Сварить медведя Ниеми Микаель
Это для них я проповедую. Их так мало, они так разбросаны… Житель города подобен якорю, человек севера подобен ветру. Он ничего не весит. Он двигается бесшумно и незаметно. Если взять щепотку письменного песка и бросить в воздух, он исчезает. Он не исчезает, конечно, он где-то есть, но найти его невозможно. Таковы и люди севера. Они собираются вместе только при благоприятном стоянии планет. Ход лосося, к примеру. Ягода созрела в лесу. Начались любовные игры глухарей на лесных полянах или гнездование морских птиц. Только тогда они, люди севера, собираются вместе. Берут излишки и вновь расходятся по своим делам. Они живут в лесу, и жилище дает им лес. Скелет леса и сердце леса. Шкуры лесных зверей и стволы деревьев. Камни. Жители севера кладут камни в костер. Костер давно погас, но они, эти раскаленные камни, еще долго согревают усталые тела. Они бродят по заболоченной тундре, сплавляются по порожистым рекам, бегают на лыжах быстрее, чем конные повозки. Они не расстаются со своими ножами, со своими вырезанными из березовых чурбаков ковшами. И с тысячелетним знанием – как пережить зиму. Они знают, что такое смерть. Они знают: прекратить движение – значит умереть. Они знают: маленькая ранка, сломанная нога, внезапный кашель могут стать знаком прощания. Они понимают скорбь. Они знают, что на каждого живого приходится десять мертвых, что каждого ребенка поджидает двадцать смертей, что худые дети самые живучие. Они знают, что такое счастье: тяжелая от рыбы выбранная сеть; лукошко, полное ягод; хорошо выделанная оленья шкура; писк только что родившегося щенка; мозговая кость. И они знают, что такое любовь. Лежать у костра спиной к ночному мраку, прижаться друг к другу и переждать, переждать эту бесконечную зиму. Любовь – лучший способ согреться, а главное – сохранить тепло.
Как-то раз, еще когда я служил в Каресуандо, ко мне явились два энергичных господина и попросили помочь раздобыть черепа лапландцев. Они были молоды и честолюбивы, их сюртуки выглядели почти новыми, хотя они и проделали немалый путь. Возможно, в их сундуках, которые, пыхтя, внесли носильщики, было несколько смен одежды.
Доцент, несмотря на молодость, носил очки, а руки у него были, как у женщины из благородных – гладкие, безволосые, с узкими заостренными пальцами. Во время научной работы в Копенгагенском университете ему приходилось иметь дело с черепами негроидов, сказал он. Своими руками он пощупал их выступающие надбровные дуги, широкие и плоские носовые кости. Все размеры и пропорции тщательно записаны в журналах, но ему не хватает материала для сравнительной анатомии. Возможно, жители Лапландии в какой-то степени относятся к черной расе? Откуда тогда часто встречающаяся у лапландцев темная, пигментированная кожа?
Его ассистент был постарше, с блестящей лысиной и скрипучим голосом. Он говорил очень убедительно и непрерывно двигал рукой, будто крутил ручку старой, заржавевшей шарманки. Оказывается, ему однажды удалось отмыть лапландского ребенка, подкупив его леденцами, и под толстым слоем жира и копоти обнаружилась темная, почти африканская окраска кожи.
Я спросил, не подумал ли он вот о чем: саамские дети почти всю жизнь проводят на воздухе, а не в душных классах, и кожа у них темная от загара. Ученые долго смотрели на меня пристально, пытались понять, не шучу ли я, и решили, что да, шучу. После чего оба рассмеялись особым академическим образом, не разжимая рта.
Вот так. Лапландские черепа. Они просто сгорали от желания их заполучить. Разумеется, моя помощь, хотя она и неоценима, будет вознаграждена с приличествующей щедростью. Может быть, есть какие-то захоронения, скажем, несчастный случай или что-то… то есть что-то произошло, и неудачника похоронили прямо там, где его настигла смерть? Я, как мог, объяснил – с тех пор как в Швеции принято христианство, лапландцев хоронят так же, как и всех остальных, – на церковных погостах. Мой ответ их заметно разочаровал; мало того, они попросту впали в уныние. А может, были случаи, когда кого-то из лапландцев растерзали дикие звери и тело несчастного невозможно опознать? Что я мог им ответить? Конечно, случаи нападения медведей или волков бывали, и тело тогда опознать действительно трудно, но почти всегда удается найти родственников. Или знакомых, которые опознают одежду. Или что-то из принадлежащих погибшему вещей. И останки хоронят на кладбище в могилах родных.
А преступники? Ведь даже среди лапландцев встречаются убийцы и насильники, те, кто совершил преступление, караемое смертной казнью? Может быть, поговорить с палачом, попросить сообщить, когда очередной негодяй положит голову на плаху? И получить разрешение властей на использование тела… даже не всего тела, а только головы – на благо науки?
Что я мог на это ответить? Сказал, что их спрос на убийц и насильников заметно превышает предложение. На моей памяти не было случая, чтобы кого-то из саамов судили за убийство или насилие. Предложил им самим обратиться к судебным инстанциям. И не забудьте, сказал я, обеспечить надежный транспорт для искомой части тела. Ящик с солью, к примеру.
Но ученые не сдавались. Они даже пошли на похороны. Гроб, по саамскому обычаю, стоял открытым, и столичные господа приблизились и почтительно поклонились, взволнованно отметив, что покойный представляет истинно лапландский тип. Старый оленевод окончил кочевую жизнь и теперь лежал в гробу в парадном народном костюме. Я видел, как они подошли к вдове, стоявшей у гроба с детьми и родственниками. Доцент взял ее за руку, к чему она была вовсе не привычна. Она, судя по ее удивленному взгляду, не очень-то и поняла их витиеватые соболезнования, которые с сомнительной точностью перевел пономарь. Не знаю, что они собирались делать дальше, но внезапно ученые обнаружили, что их окружила целая толпа недоумевающих родственников, и почли за благо ретироваться.
Разочарованию их не было предела. Я, чтобы их утешить, помогал им собирать различные артефакты. Предметы лапландского обихода из оленьего рога или карельской березы. Подробно рассказывал о предшествующей христианству лапландской мифологии, во многом сохранившейся в народном сознании. Откуда-то они узнали место, где был жертвенник, и начали его так неумело раскапывать, что наверняка навлекли бы на себя гнев археологов. Что они хотели там найти? Может быть, серебро? Вряд ли. Лапландские жертвоприношения – это оленьи рога и связанные гирляндой оленьи копыта.
В конце концов я проводил их на заброшенное кладбище в Марккине. Церковь давно снесли, но погост еще угадывался. Не могу описать энтузиазм, охвативший копенгагенских антропологов, когда они сообразили, куда я их привел. Чуть не дрожа от возбуждения, схватились за лопаты. То и дело бросая настороженные взгляды, не следит ли за ними кто-то непрошеный, они побегали по кладбищу, выбрали почти уже неразличимый холмик с просевшей землей и начали копать. Очень быстро наткнулись на гнилые доски. Отбросили лопаты и принялись раскидывать землю руками. Это был не гроб, а саамские сани, и в них лежал труп низкорослого мужчины. На спине, со сложенными, как для молитвы, руками. Сани, одежда из оленьих шкур – несомненно, кочевник. Они быстро расширили яму, спрыгнули вниз, достали щетки и маленькие лопатки, расчистили землю, откинули покрывавшую голову шкуру и ахнули от восторга.
Это был хорошо сохранившийся экземпляр. Мягкие ткани, естественно, подверглись декомпозиции, как и глазные яблоки. Но кожа сохранена, даже брови. Нижняя челюсть отвалилась, обнажив полный комплект здоровых зубов – значит, умер в сравнительно молодом возрасте. Искусно скроенная и сшитая саамская традиционная шапка. Ученые попытались ее снять, чтобы оценить сохранность черепа, но шапка почему-то сидела очень плотно, и пришлось повозиться. К их восторгу, никаких повреждений или деформаций от многолетнего давления земли не обнаружилось. Одним словом, тело было в превосходном состоянии, что вызвало немало проблем с отделением головы. Если бы у них не было с собой топорика, высохшие, но из-за этого только прибавившие в прочности мощные связки вряд ли удалось бы пересечь. Из могилы поднимался тяжелый запах. Я отошел подальше и там ждал, пока они закончат работу. Голову положили в толстый мешок и снабдили надписью, как и деревянный ковш, и некоторые другие найденные в могиле предметы.
Я спустился к реке, вымыл руки, набрал в ладони воды, смочил голову, провел руками ото лба к затылку – мне показалось, что моя голова сидит не так уж прочно. Отпусти я руки, и она рухнет на землю.
Когда вернулся, они уже раскапывали другую могилу – рассчитывали найти труп женщины. Если им повезет, сказали они, в их руках окажется бесценный материал для сравнительной анатомии.
А я вдруг подумал про Судный день. День, когда Иисус разбудит всех нас, день, о котором я так часто рассказывал в своих проповедях. И представил картину: открываются могилы и безголовые тела пускаются в долгое путешествие в Упсалу или Копенгаген за утраченными головами.
Мы вернулись домой, и они, как и обещали, заплатили за помощь щедрое вознаграждение: тридцать сребреников. Все они пошли на нужды общины.
Они приходят и сюда, в Кенгис. Всегда мужчины. Север не дает им покоя. Они должны погреться под полуночным солнцем, насладиться роскошными видами, повстречаться с экзотическими зверями – рысь, росомаха… Их привлекает рокот бубнов и йойки. Они хотят услышать охотничьи рассказы про схватки с медведями один на один, когда у победителя нет ничего, кроме самодельного копья. Про осаждающие деревни стаи волков. А по вечерам пить коньяк с заводчиками и местной властью и заманивать молоденьких служанок в баню. Норрланд для них нечто вроде Индии. Они приезжают, чтобы осмотреть отвесные скалы Нордкапа, считающегося концом мира, живописцы пишут драматические полотна, которыми потом восхищаются в парижских и лондонских салонах. Они приезжают, чтобы делать удивительные открытия, и желательно, чтобы эти открытия не валились с неба, а доставались им как трофей героической борьбы с негостеприимным и грозным севером. Для них Норрланд не существовал, пока они сами сюда не приехали. Люди здесь – не совсем люди. Ну хорошо, люди, но не такие, как они сами. Они охотно карабкаются на самые высокие горы с секстантами, барометрами, биноклями, подзорными трубами и целыми лабораториями. Потом пишут диссертации на латыни или книги, которые издаются на дорогой бумаге и с великолепными иллюстрациями.
Они бесконечно ссорятся между собой, не могут договориться, кто из них был первым там-то и там-то, кто совершил больше важнейших открытий, кто забрел дальше, кто поднялся выше. Но никогда они не спорят, кто нес тяжелее, чья ноша была самой неподъемной, – какая разница, в чем тут подвиг, если сундуки за тобой таскают местные носильщики. Малорослые молчаливые люди без имени, они безропотно сгибаются под тяжестью сундуков и ящиков с инструментами, приборами, запасами провизии, бесчисленными бутылками с пуншем. Они волокут их, эти сундуки, преодолевая боль в спине, усталость, болезни, волокут, чтобы где-нибудь на берегу Северного океана получить за свои труды ничтожное вознаграждение.
Величие и дикость севера – вот что ищут эти путешественники. Горы с полезными ископаемыми, головокружительные водопады, захватывающие дух пейзажи – все, чтобы восхитить научное окружение и получить из рук короля заветную медаль. А жизнь населяющих этот величественный и дикий север людей их не интересует. Чудовищная детская смертность, чахотка, безнадежные попытки земледелия, голод, протянутые руки нищих. И конечно, алкоголь, этот змеиный яд, сжигающий дотла семьи и оставляющий за собой пустые чумы и бесчисленное количество сирот.
А разве я сам – не один из них? Со своими коллекциями минералов и торфяников, с бесчисленными гербариями, с кропотливыми изысканиями? Что ж, надо признаться – и я одержим дьяволом честолюбия. Заметить необычное растение, а потом проверить все каталоги и описания и понять: ты открыл нечто новое, увидел и описал то, что никогда и никто из великих ботаников и натуралистов не видел и не описывал. Ты – первый. Это чувство первооткрывателя способно любого превратить в раба низменных страстей.
Но есть кое-что, что отличает меня от этих господ. Я свой. Я родился и вырос здесь, в горах на севере. Моя мать из саамов, в моих жилах бежит саамская кровь. Когда я умру, тело мое похоронят здесь же, в этой бедной земле. Это мой народ, мой край, мой последний дом.
Мне пятьдесят два. Осень жизни. Старость подкрадывается внезапно и незаметно. Морщины вокруг глаз. Мне всегда хватало одной сальной свечи для чтения, теперь же и двух маловато. В молодости я мог съесть столько, что живот становился похожим на парус при штормовом попутном ветре, а теперь наедаюсь мгновенно, а кишечник отпускает содержимое на волю весьма неохотно, через два дня на третий. Руки, которыми я мог изобразить с похвальной точностью каждую прожилку на листе, начинают дрожать, едва я макаю перо в чернила. Появилась сутулость – дети утверждают, что я хожу, сгорбившись, как против ветра, хотя я этого не замечаю, мне-то кажется, держусь прямо. Иногда не могу найти нужное слово, иногда останавливаюсь и лихорадочно ищу в памяти имя того или иного прихожанина; совершенно точно знаю, как его зовут, а вспомнить не могу. Работа, даже несложная, которую еще пару лет назад я мог закончить за два-три часа, теперь требует целого дня. Жизнь идет на убыль, скоро и я обращусь в прах. Но… как же все-таки она коротка! Еще недавно я чуть не бегал по болотам в Вестерботтене с ботанизиркой, битком набитой редкими видами. Передо мной была открыта вечность, гостеприимно предлагающая все новые и новые дары. Я был не женат, честолюбив, у меня еще не было детей. По вечерам приходилось загонять себя в постель, но мои ноги продолжали идти и во сне. И думал я тогда только о себе. О предстоящих победах – у меня не было никаких сомнений, что они не за горами. О сладости восхвалений, которые будут звучать со всех кафедр во всех университетах. О признании моих побед.
И да, успехов я достиг. Но успехов совсем не того свойства. Академические звания присвоили другим, более гибким претендентам. А мне досталась иная участь. Трогать души человеческие и врачевать разбитые сердца.
А потом я очутился в пустыне. Двадцати восьми лет от роду я держал на руках мертвую дочку. Эмма Мария, она не прожила и недели. Крошечное тельце было еще теплым, белки полузакрытых глаза светились, будто там, в головке, горела последняя в ее жизни свеча. Мы сидели молча, Брита Кайса и я. Душа покинула нашу девочку. О, как трудно в такие моменты сохранять веру… Наша дочь, зачатая в грехе, когда мы еще не были обвенчаны, – здоровая, крепкая девочка. А Эмма Мария, самая невинная из нас, не успевшая согрешить ни в словах, ни в поступках, ни даже в мыслях, покинула этот мир.
Да я чувствовал и сам: неумолимый молот смерти все ближе. Годом раньше умер от чахотки мой брат, Петрус. И меня тоже трепали лихорадка и такой кашель, что сомнений не оставалось: чахотка. Я был убежден: дни мои сочтены, а я прожил пустую, суетную и бесполезную жизнь. Я не воспользовался дарованными мне способностями, посвятил все отпущенное мне время служению дьяволу тщеславия, пренебрег духовным развитием. Как легко застрять в сладком болоте жизни, хлопать приятелей и соперников по фрачным спинам и ни о чем так не мечтать, ни о чем не думать, кроме как об очередном лавровом венке или очередной медали… И нет этому конца, честолюбие требует еще и еще. Как легко мне было поддаться на соблазн и стать одним из этих собирателей видов, не покидающих место у камина ботаников, чья жизнь ограничена единственной мечтой – быть упомянутым в ботанических анналах.
Не сразу, но течение моей болезни переменилось к лучшему. Через несколько месяцев силы начали понемногу восстанавливаться, я встал с постели. Окреп, но радости мне это не принесло. Мир казался серым и безнадежным, меня одолевали мрачные мысли. В руки попалась книга Карла Нордблада «Учебник разумной жизни для обычного человека». Он настоятельно предписывал ежедневные часовые прогулки, и я последовал этому рецепту. Каждый день по нескольку раз обходил вокруг церкви, круг за кругом. В конце концов образовалась тропа, которую можно было смело называть моим именем, – окружающее церковь порыжевшее кольцо. Но главное – я почувствовал: эти прогулки и в самом деле приносят пользу. Собственно, настроение лучше не стало, меня продолжали одолевать мрачные видения, однако физически я заметно окреп, больные легкие, очевидно, нуждались в проветривании. А ведь тысячи городских жителей сидят, как в клетках, в своих жилищах. Как хорошо было бы и для них ввести часовые прогулки за городом, на свежем воздухе! Хотя сельчане, очевидно, придерживались другого мнения. Служанки и работники, которые за день уставали так, что сама мысль о прогулках наверняка казалась им дикой, смотрели на меня как на сумасшедшего. За спиной они называли меня Бродячий Лассе.
Но, как я уже писал, мысли продолжали меня тревожить. Спасусь ли я? Я же верю в Бога, а предлагаю пастве искупление и прощение грехов, будто торгую колотым сахаром. Грешники спешат в церковь, чтобы их утешили и погладили по головке. А потом возвращаются домой и продолжают, называя себя христианами, пить, предаваться прелюбодеяниям и вымогать друг у друга деньги. Ничего – дернем стакан перегонного, заманим служанку на сеновал, пририсуем нолик, все равно никто не заметит. Трезвые пьянчуги, достойные развратники, честные воры. Вправе ли они называть себя христианами?
И тогда я поехал в Оселе. И Господь пробудил меня. Он говорил со мной женским голосом. Он помог мне встретиться с Миллой Клементсдоттер, этой святой богоматерью. Она приняла меня в свое чрево и вдохнула новую жизнь в иссушенную оболочку.
И теперь моя работа в Божьем винограднике идет к завершению. Конечно, у меня есть еще несколько лет впереди – сколько? Двадцать? А может, всего лишь десять?
Наступила осень, по ночам уже холодно. В один из зимних дней закончится жизнь, и тело мое закопают в норрландской земле. Но кое-что хорошее я все же сделал. Несколько важных статей и книг написаны, а мои всеобъемлющие северные гербарии – вот они, лежат на соседнем столе. Хотя… через сто лет все это забудут. Что-то из моих проповедей, возможно, и застрянет в голове какой-нибудь хуторской старушки… скажем, о порядке спасения души. Но не более того. А единственное, что будет продолжать существование если не вечно, то очень долго, – растения, которым я дал свое имя. И вот итог: продолжу жизнь каким-нибудь стебельком на южном склоне горы в Торнедалене.
Я наклоняю голову. Волосы, как ночной мрак, падают на глаза. Складываю в молитве желтые от никотина пальцы. Но ответа нет. Как победить мировую боль? Где найти силы для спасения? Велико и холодно норрландское небо, гигантский, бессмысленно круглящийся глаз. И беззвездно. Увидеть бы хоть одну…
Ранним утром меня разбудила Брита Кайса. Глаза вытаращены, держится за сердце.
Я несколько мгновений смотрел на нее, парализованный страхом. Что с ней? Заболела? Моя жена, Брита Кайса, заболела?
Я сделал попытку встать, но она удержала меня, надавила на плечи.
– Они его схватили.
– Кто?
– Соседская служанка рассказала. Его взяли на месте преступления.
– Нашего Юсси?
– Он напал на девушку. Его схватили и увезли в каталажку.
Она хотела сказать еще что-то, но у нее сморщился подбородок и задрожала нижняя губа. Я крепко ее обнял – что мне еще оставалось делать? К тому же плохо соображал – неудивительно: все еще был во власти сна. Ах, какой это был сон! Я встречаюсь с самим Линнеем! Он приглашает меня посмотреть его гербарии, и вдруг я вижу совершенно не известное науке растение. Листья как у Taraxacum, а цветы – вылитый Dryas…[28]
Но на мой сон наброшено ледяное одеяло.
Через пару часов только об этом и говорили. Как же, это простовский шаманенок, это он убивал наших девушек. Какое чудовище! Его многие подозревали, а он вот что… странный он какой-то, из саамов. Замечали небось – в глаза не глядит. Бубнит что-то себе под нос. А в церкви? Каждый обращал внимание, как он на женщин смотрит, девчонок аж дрожь пробирала. Ясное дело, порочные наклонности. Руупе рассказывал, сам видел, как тот спрятался у дороги и поджидал очередную жертву. Говорит, и не заметил бы его, если бы не собака. Пес и учуял злодея. Ну, он и получил… По крайней мере, уж в этот-то вечер насильник был остановлен.
Я тут же поехал в тюрьму в Пайале, но меня не впустили. Исправник сказал, что они с Михельссоном работали всю ночь, допрашивали задержанного. Когда он признается, тогда добро пожаловать, господина проста пригласят – каждый имеет право исповедаться. Но покамест рановато.
Я попросил передать Юсси записку – выбрал стих из Библии.
Скоро освобожден будет пленный, и не умрет в яме и не будет нуждаться в хлебе[29].
Браге небрежно свернул записку – мол, передаст при случае – и указал мне на дверь. Я вышел и услышал, как он повернул ключ.
У каталажки собрались сельчане и смотрели на меня с любопытством. Ни для кого не было секретом, что Юсси жил у меня в усадьбе. И как это святой отец ничего не заметил? Одна из старух выдавила пару слезинок и попросила сказать несколько слов утешения в эту трудную минуту, когда выловили самого сатану, который бесчинствовал в нашем приходе. Я ответил что-то уклончиво, но она вцепилась мне в одежду. Я был близок к тому, чтобы ее отшвырнуть. Но она, очевидно, прочитала в моих глазах такую ярость, что в ужасе отпустила рукав и отпрянула, будто ее оттолкнули.
Вернулся домой и сел писать воскресную проповедь – надо было как-то унять душевную бурю.
И если ты, добрый самаритянин, не поможешь этому несчастному, что полумертвый лежит у дороги, то он умрет. И это навечно. И дикие звери разорвут тело его на части, и лесные демоны возликуют…
Юсси, мой Юсси… Бедный мальчуган, он стоял там, у тропинки, как одинокая камышинка. Я подобрал его. Вырвал с корнями и нашел место в своем гербарии. Маленькое растение, лишенное родной земли. Может, сделал ошибку? Может, стоило оставить его расти на бедной, почти бесплодной почве? Я научил его читать и писать – ну и что? Что еще он получил от меня? Ни друзей, ни девушки. Может, я всех распугал? Этот свирепый пастор… конечно, им хотелось быть подальше от моих осуждающих взглядов, от моих яростных проповедей, от беспрерывного ворчания. Все чувствовали, что Юсси другой, не похож на них. Они избили его так, что чуть не убили. Они попытались сделать так, чтобы у него никогда не рождались дети – такие же, как он, странные и непохожие.
Юсси, мой Юсси… бедный мальчуган, найденный в придорожной канаве… Брошенный саамский ребенок, ставший мне сыном. Неужели дьявол свил гнездо и в твоем бедном сердце?
Я постарался припомнить все его уходы. Без единого слова исчезал и пропадал неделями, будто им управляла какая-то неведомая сила. Да, я тоже замечал, как глазеет он на женщин в церкви, – и что? Он же юноша, зов плоти в его возрасте вполне естествен. Его неуклюжесть, застенчивость – он и сам от них мучился. Я-то никогда не был стеснительным в отношениях со слабым полом, шутки с девушками и заигрывания давались мне легко. Но если желание, как у Юсси, сильно, почти непреодолимо, а он не решается сказать ни слова, то давление изнутри может нарастать и нарастать, как в плотно закрытом котле, пока пар с чудовищной силой не вырвется наружу.
И что? Неужели так просто превратить несчастного сироту в чудовище?
Я отложил лист с несколькими написанными фразами. Опустил голову на сцепленные руки, задумался, но быстро понял, что способность рационально мыслить сегодня мне изменила. Способность, которой я всегда гордился. Ком в животе никак не желал рассасываться, а голова горела, точно там притаилась паяльная лампа и пламя ее мечется от виска к виску.
Прошло немало времени. И внезапно это случилось. Словно река прорвала плотину и устремилась в мое сознание. Вся наша длинная, широкая Торнеэльвен с пенными порогами вымыла прочь всю грязь и весь мусор. Вши и гниды, вся муть и все нечистоты – всё унесла могучая благословенная река, и сознание мое превратилось в круглое водное зеркало, сверкающий рот реки, сложенный в совершенное и вечно текущее «О». Река унесла нечистоты, река принесла в мир покой – но сделала это сама, без меня.
Меня там не было. Пока все это происходило, меня там не было. Нелепость моего описания как раз и объясняется тем, что меня там не было.
И без страха, без волнения и разочарования я понял: смерть. Вот так и выглядит смерть.
Я поспешил на хутор, где схватили Юсси. Толпа зевак, собравшись с утра, так и не расходилась. В центре стоял хозяин хутора, в сотый раз показывая место на опушке: вот тут, вот отсюда и пришел насильник. Сам-то он с сыновьями и исправником дожидался в доме с погашенными свечами. Ждали долго, а потом дали знак Михельссону. Тот вырядился в женское платье и пошел к коровнику. И почти сразу в свете месяца заметили, как от леса отделилась фигура и, крадучись, перебежала к коровнику, – преступник-то и думать не думал! Был небось уверен, что это Мария, служанка на хуторе. Но не тут-то было! Его ждали объятия господина Михельссона! А тут и исправник подоспел, и мы все…
Я подошел поближе: меня заинтересовали следы на земле.
– Значит, Михельссон схватил преступника примерно здесь?
Хуторянин охотно продемонстрировал, какой тип захвата применил секретарь Михельссон.
– Вот так он его схватил. Преступник отбивался, как дикий зверь.
– Значит, Юсси оказал сопротивление при задержании?
– Еще какое! – вступил в разговор один из сыновей. – Такое сопротивление оказал – чуть шею Михельссону не перерезал. Но в последний момент мне удалось выбить нож, и ногой его в сторону, вот так.
Он показал, как подцепил нож загнутым носком своей кеньги и ловко отбросил угрожающее жизни Михельссона смертельное оружие.
– А как вы разглядели нож? Было же очень темно. Настолько темно, что Юсси принял Михельссона за Марию?
Тут свидетели немного растерялись. Но, посовещавшись, рассказали вот что: герой, оказывается, заметил, как в свете месяца что-то блеснуло, и благодаря его находчивости и решительности им удалось предотвратить еще одно кровавое преступление. Задержанный, как уже сказано, отбивался отчаянно. Мы, сами видите, парни крепкие, но еле с ним справились.
Я открыл ворота коровника. Мое внимание привлек пол из грубо оструганных досок. Я осмотрел участок пола до ближайшего стойла.
– Был ли кто-то из вас ранен при задержании?
И хуторянин, и сыновья дружно покачали головами. Никто не был ранен.
На полу были ясно видны темные, эллиптической формы брызги крови.
– Значит, вы его повалили сюда, на пол?
– Ну. Головой вон туда, – старший сын показал направление.
Я присел на корточки и исподволь присмотрелся к его кеньгам. На них были следы крови. Значит, он ударил Юсси так, что брызнула кровь. Другого объяснения не приходит в голову. И еще: кровь с прилипшими волосами. Били головой об пол.
– А потом? Отвели его на хутор? Он шел сам?
– Какое там сам! Упирался. Мы его волокли.
Трава вся истоптана, здесь побывало много людей. Не определишь, волокли или нет… Но совсем рядом с воротами я обратил внимание на странные сероватые комки. Встал на колени, понюхал и уловил хорошо знакомый запах. Что-то домашнее, съедобное, но что именно, сообразить никак не удавалось.
– А здесь он лежал на земле?
– Ну. Мы его охраняли, пока отец лошадь запрягал.
– А вы ели что-то, пока ждали отца? – Я подцепил на палец комочек загадочной кашицы.
Они дружно пожали плечами. Я осторожно попробовал на язык. И вкус знакомый, но что это…
– Хлеб или что-то?
– Не. Какая там еда…
– Ничего не ели. Но к бутылке приложились. Исправник угостил.
В толпе начали переглядываться и перешептываться – все знали, как я отношусь к спиртному. Но мне было не до проповедей. Я еще раз попробовал и задумался. Конечно! Я прекрасно знал этот вкус. Я и в самом деле прекрасно знал этот вкус, но никак не ожидал встретиться с ним тут, на чужом хуторе. Это был вкус моего собственного дома, утренней каши, которую уже много лет неизменно варила Брита Кайса.
– Вы говорите, ничего не ели. Но это же каша!
– А, это… Это да, это конечно. Мы обыскали его laukku… торбу то есть, а там берестяной короб. Думали, деньги, а оттуда потекло… вот это.
– Вы хотите сказать, что у Юсси был рюкзак?
– Ну да, laukku. Старый, еле нитки держатся.
– И в рюкзаке каша?
– Не только… Огниво. Старое одеяло, мешочек с солью и вяленая рыба.
– А где она теперь, его… laukku?
– Исправник взял.
Я поразмышлял и решительно двинулся к дому, подняв руки, иначе не протолкнуться через плотно стоящую толпу. Пасторский жест произвел впечатление – люди расступились.
Вошел, не постучав. Сначала мне показалось, что в доме никого нет, но почти сразу послышались быстрые шаги.
– Здесь кто-то есть?
Молчание.
Прошел к спальне, толкнул дверь – не открывается. Странно – кто запирается в спальне? Толкнул посильнее – дверь немного подалась, но тут же, как на пружине, закрылась опять. Кто-то держит ее изнутри. Я налег плечом, щель понемногу становилась все шире. В конце концов дверь подалась, и я, потеряв равновесие и едва не упав, ввалился в комнату.
Она стояла у окна, спиной ко мне. Спрятала лицо в передник, плечи судорожно вздрагивали. Я осторожно потрогал ее за плечо, и она внезапно согнулась, сложилась вдвое, как складывается карманный нож.
– Мария?
Рыдала она совершенно беззвучно. Когда Мария приходила в пасторскую усадьбу, вела себя совсем по-иному, была упрямой и несговорчивой. Такой я ее еще не видел.
– Что произошло, Мария?
Она затрясла головой. Я положил руку ей на шею, на туго сплетенную косу.
– Юсси пришел сюда с рюкзаком, – тихо сказал я. – Вышел из дому поздно вечером, когда все легли. И взял с собой еду, кое-какие инструменты, одеяло. Не странно ли?
– Не знаю… – прошептала она.
– Вы договорились встретиться? Может быть, решили провести ночь в лесу?
– Не знаю…
– А как вышло, что исправник Браге оказался у вас на хуторе? Так сказать, в засаде? Кто-то же его позвал, кто-то сказал ему, что Юсси собирается сюда.
– Не знаю, не знаю… – с тихим отчаянием повторяла девушка.
– Это ты его позвала, Мария?
Тело ее передернулось, как от внезапного разряда боли, как будто ее насадили на крюк, как червя. Я повысил голос:
– Юсси обвиняют, что он на тебя напал и хотел изнасиловать. Но если ты расскажешь, как было дело, его отпустят.
Она зажала ладонями уши и замотала головой. Косы, запаздывая за резкими движениями, летали из стороны в сторону. Я схватил ее за руки и разнял их. Она замерла и уставилась на меня. Сухие и пустые, как у ангела, глаза.
– Я ничего не знаю.
Мы глядели друг на друга, как, наверное, смотрели бы обитатели разных планет. Она и в самом деле сказочно красива. Я не сразу понял, что смотрит она не на меня. Она смотрит сквозь меня. На ухо упал золотой локон.
– Он очень любит тебя, Мария. И ты можешь его спасти. Одно твое слово – и он на свободе.
Но она будто бы и не слышит. Мысли ее где-то в другом месте. Может быть, инстинктивно старается защитить нерожденного ребенка, не погасить огонек зарождающейся жизни. Она по-своему права – ребенок без отца очень нуждается в защите.
– Не знаю… – одними губами прошелестела она.
– Изыди, – прошипел я, не отпуская ее рук. – Именем спасителя нашего Иисуса Христа, покинь нас!
Лицо ее внезапно посерело. Казалось, ее вот-вот вырвет. Что-то поднималось в ней, мерзкое существо на жабьих лапах и с раздвоенным языком, сейчас эта тварь вырвется на свободу, и тогда мне несдобровать.
Послышались тяжелые шаги на крыльце. Я отпустил ее руки и отвернулся. В глотке плескалась едкая кислота.
Вошедший хозяин нашел меня в кухне. Я пил из ковша и время от времени зажмуривался, будто проверял качество воды и восторгался ее чистотой. Тут же узнал, что колодец выкопал в незапамятные времена дед хозяина. Повезло старику – напал на отличную линзу, не истощается даже за зиму.
Я также похвалил великолепно, с умом построенный и оборудованный дом, чем привел хозяина в еще лучшее настроение. Да уж, это у нас в роду. Дома-то мы строить умеем. Да что тут уметь – тщательность и терпение, вот и весь секрет. Но тут же, стыдясь за хвастовство, открыл мне глаза на некоторые дефекты, которые ему предстоит устранить. Сошлись на том, что без дела сидеть не приходится – всегда найдется, что улучшить или починить.
Я завел разговор о ночных событиях и узнал, что исправник Браге приехал задолго до того, вместе с секретарем Михельссоном, но он понятия не имеет, кто их вызвал. Появились, как черт из табакерки, – тут он зажал рот рукой и испуганно посмотрел на меня. И, поскольку я пропустил сквернословие мимо ушей, продолжил:
– Исправник сказал только, что они готовят западню, и велел всем выполнять его указания. Свечи задули, будто все уже спят. А секретарь Михельссон, значит, вырядился в женские тряпки. И все. Теперь, говорит, только и остается ждать зверя.
– А что в это время делала Мария?
– Ей приказали остаться в комнате для прислуги.
– А как у нее было настроение?
– Исправник приказал ей сохранять спокойствие.
– Значит, что-то ее беспокоило?
– Ясное дело. Кого бы не беспокоило.
– Но полицейские откуда-то знали, что Юсси явится на хутор в эту ночь. Кто им сказал? Мария?
– Мне-то откуда знать? – пожал плечами хуторянин. – Важно, что взяли мерзавца.
Я украдкой посмотрел на дверь спальни. Закрыта, но никакой гарантии, что Мария не подслушивает.
– Юсси, может быть, заманили? – сказал я, понизив голос. – Может, Мария сама просила его прийти?
– Мне-то откуда знать.
– А давно она у вас работает?
– С весны. Но просит расчет. Мать не хочет. Говорит, кто-то из мужиков чересчур близко к ней подобрался.
– А вы что по этому поводу думаете?
– С чего бы? Ни я, ни сыновья пальцем ее не тронули. Могу хоть на Библии…
– Но девочка-то – редкостная красавица.
– Да… тут уж ничего не скажешь. Хороша. Я думаю так: осенние работы закончим, пусть отчаливает. Пока все не заметили, что к чему.
– Понятно…
– Господин прост и сам знает – погуливала девица. То портрет ее малюют, то еще что… Думаю, она и сама не знает, от кого залетела.
– Или не хочет рассказывать.
– Или да… или не хочет. Но мои парни тут ни при чем. Что до меня, так я ее мамашу чуть с крыльца не спустил. Ишь чего – намекать начала.
Я подумал про пятна крови на сапоге одного из сыновей, забрызганный пол. Сколько раз они замечали Юсси, как он исподтишка наблюдает за жизнью хутора?
Браге и Михельссону понадобилось всего два дня, чтобы Юсси признал свою вину. И только тогда мне разрешили его навестить в тесном полуподвале, в застенке, который и выполнял роль камеры.
Юсси лежал на животе на деревянных нарах из нестроганых досок. Матраса нет. И руки и ноги скованы кандалами. И на запястьях, и на голеностопных суставах кожа стерта до крови. Одежду отобрали, на нем какой-то старый, невыносимо вонючий мешок. Михельссон закрыл за мной дверь, но удаляющихся шагов я не услышал – видно, остался подслушивать.
Сначала я решил, что Юсси спит, но очень быстро с ужасом заметил – нет, не спит. Тело его то и дело сотрясали короткие судороги озноба. В застенке и в самом деле холодно. Я быстро снял пальто и накинул на него. Осторожно погладил грязные волосы – на пол упали несколько засохших струпьев.
– Это я, Юсси… прост.
Он не ответил. В сознании ли?
– Как ты? Тебе даже одеяла не дали?
Осторожно взял его за плечи и повернул на спину. Он застонал. Меня начало трясти от сострадания – они его били… И так полуживого – они его били!
– Ты меня слышишь, Юсси? Это я, прост.
Губы мучительно разлепились.
– Воды… – услышал я еле слышный шепот.
У нар лежал опрокинутый кувшин. На дне еще было немного воды. Я уронил несколько капель на его губы. Он приоткрыл рот, и мне удалось влить в него немного воды.
– Юсси… это правда? Ты сознался, что напал на девушку?
Из-под с трудом приподнятых век блеснула влага.
– Они… прижали руку.
– Не понял? Как это?
– Прижали руку к бумаге.
– Вынудили писать?
– Мария и я… мы же хотели… Мария знает.
– Я ее спрашивал.
– И она же сказала, да? Мы договорились встретиться…
Юсси все сильнее бил озноб. Я положил руку ему на лоб, и меня тоже начало трясти – от ярости.
– Воды! – заревел я. – И одеяла! Побольше одеял. Вы убьете его, негодяи!
Михельссон с грохотом открыл засов и сунул голову в камеру.
– Исправник не велел. Сказал – никаких одеял. Мы в таких случаях белье не даем.
– И вы избили его до полусмерти!
– Сопротивление при задержании.
– Это правда, Юсси? Секретарь Михельссон говорит правду?
– Есть свидетели, – вкрадчиво напомнил Михельссон.
– Тогда принесите воду… ради Бога, принесите воду.
– Арестованный сам опрокинул кувшин. Так бывает. Когда преступник внезапно осознает, что натворил, впадает в такое отчаяние, что отказывается есть и пить. Но через пару дней обычно приходит в себя и начинает сотрудничать со следствием.
– А почему вы так уверены в его вине?
Михельссон гордо выпрямился и потер шею.
– Так это же на меня он набросился. Я был в платье служанки. Мы же это… устроили засаду. В темноте арестованный принял меня за женщину. Да что я… у нас же есть его признательные показания.
– Письменное признание?
– Он признает попытку изнасилования служанки Марии. А также нападение на Хильду Фредриксдоттер, имевшее быть раньше…
– Но вы же утверждали, что Хильду задрал медведь?
– …как и на Юлину Элиасдоттер, имевшее быть позже…
– Исправник Браге, насколько я помню, уверял, что Юлина покончила жизнь самоубийством?
– Он изменил мнение.
– Как это может быть? Исправник изменил мнение? – Я постарался, чтобы вопрос не прозвучал чересчур саркастически.
– Арестованный же сам признался. Летние кошмары позади, виновный признал все свои преступления.
Михельссон опасливо покосился на Юсси – а вдруг тот в моем присутствии начнет все отрицать? Но Юсси не шевелился.
– А Нильс Густаф? Художник? Кто убил художника?
– Доктор Седерин уверен, что господин художник умер от апоплексического удара.
– Значит, убийца Нильса Густафа гуляет на свободе…
Секретарь состроил мину сожаления – мол, что поделаешь. Удар есть удар. Все под Богом ходим.
– Могу я посмотреть на признание?
– Оно у исправника в надежном месте. А господин исправник отдыхает после бессонной ночи. И к тому же…
Михельссон сорвал с Юсси мое пальто и откинул с плеч мешок, служивший мальчику одеждой.
– Смотрите. – На плече ясно была видна колотая ранка.
– Но эта рана совсем свежая! Мы уже об этом говорили. Ее не могла нанести Юлина. Она совсем свежая! – настойчиво повторил я. – Это дело рук банды Руупе. Они избили Юсси так, что нам с женой еле удалось его выходить.
Михельссон пожал плечами и покачал головой – видно, хотел выразить сожаление. Дескать, что случилось, то случилось.
Я протянул ему пустой кувшин. Он опять покачал головой, на этот раз более решительно. И показал мне на дверь.