкого духового оркестра и восхитительно глубокий голос тромбона. В связи с этим мне вспоминается история великого пианиста Падеревского. Когда он был маленьким мальчиком, преподаватель музыки сказал ему: «Мой мальчик, ты прирождённый тромбонист, ты никогда не сможешь хорошо играть на фортепиано». Если бы Падеревский послушался, он тоже мог оказаться в немецком оркестре.
По утрам мы с няней отправлялись на прогулку в Кенсингтонские сады. Однажды мне крепко влетело за то, что я укусил аппетитную ручку своего брата Сесила, свисавшую из коляски. В садах мы гуляли по живописной оранжерее, огибая дворец, где когда-то среди ночи разбудили Викторию — сообщить, что она стала королевой. Мы останавливались возле маленького киоска, чтобы выпить по бутылочке вкуснейшего имбирного пива от Бейти. С волнением и ужасом наблюдали мы за собачьми боями с участием нашего чау-чау Чоуми. У чау-чау есть огромное преимущество: густые гривы мешают противникам ухватить их за шею.
Позже, в 1912 году, мы переехали в Уимблдон, на Мостин-роуд, и поселились в псевдотюдоровском бревенчатом доме под названием Болингброк. Здесь с лёгкостью могла разместиться семья из шестерых человек, а в саду хватило места для травяного теннисного корта. Мы снимали этот дом за пятьдесят два фунта в год. Отец любил большой теннис и научил нас в него играть, а главное, часто брал меня с собой в старый Уимблдон, в то время крошечный теннисный клуб, где мы могли наблюдать известных игроков тех времён в непосредственной близости: Нормана Брукса, Энтони Уилдинга, миссис Ламберт Чамберс, а также Макса Декюжи, часто срывавшегося на крик, если что-то шло не так.
В Уимблдоне я пошёл в Рокби, начальную школу, расположенную на улице под названием Даунс. Основателем школы был некто мистер Олив, неплохой латинист, но, судя по всему, человек, начисто лишённый чувства юмора. Школу он изначально назвал «Сент-Оливс» и взял в качестве девиза фразу «Oliva semper viret», в переводе звучащую как «Олива вечно зелена». Мистера Олива сменил его сын с партнёром по имени Дж. Р. Баттербери. Баттербери как-то сказал мне, что видел такое имя всего раз, в фантастическом романе Уилки Коллинза — там его носил обычный вор. В возрасте восьми лет меня отдали в младший класс, где я тут же познакомился с основами древнегреческого языка. Учительницу звали мисс Вайнс, и она носила широкую соломенную шляпу, украшенную гроздьями винограда[5]. Мисс Вайнс привила мне раннюю любовь к древнегреческому языку, который всегда приносил мне радость — в отличие от латыни, казавшейся по сравнению с ним скучнейшим предметом. Теперь я, конечно, рад, что справился и с латынью. В Рокби я провёл три или четыре года и прошёл все классы, от младшего до самого старшего. Вряд ли я где-то получил лучшее образование, чем там. После я года два бездельничал в средней школе. Самым запоминающимся персонажем в Рокби был учитель математики, прекрасный преподаватель по имени Дж. П. Ферье, уроженец острова Мэн. Мы с замиранием сердца слушали рассказ, как банк острова Мэн обанкротился, семья Ферье осталась без средств к существованию и Ферье пришлось заняться преподаванием. Ферье отличался вспыльчивостью, и ему запретили пользоваться палкой — обычным в те времена инструментом воспитания, — потому что считал, что для достижения результата наказывать так, чтобы ученик громко стонал, обычные вскрики не считались. Впрочем, учителем он был неплохим и явно преувеличивал собственную жестокость. Мне с трудом давалась алгебра, и я оставался среди последних учеников, пока однажды со мной не позанимался кузен, Джон Дювивье. Под руководством Джона я быстро разобрался, что к чему, и стал одним из лучших в классе. С тех пор я не забывал этот урок, и когда сам стал преподавать, держал в уме: если мои ученики чего-то не понимают, то виноват в этом я сам.
В Рокби я полюбил крикет, и до сих пор, с удовольствием наблюдая за этой чисто английской игрой прекрасным летним вечером, я вспоминаю школу. Крикет — это целая философия, и счастлив тот, кто может предаться этой игре, где период тихой и задумчивой сосредоточенности внезапно и совершенно неожиданно сменяется взрывом восторга. Подобные переживания делают жизнь насыщеннее. Только одного товарища по Рокби мне довелось встречать в дальнейшей жизни. Я говорю о Роберте Грейвзе[6], также получившем сильнейшее впечатление от нашего Дж. П. Ферье. Грейвз, один из самых выдающихся людей, вышедших из стен Рокби, стал известным писателем и превосходным поэтом.
Моё следующее учебное заведение, средняя школа Лансинг, стало после начальной школы грубым пробуждением. Я никогда не забуду мрачного впечатления, которое произвёл на меня Лансинг при моём первом визите туда холодным зимним вечером в январе 1917 года. Тогда я впервые увидел эти тюремные стены из серого гранита, обрамлённые тёмными галереями, одинокий силуэт высокой викторианской часовни, вытянувшийся длинным копьём на фоне безлесых сассекских холмов, и бурлящие воды реки Адур.
Эта безрадостная картина оставалась в моей памяти больше пятидесяти лет, пока я не вернулся в эти места летом, чтобы вновь увидеть прекрасно сохранившийся пейзаж. Он развернулся передо мной, ограниченный морем, в своей ни с чем не сравнимой прелести, не испорченный современными постройками, прекрасный первозданной красотой. Река Адур теперь плавно струилась серебряной лентой. И. Б. Гордон, наш проницательный воспитатель, предсказал когда-то, что рано или поздно я проникнусь красотой Лансинга, и не ошибся: когда я в конце концов вернулся туда, я ощутил себя, как, должно быть, чувствовали солдаты из наёмной армии Ксенофонта, когда после долгого пути из Месопотамии увидели Чёрное море и закричали: «Таласса! Таласса![7]»
Когда я покидал школу, Гордон, или Гордо, как мы его называли, написал моим родителям: «Думаю, он станет выдающимся человеком». Что ж, как минимум мой добрый учитель считал, что я стану выдающимся. Предоставляю потомкам судить, заслужил ли я право на это звание, что бы оно ни значило.
В Лансинге я был зачислен на факультет директора, преподобного Х. Т. Баулби, человека строгих викторианских взглядов. Я восхищался твёрдостью его убеждений. Лансинг был одной из вудардских школ[8], предназначенных для детей духовенства, и образование там не блистало качеством. Как следствие, мне ничего не стоило год за годом быть среди первых учеников — за исключением шестого класса, где я проучился всего год и откуда отчислился раньше времени, как только мне исполнилось семнадцать. За посещением церкви в Лансинге следили фанатично. Нам полагалось ходить на службу дважды в день по будням, а в воскресенье иногда до пяти раз. Большинству учеников этих посещений хватило до конца жизни, и они навсегда теряли интерес к внешней стороне религии. Когда пришло время, я отказался от конфирмации, причём это отклонение от нормы было необъяснимо для нашего ограниченного директора. Он предупредил меня, что с таким отношением мне не добиться в школе успеха и не заслужить авторитета. Тогда я стал убеждать отца, который сам был агностиком, что с точки зрения образования я зря трачу время и лучше бы мне сразу поступить в университет. Настоящую причину такого решения я не раскрыл. Уговорить отца было несложно: после жёсткого всестороннего образования, полученного на континенте, он не особенно верил в достоинства английских частных школ, и я ушёл из Лансинга в 1921 году, после четырёх лет учёбы.
Для Лансинга эти годы, с 1917-го по 1921-й, были особенными: два из них совпали с Первой мировой войной, и только к концу этого срока молодые и годные к военной службе мужчины вернулись со службы и снова заняли свои учительские посты. Тем не менее, даже в начале учёбы у нас были неплохие наставники — правда, не так много. Например, среди них выделялся некий мистер Томлинсон, человек выдающегося ума и член Королевского общества, которого насильно заставили учить нас математике. Мистер Томлинсон был очень стар и очень высок ростом. С нами он справиться не мог, и мы порядком испортили ему жизнь. Нашему же воспитателю И. Б. Гордону, упомянутому выше, я всегда буду благодарен: он заметил, что мне одиноко и сложно освоиться на новом месте. Подобная доброта всегда производит на людей глубокое впечатление и часто бывает вознаграждена. Гордон был ярым поклонником Фомы Аквинского и владел собственным ручным печатным станком.
Война имела для нас одно вполне ожидаемое последствие: нам приходилось посвящать многие часы занятиям в Офицерском корпусе. После того как в 1918 году объявили мир, у всех, кроме убеждённых милитаристов, эта обязанность вызывала резкое недовольство. В наших рядах начались мятежные настроения. Мальчик-ирландец по имени Флинн, наблюдая как-то раз за парадом из окна верхнего этажа, швырнул вниз кусок мыла, и тот с фантастической точностью приземлился прямо на ботинок командующего. Присутствующие, за исключением, конечно, ответственных лиц, были в полном восторге. За это и ряд других, менее значительных, нарушений в характеристике Флинна, написанной директором, появился комментарий «к счастью, молодые люди такого типа встречаются редко». Всё же, насколько мне известно, Флинн добился успеха в жизни и вырос законопослушным гражданином. Его отец, священник, торжественно сжёг характеристику сына. Я помню, отцовская фотография стояла возле кровати Флинна. Изображённую на ней лысую голову товарищи Флинна регулярно натирали пчелиным воском. Подобные шутки, часто жестокие, были тогда у школьников в ходу, и тем, кто по каким-то причинам недотягивал до товарищей, приходилось несладко. Мне особенно жаль мальчика по фамилии Брэдшоу, известного также как Биви или «недостающее звено». Его изводили безжалостно. Один или два ученика не выдержали издевательств и вынужденно отчислились. Конечно, в этом можно обвинить и недостаточно бдительное руководство. Когда живёшь в постоянном страхе стать предметом насмешек, это неминуемо сказывается на психике. Страх вынуждает нас скрывать мысли и чувства и наносит глубокую травму — травму, от которой я так и не смог окончательно излечиться вплоть до солидного возраста. Я приобрёл стойкий внутренний страх перед обществом, проявлявшийся в виде некоторой враждебности. Наше поколение вообще, как мне представляется, выросло грубым и жестоким, и мы многие годы потом пытались искоренить в себе эти качества. В самом впечатлительном возрасте столкнулись мы с войной и услышали рассказы о ней от старших. Мой дядя воевал на передовой во Франции. Приезжая на побывку, он изображал свист снарядов и ждал ужасного взрыва — бабах! Мне тогда было одиннадцать, и я не мог дождаться, когда же я смогу наконец стать участником этих захватывающих событий, сражаться за короля и за родину. Атмосфера, в которой мы росли, воспитывала в нас чёрствость и жестокость. Мысли о пацифизме и моральном аспекте войны просто не приходили нам в голову.
В Лансинге всё изменилось. Хоть нас и не смущала жестокость войны, но когда она закончилась, военная подготовка и парады породили антимилитаристские настроения, и ответственным лицам Офицерского корпуса пришлось непросто. Мой факультет, Хэдс, отличался своим неряшливым видом во время парадов. Иногда мы намеренно являлись на подобные мероприятия, не начистив один ботинок и не отполировав до блеска половину пуговиц. В Офицерском корпусе мы постоянно были последними среди факультетов.
Вдохновителем мятежных настроений был один из студентов моего факультета — не кто иной, как Ивлин Во[9]. Как-то раз мы замыслили удивить командование и выиграть кубок Офицерского корпуса. Весь семестр напролёт мы отчаянно тренировались на всех учениях. Нельзя сказать, чтобы усилия совсем пропали даром: мы заняли третье место среди шести факультетов, от победы нас отделяли всего несколько очков. В случае победы мы собирались вместо обычного триумфального забега по галереям с призом в руках устроить похоронное шествие, выстукивая аккомпанемент на крышке бутафорского гроба. Если бы нам удалось осуществить затею, Ивлина Во и ещё одного или двух учеников непременно бы исключили.
Товарищи любили Ивлина. С ним было весело, и он всегда имел наготове очередную шалость. Правда, Во обладал талантом навлекать на других неприятности, а самому неизменно выходить сухим из воды. Ивлин в молодости отличался смелостью, остроумием и умом, но любил находиться в центре внимания и был способен на жестокие поступки. Он не останавливался перед тем, чтобы унизить товарищей, если предоставлялась удачная возможность поднять их на смех. Ивлин был глубоко религиозным, и мне кажется, будь он скромнее, то избрал бы монашескую жизнь и посвятил бы её изучению манускриптов. Во обладал необходимыми способностями и обучался палеографии у пастора-ренегата[10] из Каули, выдающегося ботаника по имени Франсис Криз, который жил в полном одиночестве в коттедже на Южной гряде.
Я не хочу сказать, что Лансинг был в те времена плохой школой. Вовсе нет. Уровень обучения в начале войны был невысок, но рано зародившийся в нас революционный дух, о котором я рассказывал чуть ранее, необычайно способствовал нашему развитию и творческой мысли. Одновременно со мной в относительно небольшой, на триста учеников, школе учились, помимо Ивлина Во, также Роджер Фулфорд, получивший известность как автор работы о пяти Георгах, Хью Молсон, впоследствии лорд Молсон, один из столпов общественной жизни, Хамфри Тревельян, впоследствии лорд Тревельян, дипломат, сделавший выдающуюся карьеру и во многих других областях, и, наконец, нужно упомянуть К. Т. П. М. Райли, незаурядного человека, погибшего молодым во время полярной экспедиции. Вряд ли можно считать совпадением, что четверо из пяти учеников Лансинга, добившихся впоследствии известности, учились на одном и том же факультете — Хэдс.
Другим неоспоримым достоинством Лансинга была наша часовня — пожалуй, самый красивый образец неоготики во всей Англии, воплощение строгого религиозного духа. В детские годы она пугала меня, но внушала благоговение, и звучащая там музыка производила неизгладимое впечатление. Нам достался первоклассный органист по имени Брент Смит. Он так сыграл на клавишах большого органа «Новый Иерусалим» Блейка, что рухнула огромная секция широкого окна часовни и толстые стёкла цвета морской волны, падая, чуть не убили нашего преподавателя французского.
Славный гимн Блейка звучал под аккомпанемент охотничьего рожка и достигал крещендо, когда триста учеников пели о Новом Иерусалиме и падении английских «фабрик сатаны». В память об этом впечатлении я до сих пор испытываю необъяснимый глубокий трепет перед воображаемой Англией, живущей в моих утопических мечтах.
Один из преподавателей, покойный Дж. Ф. Роксбург, присоединившийся к нам после войны и отвечавший за шестой класс, очень мне запомнился. Он был воистину королём среди преподавателей, любил привлекать внимание и осознавал, какой фантастический эффект производит на подрастающих учеников театральный талант. Казалось, на каждый день в году у него был отдельный костюм. Величественно шагая вдоль нефа часовни, он демонстрировал впечатляющий ассортимент профессорских мантий. Частично получив образование во Франции, Роксбург в совершенстве говорил и писал на этом языке и еженедельно проводил три четверти часа, объясняя красоты французской лирики. От нескольких учеников я слышал, что эти уроки запомнились им на всю жизнь. Я убеждён, что подобные занятия сверх учебной программы являются самой ценной частью образования, а жёсткая необходимость зубрить перед экзаменами губительна, так как мешает начинаниям такого рода.
Роксбург также любил английскую литературу и хороший слог, учил размышлять о языке, и его комментарии на полях наших сочинений всегда заставляли задуматься. Часто на полях появлялись аббревиатуры, например ССС, что значило «клише, расхожая фраза или банальность»[11], или OO — «отвратительный оксюморон»[12]. Роксбург постоянно добивался, чтобы в наших рассуждениях были хотя бы проблески самостоятельной мысли. Он глубоко чувствовал античную литературу и красоту метафоры Эсхила. На его уроках никогда не скучали. Он любил поэзию и постоянно читал нам стихи. Чёткие, ясные интонации голоса Роксбурга и сейчас, шестьдесят лет спустя, звучат у меня в ушах музыкой, сравниться с которой может разве что уникальный сладкозвучный голос Гилберта Мюррея[13].
В общем, я вспоминаю о Лансинге со смешанными чувствами — с долей грусти, порою даже душевной боли, в чём частично виновата тоска по дому. С благодарностью за радостные минуты и за то, что школа воспитала во мне силу духа и способность выносить жизненные испытания с минимальной суетой. Из этого периода жизни я вынес для себя очень ценный урок: каждому из нас следует понять, что небольшая доля несправедливости неизбежно встречается нам в жизни, и порой бывает лучше вынести её безропотно, чем жаловаться и добиваться труднодостижимой или вовсе невозможной правды. Я полагаю, что сегодня многие из наших соотечественников страдают от этой болезни, и она вредит нам самим и приносит ущерб и без того недисциплинированному обществу. Мир стал бы лучше, если бы мы все были готовы время от времени поступиться своими личными правами ради общей гармонии. Такая форма жертвоприношения, неправильно понятая, являлась очень важным ритуалом в жизни примитивного общества, где козёл отпущения служил для искупления грехов. Мы же пренебрегаем ею на свой страх и риск.
Самым счастливым моим временем в школе был последний год, когда я заслужил право пользоваться «ямой» — так у нас называлась персональная комната для занятий, где можно было спокойно читать, а по воскресеньям есть горячие пышки и пончики. Блаженное одиночество в крошечной комнатке служило наградой за годы страданий в аду общефакультетской комнаты отдыха.
Моя учёба в начальной и средней школе перемежалась на каникулах счастливыми посещениями маминых близких друзей в Боссингтон-хаусе, располагавшем одним из лучших мест для ловли форели на реке Тест. Сквозь французские окна столовой мы могли видеть луга, усыпанные люпинами, белый мост с единственным поручнем над рекой, а за ним — хорсбриджскую дорогу. Поднимаясь бесконечными горбами, она пересекала узкие притоки реки по пути от небольшой железнодорожной станции до мельницы, где начинался Боссингтон. В детстве мы часто наслаждались чудесными завтраками, глядя на этот великолепный деревенский пейзаж: свежими домашними лепёшками, маслом джерсийских коров. Стол ломился под тяжестью роскошного угощения: яичницы, холодных куропаток, кеджери[14] и других лакомств, которые встречали нас по утрам, когда часы в доме практически в унисон били девять. За круглым столом распоряжался судья Деверелл, строгий, но доброжелательный человек викторианского склада. Когда наступала пора уезжать из гостей, он неизменно дарил мне золотую гинею, а моему младшему брату Сесилу — золотую же монету в десять шиллингов. Его дочь, Молли Мэнзел-Джонс, хозяйка Боссингтона, тоже была человеком викторианских нравов, безупречной честности и нравственности. Она пользовалась всеобщей любовью — в деревне, дома, среди друзей. Любили её и мы с братом. Молли олицетворяла всё лучшее, что только существовало в Викторианской эпохе, служила воплощением веры, надежды и милосердия. Её принципы были незыблемы, и всё в мире делилось для неё на чёрное и белое. Правила поведения строго определялись традиционными нормами. Молли владела английским, французским и немецким языками. Трагедия её жизни заключалась в том, что она вышла замуж за алкоголика, хотя и добрейшего человека. Он спился и умер, оставив жену в долгах. Самые страшные запои мужа Молли приходились как раз на то время, когда он должен был посещать своего врача в Лондоне и проходить курс лечения Турви[15]. Именно он отговорил меня поступить в Китайское гражданское таможенное управление, сказав, что разлука причинит боль одинокой и крайне зависевшей от меня матери. Это был очень способный человек, но семья презирала его и считала никчёмным. Только Молли верила в мужа до конца. Я никогда не забуду живописные луга и болота Боссингтона, одно из которых прозвано «камыши», омуты, кишащие хариусом, и вашего покорного слугу, оболтуса пятнадцати лет, прохлаждающегося в тени под мостом. Аромат лугов Хэмпшира останется со мной до конца моих дней.
Переход из Лансинга в Оксфордский университет, где я провёл четыре года, с 1921-го по 1925-й, был будто шагом из чистилища в рай. В Оксфорде я не очень преуспел: мне не хватило подготовки. Как и другие члены семьи, я отличался запоздалым развитием и в учёбе никогда не блистал, но эти годы созревания были мне необходимы, и, не попади я в Оксфорд так рано, мне могла не представиться возможность заняться археологией. Поступи я в университет двумя годами позже, я мог бы получить более серьёзное образование, но упустил бы своё истинное призвание. Судьба знала, что делает.
Помню, какое удовольствие мне доставила моя первая трапеза в павильоне Нового колледжа. Незнакомый сосед по столу передал мне еду. В школе мы обычно вели себя грубовато, и к такому обращению я не привык. Наконец-то, сказал я себе, со мной обращаются как с джентльменом. Жизнь показалась мне восхитительной.
В первый год обучения мои комнаты — в те времена студентам полагались гостиная и спальня — находились на вершине башни Робинсон, откуда открывался великолепный вид на Оксфорд. Меня нисколько не смущала необходимость подниматься и спускаться на триста ступенек по три-четыре раза в день или идти за двести ярдов в другую часть колледжа, чтобы помыться. Более того, даже мой «скаут», то есть колледжский служитель, не жаловался, что ему приходится дважды в день преодолевать этот путь с ведёрком угля, чтобы поддерживать огонь в моей комнате. Служителя звали Сакстон. Это был прекрасный человек, относившийся к нам так же хорошо, как и мы к нему. Незадолго до моей учёбы в Оксфорде один студент держал в комнате медведя, и я с удовольствием вспомнил этот эпизод много лет спустя, когда разгорелся скандал вокруг Кэтлин Кеньон, содержавшей собак в Лондонском университете. Я тогда также добавил, что лучше жить в обществе животных, чем в обществе людей.
Эстетическое удовольствие от пребывания в Оксфорде, его здания, его история, общество близких по духу друзей и хороших книг значили для меня больше, чем любая учебная программа, которую мог предложить университет. Я принял близко к сердцу слова нашего декана, Перси Мэтисона, с которыми он обратился к нам, первокурсникам, в древнем и прекрасном холле нашего колледжа. «Познакомьтесь с этими камнями», — сказал он. Я последовал его совету и был вознаграждён. Декан преподавал у меня древнюю историю. В его присутствии я чувствовал, будто вхожу в золотой рудник, но у меня нет инструментов, чтобы добыть самородок: для этого мне недоставало способностей. За свою любовь к Новому колледжу Перси Мэтисон заслуживал директорский пост, но начальство отдало предпочтение известному и важному человеку — Г. А. Л. Фишеру.
Наибольшую пользу мне принесли уроки Х. В. Б. Джозефа, который был настоящим испытанием для Мориса Боуры[16]. Он учил меня думать и мог заставить стыдиться тех, кто выполнял работу необдуманно или небрежно. Сколько раз я выходил из его кабинета с поджатым хвостом после часа неприятного разговора! Однако побитая собака была предана хозяину — и он, я думаю, в конце концов оставался доволен результатом работы. Мне вспоминается замечание, сделанное Россом, великим последователем Аристотеля, когда он прощался со своим учеником, Кеннетом Уиром, обучавшимся метафизике. «Скоро, — сказал он, — ты забудешь всю философию, изученную во время наших занятий, но отныне ты хотя бы сможешь распознать чушь, когда она тебе попадётся». Именно таким стал итог нашего изучения античных классиков. Читая работы некоторых известных социологов нашего времени, Маркузе и ему подобных, я не могу не пожелать, чтобы эти авторы прочли свои сочинения моим преподавателям философии и получили заслуженный нагоняй. Сейчас не принято считать, что философские работы Джозефа оставили серьёзный след в науке, но он, бесспорно, был человеком выдающегося ума и обладал талантом, на мой взгляд, необходимым хорошему педагогу, — даром заставлять человека думать.
Самым молодым и забавным из моих преподавателей был Стэнли Кассон, специалист по греческой истории и археологии. Он обладал живым умом, но не был серьёзным учёным — лучший педагог для студента, мечтающего посвятить себя археологии. Прекрасно разбирался в своём предмете. Кассон погиб при крушении самолёта во время Второй мировой войны. Это был человек, всегда готовый попробовать себя в новом деле — например, написать детектив. Именно ему я обязан рекомендацией к Леонарду Вулли. «Я написал вам рекомендательное письмо, — сказал он, — и не поскупился на похвалы». Про Кассона рассказывают, как знаменитый директор Спунер однажды утром повстречал его во дворе и сказал: «Приходите сегодня ко мне на чай, я хочу вас познакомить с нашим новым преподавателем, мистером Кассоном». — «Но, господин директор, я и есть Кассон». — «Ничего, всё равно приходите».
Из лекций, которые я посещал, больше всего мне запомнились лекции о греческих трагедиях. Их читал великий Гилберт Мюррей. Сам поэт, он насквозь пропитался духом и лирики, и эпоса. Мюррей обладал превосходной памятью и то и дело зачитывал наизусть произвольные длинные отрывки из классиков — он вещал совершенно неповторимым голосом, в котором слышались еле сдерживаемые чувства; он общался с миром, который и для него, и для нас был живым и реальным. Существовала одна проблема: Мюррей использовал подобные театральные интонации и для того, чтобы пересказать драматичный поворот сюжета в трагедии, и в повседневной жизни, для того чтобы поприветствовать приятеля или пожелать вам доброго утра. Впрочем, и сами греческие трагики страдали подобным недостатком. Этот великий человек даже к самым неприметным из нас обращался с таким уважением, словно всерьёз спрашивал нашего мнения о предмете, в котором сам превосходно разбирался. Плоды кристально ясной, порой еретической мысли Мюррея можно найти в его книгах. Французы из Лиги Наций называли его «ce doux rveur»[17].
Менее значительной, но столь же незабвенной фигурой из моего времени в Оксфорде был пожилой, невысокого роста, седовласый преподаватель по имени С. Дж. Оуэн. Он выглядел как шаловливый фавн, вышедший из лесной чащи. Он, казалось, был до отказа набит текстами латинского поэта-циника Ювенала, которые с удовольствием нам излагал. Каждая сатира представлялась преподавателю спелым плодом, и его следовало выжать до последней капли. Хоть он и восхищался Ювеналом по неправильным причинам и даже посвятил ему льстивый сонет, он всё же вдохновлял нас своим энтузиазмом. Мне нравились забавные эпиграммы Ювенала, например «nemo repente fuit turpissimus», что можно перевести как «никто не становится мерзавцем вдруг», и другие не менее глубокие афоризмы. Чего мы ждали неделя за неделей с восхитительным предвкушением, так это ядовитых обличительных речей Оуэна в адрес А. Э. Хаусмана, поэта-латиниста, чьи взгляды на Ювенала он регулярно разносил в пух и прах. Уже много позже мы обнаружили, что таким образом наш преподаватель мстил Хаусману за разгромную критику своих ошибочных взглядов. Их Оуэн регулярно получал от последнего в журнале «Classical Quaterly»[18]. Подозреваю, что прав был обычно Хаусман.
Я должен упомянуть ещё одну достойную внимания фигуру — Перси Гарднера, профессора греческого искусства и археологии, читавшего нам лекции о греческой скульптуре. Я более или менее разбирался в предмете, и для меня речь шла о прелюдии к археологии. Перси Гарднер возвышался перед нами в сюртуке и воротничке, какие, должно быть, носили в шестидесятых годах девятнадцатого века. Он выделял нам знания из собственных невиданных запасов с неизменным выражением скуки на лице, монотонным голосом, но, как ни странно, ему удавалось удерживать наше внимание. Помню, как он хорошо отозвался о познаниях двух гидов Британского музея, звали их Скит и Халлет. Скучающим видом и монотонной речью Халлет повторял своего учителя. Когда в конце экскурсии наступало время вопросов, он часто отвечал так: «Если бы я знал ответ на этот вопрос, я бы работал не здесь, а в Британской энциклопедии». Всё же эти экскурсии по Британскому музею пробудили во мне интерес к карьере археолога. Слушая рассказ Перси Гарднера о Гермесе Олимпийском[19], я подумал, как чудесно было бы присутствовать в олимпийском храме в тот момент, когда совершили эту находку. С тех пор я всегда представлял себе скульптуры в их первоначальном окружении. Единственным моим более или менее существенным достижением за время учёбы в Оксфорде было изучение греческой скульптуры. Иногда мне даже удавалось получить высшую оценку за сочинение по этому предмету.
В первую очередь я благодарен Оксфорду не за какие-то академические достижения, а за то, что там я понял, как учиться по-настоящему, научился находить удовольствие в обществе книг и зданий. Самым замечательным приобретением была компания родственных по духу товарищей моего возраста. Где ещё можно заводить дружеские отношения с такой лёгкостью и где ещё можно найти столько доступных развлечений? Мы посещали театр как минимум раз в неделю. Нам ужасно нравился наш репертуарный театр, где декорации то и дело падали актёрам на головы. Помню, как Гилберт Мюррей разразился продолжительным смехом во время представления «Дома, где разбиваются сердца»[20] и Бернард Шоу произнёс речь, из которой следовало, что только в таком провинциальном городке, как Оксфорд, его пьесу могут встречать смехом вместо глубокомысленной тишины.
Трое из моих друзей умерли рано, не дожив и до тридцати лет. Теперь, когда я достиг уже семидесяти, я часто, вспоминая о них, размышляю о несправедливости жизни и о точности греческой пословицы, утверждающей, что те, кого любит Бог, умирают молодыми. Самым одарённым из всех был Эсме Ховард, старший сын лорда Ховарда Пенритского, впоследствии посла Великобритании в Мадриде и в Вашингтоне, где я имел честь гостить у его семьи. Эсме унаследовал блестящие способности своего отца, был добрым и щедрым любителем искусства, блистал весельем и остроумием. Мне до сих пор тепло вспоминать о нашей друже. Эсме, несомненно, оставил бы заметный след в истории. Он обладал таким даром убеждения, что даже заставил меня на время обратиться к католической вере. Умер Эсме в возрасте около двадцати пяти лет от болезни Ходжкина. Когда мы в последний раз с ним виделись в Берне и в Портофино, на вилле Alta Chiara, принадлежавшей вдовствующей леди Карнарвон, он выглядел совсем неважно. Он терпел страдания безропотно, с тихой верой в Бога, достойной истинного святого. Я часто вспоминаю его в молитвах.
Руперт Фремлин, мой друг со времён Лансинга, весёлый товарищ, добряк и шутник, скончался от осложнений малярии в Нигерии, так же как и Ричард Уорнер, живший со мной в башне Робинсон. Тогда в Африке эта болезнь уносила множество жизней. О Руперте у меня осталось воспоминание, как мы сидим тёплым летним вечером после партии в теннис и попиваем глинтвейн, закусывая его клубникой со сливками. Странное и неподходящее сочетание, но на наш неискушённый вкус оно было восхитительным. Несколько дольше прожил другой мой товарищ из Нового колледжа, Рональд Боаз, наделённый истинно шотландской язвительностью. Услышав слова друга о том, что единственное усвоенное им в Итоне, это фраза «честность — всегда плохая политика», Рональд ответил, что честность — это вообще не политика.
К счастью, один друг и товарищ до сих пор со мной. Это Родни Каннройтер. Сколько раз он составлял мне компанию на верхушке башни Робинсон, в моих прекрасных комнатах в Пэнди и в доме номер шесть по Шип-стрит. В подвале у нашей тамошней хозяйки был неистощимый запас фарфоровых ваз. За дополнительную плату она давала их нам взамен тех, что мы колотили в гостиной. Во время учёбы в Оксфорде мне невероятно повезло: три года подряд я ставил на победителя скачек в Дерби, и каждый выигрыш приносил мне по десять фунтов. Этих денег хватало, чтобы закатить грандиозную вечеринку человек на двенадцать. Боюсь, к концу застолья большинство из нас безобразно напивалось, но зато такие вечеринки помогали нам понять, сколько мы способны выпить без последствий, и были необходимым этапом на пути к воздержанности. Я до сих пор помню чувство отвращения, когда мой слуга, папаша Хьюс, разбудил меня утром после ночного празднования и спросил, не желаю ли я подкрепить силы стаканом бренди. Как-то раз папаше Хьюсу довелось сопровождать некоего доктора Майо на Фиджи, и там он выучил язык. Когда в результате этой поездки фиджийский принц приехал с визитом в Бейлиол[21], папаша Хьюс оказался единственным человеком, говорящим по-фиджийски, на весь Оксфорд, и его регулярно приглашали к принцу на чай.
Наши обычные оксфордские развлечения отличались скромностью, в отличие от моих вечеринок победителя Дерби. По воскресеньям мы с Родни часто обедали в гриль-баре «Джордж Грилл». Ели мы обычно суп, ромштекс, десерт и сыр, запивали обед кружкой пива — всё вместе обходилось нам по пять шиллингов на брата — и завершали трапезу шестипенсовыми «ароматными» сигарами. Это был настоящий лукуллов пир. Так я готовился к следующему этапу своей жизни, которому суждено было развернуться в Уре Халдейском[22].
Как это часто происходит с человеком в поворотной точке его карьеры, я непосредственно начал заниматься археологией в результате счастливой случайности. Все свои экзамены, или «schools», как их называют в Оксфорде, я уже сдал. Было прекрасное летнее утро. Я поднялся поздно и в приятном и расслабленном расположении духа брёл по двору, намереваясь позавтракать. По пути мне случайно встретился декан, дружелюбный капеллан нашего колледжа, известный как Его Святейшество Лёгкая Поступь, выдающийся теолог.
— Маллован! — сказал он. — Каковы ваши планы на будущее?
— Боюсь, — ответил я, — что мне придётся или поступить на государственную службу в Индии, или заняться юриспруденцией, потому что у отца нет для меня места в Сити — дорога в бизнес для меня закрыта.
— А чем вы на самом деле хотели бы заниматься?
— Только одним, — сказал я. — Археологией. Я ею заинтересовался, слушая рассказы Перси Гарднера о находках в Олимпии. Я хотел бы поехать на Восток и заняться раскопками.
— Идите поговорите с директором, — посоветовал декан. — Возможно, он сможет вам посодействовать.
Я немедленно последовал этому совету и был обходительно принят известным общественным деятелем и приветливым человеком Г. А. Л. Фишером, сменившим на директорском посту Спунера, когда-то рекомендовавшего Вулли[23] заняться археологией. Директор Фишер любезно согласился дать мне рекомендательное письмо к известному востоковеду Д. Дж. Хогарту, смотрителю Эшмоловского музея, который как раз этим самым утром получил от Вулли письмо с просьбой подыскать ему помощника для работы в Уре Халдейском. Было это в 1925 году. Вечно спешащий Вулли нанял меня практически сразу, несмотря на полное отсутствие опыта. Частично этому способствовала моя самоуверенность, частично — любезное письмо от моего преподавателя, Стенли Кассона. Как бы то ни было, мне предстояло ещё выдержать решающее испытание — встречу с Кэтрин Килинг, будущей леди Вулли. Вулли очень удивился, узнав, что однажды в Британском музее я купил и прочёл его первый отчёт о работе в Уре, посвящённый обнаружению храма бога Луны. Я не признался, что одной из причин, по которым отчёт привлёк моё внимание, была фамилия автора — Вулли. Точно так же звали моего тогдашнего кумира, знаменитого игрока в крикет из Кента.
Такая череда счастливых случайностей привела меня в Ур. Я давно пришёл к выводу, что если человек рождён под благоприятной звездой, то шанс непременно предоставится ему, как только он будет готов. Нужно быть начеку и хватать удачу обеими руками. Подобными обходными путями попал я в Вавилонию, в южный конец долины Евфрата. С таким же успехом я мог отправиться в Египет или Китай и сделал бы это с готовностью, но туда меня не позвали.
Часть 1. До войны (1926–1938)
Глава 2. Ур: знакомство с археологией
Я прибыл в Ур тёмной октябрьской ночью 1925 года, полный великих надежд. Моими спутниками были Леонард Вулли и А. С. Уитбёрн, архитектор, для которого, как и для меня, эта экспедиция была первой. Путь из Багдада занял двенадцать часов. Мы ехали сквозь степь и пустыню по ширококолейной железной дороге индийского типа в комфортабельном вагоне-пульмане. Эти вагоны созданы для приятных и неспешных путешествий — некоторые купе, правда, кишели шершнями. На станции Ур, в двух милях к западу от руин, нас подобрал автомобиль, старый «Форд-Ти», найденный где-то в канаве вскоре после Первой мировой и вновь приведённый в чувство за символическую сумму в десять фунтов.
Прошло много лет, но я до сих пор прекрасно помню, как впервые вошёл в дом, где мне предстояло провести ближайшие пять месяцев. Постройка была обнесена забором из колючей проволоки для защиты от грабителей. Путь наш лежал через открытый внутренний двор, обрамлённый хранилищем и кабинетом архитектора, и далее — сквозь веранду перед входом. В ярком свете шипящих керосиновых ламп, что держали двое худых слуг-арабов, мы увидели гостеприимный дом, сложенный из древних кирпичей из обожжённой глины, собранных на поверхности холма. Самому новому из этих кирпичей было по меньшей мере двадцать пять столетий, но они отличались такой прочностью, что позже, когда мы завершили раскопки в Уре, здание разобрали на части и полностью перевезли в Эриду, за двенадцать миль.
В то время дом нашей экспедиции состоял из гостиной, где мы ели и проводили часы досуга, семи спален и ванной комнаты. Позже его немного расширили, чтобы разместить Кэтрин Вулли. Приятный, аскетичный интерьер: небольшие спальни, глиняный потолок, той же глиной обмазаны стены. Гостиная выкрашена в абрикосовый цвет, единственный доступный в этих местах. Пол сложен из кирпичей, местами сохранивших следы древних надписей, и частично покрыт тростниковыми циновками. Двери и оконные рамы сколочены из простых досок. Насколько я помню, до появления Кэтрин в доме не было ни одного кресла. На полках в гостиной разместилась небольшая рабочая библиотека, но так как в то время мы творили историю сами, нам почти не нужны были справочные материалы. Всё это мы увидели мельком в свете поднятых ламп, а также заметили нашего прекрасного во всех отношениях, но пьяного индийского повара, вышедшего из кухни нас поприветствовать. Во двор вошли два охранника, вооружённые винтовками и снабжённые запасом патронов. Скоро нам предстояло узнать, что глиняная крыша над головой была плохой защитой от дождя.
Следующим утром, вскоре после восхода солнца, мы впервые увидели большой холм Ура. Телль, как называют его арабы, поднимался над равниной на высоту более шестидесяти футов. Он состоял из смеси песка, глины и гравия. С первого взгляда было понятно, что эта громадина так и ломится от древних артефактов и аж вздулась от подземных построек. Часть из них раскопали за три сезона, предшествовавших моему приезду.
Вулли мечтал продолжить работу в Уре, так как этот древний город был тесно связан с Ветхим Заветом. В то время Библия для многих ещё служила настольной книгой. Вулли и сам учился на теолога и одно время планировал присоединиться к Церкви. Он считал, что, отправившись в Ур, сможет оживить Ветхий Завет, и действительно блестяще справился с этой задачей. Вулли опирался на 27-й стих 11-й главы Книги Бытия, гласивший, что дед Авраама[24] умер в земле рождения своего, в Уре Халдейском. В стихе 31-м говорится, что отец Авраама Фарра покинул Ур со своей семьёй и отправился в землю Ханаанскую, а по пути остановился в Харране (на юго-востоке Малой Азии). Раскопки помогли объяснить, почему он выбрал именно такой путь: выяснилось, что Харран, как и Ур, являлся центром почитания Луны. Вулли не терял надежды найти упоминание об Аврааме, и хотя само это имя так и не обнаружили в клинописных источниках, ему удалось заглянуть в историю родного города ветхозаветного пророка — города, где тот жил перед тем, как перебраться из Шумера (позже названного Вавилонией) в Палестину.
В центре внимания Вулли, когда он начал работы в Уре, находился и другой отрывок из Книги Бытия. Это был 10-й стих 10-й главы, повествующий о том, что Хуш стал отцом Нимрода, сильного зверолова пред Господом. В нем упоминалась былая мощь Ассирии. Десятая строка гласит: «Царство его вначале составляли: Вавилон, Эрех и Аккад в земле Сеннаар», то есть в Шумере. Вулли пришёл к мысли, что его истинное призвание — реконструировать картину исчезнувшей Шумерской цивилизации. Эта работа стала главным достижением в карьере Вулли и увековечила его имя на страницах истории. Его открытия показали, что шумерский Ур действительно был одной из колыбелей цивилизации, и не менее важной, чем Египет. Здесь, в южной долине Евфрата, древние писцы между 3500 и 3200 годами до н. э. разработали систему письменности, «клинопись», ставшую одним из важнейших изобретений человечества. Позже шумерская клинопись легла в основу первого алфавита, придуманного финикийцами для удобства торговли после 1400 года до н. э.
Ур, расположенный примерно на полпути между Багдадом и верховьем Персидского залива, был, очевидно, одним из важнейших городов урбанистической цивилизации, искусно построенной шумерами. Соединив городские поселения вблизи Евфрата сложной системой каналов и водных дорог, они установили свои торговые пути и оставили отпечаток собственной культуры на всём пространстве от земли, позже названной Вавилонией, и до самого Персидского залива.
Работа Вулли в Уре показала, что история этих мест в южной части долины Евфрата решительным образом отличалась от того, что происходило у северных пределов доисторической Ассирии. Именно там, над узким бутылочным горлышком, где реки Тигр и Евфрат сближаются и текут на расстоянии не более тридцати миль друг от друга, в местах, получивших известность благодаря Багдаду.
Вулли, обычно приятный в обращении, всегда безукоризненно и в большинстве случаев непритворно вежливый, во время раскопок становился тираном, как и положено всем, кто хочет успешно руководить экспедицией. Однако он всегда был справедлив и не требовал от подчинённых больше того, что делал сам. Иногда, если кто-нибудь обращался к Вулли с просьбой, которую он не хотел выполнять, он говорил: «Попечители ни за что бы этого не позволили» или «Даже не знаю, что попечители ответили бы на вашу просьбу». Даже в юном возрасте мне хватало ума не отвечать, что попечителям было бы абсолютно наплевать. Теперь, когда я постарел и, к своему удивлению, сам служу попечителем Британского музея, я знаю: ответ мой попал бы в точку. И всё же хорошо, что я не высказывался тогда в таком духе.
Вулли никогда не брал с собой более двух или трёх ассистентов, но он так заряжал своей энергией, что вряд ли кто-нибудь мог выжать из нас больше. Мы редко ложились раньше полуночи. Сам Вулли сидел в своём маленьком офисе до двух или трёх часов ночи, а на раскопки требовалось явиться не позже, чем через полчаса после восхода солнца. Однажды я рискнул сыграть в карты с эпиграфистом, и мне сказали, что, раз я слишком устал для работы, лучше бы мне отправиться в постель.
Жена учёного, Кэтрин Вулли, всегда сопровождавшая его в экспедиции, была человеком властным и сильным. Даже теперь мне сложно говорить о ней непредвзято. Первый брак Кэтрин закончился трагедией: вскоре после медового месяца её муж застрелился у подножия пирамиды Хеопса. Замуж за Вулли Кэтрин вышла неохотно. Она нуждалась в мужской опеке, но физический аспект супружества её не привлекал. Кэтрин отличали одарённость, высшая степень обаяния, когда она сама того желала, а также коварство. Гертруда Белл[25] назвала Кэтрин опасной, и не без основания. Она могла очаровать всех вокруг, когда была в настроении, или же, наоборот, создать напряжённую ядовитую атмосферу. Жизнь с ней напоминала прогулку по канату. Многих и многих людей она околдовывала, а затем отбрасывала в сторону с пренебрежением, и всё же Кэтрин умела к себе расположить и была прекрасным собеседником, начитанным и нескучным. Самоуверенная, бескомпромиссная в споре, ранимая и обидчивая, она не могла бы ужиться с другой женщиной в экспедиции. Супруги Вулли предусмотрительно заботились о том, чтобы других женщин в экспедиции не было. Даже рабочие на раскопках боялись Кэтрин, и я помню случай, когда мы, мужчины, тщетно пытались остановить драку, развязавшуюся между двумя кланами рабочих. Разгорячённые противники уже разбивали друг другу головы палками, но внезапного появления Кэтрин на сцене хватило, чтобы битва прекратилась в ту же секунду.
После подобных случаев приходилось бинтовать головы и перевязывать раны. Как младший член экспедиции, я выполнял обязанности медика. Случалось мне прибегать и к силе внушения. Самый удивительный случай в моей практике произошёл с мужчиной, который упал с телеги с мусором и потянул руку. Рука распухла до размеров футбольного мяча. Я наложил на руку мазь и сказал, пожалуй, несколько богохульственно: «Вера твоя спасёт тебя. Приходи завтра». Пациент действительно пришёл на следующий день и продемонстрировал мне абсолютно нормальную руку. Также мне досталась роль главного массажиста Кэтрин Вулли, страдавшей от частых головных болей, и я стал настоящим мастером массажа, потому что у меня оказались чувствительные руки. Порой мне выпадало ставить Кэтрин пиявок на лоб, так как приходящий врач решил, что небольшое кровопускание пойдёт ей на пользу. Это мудрёное задание я выполнял в целом без удовольствия. Кэтрин страдала бессонницей, и иногда ей требовалось позвать Леонарда среди ночи. Он спал в соседней комнате, но крайне выматывался за день, и его невозможно было дозваться. Чтобы справиться с этой трудностью, Леонард привязывал себе нитку к пальцу ноги, и Кэтрин, когда он ей был нужен, дергала за эту нитку что было сил. К счастью, этот метод использовался только в случае крайней необходимости. Ближайший доктор находился в Насирии, на расстоянии многих миль, телефона не было, и мы выкручивались как могли.
Кэтрин обладала немалым художественным талантом. Однажды она сделала бронзовую голову нашего старшего рабочего, Хамуди ибн Шейх Ибрагима. Вышел эффектный и точный портрет. Также Кэтрин выполнила серию зарисовок металлических инструментов и оружия из Ура, но, несмотря на её властную манеру, ей не хватало уверенности в собственных способностях, и она должна была поминутно спрашивать совета. Несмотря на то, что здоровье Кэтрин беспокоило Вулли и она постоянно претендовала на его время, брак сделал его более человечным и заставлял хотя бы иногда отвлекаться от работы. Оба Вулли отличались снобизмом и без стеснения как призывали людей себе на помощь, так и отсылали их прочь, когда необходимость в них отпадала. Подобные привычки — не очень мудрая линия поведения и лёгкий способ нажить себе врагов. И Вулли, и Ур были обязаны Кэтрин тем, что она пробудила частный и общественный интерес к раскопкам. Её личное обаяние сподвигло не одного мецената оказать щедрую финансовую поддержку экспедиции.
Кэтрин всегда отличалась слабым здоровьем. Умерла она в возрасте около пятидесяти лет. Как-то вечером перед сном она сказала Леонарду: «Лен, сегодня ночью я умру. Утром ты найдёшь меня мёртвой. Продолжай жить так же, как если бы я была жива». Он не поверил ей, ведь это была не первая тревога такого рода, но на следующее утро её действительно нашли мертвой. Так закончилась жизнь замечательной женщины, которая довела до бешенства многих людей, но обворожила гораздо больше.
Эпиграфиста отца Легрена, работавшего у Вулли во время моей первой экспедиции, направил к нам музей Университета Пенсильвании, спонсировавший раскопки совместно с Британским музеем. Легрен, седовласый, высокий и статный, был очень интересным человеком с циничным взглядом на вещи. Несмотря на духовный сан, его часто принимали за агностика. Легрен принял сан, поддавшись на уговоры матери, но гораздо лучше ему подошла бы роль отца семейства. После многообещающего начала эпиграфист не смог найти общий язык с четой Вулли и, отработав два сезона, покинул нас. Уход Легрена опечалил нас, кроме всего прочего, потому, что он умел блестяще копировать надписи. Некоторым из нас он служил неиссякающим источником веселья, когда по воскресеньям по пути в Насирию — а ехать надо было десять миль по ухабистой дороге — пел без устали, отпускал шутки и рискованно заигрывал с облачёнными в капюшоны бедуинками. Иногда он получал смущённый ответ на свои безобидные комментарии. Всем нам Легрен нравился, но ужасно разозлил щепетильного Вулли, когда не без основания назвал одного из наших слуг старым пердуном.
Легрен нашёл хорошего товарища в А. С. Уитбёрне, молодом ветеране Первой мировой. Уитбёрн передвигался среди развалин на протезе и обращался к рабочему, сопровождавшему его с рулеткой, на неслыханной разновидности арабского языка. По завершении одного из сезонов экспедиционные средства истощились, денег на обратную дорогу почти не оставалось, и нам с Уитбёрном пришлось вместе проделать нелёгкое путешествие от Александрии до Афин третьим классом по цене в один фунт за человека. С сожалением должен признаться, что мы поддерживали силы, воруя лук и помидоры из открытых ящиков на палубе. Должно быть, речь шла о серьёзном преступлении. Мы ели их, чередуя, сперва чтобы согреться, потом чтобы освежиться. Наши попутчики испытывали к нам самые тёплые чувства. Мне пришлось спать рядом с бедствующим торговцем с острова Тенос, то и дело настойчиво предлагавшим мне сделать глоток из своей бутылки. По прибытии в Афины мы съели огромный завтрак, а когда он закончился, заказали ещё один. В Уре Уитбёрн развлекал нас анекдотами про кокни[26], коих знал множество.
Двое моих коллег по раскопкам заслуживают отдельного рассказа. Один из них — Джон Роуз, тихий и веселый шотландец, ставший моим другом на долгие годы. Роуз был прекрасным чертёжником и внёс неоценимый вклад в общую работу, разобравшись в запутанных рядах кирпичной кладки на месте древнего зиккурата — здания, за долгое время своего существования выдержавшего ряд замысловатых перепланировок. Джон Роуз был человек исключительной скромности. Закончив работу на раскопках, он отправился в Вест-Индию и разработал новый план для города Кастри. Роуз теоретически мог оставить заметный след в истории как архитектор, но был начисто лишён честолюбия.
Работая вместе, мы с Роузом старались поддерживать гармонию в коллективе и были осторожны в высказываниях, но, когда я покинул экспедицию, к ней присоединилась группа менее сдержанных сотрудников. Роуз рассказал мне, как однажды ночью четверо из них собрались после полуночи, изложили все свои претензии на листах бумаги, а через два часа бумагу торжественно сожгли. Неплохой вариант психологической разрядки.
Другой мой замечательный коллега того времени — отец С. Дж. Барроус, священник-иезуит из Кэмпион-холл[27], сменивший отца Легрена на должности эпиграфиста. Этот возвышенный человек, внушающий расположение, немного, наверное, склонный к мистицизму, был слишком далек от всего мирского, чтобы стать подходящей компанией для молодого человека вроде меня, иногда нуждавшегося в поддержке. Барроус прекрасно разбирался в древних восточных языках: шумерском, аккадском, финикийском, арамейском и иврите, но при всех своих способностях не мог освоить разговорный арабский, для него составляло проблему даже попросить кувшин горячей воды. Когда ему приходилось проводить для наших гостей экскурсию по раскопу, его манера резко отличалась от манеры Вулли. Вулли обо всём рассказывал с уверенностью. Барроус же так нерешительно переводил даже самые простые надписи на кирпичах, говорил с таким сомнением, что только специалист мог заподозрить в нём серьёзного учёного. Каждый раз, когда я показывал Ур посетителям, мы неизменно видели, как Барроус в своей чёрной шапочке сидит на корточках в нашем туалете под открытым небом. Это отхожее место прекрасно просматривалось с вершины зиккурата. Было неловко объяснять любопытным, что перед ними наш эпиграфист, выполняющий свой утренний ритуал.
В те годы я практиковал католицизм, и когда Барроус, добросовестный священник, согласился отслужить воскресным утром мессу для небольшой индийской христианской общины на станции Ур, я вызвался ему прислуживать. Это была настоящая жертва, потому что воскресенье обещало нам редкий отдых, а нам предстояло встать в половине седьмого и, к всеобщему неодобрению, завести старый шумный «Форд-Ти», чтобы преодолеть на нём две мили до станции, как раз когда наши товарищи наслаждались заслуженным сном. Когда мы добрались до гостиницы, где предполагалось служить мессу, единственным нашим слушателем оказался сторож-магометанин, безупречно приготовивший для нас всё необходимое. Индийские христиане кутили весь предыдущий вечер, все до одного напились в хлам и на службу не явились. Мы отслужили три мессы подряд, а когда закончили, внезапно появились полдюжины человек, грустные и порядком изношенные, и попросили нас начать заново. Барроус, как и следовало ожидать, отказался исполнить их просьбу. Вместо этого он обратился к прибывшим с небольшой речью о том, что Церковь не зря предписывает сначала поститься, а потом уже праздновать. По совпадению, точно такой же принцип проповедовали вавилонские жрецы. Я со своей стороны не смог удержаться и напомнил Барроусу о мусульманине — единственном, кто явился на назначенную нами встречу. Барроус в ответ попросил меня никому не рассказывать о случившемся, и я исполнил его просьбу. Надеюсь, его дух простит меня за то, что я выдал его тайну пятьдесят лет спустя.
Когда я уезжал из Лондона присоединиться к экспедиции в качестве младшего её участника, предполагалось, что я буду работать в качестве помощника широкого профиля, а Вулли займётся моим обучением: у меня не было никакого опыта. Вдобавок подразумевалось, что я стану учить арабский и доведу разговорный язык до приличного уровня. У меня никогда не было особенных способностей к языкам, но я запасся грамматикой Ван Эсса и постоянно носил её в кармане в течение нескольких лет. В итоге я научился сносно говорить и понимать по-арабски, а также устанавливать смысл сказанного с помощью вопросов и ответов. Этот диалектический метод сослужил мне хорошую службу во время войны, когда лучшие знатоки арабского, чем я, терпели неудачу. Кроме этого, в мои обязанности входило ведение платёжной ведомости. Это непростая задача, если учесть количество работавших на нас людей и тот факт, что мы платили им в рупиях и аннах, а складывать их было невероятно сложно. В конце рабочего дня я выполнял функции медика и оказывал помощь рабочим.
Как младшему участнику экспедиции, мне часто поручали показывать нашим гостям раскоп, если в этом возникала необходимость, особенно тем, кто направлялся в Индию. Нам было особенно приятно принимать прославленного миссионера Ван Эсса, автора моего бесценного словаря. Ван Эсс более сорока лет руководил голландской миссией в Басре и многое мог рассказать об этих местах. Он впервые посетил Ур ещё в 1904 году и рассказывал, как турок-комендант сидел в своей палатке, а его подданные после заката упражнялись в стрельбе, используя его как мишень.
Другим известным посетителем, о котором я должен рассказать, была Гертруда Белл, чьё имя столь же часто звучало и почиталось в своё время в арабском мире, как и имя Т. Э. Лоуренса[28]. Мы как раз находились в Уре, когда Гертруда сильно подорвала свой политический авторитет. Она проигнорировала слова сэра Арнольда Уилсона, высокого комиссара, предупреждавшего, что в Ираке будут беспорядки. Беспорядки действительно случились, и серьёзные: погибло множество людей, особенно в районе Дивании, где разгромили санитарный поезд. Мы подозревали, что кое-кто из наших рабочих принял активное участие в резне. После этих событий Гертруда направила свои силы на основание музея и на создание в Ираке Службы древностей на постоянной основе. За это Ирак в неоплатном долгу перед Гертрудой Белл, и нужно надеяться, что рано или поздно жители Ирака долг признают. В течение моих двух первых сезонов в Уре Гертруда лично исполняла обязанности директора по древностям и могла по нескольку дней сражаться с Вулли за долю находок. По правилам, находки должны были делиться ровно пополам, но она защищала права Ирака с яростью тигрицы. Гертруда в свои пятьдесят семь оставалась женщиной исключительной энергии. Однажды я сопровождал её в путешествии по Эриду. День был очень жаркий, но ни один из мужчин не решался первым предложить Гертруде перестать ненадолго бродить по пыльному городу и прерваться на ланч.
Возвращаясь из экспедиции в 1926 году, мы с Уитбёрном навестили Гертруду Белл в её небольшом доме в Багдаде, чтобы засвидетельствовать ей своё уважение. Гертруда была рада нас видеть. Она чувствовала себя одиноко и тяжело переносила утрату общественного и политического влияния. Три месяца спустя Гертруда умерла от передозировки снотворного, принятого, как предполагалось, специально. Нам действительно повезло, что мы были знакомы с этой замечательной женщиной, прекрасным знатоком арабского, профессиональным историком и отважной путешественницей, чьи две основные книги, «The Desert and the Sown» («Пустыня и посевные») и «Amurath to Amurath» («От Амурата до Амурата»), до сих пор считаются классикой. Столь же замечательны письма Гертруды Белл, написанные лёгким и приятным слогом, словно они давались ей без труда после долгого дня в дороге. Память об этой великой женщине будет жить вечно как в этой стране, так и во всём мире. Я до сих пор помню время, когда музей в Ираке состоял из одной полки, наполовину уставленной артефактами. Потом Гертруда Белл приобрела кирпичное здание на берегу Тигра, и оно более двадцати лет служило первым археологическим музеем Ирака. Теперь его сменило огромное здание, оснащённое по последней моде, где собрана одна из величайших в истории коллекций древностей Шумера и Месопотамии[29], и всё это исключительно благодаря Гертруде Белл, к тому же завещавшей деньги на открытие Британской школы археологии Ирака.
Наверное, самая тяжкая экспедиционная обязанность выпадала мне в начале сезона. Я вместе с нашими бригадирами отправлялся на место раскопок заранее. В Уре случаются такие сильные песчаные бури, что одно крыло экспедиционного дома после нашего летнего отсутствия бывало заметено песком по самую крышу, и мы дня по три раскапывали его обратно. Привести дом в порядок было трудоёмкой задачей. Увы, несмотря на суровое и исключительно засушливое лето, поздней осенью нас ожидали ужасные ливни: нас задевал хвост индийского муссона.
На раскопках мы задействовали около двухсот — двухсот пятидесяти человек, иногда больше, иногда меньше. Рабочие трудились от рассвета до заката с получасовым перерывом на завтрак и часовым — на обед и получали за полный день энергичной работы по рупии, что примерно равнялось восемнадцати пенсам. Кроме того, они получали «бакшиш», то есть вознаграждение, за каждую, даже самую незначительную находку в качестве поощрения за внимательность. Каждая бригада состояла из кайловщика, землекопа и четырёх, пяти или даже шести корзинщиков, в зависимости от того, насколько далеко нужно было нести землю. Ещё существовала небольшая бригада человек из восьми, управлявших двумя вагонами на нашей узкоколейке.
Арабские племена были крайне бедны, существовали на грани голодной смерти. От них не приходилось ожидать избыточной энергии, их заставляли работать увещеваниями, похвалой, а порой и страхом увольнения. И всё же работа на раскопках считалась большим благом, все стремились её получить.
Работу требовалось выполнять медленно, но за двенадцать лет наши рабочие переместили сотни тысяч тонн почвы. Они были костяком нашей незаменимой команды, извлекающей историю из-под земли. Рабочими командовал бригадир, пожилой отец семейства Хамуди ибн Шейх Ибрагим из Джераблуса, что на севере Сирии. Перед тем как приехать в Ур, Хамуди много лет работал у Вулли на раскопках Каркемиша. С ним приехали трое сыновей. Я вижу будто сейчас, как наш старый добрый Хамуди, возвышаясь над обрывом, словно гигантский орёл, наставляет и подбадривает рабочих, добиваясь послушания с помощью угроз, ругани и сарказма попеременно.
За четыре или пять лет работы в команде выработался некоторый esprit de corps[30], всегда возникающий, когда люди действуют под грамотным руководством, преследуют общую цель и чувствуют гордость за свою работу. Тем не менее, однажды сознательность рабочих дала сбой. Мы обнаружили захоронение и, опираясь на опыт предыдущих находок, сделали вывод, что найдём на лбу усопшего золотой амулет. Когда землю расчистили, амулета в могиле не оказалось: один из рабочих вытащил его, воспользовавшись моментом. Прикинув в уме, кто из ста семидесяти рабочих мог оказаться вором, мы сошлись во мнении, что любой из ста шестидесяти девяти, но только не рабочий, которого мы прозвали «честный Джон Томас». Тот был точно вне подозрений. Итак, когда наступил очередной день зарплаты, Вулли спросил собравшихся, готовы ли они, когда будут подходить к столу за деньгами, клясться по очереди на Коране, что невиновны. Рабочие в один голос согласились. При процедуре присутствовал начальник полиции из Насирии. Около ста пятидесяти человек друг за другом поклялись в своей невиновности, а когда виновный собирался прикоснуться к книге, все они поднялись, как один, в возмущении, не желая присутствовать при этом страшном клятвопреступлении. Вором оказался «честный Джон Томас». Подобно Яго[31], он годами намеренно создавал себе репутацию честного человека. Будь мы умнее, мы бы вовремя вспомнили Шекспира.
Получив начальные знания, я стал в конце каждого сезона отвечать за упаковку археологических находок. Как правило, получалось не меньше сорока или даже пятидесяти ящиков, причём речь шла об очень больших ящиках, предоставленных нам Королевскими военно-воздушными силами. Упаковка — ответственное и сложное дело, и к тому же очень пыльное. Я должен был сопровождать ящики в их путешествии по железной дороге до самой Басры. Обычно мне нравилось садиться в последний открытый вагон, в самый конец поезда. В Басре я сопровождал драгоценный груз в порт и следил, чтобы он благополучно попал на пароход и отправился в дальний путь в сторону дома.
1930 год, мой пятый и предпоследний сезон в Уре, стал для меня одним из важнейших лет в жизни: именно в этом году я женился.
Агата — тогда её звали Агата Кристи — посетила Багдад весной. Так случилось, что у меня в это время был аппендицит и я не присутствовал на раскопках. Супруги Вулли подружились с Агатой и пригласили её погостить у них осенью, а затем, после сезона, проехать с ними хотя бы часть пути до дома. Они знали её романы и относились к числу её больших почитателей. Когда Агата приехала в гости на раскопки в марте 1930 года, Кэтрин Вулли в своей обычной приказной манере велела мне свозить гостью в Багдад, а заодно показать ей пустыню и некоторые достопримечательности по маршруту. Агата очень беспокоилась из-за этой поездки. Она боялась, что я с большим удовольствием поехал бы домой один и сопровождаю её против своего желания. На самом же деле она с самого начала показалась мне очень приятным человеком, и перспектива совместной поездки меня, наоборот, обрадовала.
Вместе мы отправились в путь и осмотрели руины Ниппура. На нас произвели большое впечатление заброшенность руин, мрачный зиккурат и общая призрачность этого места, одного из самых древних городов Шумера. Мы провели довольно странную ночь в Дивании у офицера полиции Дитчбёрна, который очень грубо высказывался об археологах и явно был недоволен нашим визитом. Затем мы съездили в Наджаф, прекрасный старый город, обнесённый стеной, один из священных городов шиитов. Там нас не пустили в мечеть, но нам удалось увидеть один из последних трамваев, запряжённых лошадьми. Кроме этого случая, я видел такие трамваи всего дважды: один раз в Кью, ещё в детстве, а второй — в Сан-Франциско. Из Наджафа мы на машине поехали в Кербелу, где нам предстояло переночевать, а по пути посетили Ухайдир, прекрасный дворец эпохи Омейядов, так хорошо описанный Гертрудой Белл в книге «Amurath to Amurath». Людям, не привычным к высоте, очень страшно ходить по парапетам этих высоких зубчатых стен, но я провёл Агату за руку по ним по всем, и она доверилась мне без страха.
После осмотра дворца, учитывая дикую дневную жару, мы решили искупаться в солёном озере неподалёку. Там наша машина прочно увязла в песке. Казалось, её не достать никогда. К счастью, нас сопровождал охранник-бедуин, предоставленный нам полицией в Наджафе. Бедуину полагалось помочь нам добраться до Кербелы. Помолившись Аллаху, он отправился в путь за помощью. Ему предстояло пройти сорок миль пешком. Мы приготовились к долгому ожиданию. Помню, меня поразило отсутствие упрёков со стороны Агаты, ведь я недосмотрел за водителем и позволил ему завязнуть в песке. Будь моей спутницей Кэтрин Вулли, так обязательно и случилось бы. Я решил, что она замечательная женщина.
Не прошло и пяти минут после ухода нашего сопровождающего, очень красивого бедуина, облачённого в форму полиции пустыни с длинной развевающейся куфией, как на нашем одиноком пути появился старомодный «Форд-Ти», до отказа набитый пассажирами. «Форд» остановился, все четырнадцать пассажиров вышли оттуда и буквально подняли нашу машину из песка. Можно сказать, с нами случилось небольшое чудо. Благодаря Бога, мы поехали в Кербелу, где переночевали в полицейском участке. Нам выделили две комнатки: одну мне, другую — Агате. Последней моей задачей в этот вечер было сопроводить её в туалет, освещая путь полицейским фонарём. Позавтракали мы в тюрьме, и я помню, как один из полицейских читал нам «Мерцай, мерцай, маленькая звёздочка» по-арабски. Мечеть в Кербеле отличалась особой красотой, с удивительными изразцами незабываемо небесно-голубого цвета. В прекрасном настроении добрались мы до Багдада и остановились в отеле Мод, простенькой, но приятной гостинице.
Мы больше не упоминали о нашей остановке в пустыне на пути в Кербелу, и я, скорее всего, даже не догадывался, что короткая поездка в Багдад приведёт к более долгому союзу длиной без малого пятьдесят лет. По дороге домой мы проделали часть пути вместе на Симплтонском Восточном экспрессе, сначала проводив супругов Вулли до Алеппо и попрощавшись с ними там. Наша поездка на экспрессе «Таурус» в конце марта прошла очень приятно, и во мне укрепилось намерение просить руки Агаты, когда мы доберёмся до дома.
Мы поженились 11 сентября 1930 года.
Глава 3. Ур: раскопки
Самые древние следы жизнедеятельности человека, обнаруженные Вулли в Уре, были найдены на дне огромной вырытой шахты, на глубине пятидесяти футов.
Погружаясь глубже и глубже в недра земли, Вулли миновал один за другим множество культурных слоёв, принадлежащих к разным эпохам, от конца Раннединастического периода, датируемого серединой третьего тысячелетия до н. э., до более ранних периодов, включающих Урук и Джемдет-Наср — времени, когда возникла и развивалась письменность. Ещё глубже он обнаружил слой наносной песчаной глины со вполне ожидаемыми вкраплениями эолового песка, то есть песка, принесённого ветром. Вулли уже случалось находить похожие, но менее глубокие отложения неподалёку, а также приходилось слышать от Уотлина[32] об уровнях паводка, найденных в Кише. Вулли скоро пришёл к выводу, что нашёл нечто значительное.
Он рассказал о своих наблюдениях жене, Кэтрин Вулли, дал ей почитать полевые заметки и спросил ее мнение о находке. Живой ум Кэтрин немедленно подсказал ей желанный ответ: «Это Потоп».
Согласно тексту на одиннадцатой табличке «Эпоса о Гильгамеше», Всемирный потоп затопил и уничтожил человечество. Только одной семье, семье Ут-напиштима, шумерского Ноя, удалось спастись: милосердный Бог помог им избежать гибели и велел захватить с собой по одной мужской и женской особи подходящих видов домашней живности. Так потоп описан в истории Ноя в Книге Бытия. Многие детали, в частности, рассказ о том, как выпускали птиц из Ковчега, достаточно точно повторяли содержание раннего клинописного источника. Напрашивался вывод: древнее предание, происходившее из Месопотамии, сохранилось и через ханаанские памятники попало в древнееврейские тексты Ветхого Завета. Находка пришлась Вулли по душе. Обнаружение правдоподобных следов ветхозаветных событий неминуемо должно было произвести фурор среди читающей Библию общественности, и Вулли, блестящий журналист, преподнёс новости наилучшим образом.
Когда мы спускались на дно глубокого раскопа и оказывались перед стеной Навуходоносора, Вулли говорил нам: «Здесь мы оставляем историю позади. Отдаёте ли вы себе отчёт, что Навуходоносора от потопа отделяет гораздо больший период времени, чем нас — от Навуходоносора?» В пласте наносной породы Вулли обнаружил доисторические захоронения позднего убейдского периода[33] и предположил, что здесь покоятся останки людей, погибших при потопе. Несколькими футами глубже мы наткнулись на нетронутый грунт, и на нём Вулли заметил первые следы человеческого присутствия в Уре и тростниковые хижины, построенные его первыми обитателями в те времена, когда поселение было ещё не более чем островком среди болот.
Следы потопа, обнаруженные Вулли, оказались отложениями, образовавшимися в конце доисторического периода, называемого убейдским, примерно за 4 тысячи лет до н. э., то есть, слишком рано, чтобы соотнести их с описанным в источниках потопом в Месопотамии. Последний однозначно связывается со временем правителя Шуруппака (Утнапиштима), процветавшего в начале Раннединастического периода, около 2990-х годов до н. э. Следы же того самого потопа были обнаружены на месте самого Шуруппака (Фары) и идентифицированы не только в урском раскопе, на гораздо меньшей глубине, по постройкам из плоско-выпуклого кирпича, но также и в Кише, где этих следов было существенно меньше.
Таким образом, Вулли не в первый раз пришёл к блестящему умозаключению, но немного промахнулся. Вне всякого сомнения, он действительно обнаружил великий потоп — один из многих великих потопов, с незапамятных времён опустошавших Вавилонию. Было бы крайне интересно вернуться к этим слоям и систематически их изучить. Вот задача для будущих исследователей.
Самой значительной находкой Вулли в Уре и второй по древности стало царское кладбище, давшее нам представление о масштабах шумерского богатства. Ничего подобного мы раньше не видели и вряд ли увидим когда-нибудь. Вулли раскопал и описал более двух тысяч захоронений, по большей части относившихся к Раннединастическому периоду, примерно к 2750–2450 годам до н. э. В других захоронениях обнаружили прекрасные образцы искусства эпохи саргонидов, примерно XXIV века до н. э., а кроме того, раскопали серию кирпичных гробниц с ложными сводами времён Третьей династии Ура.
Эти чудесные раскопки самым поразительным образом продемонстрировали сильные и слабые стороны Вулли. Ни тогда, ни сегодня не нашёлся бы другой человек, способный справиться с обработкой такого гигантского потока находок. Хранилище забили под завязку, под нашими кроватями лежали груды золота. Нужно отдать должное уровню безопасности в Ираке в период британского мандата и бдительности нашего славного шейха Муншида из Гази: не произошло ни одного налёта на экспедицию, ни одной попытки ограбления, несмотря на быстро распространившиеся сплетни, что, кроме всего прочего, мы нашли сфинкса из цельного куска золота.
То, как эффективно Вулли руководил этим сложным рабочим процессом, свидетельствует о его прекрасных организаторских способностях. Из двух тысяч могил каждую без исключения нанесли на карту. Делалось это с помощью рулетки и компаса. Во время сильного ветра или песчаной бури снимать показания прибора было непросто: стрелка колебалась и крутилась туда-сюда, как балерина. Вулли предусмотрительно выбрал для границы раскопа такой участок, где стратификация грунта виднелась лучше всего. Здесь с одного взгляда можно было отследить полную последовательность слоёв, составлявших холм. Этот пустырь служил кладбищем в течение трёхсот пятидесяти лет. Вулли особенно радовал тот факт, что поверх всего участка, где располагалось кладбище, проходил нетронутый слой, позволяющий определить, когда именно оно перестало использоваться. Другими словами, всё найденное глубже этого слоя не могло относиться к более позднему времени, чем самые поздние из объектов, найденных в самом слое, а среди таких объектов присутствовали оттиски печатей, хорошо знакомые археологам в Месопотамии.
К сожалению, Вулли часто судил предвзято. Он был полон решимости доказать, что наши находки древнее всех найденных ранее. В частности, он был уверен, что цивилизация в Месопотамии зародилась раньше, чем в Египте, и это неверное суждение ввело в заблуждение самого Вулли и некоторых его коллег. Вулли предпочитал действовать в одиночку и не любил просить совета, особенно в ситуации, когда ему уже удалось выстроить удовлетворительную, с его точки зрения, хронологию. Он пришел к выводу, что самыми поздними объектами, найденными в слое, ограничивающем царское кладбище сверху, были оттиски времён Первой династии Ура, приблизительно датированные примерно 3100 годом до н. э. Здесь Вулли ошибался: некоторые из оттисков относились к эпохе саргонидов, то есть были явно не древнее 2400 года до н. э. Слой, расположенный ниже кладбища, он тоже отнёс к более древнему периоду, чем следовало это сделать, исходя из данных. Более того, оттиски, найденные на большей глубине, чем кладбище, и таким образом относящиеся к более раннему периоду, несомненно, не старше, чем период, известный как первый Раннединастический. Царские захоронения можно с уверенностью отнести ко второму и третьему Раннединастическим периодам, а некоторые из них ещё позднее. Сейчас считается, что большая часть царских захоронений относится к периоду между 2750 и 2500 годами до н. э., а многие могилы простолюдинов при этом века на два моложе.
Египет был основной проблемой Вулли, уводившей его от истины. Сейчас мы не можем согласиться с оценкой, приведённой им в «Уре халдеев»: «И когда Египет действительно пробудился, <…> наступление новой эры ознаменовалось для него освоением идей и образцов более древней и высшей цивилизации, достигшей расцвета в низовьях Евфрата. <…> Именно у шумерийцев следует искать истоки искусства и мировоззрения египтян»[34].
Для этой довольно существенной ошибки Вулли есть оправдание: в его время датировка древних оттисков только зарождалась. Собственно, именно данные, собранные Вулли, позволили поставить хронологические исследования на научные рельсы. Бессмертной заслугой Вулли остаётся письменная и графическая регистрация находок, позволившая подвести достоверную основу под вавилонскую хронологию третьего тысячелетия до н. э. В действительности обе цивилизации, египетская и шумерская, развивались более или менее pari passu[35], в ногу, что и показали находки Вулли.
Царское кладбище в разгар раскопок являло собой ошеломляющее зрелище. Когда мы раскопали одну из царских гробниц, содержавшую не менее семидесяти четырёх человек, заживо погребённых на дне глубокой царской шахты, нам показалось, что мы видим перед собой золотой ковёр. Этот ковёр украшали головные уборы придворных дам в виде буковых листьев, а засыпан он был серебряными арфами и лирами, до самого последнего момента игравшими погребальную музыку.
Несправедливо выбрать из множества разнообразных находок, сделанных на царском кладбище, самые, на мой взгляд, важные и замечательные, а прочие обойти вниманием. Но всё-таки, мне кажется, следует в особенном порядке упомянуть самое первое из найденных в Уре сокровищ — находку 1926 года, знаменитый золотой кинжал, превосходно сохранившийся в своих ножнах с плетёным узором, с изысканной рукоятью из лазурита, украшенной золотыми заклёпками. Никто до нас не находил ничего подобного, и известный археолог де Мекенем[36] ошибочно заключил, что кинжал имеет нешумерское происхождение, а сделали его наверняка в эпоху Итальянского Возрождения. В гробницах нашли неожиданно большое количество лазурита, указывавшего на торговые связи с далёкими месторождениями в Бадахшане, на территории современного Афганистана. Не исключено, что для удовлетворения потребности Шумера в лазурите пришлось истощить лучшие жилы месторождений, ведь нигде больше этот минерал не находили в таких количествах. Многие золотые сосуды, названные критиками примитивными, были на самом деле изысканными произведениями искусства, изящными и прочными, как лучшее серебро времён королевы Анны. Например, прекрасно сохранившаяся маленькая серебряная лампа в форме рифлёной чаши — настоящий шедевр.
Не меньше удивляли музыкальные инструменты с бычьими и оленьими головами. Ящик, покрытый мозаикой из перламутра и лазурита и названный Вулли «королевским штандартом», являлся, как мне кажется, резонатором лиры. Поражал воображение головной убор царицы Шубад (Пу-аби). В гробнице Шубад нашли золотые ленты и сотни великолепных бусин из сердолика и лазурита, украшавшие когда-то её причёску. Почётное место среди находок занимает роскошное изделие из электрума[37] — кованый парик с чеканкой, принадлежавший принцу Мес-калам-дугу. По краю парика располагался ряд отверстий, предназначенных для крепления кожаного подшлемника, а ещё два отверстия были сделаны на месте ушей. Нельзя не упомянуть и прекрасного маленького онагра, то есть дикого осла, выполненного из золота. Он украшал ярёмное дышло, найденное на одной из колесниц в могильной шахте. Этот список можно продолжать бесконечно. Разнообразие и количество найденных предметов свидетельствует об активных торговых связях с Анатолией и Ираном, а в особенности — с Сузианой и Эламом. Недавно стало очевидным, что некоторые из каменных сосудов с высокой вероятностью доставили аж из Кермана — региона на юге центральной части Ирана. Удивительная свобода перемещений и широта торговых сетей, характеризующие третий Раннединастический период, продолжали постепенно развиваться из века в век.
Царское кладбище также стало свидетелем значительного развития архитектуры: об этом свидетельствует каменная кладка с использованием ложных сводов и увенчанная куполом гробница принцессы. Для поддержки купола использовался, возможно, впервые в истории, рудиментарный парус[38]. Из всех исследователей именно Вулли внёс наибольший вклад в историю и археологию Раннединастического периода.
С открытием царского кладбища мир впервые узнал о впечатляющих масштабах человеческих жертвоприношений в Шумере. Чтобы сопроводить правителя на тот свет, массово умерщвлялись придворные. Больше всего эта традиция напоминает индийский обряд сати. Столь дорогостоящий и расточительный ритуал, требующий навеки закапывать в землю массу драгоценностей, просуществовал недолго: слишком уж много человеческих жизней — особенно женских, так как большую часть жертв составляли именно женщины, — и слишком много сокровищ тратилось зря. Эта древняя традиция упоминалась в вавилонских письменных источниках, когда подобный вид погребения давно уже вышел из практики. До нас дошёл отрывок песни на смерть легендарного царя Гильгамеша. Он, согласно клинописному тексту, отправился на тот свет в окружении слуг, дословно — «всех тех, кто лежит вместе с ним».
Над окружающей Ур равниной возвышается ступенчатая храмовая башня, зиккурат, как возвышался он здесь с момента своей постройки в 2100 году до н. э. С этим зданием, имевшим изначально более семидесяти футов в вышину, не сравнится ни один зиккурат Месопотамии. Зиккурат Ура отличают насыщенный красный цвет, не имеющая аналогов композиция кирпичной кладки и великолепно продуманная архитектура всего комплекса с его тремя лестницами по сто ступеней каждая. Когда здание только появилось из-под земли, оно поражало красотой, величественным силуэтом, лёгкими изгибами фасадов, не имеющих ни одной прямой линии. Увы, с тех пор оно начало разрушаться, а реконструкцию выполнили неудачно. На каждом из обожжённых кирпичей, составлявших это огромное здание, отпечатали имя Ур-Намму, основателя Третьей династии Ура. Восстановив Ур и сделав его столицей Шумера, Ур-Намму превратил древний город из сырцового кирпича в город из кирпича обожжённого, подобно Августу, переодевшему Рим из кирпича в мрамор.
Башню, поднимавшуюся тремя ярусами, когда-то увенчивало небольшое святилище, где разворачивались таинственные церемонии. Из источников следует, что даже в более поздние времена, при Геродоте, в V веке до н. э., на вершине вавилонского зиккурата находилось святилище и ложе. На ложе царь, олицетворяющий бога, вступал в связь с богиней. Этот обряд, как мы можем предположить, способствовал плодородности земли. Такой же обряд существовал и во времена Третьей династии Ура. До нас дошли данные о священной брачной церемонии того периода. После торжественного церемониала и следующего за ним банкета царь предавался любви с женщиной — жрицей, олицетворявшей богиню. Иногда это могла быть дочь царя, иногда сестра. Церемония сопровождалась гимнами откровеннейшего содержания, восхвалявшими женские половые органы.
Ур-Намму правил в течение восемнадцати лет. Взойдя на трон в 2150 году до н. э., он объединил земли, ограниченные низовьями Тигра и Евфрата, в Шумерскую империю. Чтобы защитить город, Ур-Намму построил огромный вал толщиной в семьдесят футов, огораживающий пространство в три четверти мили длиной и в полмили шириной.
Самыми значимыми достижениями Ур-Намму стали учреждение постоянного правительства и, главное, постройка сети каналов для обеспечения водой Ура и других городов, оказавшихся под его управлением. Орошение, несомненно, требовалось для лучшего урожая зерновых, в том числе льна, необходимого и царской семье, и подданным.
Раскопки в Уре продолжительностью в двенадцать сезонов внесли непревзойдённый вклад в копилку знаний об археологии и архитектуре одного из великих городов Шумера и Вавилонии. Дополнительную ценность раскопкам придаёт количество найденных исторических документов. Благодаря им древние памятники говорят громким и ясным голосом, и прозаичные археологические находки превращаются в поэму.
Например, мы узнали, что сын основателя зиккурата, Шульги, царствовавший сорок восемь лет и украсивший творение своего отца, был музыкантом и играл на восьми инструментах, в том числе на тридцатиструнной лире со звукоподражательным именем Ур-Забаба. Судя по найденным источникам, первые двадцать восемь лет царствования этого царя-музыканта не ознаменовались никакими свершениями. Впрочем, в его распоряжении имелось весьма толковое правительство. Затем Шульги, очевидно, начал посвящать музыкальным занятиям меньше времени и стал в высшей степени успешным правителем, чья власть простиралась далеко за пределы Ура, до самого Ирана. Шульги можно, наверное, сравнить с музыкантом Падеревским, начавшим с карьеры известного пианиста, а в итоге ставшим премьер-министром своей страны.
Шульги создал царские эталоны мер и весов, о чём свидетельствует груз из диорита — превосходный надписанный эталон веса утки массой около четырёх фунтов, найденный нами возле стен зиккурата. Также он занимался украшением храмов в Уре и других городах и, как следует из одной надписи, «много сделал для Эриду, стоящего на берегу моря». Так как Эриду находится прямо по соседству с Уром, из этих слов мы можем сделать один вывод, что подтверждается и геофизическими наблюдениями: Ур в те времена стоял не просто на берегу реки, а рядом с серией лагун, соединявших его непосредственно с Персидским заливом, находившимся в ста пятидесяти милях. Благодаря такому расположению, Ур-Намму смог восстановить древнюю морскую торговлю с югом.
Третьим по счёту представителем династии был монарх по имени Бур-Син. За свой короткий — всего девять лет — срок правления он улучшил и украсил город. Бур-Син укрепил свой авторитет, построив храм под названием Абзу по соседству с Уром, в Эриду, и умер «от укуса обуви». Я всегда считал, что Бур-Син заработал гангрену, ступая по дюнному песку, покрывавшему эти места с незапамятных времён. Вне всяких сомнений, он лично руководил постройкой нового храма.
Священный город Эриду, первый город, согласно шумерским источникам, построенный после потопа, отличала неземная красота. Он являл собой впечатляющее зрелище на рассвете или сразу после восхода солнца, мерцающий в утренней дымке на расстоянии двенадцати миль от Ура. Зиккурат Эриду, теперь гора развалин, казалось, снова обретал в такие моменты свою древнюю форму многоярусной башни и возвышался таинственным силуэтом в мягком предутреннем свете. Древние стены, виднеющиеся сквозь тонкую пелену, казалось, оживали и преображались.
После Бур-Сина, восстановившего Эриду, трон последовательно занимали два других монарха, и монархи эти начали осознавать: сохранить достижения предшественников им не под силу. Ни один из них не смог внести более или менее значительный вклад в архитектуру Ура. Из этого мы можем заключить, что город переживал трудные времена.
История и памятники Ура не знают более яркого и интересного периода за время его долгой жизни, чем период взлёта и падения Третьей династии. Многие выдающиеся памятники и скульптуры этой эпохи посвящены богу Луны Нанне и его супруге Нин-Гал, известной как Великая Госпожа. Нанна и Нин-Гал были главными божествами Ура, и не случайно — Луна в этих местах светит особенно ярко. Здесь мы нашли обширные следы пожара и обнаружили в пепле обгоревшие осколки скульптур, разбитых жестокими эламитами — яркое и наглядное отражение трагического конца династии.
Помню, как мы совершили очень интересную находку. Среди строительных обломков у подножия одной из высоких кирпичных платформ мы обнаружили статую богини Бау, сидящей на троне с гусями по правую и по левую руку. Думаю, Бау считалась покровительницей фермеров. Времена их расцвета давно прошли, и защитница фермеров лежала лицом в землю в приделе храма, все помещения которого — комнаты ткачей, писцов, жрецов, просторные кухни — теперь были пусты и заброшены.
Из всех археологических исследований, произведённых в Уре, наиболее ярко показывают повседневную жизнь обычных горожан раскопки в частных домах, расположенных в специально отведённом квартале города. Лучше всего сохранились дома, построенные в течение нескольких веков, следующих за периодом Третьей династии Ура, то есть, между 2000 и 1400 годами до н. э. или немного позднее. Мы постоянно находили признаки долговечных традиций и невероятного постоянства владельцев земли и недвижимости. Права землевладельцев неукоснительно принимались во внимание вплоть до нововавилонского периода, наступившего после 600 года до н. э., поэтому город практически не подвергался перепланировке. Путь от дома до дома лежал сквозь лабиринты извилистых улиц.
Помню, при раскопках одного из частных владений мы рассмотрели наслоения до глубины в двадцать футов и обнаружили в углу дома небольшой алтарь, притулившийся на кучке земли. Алтарь, кирпичный столик для подношений, сохранял своё расположение как минимум в течение шести столетий. Никто не осмелился сдвинуть его с места. Там же, на перекрёстке дорог, стояла общественная молельня, посвящённая странникам. Внутри мы нашли грубовато сделанную каменную статую богини на кирпичном пьедестале и небольшой ящик с медными статуэтками. Плетёные ворота на входе так и остались открытыми, и их отпечаток на грунте сохранил для нас все детали конструкции.
Вулли с удовольствием подчёркивал, что именно в этом квартале частных домов, должно быть, жил пророк Авраам до того, как перебраться из города Луны Ура в город Луны Харран, расположенный далеко на севере, вблизи Сирии и Малой Азии. О самом Аврааме, состоятельном главе рода, довольно зажиточном человеке, но не очень важной фигуре в Уре, мы не нашли ни одного упоминания. В наши дни, когда Библия перешла в разряд малопопулярной беллетристики, сложно представить себе, как заинтересована была общественность в находках, связанных со Священным Писанием. В какой-то степени решение начать раскопки в Уре было продиктовано именно этим соображением. Вулли как сын священника сам воспитывался на Священном Писании. Он превосходно помнил Старый и Новый Завет. Однажды нашему эпиграфисту ошибочно показалось, что он прочёл имя Авраама на глиняной табличке. Я необдуманно упомянул об этом открытии в письме старому другу. Узнав о моём поступке, Вулли устроил мне серьёзный выговор и заставил меня отправить другу телеграмму с настоятельной просьбой хранить наше открытие в тайне, пока не придёт время рассказать о нём общественности. Время так и не пришло.
Типичные дома в Уре постройки 2000–1400 годов до н. э. отличались прочностью. Каждый балкон подкрепляли колонны, и в каждом внутреннем дворе стояло по четыре колонны, первоначально, несомненно, из дерева, иногда установленные на низкую кирпичную ступеньку или пьедестал. По соседству с входной дверью, ведущей непосредственно на улицу, располагалась комнатка привратника, рядом с ней — лестница из кирпича и дерева. Планировка, при которой входящий в дом сразу попадал в открытый квадратный внутренний двор, была продиктована особенностями организации хозяйства в древних шумерских городах и их вавилонских потомках. Для перевозки товаров использовались тягловые животные: ослы, онагры, мулы и даже быки. Затем привезённые тюки складывались во внутреннем дворе, чтобы потом отправиться дальше или распределиться в пределах дома. Пока Авраам жил в городе, так было организовано и его хозяйство. Пятьдесят лет назад, когда я работал в Уре, большинство домов в Багдаде строили похожим образом. Получается, их планировка зародилась более чем за четыре тысячи лет до этого момента и вышла из употребления только с появлением автомобиля, когда вьючные животные практически перестали использоваться.
Вулли был непревзойдённым актёром, учёным с живым воображением. Оно иногда заводило его далеко, но, как правило, не покидало пределов возможного. Особенно интересно он проводил для посетителей Ура экскурсии по раскопанным жилищам. Вы проходили по узким улочкам, стучались во входную дверь и часто благодаря табличкам могли узнать имя хозяина — купца, торговца тканями, ювелира или школьного учителя. Вы узнавали, преуспел ли он в бизнесе или потерпел неудачу: некоторым домовладельцам удавалось завладеть прилегающим участком, некоторые сами лишались своей собственности в пользу соседей.
Ничто не ускользало от глаз Вулли, всё служило пищей для его воображения: «Это дом директора школы. Осторожно, нижняя ступенька слишком высокая. Раньше перед ней была ещё одна ступенька, деревянная, но она давно рассыпалась. Понимаете, хозяину дома пришлось сделать этот участок лестницы как можно более крутым, ведь дальше лестница поворачивает и проходит над туалетом. Так он мог не биться головой». «Теперь взгляните на крышу, — говорил он, и мы смотрели в пустое небо. — Я знаю, крыши вы не видите, но мы знаем о ней всё, что нужно. Основные данные перед вами на полу», — и он указывал на кирпичное основание одной из четырёх давно исчезнувших деревянных колонн, которая, вне всякого сомнения, когда-то поддерживала балкон шириной в три фута, откуда вода во время дождя стекала в имплювий[39] посреди двора. Затем он показывал на единственное место, где могли проходить водосточные желоба, и объяснял, как именно между ними под лёгким наклоном располагался лепной карниз. Экскурсия продолжалась в том же духе, по мере того как мы проходили сквозь базарную площадь, мимо больших хлебных печей на «Площади пекарей», мимо дома торговца тканями, молельни на перекрёстке и трёхэтажного постоялого двора.
Экскурсия получалась весёлая, и если нас иногда и водили за нос, то, по крайней мере, по прекраснейшим местам. Пусть не все заключения Вулли соответствовали истине, он оказывал науке неоценимую услугу, заставляя нас перепроверять гипотезы. Многим лишённым воображения археологам это бы не помешало.
Во время раскопок, правда, Вулли не осознавал, какую массу исторических и хозяйственных свидетельств он нашёл в жилых домах. На расшифровку и объяснение содержания собранных там глиняных табличек ушли годы. Многие данные впервые опубликовал А. Л. Оппенгейм[40] в захватывающей статье «Торговцы-мореплаватели Ура». В частности, в статье рассказывалось об одном торговце по имени Эа-Насир. На рубеже XX и XIX веков до н. э. он занимался торговлей и обменивал одежду, серебро, шерсть, ароматические масла и кожу на медь, слоновую кость, бусины, полудрагоценные камни и лук в больших количествах. Травлёные бусины из сердолика, возможно, индийского происхождения, часто находили при раскопках в Уре и других городах Вавилонии. Также в источниках упоминается очень ценное украшение в виде птицы, известное как «птица из Мелуххи». Вероятно, речь шла о статуэтке, изображающей петуха. Производились такие птицы предположительно на востоке современного Белуджистана. Сейчас мы уже много знаем о торговле в Уре как в более ранние, так и в более поздние периоды, и важнейшей частью сведений мы обязаны открытиям Вулли. Начиная с XXVI века до н. э. и в течение шести столетий или около того Шумер вёл торговлю со странами, известными как Маган и Мелухха. Вместе эти две страны покрывали существенную часть Южного Ирана. Позже торговля с Мелуххой распространилась до самых границ Индии, о чём свидетельствуют печати, выполненные в той же манере, что и индийские, найденные в Уре и в Персидском заливе.
Вдохновлённая открытиями Вулли, в соседнем городе, Ларсе, сейчас работает французская экспедиция, ожидая найти целый архив данных, подобный тому, что был найден в Уре. Напомню, что в дополнение к литературным, эпическим, религиозным, историческим документам Вулли обнаружил в Уре тысячи деловых текстов. Многие из них, найденные в нескольких зданиях, включая храм богини Луны Нин-Гал, посвящены событиям, происходившим гораздо ранее, чем описанная нами торговля.
Череда находок, сделанных в жилых домах, показывает нам, через какие перипетии проходил Ур на протяжении тысячи лет, начиная с 2150-х годов до н. э. Мы становимся свидетелями конца шумерских династий, видим, как их сменяет семитский политический режим, а на первый план выходят города Исин и Ларса. Затем Уру приходится признать власть царя Хаммурапи из Вавилонской династии. Южане, потомки шумеров, враждовали с вавилонянами, и вскоре после установления очередного господства северян одному из последователей Хаммурапи, Самсуилуне, пришлось разрушить стены города, возведённые при Ур-Намму, около 2110 года до н. э. Некогда славная крепость, Ур на несколько веков потерял влияние и попал под власть касситов, династии иранского происхождения.
Ур возродил монарх по имени Куригальзу, царствовавший с 1407 по 1389 год до н. э. Следы активного строительства во времена Куригальзу встречаются по всему городу, и самый известный из них — это здание, названное «высокой платформой», украшенное арками и, по всей вероятности, когда-то увенчанное куполом. Одно время его отдельно стоящая арка — впечатляющее зрелище — считалась самой старой на свете, но сейчас этот рекорд давно побит. Куригальзу, чья крепость в Акар-Куфе, неподалёку от Багдада, в наши дни привлекает туристов своим зиккуратом, вне всяких сомнений, занялся восстановлением Ура из политических и религиозных соображений, не думая об экономической выгоде. Пусть Ур был практически разрушен, но он представлял собой руины когда-то великого религиозного центра Шумера. Возродив город, царь касситов гарантированно зарабатывал авторитет, потому что умиротворял его старых богов и жрецов. Куригальзу не приписал себе постройку ни одного здания. Везде использовалась формула: «то, что с давних пор было разрушенным, он обновил, его основы он восстановил». Такова тактическая вежливость Куригальзу.
Что бы ни строил монарх, его труды сразу бросались в глаза. Кирпичи зачастую использовались плохие, с примесью песка. Плохо обожжённые, они отличались зеленоватым оттенком. Однако мы не должны пренебрежительно относиться к заслугам монарха: ему удалось снова сплотить отжившее свой век общество. Малое количество деловых текстов выдаёт период застоя.
Эти грубые касситы, утвердившиеся в Вавилонии, — действительно интересный народ. Они устанавливали огромные межевые камни и вырезали на них новые символы богов, чтобы заявить права на занятые территории, а здания украшали рельефной кирпичной кладкой — простым геометрическим рисунком или, как в соседнем городе Варке, уникальным карнизом, иллюстрирующим их зависимость от богов, снабжавших город водой.
Касситы ввели в употребление новую форму скульптуры — каменные и фаянсовые маски с очень яркими чертами, чья реалистичность явно не была основной задачей скульптора, и цилиндрические печати нового типа, полностью покрытые надписями и украшенные прекрасной гравировкой. Касситы были умелыми кузнецами, в особенности золотых дел мастерами и ювелирами, и неплохо обращались со стеклом. Их наследию в Уре Вулли посвятил целый том.
После падения власти касситов в Вавилонии наступили тёмные времена. Более четырёх столетий поддерживали они здесь пусть и еле тлеющие, но всё же огоньки цивилизации. Три сравнительно малоизвестных вавилонских монарха оставили следы строительной деятельности в Уре в период упадка, в XII и XI веках до н. э. Затем наступил новый период расцвета, совпавший со временем правления двух замечательных царей Вавилона, который, несмотря на бедственное экономическое положение, никогда не терял религиозного значения.
Первый великий исторический персонаж, Навуходоносор II, правивший в 605–561 годах до н. э. и изменивший курс истории Вавилона, оставил в Уре заметный след. По всей Вавилонии при нём изготовлялись тысячи обожжённых кирпичей и скрупулёзно проштамповывались его именем и титулами. Он, со своей страстью к пропаганде, был Бивербруком своего времени и превосходно владел искусством рекламы. Главным достижением Навуходоносора II стало то, что он пожинал плоды огромной победы, одержанной его отцом Набопаласаром, в 612 году до н. э. объединившимся с мидийцами из Ирана, уничтожившим Ниневию и все важнейшие крепости Ассирии, включая Нимруд-Калах. Навуходоносор в свою очередь обратил внимание на египтян — другую иностранную державу, всех представителей которой за пределами их собственного государства следовало уничтожить, что он и сделал с успехом в битве при Каркемише в верховьях Евфрата в 605 году. Ещё одна заслуга Вулли — он проводил раскопки в самом Каркемише и в месте расположения жилых домов нашёл убедительные свидетельства этой великой вавилонской победы. Затем Навуходоносор приступил к покорению Финикии и Сирии, и власть Вавилона распространилась на Запад. По мере возможности правитель позаботился, чтобы об этих завоеваниях узнали по всей Вавилонии, и Вулли обнаружил в Уре значительные следы деятельности Навуходоносора.
Помимо реконструкции зиккурата, в центре города Навуходоносор заново отстроил священную стену, или теменос, — массивную конструкцию из сырцового кирпича с межстенными помещениями, ограничивающую пространство четыреста на двести ярдов и прерывающуюся мощными воротами. Этот человек знал, как произвести впечатление.
Одним из изменений, произведённых Навуходоносором в Уре, была перестройка древнего храма под названием Э-нун-мах. Изначально высокий алтарь был спрятан от людских глаз и стоял в самом укромном святилище. Теперь же алтарь или пьедестал установили на виду у посетителей, и таким образом обряды, ранее проходившие втайне, видоизменились. Разбиравшегося в Ветхом Завете Вулли сразу же озарила догадка, и он соотнёс эту новую форму поклонения с местом в Книге пророка Даниила, где рассказывается, что иудеев, как и прочих жителей Вавилона, заставили пасть и поклониться «золотому истукану». Им пришлось выбирать между идолопоклонством и смертью. Таким образом, данное открытие в Уре подтвердило, что соответствующая запись в Библии свидетельствует о смене религиозных обрядов в Вавилоне.
После смерти Навуходоносора сменили друг друга ещё три сравнительно неважных нововавилонских монарха. В сумме они правили всего шесть лет.
Затем, с 555 по 538 год до н. э., царствовал Набонид, один из самых выдающихся царей и последний правитель Вавилона. Именно он, а вовсе не его предшественник, был, как следует из Ветхого Завета, психически неуравновешен и в итоге отправлен на покой. Раскопки ясно показали, сколь глубокое участие принимал Набонид в судьбе Ура и как заботился о городе. Неудивительно, ведь мать Набонида была верховной жрицей в северном городе Луны Харране. Эту почтенную пожилую женщину похоронили с любовью и пышными подношениями в возрасте ста четырёх лет. Также, если принять во внимание родословную Набонида, неудивительно, что он назначил свою дочь верховной жрицей Ура и поселил в обитель Э-гиг-пар по соседству с зиккуратом. Шкатулка из слоновой кости в финикийском стиле с изображением ряда девушек, держащихся за руки, принадлежала, вероятно, именно ей и, скорее всего, происходила из Тира или из Сидона.
Самой замечательной находкой в резиденции этой дамы стала комната, где хранились плоские глиняные диски, представлявшие собой упражнения учеников и содержащие пометку, что они принадлежат классу для мальчиков. В другой комнате, смежной с первой, обнаружилась коллекция артефактов, относившихся к эпохе столетий на четырнадцать древнее, чем время, когда жила дочь Набонида. Речь шла о древних текстах и диоритовой статуе Шульги, второго царя Третьей династии Ура. Более того, на глиняном предмете, формой напоминавшем барабан и содержавшем надписи частично на давно исчезнувшем шумерском языке, частично на живом в то время аккадском, оказался музейный ярлык. Он сообщал, что кирпичи другого царя, Бур-Сина, скопировали с тех, что были найдены среди руин Ура. Это произошло при попытке правителя восстановить план храма, «который он увидел и записал на удивление очевидцам».
Копии пестрели ошибками, но свидетельствовали о сознательном изучении древностей и об археологических раскопках, имевших место в Уре за две с половиной тысячи лет до раскопок Вулли. Такое почтительное отношение к древностям во времена последнего вавилонского царя, как подчёркивал Вулли, косвенно говорило об очень древнем происхождении археологии. Я же думаю, оно уходило корнями ещё и в мистическую картину мира, учившую уважать прошлое и бояться его. Тревожить древние памятники считалось опасным, а ещё опаснее было уничтожать их, и действия Набонида и его дочери, совершенно не уникальные в своём роде, показывали, насколько мудрым и важным с точки зрения истории они считали уважительное отношение к наследию древних времён. Ур кишел призраками прошлого, и благоразумнее было их ублажать.
И всё же основные следы деятельности Набонида сохранил зиккурат. Судя по всему, в то время, когда Набонид получил власть над Уром, здание отчаянно нуждалось в ремонте. Три его основных яруса были покрашены в чёрный, красный и голубой, потому что в нововавилонскую эпоху над его верхним ярусом возвышалось небесно-голубое святилище из глазурованного кирпича, возможно, увенчанное куполом. Вулли нравилось думать, что купол был золотым, как на мечети в Кербеле. Несомненно, эти цвета несли магический смысл. Возможно, они символизировали подземный мир, землю и небо или небесный свод в соответствии с традиционными шумерскими представлениями. Также Вулли нравилось ассоциировать комплекс из трёх лестниц по сто ступеней каждая со сном Иакова, описанным в Книге Бытия: Иаков увидел во сне лестницу, по ней ангелы восходили на небеса и нисходили с небес. На одном из фасадов зиккурата остался любопытный след поверхностных исследований, проводимых в Уре задолго до того, как здесь появился Вулли. Мы обнаружили там шрамы от огромного туннеля, который в 1854 году проделал в стене Тейлор, британский консул в Басре, ошибочно полагая, что этот величественный памятник, подобно египетским пирамидам, представляет собой царскую гробницу.
Ещё два раскопанных Вулли здания, связанных с именем Набонида, заслуживают упоминания. Одно из них, «Портовый храм», выстроенный, вероятно, на берегу канала, может служить прекрасным примером нововавилонской архитектуры. Храм стоит на глубоком фундаменте, необходимом из-за сырости, и стены его отлично сохранились вплоть до высоты в двенадцать футов. Вулли покрыл храм крышей, и посетители Ура могли побродить по его тёмным, наводящим ужас помещениям и ощутить присутствие бога Луны.
Раскопки огромного дворца по соседству с храмом Вулли поручил мне в мой второй сезон. Я горжусь планом здания, подписанным моим именем, наряду с именем моего старого друга и коллеги архитектора А. С. Уитбёрна, помогавшего мне выполнить это сложное для новичка задание. Тогда я предположил, что это большое здание являлось резиденцией верховной жрицы, царской дочери, и Вулли великодушно не стал мне противоречить. Теперь моё предположение кажется менее правдоподобным, потому что у царской дочери имелась уже упомянутая собственная обитель в Э-гиг-паре неподалёку от зиккурата. Впрочем, вполне возможно, что одно крыло здания принадлежало ей: оно состояло из трёх самодостаточных частей, и одна из них походила на гарем. Архитектура здания имеет черты, характерные для нововавилонского периода. Стены из сырцового кирпича достигают почти ста футов в длину и укреплены не более и не менее чем девяносто восемью небольшими контрфорсами, которые успешно разбивали монотонность фасада и в определённое время суток отбрасывали длинные тени.
Неэкономному использованию площадей способствовал длительный перерыв в истории города, вследствие чего многие здания оказались заброшены. Места для новых построек имелось достаточно, и среди зданий этого периода мы находим частные дома больших размеров, чем во все предыдущие периоды существования города. Судя по всему, эти просторные постройки возводились с большой скоростью, подобно громадным дворцам из искусственного мрамора, выросшим с такой же скоростью в Самарре примерно в тысячном году н. э., когда один из халифов из династии Абассидов решил перенести столицу из Багдада в более безопасное место.
Таким образом, город Ур несёт на себе отпечаток великих монархов, оставивших после себя персональные монументы, свидетельствующие о новых замечательных этапах в жизни города. Последний из таких монархов — это Кир, но на рассказ о нём нам не хватает места.
Кир Великий, правивший с 558 по 529 год до н. э., захватил Вавилон и положил конец свершениям Набонида, последнего из нововавилонских монархов.
Кир починил священную стену, теменос, восстановил одни из его ворот и начертал своё имя на диоритовом креплении створки. Он починил и восстановил древний храм Э-нун-мах, таким образом показывая, что новая персидская власть с уважением относится к чужой религии. В манифесте, выбитом на найденном в Вавилоне цилиндре, знаменитом «цилиндре Кира», Кир Великий разоблачал ересь своего предшественника, при котором культ Луны пришёл в упадок. Многочисленные данные показывают, что Кир позаботился о восстановлении, насколько это было в его силах, преемственности управления, о безопасности города и его стражи и даже о процветании золотых дел мастеров. Однако правление Кира стало последней из многочисленных лебединых песен Ура. После этих событий город быстро угас, и найти здесь можно разве только немногочисленные следы эллинистического завоевания. Настоящей причиной полного экономического упадка стало разрушение городской системы водоснабжения и то, что Евфрат выбрал новое русло. Река, когда-то омывавшая стены города, теперь изменила курс.
Сейчас река протекает милях в десяти к востоку от Ура. Как выразился Вулли, «когда-то густонаселённый город стал грудой развалин, само имя его было забыто, а в отверстиях стен зиккурата гнездились совы и находили убежище шакалы».
Конечно, работа, связанная с нашими открытиями в Уре, не ограничивалась раскопом. Каждый год в течение месяцев, проводимых нами в Англии, мы продолжали описывать наши находки и вносить их в каталог. Мне пришлось особенно тяжело работать летом 1930 года, потому что Вулли решил выжать из меня всё возможное, пока я был ещё холост. Помимо работы над привезёнными из Ура сокровищами в научно-исследовательских лабораториях Британского музея, я должен был помогать Вулли с реестром небольших находок, который он готовил для своего объёмного тома, посвящённого царскому кладбищу в Уре.
Закончив порученную мне работу, я собирался отправиться в свадебное путешествие. Однако перед отъездом мне пришлось выслушать наставления Вулли. Он сказал, что я должен приехать в Багдад не позже 15 октября и никакие оправдания не будут приняты, если я опоздаю. Вулли объяснил, что я должен буду пристроить к экспедиционному дому новое крыло — кабинет и ванную для Кэтрин Вулли, и в Багдаде он даст мне точные указания касательно плана пристройки и разъяснит, как следует приступать к этой работе. Я заверил Вулли, что не опоздаю, и мы тепло попрощались.
Мы с Агатой наслаждались медовым месяцем сначала в Венеции, а затем в Афинах, спустившись вдоль побережья Адриатического моря на небольшом пароходике под названием SRBN, целиком принадлежавшем нам. Кормили нас очень вкусно. Капитан уверял нас, что никогда бы не согласился на продвижение по службе, ведь тогда ему пришлось бы расстаться с поваром.
Самой запоминающейся частью нашего путешествия по Греции стоит признать посещение Басс. Мы хотели посетить храм в Фигалии. Нам пришлось десять часов ехать верхом на мулах, причём большая часть маршрута пролегала по краю обрыва. В конце пути Агата не могла стоять без поддержки, к тому же её ноги сильно распухли после укусов клопов, живших под плюшевыми подушками в вагоне поезда, на котором мы ехали в Пиргос. Так Агата получила первое представление об испытаниях, ожидающих жену археолога. Нас приободрил приём, оказанный нам владельцем гостиницы в Бассах, невероятно толстым человеком, носившим имя Омбариотис. Именно там я прочёл в греческой газете об ужасном крушении дирижабля R101.
К сожалению, под конец нашей поездки, во время посещения прекрасного храма на мысе Суниум, Агата почувствовала себя очень плохо. По прибытии в Афины мне пришлось вызвать греческого врача, который сообщил, что у неё пищевое отравление. Вдобавок он в моё отсутствие рассказал Агате, что его предыдущий пациент с подобным диагнозом скончался после четырёх дней болезни. Агата осмотрительно скрыла от меня эти неуместные откровения, но я всё равно очень волновался, наблюдая за её состоянием.
Через несколько дней Агате стало немного лучше, и когда до моего самолёта в Багдад оставалось всего два дня, пришлось сказать доктору, что мне необходимо знать наверняка, выживет она или умрёт. У меня назначена жизненно важная встреча на 15 октября, и если я на неё не явлюсь, только смерть Агаты может служить достаточным оправданием. Доктор разразился лекцией об отвратительной жестокости, свойственной всем англичанам. Никто, кроме англичанина, сказал он, не мог бы подойти к вопросу с такой бесчеловечностью, и мои слова невозможно воспринимать всерьёз. Я ответил, что мне, тем не менее, необходимо знать, как обстоят дела. К счастью, вечером накануне моего отъезда мы оба, то есть Агата и я, решили, что она чувствует себя лучше, и почувствовали, что можем спокойно разлучиться. В итоге я сел в назначенный день на самолёт, а Агата осталась в Афинах ещё на пару ночей, не больше, чтобы потом самостоятельно добраться до Лондона.
Добравшись до Багдада, я, к своему крайнему возмущению, обнаружил, что Вулли ещё нет. Супруги ожидались не раньше чем ещё через неделю. Я страшно рассердился и решил немедленно, на следующий же день, отправиться в Ур в сопровождении Хамуди, уже прибывшего в Багдад со своими сыновьями. Добравшись до Ура, я велел ему нанять сотню рабочих, быстро взяться за дело и с максимально возможной скоростью построить новое крыло по моему собственному плану — просторную гостиную с красивым размашистым камином и дымоходом из клинчатого кирпича и самую убогую и тесную ванную, какую только можно. Работу завершили за пять дней, и я с чувством удовлетворения отправил Вулли телеграмму, сообщая, что прибыл в Багдад точно 15 октября, не нашел его там и поспешил построить новое крыло по собственному разумению. Как я и предвидел, Кэтрин срочно выслала Вулли в Ур. Он прибыл в состоянии, близком к панике, и вынужденно признал, что новая гостиная ему вполне нравится, хотя ванная, по его мнению, маловата и её придётся снести. Через несколько дней приехала сама Кэтрин. Она была столь любезна, что целиком и полностью одобрила гостиную. Ванную же велели снести и расширить. Так закончилась моя выходка.
Я очень скучал по Агате в течение этого сезона, первого после нашей женитьбы, но так как в Уре имелось место только для одной женщины, она поступила мудро, не поехав со мной. Я не стал противиться такому решению, но всё же настроился искать работу в другом месте, на каких-нибудь раскопках, куда я мог бы поехать вместе с женой. Также я считал, что мне настало время приобрести новый опыт, хотя Вулли, разумеется, придерживался другого мнения. В общем, когда доктор Кемпбелл Томпсон[41] пригласил меня поехать в Ниневию в качестве его ассистента для раскопа в большом холме на доисторическую глубину, я с готовностью принял предложение. Так после шести сезонов закончилась моя работа в Уре.
Финальный отчёт о работе в Уре, написанный по большей части самим Вулли, состоит из десяти объёмных томов. На издание этого труда ушло около пятидесяти лет, потому что то и дело приходилось ждать финансирования, необходимого для отправки очередного тома в печать. Кроме этого, были опубликованы восемь томов текстов из Ура, составленные различными эпиграфистами.
Отчёт о пяти сезонах исследования царского кладбища и сопровождающие его иллюстрации были закончены только в 1933 году, через три или четыре года после окончания раскопок. Том с описанием имел более шестисот страниц в длину, а иллюстрации и общий план захоронений расположились на двухстах семидесяти трёх листах. Вулли работал вместе с помощниками и щедро выразил благодарность мне и покойной мисс Джоан Джошуа. Мисс Джошуа была приятной пожилой леди, чей зонтик, увенчанный серебряной утиной головой, мы постоянно украшали бусинами из сердолика, когда его хозяйка приходила навестить нас в научно-исследовательских лабораториях Британского музея. Боюсь, финальный отчёт содержит неизбежные ошибки в некоторых деталях, но если бы мы проверяли и перепроверяли все наши утверждения, касающиеся как непосредственно раскопа, так и множества находок, рассредоточенных по разным музеям, работа могла занять ещё лет десять, а некоторые последующие труды наверняка бы не вышли вовсе.
Вулли привык работать на скорую руку, но он хорошо чувствовал, чем можно пренебречь, а что действительно важно. Хотя взятый темп и не позволял ему обращать внимание на все мельчайшие детали, никто другой не справился бы с полевой работой так блестяще.
Однажды мне довелось наблюдать, как Вулли воскрешал давно исчезнувший музыкальный инструмент. Он залил гипс в маленькие дырочки, в которых опознал отверстия, оставшиеся на месте сгнивших деревянных частей. Вулли описал этот эпизод в «Уре халдеев» следующим образом: «Так и с деревом. Оно исчезает без следа, но оставляет отпечаток на грунте, точный слепок, настолько чёткий и так передающий цвета, что можно по ошибке принять его за реальный предмет. Стоит тронуть такой слепок пальцем — и он разрушится столь же легко, как осыпается пыльца с крыла бабочки»[42].
Я навещал Вулли в Лондоне, в его доме на Сент-Леонардс Террас. Далеко за полночь он сидел за работой и с невероятной скоростью писал чётким и логичным языком. Вряд ли мир увидит когда-нибудь столь же одарённого человека.
Глава 4. Ниневия
Нельзя представить себе место, более не похожее на Вавилонию, чем Ассирия — земля, расположенная на широте современного Багдада, в ста милях к северу от бутылочного горлышка, где Тигр и Евфрат сходятся и текут на расстоянии не более тридцати миль друг от друга. Главные города Ассирии, и Ниневия в том числе, вытянулись цепочкой вдоль быстрых вод Тигра, у самой реки или чуть поодаль. Считается, что древнее название Тигра, Идиглат, значит «стрела», и что назван он так по контрасту с безмятежным Евфратом, «спокойно текущей рекой», по-аккадски — «Пуратту».
Кроме всего прочего, Ассирия была ограничена с востока Загросом, мощной горной цепью, и из-за этого постоянно подвергалась вторжениям со стороны жителей гор, иранских мародёров. Чтобы выжить, стране приходилось постоянно держать оборону и всегда находиться в состоянии боевой готовности. Также Ассирия не могла существовать полностью самостоятельно: она зависела от плодородных полей Сирии, расположенной с запада. Такое положение вещей порождало агрессивные настроения, а бодрящий климат способствовал возникновению нации воинов, не склонных к сидячему образу жизни и соответствующим занятиям. Вавилония тоже боялась иранских набегов, но её границы не были столь уязвимы: чтобы добраться туда из Хузестана, требовалось проделать долгий путь, а в лежащем по соседству Лурестане население отличалось куда как меньшей густотой, чем в Загросе, граничившем с Ассирией.
Перед археологом стояла действительно сложная задача — выяснить, насколько сильно жители Ассирии отличались от просвещённых, набожных и мирных народов Вавилонии. Геродот совершенно справедливо отметил, что вавилоняне по природе своей были торговцами. Кроме того, Вавилония могла в основном сама обеспечивать себя зерном: интенсивное орошение позволяло его выращивать. Сеть каналов позволила стране замкнуться самой на себе и сформировала нацию интровертов, в противоположность Ассирии.
После открытых всем ветрам пыльных равнин Вавилонии зелёные холмы Ассирии казались раем. Мы жили в маленьком домике с небольшим садом у подножья Неби-Юнуса, места погребения пророка Ионы — большого телля, скрывавшего остатки арсенала Синаххериба. От дома до вершины Ниневии, то есть до холма Куюнджик, можно было за двадцать минут доехать на лошади. Оттуда открывалась чудесная панорама — как панорама окрестностей, так и историческая. Поднявшийся на сто футов над долиной мог видеть на западе крутые берега стремительно текущего Тигра, а за ним — мечети и церкви Мосула. Сквозь Мосул прошёл когда-то Ксенофонт во время своего легендарного похода в 401 году до н. э., когда он вёл свою армию из десяти тысяч греческих наёмников из долин Кунаксы к Чёрному морю. Не исключено, что название «Мосул» — отголосок старого названия «Меспила». Под этим названием город знали греки. В ста милях к северу Ассирия подходила к турецкой границе, минуя возвышенный участок из насыпей, покрытых зелёным дёрном, скрывавших под собой город Ниневию и его акрополь. На востоке виднелся Курдистан, горы со снежными шапками, известные как Джебель Маклуб, а за ними — Загрос, преграда, отделявшая Ассирию от опасного врага, Ирана. В южном направлении убегали равнины — в сторону Большого и Малого Заба и далёкой Вавилонии.
Сложно себе представить человека, менее похожего на Вулли, чем мой новый начальник, грубоватый, сердечный, добродушный Кэмпбелл Томпсон, эпиграфист по образованию, бывший невысокого мнения об археологии. Он нанял меня сделать глубокое зондирование огромного холма Ниневии на доисторическую глубину и выяснить, что скрывается под ассирийскими культурными слоями. Я с готовностью взялся за эту работу, поскольку я помогал Вулли делать глубокий доисторический раскоп в Уре. Думаю, Томпсон хотел доказать, что в Ниневии не было никакого Всемирного потопа. Я с очень большим интересом исследовал север после шести лет ученичества на юге, и дополнительным плюсом являлась возможность взять с собой Агату. Барбара, жена Кэмпбелла Томпсона, была очаровательной, доброй и лишённой эгоизма женщиной. Свою жизнь она посвящала другим. Мы справедливо привыкли считать её святой.
Перед тем как пригласить в экспедицию нового сотрудника, Кэмпбелл Томпсон подвергал его определённым испытаниям. Одним из таких испытаний была прогулка сквозь грязь и болота, другим — поход в кино. Кэмпбелл Томпсон отличался неравнодушием к этому виду искусства. Агата прекрасно справилась с грязью, а меня Си Ти[43] предупредил, что одного из моих предшественников отбраковали на этапе кино, так как тот делал глупые замечания. Я старательно молчал и создал себе репутацию человека благоразумного. Мне предстояло преодолеть более серьёзное препятствие — показать себя искусным наездником. Кэмпбелл Томпсон, к счастью, не стал меня экзаменовать до отъезда, но подчеркнул, что мне чрезвычайно важно усидеть в седле, потому что мой предшественник, Р. У. Хатчинсон, потерял свой авторитет среди рабочих, упав при них с лошади. Си Ти не мог себе позволить рисковать повторением подобного эпизода. До этого я ездил на лошади всего дважды, на приволье урских степей, и один раз лошадь убежала прямо вместе со мной. Тем не менее я уверил Кэмпбелла Томпсона, что прекрасно умею ездить и ни разу ещё не падал с лошади. Он остался доволен, а я обещал себе всё лето брать уроки верховой езды. Однако время прошло, а я так ничего и не сделал. В общем, я ждал Ниневии с некоторым беспокойством и надеялся как-нибудь выкрутиться. Ещё больше я встревожился, когда узнал, что Кэмпбелл Томпсон собирается купить мне лошадь на базаре в Мосуле. Будучи бережливым до крайности, он стремился купить самое дешёвое животное из возможных и нашёл за цену в три фунта небольшого пони. Его никто другой и трогать не хотел, потому что пони брыкался. Он достался мне.
Почти каждое утро, сменяя друг друга, мы поднимались верхом на холм. К счастью, Кэмпбелл Томпсон не видел, как я садился в седло. Я цеплялся за лошадь, подобно Джону Гилпину[44], и кое-как преодолевал щебёночную дорогу и крутые и ещё более скользкие подъёмы узкой тропы, ведущей на вершину холма, где меня по прибытии громко приветствовали рабочие. Лошадь пугалась такого приёма и немедленно становилась на дыбы. Ещё опаснее был обратный путь, когда лошади приходилось сползать вниз по скользкой тропе, но я как-то умудрялся усидеть, крепко держась за шею животного, особенно в те моменты, когда его заносило на щебёнке. К сожалению, единственный участок дороги, покрытый щебёнкой, находился между нами и холмом. Мало-помалу, полагаясь скорее на удачу, чем на умение, я стал увереннее. К концу сезона я уже получал удовольствие от верховой езды и обгонял Томпсона на равнине. Он сделал мне комплимент, сказав, что я езжу, как кентавр. Возможно, я на подсознательном уровне унаследовал кавалерийскую подготовку своего отца.
Наши рабочие в Ниневии были народом необузданным, не таким дисциплинированным, как в Уре, и общались мы друг с другом свободно, на равных, но арабы даже в Северном Ираке с уважением относятся к начальству, и управлять ими было не особенно сложно, если не терять бдительность. И всё же начало моего сезона с Кэмпбеллом Томпсоном нельзя назвать благоприятным. Как раз в этом, 1931 году, Англия отменила золотой стандарт, и Си Ти решил урезать рабочим плату. Им и так платили относительно мало — по десять, восемь и шесть пенсов в день кайловщику, землекопу и корзинщику соответственно, и я убеждал начальника не сокращать зарплату ещё больше. Си Ти настаивал, что мы не можем поступить иначе и должны платить всем на два пенса меньше и никакие уговоры с моей стороны не заставят его отступить. И вот в первое утро мы взобрались на вершину холма, встали перед собравшимися рабочими и объявили им, что каждому, кто на нас работает, придётся смириться с уменьшением зарплаты на два пенса. Объявление, естественно, было встречено всеобщим возмущением, если не сказать мятежом. Кэмпбелл Томпсон стал по-арабски объяснять, почему зарплату необходимо уменьшить и что значит отменить золотой стандарт. Увы, его выступление успеха не имело, и вскоре он повернулся ко мне со словами: «Кажется, так мы ни к чему не придём. Попробуйте теперь вы». Моего знания арабского не хватало для рассуждений на столь сложные темы, тем более в этой теме я не разбирался, и на своём родном языке сказал, что ничем не могу помочь. Кроме того, я вовремя заметил, как один из наших достойных кайловщиков с угрожающим видом воздел над моей головой кайло. И всё же, несмотря на эту стычку, мы не отступили от своего плана, и рабочие в конце концов смирились со снижением платы. Не знаю, случались ли подобные сцены раньше и повторялись ли потом, но по этому эпизоду можно судить о твёрдости характера Си Ти.
Должен признаться, работа велась достаточно неорганизованно, и одним из доводов Кэмпбелла Томпсона в спорах с рабочими было то, что им самим нравилось приходить на раскоп, где рабочие могли от души поболтать с товарищами. Раскоп служил для них своеобразным клубом. Кэмпбелл Томпсон устроил так, что сначала выполнял свою задачу кайловщик, потом, разрыхлив участок грунта, он садился, и на его место приходил сначала землекоп, а затем корзинщик. В результате невозможно было определить, кто в тот или иной момент должен работать. Ситуацию усугубляло то, что мы в то время каждый день по мере продвижения работы засыпали за собой раскоп, и нам не удавалось увидеть более или менее длинный участок непрерывной кладки. Было невероятно трудно составлять план. На самом деле работа в Ниневии являлась по большей части широко разрекламированной охотой за табличками, и если ничего стоящего не попадалось, Кэмпбелл Томпсон отправлял корзинщиков поработать на старый отвал Лейарда или Джорджа Смита. Мы непременно брали реванш, находя новые фрагменты огромной куюнджикской библиотеки, к тому моменту уже насчитывавшей двадцать две тысячи табличек. Томпсон был настоящим знатоком этого собрания текстов и в своё время, видимо, объединил многие сотни фрагментов. Томпсон вообще представлял собой любопытную смесь разных талантов и разбирался далеко не только в узкоспециализированной эпиграфике[45]. Он на любительском уровне интересовался ботаникой, географией и химией и, занимаясь этими предметами, внёс существенный вклад в изучение этих редких направлений в ассириологии. Вдобавок он был опытным чертёжником, мог быстро набросать эскиз и когда-то учился геодезии: в совсем юном возрасте ему довелось работать геодезистом в Судане. Долго он там, правда, не продержался и успеха не добился. Доставив по поручению руководства из Англии новый инструмент, он умудрился уронить его с утёса. Кэмпбелл Томпсон очень любил сэкономить. Он чертил на доске для выпечки, купленной за полкроны на аукционе в Боарс-хилле, а в качестве вешки использовал сучковатую дубовую палку с турецких холмов. Тем не менее, когда Томпсон завершил съёмку местности в Ниневии, его рисунки совпали с фотографиями с воздуха с минимальной погрешностью, не имевшей значения для археологов.
Си Ти отличался спортивным духом. Иногда он боролся с рабочими, и если одерживал победу, то потом часто обвинял противника в том, что тот просто поддаётся начальнику. Он любил пострелять, и мы иногда вместе отправлялись за добычей. Я немножко нервничал, так как один из стволов его ружья двенадцатого калибра погнулся, а скупость не позволяла Си Ти отослать оружие в починку.
Зимой иногда было непросто решить, выходить ли на работу в дождь. Рабочие жили на расстоянии нескольких миль от раскопа, и если они добирались до нас, а работы не было, мы должны были заплатить им за часть дня. Поэтому нам приходилось в полной темноте, по крайней мере за час до рассвета, определяться, пробуем ли мы продолжать работу в этот день. Мы устраивали совещание на крыше дома и, придя к тому или иному решению, передавали с помощью фонаря соответствующий сигнал сторожу, находившемуся на вершине холма в миле от нас. Иногда нам приходилось ждать какое-то время, пока с вершины Куюнджика придёт ответный сигнал. Мы подозревали, что сообщение передаёт не сам сторож, а его жена, периодически сопровождаемая собакой по кличке Вашо.
С приближением зимы нам приходилось закупать дрова для обогрева дома. К счастью, у нас в столовой был камин. Задача была непростой, и Си Ти приспособился подстерегать караваны курдов, перевозившие на ослах дрова с далёких холмов. Иногда он шёл за ними от Куюнджика до самого мосульского моста, стараясь купить дров подешевле, и надеялся заключить максимально выгодную сделку, предложив приемлемую цену до того, как они доберутся до моста, где взимались таможенные пошлины и муниципальные взносы. Той зимой, когда я работал в экспедиции ассистентом, цены зашкаливали, потому что дров страшно не хватало, и Кэмпбеллу Томпсону никак не удавалось договориться на приемлемую сумму. Однажды, когда мой руководитель был на вершине холма, а я работал дома, Барбара Кэмпбелл Томпсон и моя жена выследили караван и потребовали побежать за ним и купить дров, сколько бы они ни стоили. Я так сделал и довольно быстро договорился о цене. Я ждал прибытия Кэмпбелла Томпсона с некоторой тревогой, но он испытал ещё большее облегчение, чем я, обнаружив, что мне удалось добыть необходимый товар. Раз торговцы облапошили не его самого, а самонадеянного юнца, он готов был с этим смириться и воспринял новости с улыбкой.
Кэмпбелл Томпсон, хоть и был скуп, мог иногда проявить исключительную щедрость. Много раз, когда на вершину холма заезжал торговец сладостями, он угощал халвой всех, кто трудился на раскопе. Барбара возмущалась, видя подобную расточительность, и утверждала, что он не поступил бы так ради своих собственных детей. Кроме того, Кэмпбелл Томпсон был гостеприимным хозяином и держал хороший стол. Мы даже содержали в саду небольшое стадо индеек, очень вкусных, и часто выбивались из сил, разнимая дерущихся птиц. Один или два раза мы принимали у себя на Неби Юнусе нашего землевладельца, пожилого джентльмена по имени Шериф Дабагх, с которым мы были в дружеских отношениях. Я с удивлением заметил, что в таких случаях наш слуга немедленно направлялся в дом к землевладельцу, позаимствовать там всю посуду и столовое серебро, так как наша посуда была недостаточно хороша. Впрочем, никто против этого не возражал. Наш дом отличался скромной обстановкой, и когда Агата заявила, что хочет поехать на базар и купить стол, чтобы печатать на нём свою новую книгу. Си Ти счёл эту идею в высшей степени экстравагантной. Стол обошёлся Агате в три фунта. Си Ти цена показалась непомерно высокой. Он не мог понять, почему Агата не могла поставить пишущую машинку на обычный деревянный ящик. На этом столе Агата написала «Смерть лорда Эджвера».
На раскопе Кэмпбелл Томпсон часто бывал невыносим. Ему было чрезвычайно трудно принять решение и выбрать, где дальше копать. Мы вели на эту тему бесконечные споры, а когда, как я думал, приходили к какому-то решению, он иногда говорил: «А сейчас я буду advocatus diaboli[46]», — и начинал всё с начала. В таких случаях я отчаивался и уходил, но на какой-то период мне удалось найти обходной путь. У Кэмпбелла Томпсона были два любимых бригадира, Абдэл Ахад и Якуб, пара старых дураков. Им он доверял безоговорочно, потому как они работали на него уже долгие годы. Я подходил к этим достойным людям и говорил: «Помните, в 1904 году мистер Л. В. Кинг сказал вам, что вот это место, на котором мы сейчас стоим, очень перспективное?» Можно было не сомневаться — они в свою очередь передадут мои сведения начальнику. Я поступал так два или три раза, но потом отнюдь не глупый Си Ти раскрыл хитрость и назвал меня молодым негодяем — наверное, вполне заслуженно. Ещё стоит упомянуть, что иногда мы ездили в Мосул в гости к нашим бригадирам, хотя Кэмпбелл Томпсон и его жена принимали приглашения неохотно: дома бригадиров содержались неважно, условия там были антисанитарные. Си Ти, напротив, был поборником чистоты: вся вода в нашем доме прокачивалась через бергфельдский фильтр и принимались другие подобные меры. Мне запомнился случай, как во время очередного нашего визита один из хозяйских детей сидел по очереди у всех на коленях и, казалось, похныкивал. Си Ти спросил, что с ребёнком. «Ничего, — ответил Якуб. — Просто ветрянка».
Думаю, из моего рассказа понятно, что в Ниневии на холме Куюнджик царил беспорядок. Происходящее могло бы разбить сердце профессионального археолога, но Кэмпбелл Томпсон, к счастью, был человеком другого склада ума. Холм Куюнджик, а именно его верхние двадцать футов, нужно было видеть. Более двух тысяч лет их безжалостно грабили, всю землю перерыли, и она была испещрена бесконечными ямами и отвалами. Что ещё хуже — многие поколения археологов рыли туннели в самое сердце холма, и часто нам приходилось пробираться сквозь один длинный туннель, имея ещё два над головой. Существовал риск обрушения, но мы всё-таки выжили.
Около шести верхних слоёв состояли из руин средневековых домов, и среди сделанных там находок присутствовали крайне интересные объекты. Там попадались замечательные образцы керамики, в том числе товары, импортированные из Китая, и классическая утварь из Самарры, но сами дома находились в ужасном состоянии. Затем мы миновали римские слои. Кэмпбелл Томпсон считал, что в этом месте когда-то был римский форт, и нам даже удалось найти значок римского легионера. Далее мы оставили позади следы сасанидской, парфянской и греческой культур и наконец добрались до персидских и ассирийских слоёв.
В таких условиях неудивительно, что сам Си Ти ни разу не раскопал здание целиком. Более того, на всю Ниневию есть всего один хороший архитекторский план, и это план знаменитого дворца Синаххериба. Большую часть дворца раскопал Лэйад, затем раскопки продолжил Рассам, а совсем недавно его снова открыли и искусно расчистили иракские археологи под руководством Тарика эль Мадхлума. Величественный дворец Синаххериба подробно описал сам царь Синаххериб и заслуженно назвал «дворцом, которому нет равных». Украшенный замысловатыми скульптурными композициями и частично имитирующий сирийские дворцы, он наверняка в своё время выступал в качестве предмета всеобщего восхищения. Именно здесь обнаружили большую часть знаменитого архива, известного как «куюнджикская библиотека» — огромной библиотеки Ашшурбанипала. По подсчётам Кэмпбелла Томпсона, общее число целых табличек и фрагментов составляет около двадцати двух тысяч, хотя в Британском музее зарегистрированы двадцать четыре тысячи, и две тысячи из них составлены из более мелких фрагментов, причём, как я уже упоминал, часть подобных объединений являются заслугой самого Си Ти.
Другую часть куюнджикской библиотеки нашли в здании, известном как Северный дворец, расположенном по соседству с дворцом Синаххериба, но связного плана этого здания не сохранилось.
Нужно сказать пару слов о Синаххерибе, одном из величайших монархов Ассирии, авторе множества строительных и оросительных проектов, чьи работы высоко оценил Кэмпбелл Томпсон.
Кэмпбелл Томпсон, деревенский житель с врождённым топографическим инстинктом, каждый раз, когда ему случалось гулять вокруг Ниневии, внимательно смотрел, нет ли где на земле следов ассирийских руин. Около 1926 года он сделал блестящее предположение, что огромная каменная постройка, располагавшаяся в трёх тысячах ярдов к северу от Куюнджика, возле реки Хоср, представляет собой руины большой дамбы. Дамбу построил Синахериб, о чём свидетельствовала одна из надписей, гласившая, что здесь находится пруд «агамму»[47], где царь держал диких зверей, свиней и других животных, устроив для этого зоопарк и аквариум на радость царям Ассирии. Руины этой дамбы, и по сей день сдерживающей воду, представляют собой два длинных участка стены (один из них имеет не менее двухсот пятидесяти ярдов в длину), сложенных из тёсаных камней — известняка, песчаника и конгломерата, причём каждый камень представляет собой куб высотой в полметра. Один из камней и сейчас возвышается над уровнем воды более чем на девять футов. Существенная часть кладки обработана грубо — из соображений экономии отшлифованы только края камней, основная площадь оставлена шершавой. Как бы то ни было, гипотеза подтвердилась в результате замечательного исследования, проведённого Якобсеном и Сетоном Ллойдом по поручению Чикагского института востоковедения в 1932 году, через шесть лет после открытия Кэмпбелла Томпсона: аналогичную каменную кладку обнаружили при раскопках огромного акведука, построенного Синаххерибом недалеко от Бавиана, в верховьях реки Гомел. Этот акведук, соединивший берега глубокого оврага, хитрым маршрутом проводил воду на расстояние около сорока пяти миль, до самой Ниневии. Вода должна была преодолеть мост, состоящий из трёх арок и сложенный по меньшей мере из двух миллионов тёсаных камней, доставленных из самих бавианских каменоломен, расположенных на расстоянии десяти миль, — огромная работа. Акведук можно назвать огромным инженерным достижением. Для его постройки требовалось разбираться в гидравлике, оперировать понятиями напора воды и нагрузки. Летом, когда вода не текла или задерживалась в верховьях Гомела, ассирийская армия или караваны могли перебраться через мост, не замочив ног, с целью нападения на Иран. Акведук, таким образом, решал сразу две задачи. Это величественное сооружение было одним из не менее чем восемнадцати каналов, откопанных и прочищенных Саргоном (722–705 гг. до н. э.). Подобная забота и уход свидетельствовали о том, что последующие ассирийские монархи осознавали важность ирригации для поддержания садов и развития земледелия.
Ассирийцы хвалились своим жестоким обращением с врагами и тем самым заработали дурную репутацию, но, несмотря на это, отличались разумностью, знали цену милосердию и довольно часто благоразумно его проявляли. Так что опорочены они несправедливо: ассирийцы были не более жестоки, чем остальные народы той эпохи, и, несомненно, не более жестоки, чем многие великие народы наших дней.
Полевые исследования Томпсона многое нам рассказали о неиссякаемой энергии ассирийских монархов. Изучая письменные источники, Си Ти всегда учитывал топографию района. Он понял, что водный путь Тебилту, постоянно упоминающийся в ассирийских анналах, почти наверняка был каналом, так как его не могли отождествить ни с одной рекой естественного происхождения. Судя по всему, этот канал, несколько раз менявший курс, отводился сквозь одни из ворот Ассирии. Как следует из источников, во время половодья его бушующие воды грозились разрушить один из ассирийских дворцов. Ни одна из современных естественных рек не может похвастаться чем-то подобным. Интерес Томпсона к топографии также вдохновил его на поиски четырнадцати или пятнадцати ворот, согласно письменным источникам, позволявших войти в Ниневию, и хотя не все его выводы были верны, исследования Томпсона существенно пролили свет на этот аспект топографии города. Пусть некоторые заключения Кэмпбелла Томпсона не подтвердились, он тем не менее вдохновил иракский отдел древностей продолжать раскопки ворот. Некоторые из них были блестяще обнаружены Тариком эль Мадхлумом, полностью раскопаны и восстановлены. Сейчас они выглядят впечатляюще. Открытие же величественной дамбы навсегда останется достижением Кэмпбелла Томпсона.
Как я уже объяснил, основное занятие Кэмпбелла Томпсона в Ниневии — ярко освещавшаяся охота за табличками, и год за годом он существенно пополнял соответствующие коллекции. Один из документов представляет, на мой взгляд, исключительный интерес: Си Ти обнаружил редчайший исторический текст, относящийся ко времени царствования Ашшур-убаллита, к 1386–1369 годам до н. э., где, судя по всему, рассказывается о том, как собственные войска царя силой заставили его вступить в битву с одним из касситских царей и врагов Ассирии, Каштилиашем. В этом сложнейшем тексте предпринята попытка описать ход битвы и рассказать о структуре ассирийской армии. Другим важным дополнением к нашим историческим знаниям стал отрывок из длинного текста, написанного Ашшурбанипалом, где упоминался старший Кир, то есть Кир I. О нём раньше мы не знали ровным счётом ничего. Он упомянут как вассал ассирийского царя, которому он отдал в Ниневию в качестве заложника собственного сына Арукку — имя звучит почти как «Эрик». Кэмпбелл Томпсон в тот момент не понял, что обнаружил нового мидийского монарха, пока это ему не объяснил Г. Р. Драйвер[48].
На мой же взгляд, самым замечательным открытием Кэмпбелла Томпсона стало открытие, которому он не придал большого значения и почему-то уделил всего несколько строк в своих публикациях, снабдив рассказ совершенно невразумительной фотографией. Я говорю о великолепной бронзовой голове в натуральную величину, ставшей теперь одним из прекраснейших, если не самым прекрасным, экспонатов Багдадского музея. Это совершенно изумительная голова бедуинского шейха, и в одном из выпусков «Ирака» я рискнул назвать его Саргоном, основателем знаменитой династии Аккаде. Саргон взошёл на трон вскоре после 2400 года до н. э. Замечательная голова отлита из бронзы, вероятно по выплавляемой модели, и изображает мужчину с запоминающимися семитскими чертами лица, с густой бородой и замысловатой причёской, напоминающей золотые парики из Ура. Я сделал вывод, что голова изображала Саргона, так как было известно, что его сын Маништушу на территории, прилегающей к храму Иштар, возвёл здание под названием Э-ме-ну-э, простоявшее вплоть до самого последнего из ассирийских царей. Так как это здание — единственная достойная внимания постройка, относящаяся к тому периоду, когда, скорее всего, отлили голову, я полагаю, что голову установил сын в память о прославленном отце. Кстати, Саргону также уделили достойное внимание в ассирийских анналах, а в музее Турина находится замечательная каменная голова, высеченная во времена Ассирии и, вероятно, сделанная по образцу нашей находки. У этой бронзовой головы есть одна особенность — раздвоенная борода, отличающая её от портрета Нарам-Сина, внука Саргона Аккадского, всегда изображавшегося с бородой клинышком. Я считаю это дополнительным аргументом за то, что наша голова изображает основателя династии.
Я никогда не мог понять, почему Си Ти, вовсе не чуждый искусства, был столь несправедлив к этой прекрасной голове. Думаю, в глубине души он опасался, что если его заподозрят в поисках чего-либо, кроме письменных источников, то тогдашний директор по древностям может передумать и не отдать ему все эпиграфические находки, а на них Си Ти, по собственному мнению, имел полное право.
Хотя меня очень интересовали, даже завораживали находки, сделанные Кэмпбеллом Томпсоном на Куюнджике, моей основной задачей во время нашего совместного сезона являлось руководство созданием порученного мне глубокого шурфа. Кэмпбелл Томпсон не очень интересовался доисторическими временами, но много раз слышал о невероятно интересных открытиях, сделанных в Вавилонии: в Уре халдеев, Кише, Варке и других городах — и показавших, насколько далеко в прошлое уходит история Месопотамии. Поэтому он решил, что настолько же важно исследовать всё находящееся под руинами Ассирии, вплоть до нетронутого грунта.
Мы выбрали участок на самой высокой точке холма, и Си Ти был уверен: нам не придётся копать на слишком большую глубину. Он твёрдо верил, что Ниневию построили на обнажении песчаника или обломочной породы и нам нужно углубиться максимум на сорок футов. Зная, как неохотно Си Ти тратит деньги на доисторические раскопки, я решительно поддержал его в этой мысли, хотя у меня и имелись некоторые сомнения. Понимая, что нам, возможно, предстоит копать на значительную глубину, мы начали работу на участке, имеющем не менее семидесяти пяти футов в длину и пятидесяти футов в ширину: очевидно, что по мере углубления шурфа его площадь будет уменьшаться. Действительно, к тому моменту, как мы закончили работу, шурф представлял собой крошечную комнатку примерно двенадцать на двенадцать футов.