Горбачев. Его жизнь и время Таубман Уильям

Главным “требованием нашего времени” Горбачев считал то, что Восточная Германия должна как можно дольше оставаться жизнеспособным социалистическим государством, чтобы объединенная Германия гармонично вписалась в его любимую концепцию общего европейского дома. Однако канцлер Коль использовал “авторитет, политический вес и влияние” не так, как хотел Горбачев. Всего через 17 дней после их беседы он запустил процесс, в результате которого к следующей осени Западная Германия поглотила Восточную. Впрочем, к тому моменту погибли уже все восточноевропейские социалистические режимы. В июне 1989 года, до падения Берлинской стены, в Польше на выборах победил антикоммунистический союз “Солидарность”, а в августе пост премьер-министра страны занял противник коммунизма Тадеуш Мазовецкий. Практически в то же время Коммунистическая партия Венгрии одобрила переход к многопартийной политической системе. Седой лидер болгарской компартии Тодор Живков был отстранен от власти в день падения стены, хотя ему на смену пришел реформатор-коммунист. К концу года президентом Чехословакии стал драматург и диссидент Вацлав Гавел. В Румынии был свергнут диктатор Николае Чаушеску и 25 декабря 1989 года расстрелян вместе с женой.

Гордящиеся советской империей русские в течение десятилетий будут обвинять Горбачева в крахе коммунизма в Восточной Европе. Однако в 1989 году союзный лидер продолжал сохранять оптимизм, что было для него характерно. Год начался с прекрасных новостей и поездки в Нью-Йорк на саммит ООН, где его приняли очень радушно. Он был уверен, что в скором времени встретится с будущим президентом США Джорджем Бушем-старшим, который продолжит политику Рональда Рейгана и подпишет с СССР новые договоры о разоружении. Вместо этого Буш и его помощники поставили советско-американские отношения “на паузу”, которая продолжалась до лета, а первая встреча лидеров сверхдержав состоялась в декабре на острове Мальта. Во время этой “паузы” Горбачев начал подозревать, что новое руководство США планирует сорвать перестройку, а на Мальтийском саммите не были решены никакие из важнейших мировых проблем, включая германский вопрос. Тем не менее встреча с Бушем не завела Горбачева в тупик, а вдохновила.

Откуда советский лидер черпал надежду, учитывая столько неблагоприятную для него ситуацию? Одна из причин его оптимизма кроется в том, что он не мог уделять международной политике достаточно внимания, поскольку происходящее внутри страны требовало от него много времени и сил, чему посвящена предыдущая глава этой книги. Черняев писал, что даже в самые драматичные периоды, в частности в момент воссоединения Германии, внешняя политика занимала только 5–6 % в повестке Политбюро и главы СССР. Георгий Шахназаров был главным советником генсека по Восточной Европе, однако большую часть времени он тратил на служебные записки и отчеты по внутренним вопросам, разработку новых законов и составление речей Горбачева для Съездов народных депутатов. По заявлению Шахназарова, Кремль был сконцентрирован на внутренних проблемах, а обстановка в Восточной Европе имела для Советов второстепенное значение. Он и его начальник считали, что улучшение ситуации в СССР поможет восточноевропейским странам быстрее и проще преодолеть их внутренние трудности и наладить отношения с Советами. И наоборот, в случае усугубления внутреннего кризиса Москва не смогла бы помочь своим социалистическим союзникам, которые сбежали бы от нее к Западу. Вопрос о Восточной Европе, как бы трудно ни было в это поверить, отошел для Горбачева на второй план. Современники утверждают, что у него банально не хватало на все времени[1558].

Второй же причиной горбачевского оптимизма было его видение будущего Европы. Он не переставал надеяться, что в Восточной Европе к власти придут новые коммунисты, которые по его образу и подобию начнут реформы и перестройку, но в подходящем для них формате, поэтому он приветствовал уход Хонеккера, Гусака, Живкова и Чаушеску. И хотя к власти в этих странах пришли не коммунисты, Горбачев был готов поддерживать их, пока они оставались в составе стран Варшавского договора и Совета экономической взаимопомощи (СЭВ). Представления советского лидера о ситуации в Европе перекликались со взглядами бывшего президента Франции Валери Жискара д’Эстена, который посетил Москву в январе 1989 года в составе делегации Трехсторонней комиссии – неправительственной организации, которая развивала сотрудничество между США, Европой и Японией. Во время одной из встреч Жискар д’Эстен заявил, что Западная Европа также переживает своего рода перестройку и готовится к тому, что через 5–10 или 20 лет она станет “федеративным государством”. Три дня спустя Горбачев повторил слова французского лидера на заседании Политбюро, предварительно озвучив вопрос, который ему когда-то задал Генри Киссинджер: “Какова будет ваша реакция, если Восточная Европа захочет вступить в Европейский союз?”[1559]

Горбачев не дал прямого ответа на этот вопрос ни Киссинджеру, ни Политбюро. Однако он мечтал, что две Европы объединятся при содействии Советского Союза. Выступая на Ассамблее Совета Европы в Страсбурге в июле 1989 года, он практически попросил о вступлении СССР в Совет, процитировав Виктора Гюго: “Настанет день, когда ты, Франция, ты, Россия, ты, Италия, ты, Англия, ты, Германия – все вы, все нации континента, не утрачивая ваших отличительных черт и вашего великолепного своеобразия, все неразрывно сольетесь в некоем высшем обществе и образуете европейское братство… Настанет день, когда единственным полем битвы будут рынки, открытые для торговли, и умы, открытые для идей!” Горбачев не имел проработанного плана и говорил общие слова об отказе от применения силы или политики устрашения, а также о создании “обширного экономического пространства от Атлантики до Урала”, о защите окружающей среды и соблюдении прав человека[1560].

Связав видение Гюго с идеей “общего европейского дома”, к которой он часто обращался, Горбачев добавил своей речи несколько пропагандистское звучание. Однако сам он воспринимал эти концепты очень серьезно. Ближайшее время, считал он, две Европы будут существовать отдельно друг от друга, у каждой будут собственные политические и экономические системы, свои структуры обеспечения безопасности. Однако со временем менталитет и общественный строй в двух блоках станут похожими. НАТО и Варшавский договор из военных организаций трансформирются в политические и в итоге будут заменены новой общей системой безопасности, основу которой составит Совещание по безопасности и сотрудничеству в Европе (СБСЕ). Горбачев представлял себе, что именно в такой политической обстановке две Германии начнут постепенно сходиться, потом образуют федерацию и наконец объединятся. Именно это он имел в виду, когда говорил немецким посланникам о том, что поддерживает воссоединение Германии и что история сама решит, когда и как это произойдет.

К сожалению Горбачева, вопрос разрешился намного раньше, чем он ожидал. В конце 1989 года у него еще получалось убеждать себя, хотя и с трудом, что время на его стороне. Он не терял надежду благодаря внушительным запасам внутреннего оптимизма, который держался на политической и психологической потребности постоянно получать поддержку зарубежных коллег, – он повсюду искал не только утешение и обещания, но и подтверждение того, что он действительно заканчивает холодную войну и обеспечивает мирное существование на планете.

17 января 1989 года, за четыре дня до инаугурации в качестве президента США, Джордж Буш написал Горбачеву письмо, которое Киссинджер доставил в Москву. Буш заверял Горбачева, что все, сказанное им во время саммита ООН годом ранее, остается в силе, что он “по-прежнему твердо намерен укреплять отношения с Москвой” и что “диалог сверхдержав должен перейти на новый уровень, в особенности личное общение между двумя лидерами”. Буш предлагал выйти за рамки обсуждений договоров по контролю над вооружениями, уделить внимание более общим вопросам и тем самым расширить область политического сотрудничества, что, по его мнению, является главной целью советско-американских отношений. Он добавил, что ему “потребуется некоторое время, чтобы продумать весь спектр вопросов и выработать единую и последовательную американскую позицию”. “Речь не идет о замедлении или остановке того позитивного процесса, который мы наблюдаем последние четыре года”, – отметил он[1561]. Через пять дней Буш лично позвонил советскому лидеру. “Разговор прошел на оптимистической ноте, – вспоминает Горбачев. – Казалось, были основания ожидать, что дело пойдет не только в конструктивном русле, но и в необходимом темпе”[1562].

Горбачев озвучил свою позицию еще до поездки в Нью-Йорк в декабре 1988 года. Анатолий Добрынин сообщил Госсекретарю Джеймсу Бейкеру, тогда еще не вступившему в должность, что глава СССР серьезно настроен встретиться с Джорджем Бушем. “Мы рады иметь дело с вами, ребята [а не с новой администрацией демократов], – сказал Добрынин. – Мы знаем, что от вас ожидать”[1563]. Горбачев полагал, что Буш испытывает по отношению к нему схожие чувства. По свидетельству Черняева, его начальник “рассчитывал” на американского президента и других западных лидеров, верил в искренность их слов и намерений и старался “соответствовать”[1564]. Рейган, Тэтчер и Миттеран отвечали ему взаимностью, однако Буш или, скорее, некоторые из его ключевых советников ему не верили.

“Вероятно, я больше доверял Горбачеву, чем люди в моей команде, – вспоминает Буш. – Премьер-министр Тэтчер однажды сказала, что с этим человеком можно иметь дело, и я тоже так считал”. Американский президент верил, что Горбачев искренен в своем желании реформировать как Советский Союз, так и отношения между Востоком и Западом. Он знал, что советский лидер “внимательно следит за действиями его администрации, опасаясь, что американцы займут более жесткую позицию в отношении СССР, чем Рейган”. В итоге именно это Буш и сделал[1565].

Буш действительно мог искренне верить в Горбачева, который преобразовал советскую политическую систему, снизил влияние коммунистической идеологии на советскую внешнюю политику, подписал один договор о разоружении (о РСМД) и начал переговоры по второму (договору об СНВ), объявил о сокращении обычных вооруженных сил в Европе, начал вывод советских войск из Афганистана и признал права человека. Неудивительно, что в ноябре предыдущего года Тэтчер заявила: “Мы больше не находимся в состоянии холодной войны”, и госсекретарь США Шульц вторил ей, говоря, что к концу 1988 года холодная война фактически осталась в прошлом[1566].

Однако не для Вашингтона. Генерал Брент Скоукрофт, советник Буша по национальной безопасности, по-прежнему с подозрением относился к мотивам Горбачева и скептически смотрел на его перспективы, и с ним соглашались его заместитель Роберт Гейтс и министр обороны Дик Чейни. Скоукрофт полагал, что старожилы из Политбюро неспроста уверены, что Горбачев лишь обновит систему, но не разрушит ее. “Вряд ли они ошибаются”, – заключил Скоукрофт в 1989 году. В действительности же реформы Горбачева сделали его “потенциально опаснее” предшественников, поскольку их агрессивная политика не давала Западу пространства для трактовок и неоправданных надежд[1567]. Несколько лет спустя Скоукрофт напишет двум своим коллегам в Белом доме письмо, в котором пояснит, что, по его мнению, Горбачев всего лишь “старался усмирить их всех своей добротой”, что его речь в ООН в декабре 1988 года была “попыткой подтолкнуть Запад к разоружению”, и хотя предлагаемые меры выглядели многообещающими, советский военный потенциал в Восточной Европе они сильно не затрагивали[1568]. Скоукрофт считал Рейгана наивным в том, что президент вновь доверился Горбачеву и был готов отказаться от ядерного оружия, которое удерживало СССР от нападения на Западную Европу. По некоторым сведениям, Джеймс Бейкер, глава администрации президента Рейгана, а затем министр финансов, считал, что Шульц очень слабо ведет переговоры и платит за уступки, на которые Горбачев “пошел бы и без каких-либо компенсаций”. Другие члены аппарата Буша анонимно говорили журналистам, что Шульц – “худший госсекретарь со времен Эдварда Стеттиниуса”, которого Франклин Рузвельт назначил на этот пост за три месяца до своей смерти в 1945 году[1569]. В отличие от Шульца, который настаивал на проведении переговоров на высшем уровне и положительно относился к их результатам, Скоукрофт опасался Горбачева: “Он может попытаться использовать раннюю встречу с новым американским президентом как доказательство окончания холодной войны”, что будет на руку советской пропагандистской кампании. “У меня было ощущение, что президент хотел бы встретиться с Горбачевым как можно скорее, – напишет Скоукрофт, – он периодически говорил об этом, но особенно не настаивал, хотя в первые месяцы он неоднократно возвращался к этому вопросу”[1570].

Скоукрофт, Гейтс и Чейни были правы, когда сомневались в перспективах Горбачева продержаться у власти хоть сколько-нибудь долго. Однако они некорректно оценивали его достижения 1989 года. К тому же он мог бы дольше оставаться во главе СССР, если бы США активнее его поддерживали, а не отказывали в помощи.

Если Буш доверял Горбачеву больше, чем некоторые из его советников, то почему он не проигнорировал Скоукрофта, а запустил всестороннюю переоценку политики США в отношении СССР, продлившуюся всю весну? В одном из выпусков Saturday Night Live Дэны Карви актер, изображавший Буша, сказал, что ему нужно вести себя осмотрительно. Буш был осторожен и не был уверен в себе. “Я не хочу совершить глупость”, – признался он Скоукрофту в конце января[1571]. Его также останавливало сложное отношение к Рейгану и его наследию. По заверению Бейкера, Буш хотел выйти из тени Рейгана и “наложить собственный отпечаток на внешнюю политику США”. Он также опасался обвинения со стороны правого крыла в излишней либеральности по сравнению с Рейганом. Избежать этого можно было, ведя более жесткую политику в отношении СССР, чем Рейган. Посетив Москву, Киссинджер привез Бушу письмо от Горбачева: “По содержанию и тону послания было видно, – вспоминает Буш, – что он хотел создать позитивную атмосферу и был готов продолжить работу с той стадии, которой ему удалось достичь с администрацией Рейгана”. Однако Буш решил немного подождать[1572].

Горбачев был озадачен, а затем, по признанию Грачева, обиделся, что его новый друг Джордж не готов оказать ему поддержку, в которой он так остро нуждается. Черняев вспоминает, как Горбачев “боялся потерять все, чего они достигли с Рейганом”[1573]. Он мог подождать немного – но недели и месяцы? Ни он, ни его ближайшие помощники не понимали, что происходит, признается Черняев. Они не знали, что Вашингтон поступает так не впервые. После своей инаугурации в 1961 году Джон Кеннеди также отказывал Никите Хрущеву в переговорах вплоть до июня. По заявлению помощника Шеварднадзе Сергея Тарасенко, в МИД все понимали, однако в Кремле их не слышали[1574]. Тем временем на Горбачева усилили давление консерваторы, о чем он рассказывает в своей книге: “И у нас, в том числе в руководстве, были люди, готовые истолковать затянувшуюся паузу как свидетельство того, что в Вашингтоне вынашиваются недобрые планы в отношении нашей страны”[1575]. В частности, в КГБ быстро представили эту задержку в самом негативном свете. Перед этим Горбачев обвинил главу КГБ Крючкова в дезинформации – комитет уверял его, что ситуация с националистами в Прибалтике будет развиваться по худшему сценарию. “Владимир Александрович, я смотрю на вас!” – заявил глава СССР[1576]. Однако в другом подобном случае он не устоял, поверив в неправомерные обвинения, и даже передал их канцлеру ФРГ Колю и итальянскому коммунистическому лидеру Акилле Оккетто. Как и британская BBC, Горбачев решил, что в ЦРУ существует специальная группа, секретная миссия которой заключается в дискредитации перестройки и лично генсека[1577].

Грачев считает, что Горбачев “спешил” показать положительные результаты на международной арене, поскольку во внутренней политике похвастаться ему было нечем. Он фактически признался в этом мучительном факте в письме Бушу, которое он передал в Вашингтон с Киссинджером: “Я руковожу странной страной. Я пытаюсь вести свой народ в направлении, которого он не понимает, и многие не хотят идти в этом направлении. Когда я стал генеральным секретарем, я думал, что к настоящему моменту перестройка уже будет завершена. На самом деле экономическая реформа только началась”. Советский лидер также добавил: “Было легко определить, что было плохо. Гораздо труднее определить, что работает. Для этого нужен продолжительный мирный период”[1578].

Настоящий крик о помощи! Однако Горбачев не получил поддержки, в которой так нуждался. Администрация Буша разработала политическую стратегию США в отношении СССР, которую Скоукрофт назвал “четырехэтапной концепцией развития отношений с Горбачевым”. Во-первых, Штатам необходимо было сформулировать единые четкие цели и повестку дня. “Во-вторых, очень важно подчеркнуть приоритетность наших отношений с союзниками. Также важно при этом подчеркнуть реальность потенциала ядерного сдерживания НАТО и перспектив его модернизации”. В-третьих, Америка объявляла более приоритетной задачей развитие связей с Восточной Европой, а не с СССР, поскольку этот регион “потенциально стал слабым звеном советского блока”. В-четвертых, Штаты собирались укреплять стабильность в таких регионах, как Центральная Америка, хотя Кремль продолжал поддерживать там военную активность коммунистических сил[1579].

В данный список не входила поддержка Горбачева на пути трансформации его страны и прекращения холодной войны. Окружение Буша трезво смотрело на вещи и понимало, что основной целью американской внешней политики является не помощь перестройке или советскому лидеру, а продвижение интересов США, – так ситуацию описал посол Джек Мэтлок в последней из трех депеш, отправленных им из Москвы в феврале 1989 года. В действительности Мэтлок очень хотел помочь Горбачеву, однако крайне осторожно излагал свое мнение, чтобы не потерять доверие администрации. В своей первой депеше он заверял, что курс Горбачева соответствует национальным интересам Америки: “Суммируя, можно сказать, что Советский Союз фактически объявил о своем банкротстве, и это нельзя отыграть назад, как и в случае с корпорацией, которая подпала под действие Главы 11[1580][1581].

Разумеется, у США были и другие причины не “помогать” Горбачеву. Вашингтон считал, что Штатам следует фокусироваться на отношениях с Советским Союзом, а не только его лидером, и что независимо от своих успехов, а, возможно, и благодаря им Горбачев настроил против себя оппозицию, что может привести к его отставке. В Белом доме также полагали, что знают недостаточно о политике Москвы, чтобы эффективно помочь Горбачеву. Однако сам Буш позднее сказал о нем: “Этот парень и есть перестройка”. К этому можно добавить, что в то время положение советского лидера было устойчиво и он сам определял, какая именно помощь ему требуется. Например, на ранней встрече с Бушем он начал обсуждение нового договора о ядерном разоружении и договора СНВ-1, который они с Бушем подписали в июле 1991 года. Кроме того, к весне 1989 года Горбачев уже “удовлетворял требованиям” Директивы 23 Совета национальной безопасности США, которая была разработана в апреле-мае, но выпущена только в сентябре. В ней говорилось, что СССР должен занять “менее агрессивную позицию и меньше опираться на силу” – выступая в декабре в ООН, Горбачев отметил, что это уже произошло. Внутри Союза должна быть подготовлена “база для более продуктивного и успешного сотрудничества со свободными народами всего мира” – это требование обеспечили советские реформы 1988–1989 годов. “Страны Восточной Европы должны прийти к самоопределению” – данный процесс уже полным ходом шел в Польше[1582].

В интервью 2006 года Буш признался: “Я никогда впоследствии не сомневался, не стоило ли нам ответить Горбачеву раньше. Не думаю, что наш скорый ответ остановил бы тех, кто пытался его сместить”[1583]. Однако в апреле 1989 года президент США был обеспокоен. Во время февральской поездки Бейкера по Европе союзные лидеры неустанно говорили ему, что Бушу необходимо начать взаимодействовать с Горбачевым. Американская пресса и конгресс также настаивали на этом. 3 марта состоялась встреча в Овальном кабинете, на которой Мэтлок призывал Буша начать переговоры с Советами. Президент ушел от прямого ответа: “Интересно. Надо об этом подумать”, – после чего Мэтлок проворчал своим коллегам: “Приказ ясен: ничего не делать, стоять на месте!”[1584] Бейкер понимал, что Горбачев, наверное, следит за действиями администрации Буша с некоторой озабоченностью. Пока американская сторона проводила длительную переоценку отношений с Советами, переговоры по разоружению были приостановлены, более того, 29 апреля Дик Чейни заявил в интервью CNN, что Горбачева “ожидает провал”. Возможно, Бейкер и разделял это мнение, однако его огорчило, что министр обороны озвучил подобное публично, как будто выражая позицию всей администрации[1585]. В интервью от 6 мая сам Рейган заявил, что Буш слишком осторожен в отношении Горбачева[1586]. Между тем Буш решил вернуть себе инициативу. В своей книге он признался: “Мои мысли были направлены на то, как США могут снова начать играть лидирующую роль на фоне тех вызовов, которые бросали нам Восточная Европа и Советский Союз”[1587]. Его слова больше напоминают комментарий для прессы и как будто бы не предполагают реальных действий, однако 10 мая Бейкер прилетел в Москву, чтобы возобновить с Горбачевым диалог на высшем уровне.

Шаги, предпринятые Горбачевым и Шеварднадзе, говорят о том, насколько сильно они хотели провести подобные переговоры. Шеварднадзе, отвечавший за начальный этап, пригласил Бейкера и его жену Сьюзан к себе в гости на ужин. Он жил в многоквартирном доме для высокопоставленных лиц, в котором, однако, был обычный, маленький и темный, лифт, вмещавший всего троих пассажиров. Жена Шеварднадзе Нанули приготовила сытный грузинский ужин – пряную баранину и овощное рагу. Во время трапезы она высказалась в поддержку независимости своей республики: “Грузия должна быть свободной!” Ее муж, которого, несомненно, проинформировали об увлечении Бейкера охотой на индеек, подарил Госсекретарю дробовик 12 калибра. Во времена холодной войны советское руководство отрицало наличие проблем внутри СССР – сверхдержава не могла казаться слабой, – однако Шеварднадзе решил покончить с этой практикой и обрисовал Бейкеру целый ряд страшных картин из жизни черного рынка и теневой экономики: ремонтникам платили водкой, а водителям такси – иностранными сигаретами, дешевый хлеб, субсидированный государством, скармливали свиньям, а на полях гнила кукуруза. Он также признался, что на момент прихода Горбачева к власти “никто из его команды не понимал, что происходит с экономикой”, и выразил обеспокоенность тем, что в стране особенно остро стоит вопрос национального многообразия – “самый чувствительный и самый сложный”. Бейкеру казалось, что в тот момент “на плечах Шеварднадзе как будто лежало бремя всех проблем мира”, из-за седых волос он выглядел “старше своего возраста”, а за время их встречи “мешки под его глазами как будто потемнели и вытянулись”. Шеварднадзе было бы непросто скрыть такие особенности внешности, однако он и не пытался, поскольку всеми силами старался продемонстрировать глубину своих переживаний и тем самым показать, что его страна нуждается в отзывчивом и конструктивном партнере в лице США[1588].

Горбачев пребывал в совершенно ином настроении, однако транслировал ту же идею, что и Шеварднадзе. На следующий день после ужина у министра Бейкер встречался с Горбачевым в Екатерининском зале Кремля. “Он стремительно вошел в зал, по обыкновению, светясь и демонстрируя энергичность и уверенность”, – вспоминает Бейкер появление главы СССР. Госсекретарь считал, что Горбачев обладает “актерским даром заполнять собой всю сцену” и заражать всех вокруг своим оптимизмом. Он напоминал Бейкеру Рейгана, который так же умел “распространять вокруг себя позитивные волны и воодушевлять всех присутствующих”. Оба они “никогда не унывали” и, возможно, поэтому, предполагал Бейкер, “так успешно работали вместе”. Как и в случае с Шеварднадзе, подобная манера общения была для Горбачева естественной. При этом советский лидер бывал мрачным и умел злиться, по-настоящему или на публику, когда того требовала ситуация. Во время встречи с Бейкером его радостный настрой был признаком неподдельного удовольствия от того, что США возобновили диалог с Союзом и что его визави на политической арене вновь будет американский президент, а не Лигачев или Ельцин[1589].

Бейкер заверил Горбачева, что он и президент Буш желают ему успешного завершения перестройки. “Очень хотим, чтобы все задуманное у вас получилось. Есть, правда, в США небольшое число людей, считающих, что если перестройка провалится, то Советский Союз станет слабее и США от этого выиграют”. Бейкер настаивал, что администрация президента не разделяет этого мнения и считает, что удачные реформы сделают СССР более “сильной, стабильной, открытой и безопасной страной”. Однако другие моменты встречи прошли не столь гладко. Горбачев заговорил о сокращении ядерных ракет меньшей дальности в Европе, чем сильно озадачил Бейкера, поскольку подобные меры могли побудить западногерманскую оппозицию разместить в Германии новые американские ракеты “Лэнс”. Бейкер раздосадовал Горбачева, заговорив о поставках советского оружия в Центральную Америку, поскольку советский лидер на тот момент уже приказал приостановить подобные поставки в Никарагуа. Горбачев произнес “длинный монолог” о перестройке и ее проблемах, в ответ Бейкер посоветовал ему быстрее провести реформу цен, на что Горбачев с горечью сказал: “С ценовой реформой мы опоздали лет на 20, так что еще 2–3 года она подождет”[1590].

Горбачев остался доволен переговорами и Бейкером. “Он произвел впечатление человека серьезного, твердого в отстаивании своих позиций, но готового и слушать собеседника, более того – прислушиваться к здравым аргументам”. Однако Советы и США уже потеряли полгода из-за “паузы”, спровоцированной Штатами, и разговор о встрече на высшем уровне также был отложен до осени. Бейкер говорил, что в администрации Буша все желают Советам удачи с перестройкой, однако как минимум один член американской делегации был настроен иначе. После часовой встречи за закрытыми дверями Горбачев и Бейкер присоединились к остальным, и союзному лидеру представили Роберта Гейтса. При этом Горбачев заявил Гейтсу: “Насколько я понимаю, Белым домом создан специальный отдел, задача которого – дискредитировать Горбачева. Я слышал, что возглавляете его вы, мистер Гейтс”. Обращаясь к Бейкеру, он добавил: “Возможно, если мы найдем пути решения наших проблем, мистер Гейтс останется без работы”[1591].

Большую часть 1989 года сотрудничество с Западной Европой было для Советов более плодотворным, чем со Штатами. Взгляды Горбачева и европейских лидеров совпадали по многим вопросам, к тому же он мог жаловаться на Буша, надеясь, что европейцы подтолкнут американцев к диалогу с СССР. Везде его принимали восторженно, главы государств рассыпались в комплиментах и приглашали его с лекциями в лучшие залы.

С 5 по 7 апреля Горбачев находился с визитом в Лондоне. Посол Великобритании в Москве помнит, что советский генсек был “энергичен, настойчив и прямолинеен”, несмотря на все сложности. Он пожаловался Тэтчер на Буша, а она в ответ заявила, что новый президент США “более уравновешенный человек”, чем Рейган, “более внимателен к деталям” и “скорее всего, продолжит политику Рейгана”. Однако стоило Горбачеву уехать, как она связалась с Бушем и сообщила, что глава СССР обеспокоен – и не без причины: американцы слишком долго пересматривают свою политику. В разговоре с генсеком Тэтчер поддержала перестройку и стала первой из европейских лидеров, кто выразил заинтересованность в успехе Советов. Она также заявила, что “озабочена огромным количеством задач”, стоящих перед Горбачевым. Он признался, что вынужден много работать: “Мне кажется, что за последние четыре года я прожил не меньше двух жизней. Да и в будущем отдыха тоже не предвидится”[1592].

Важно не только то, что сказала Тэтчер, но и то, как она это сказала. Подобно Горбачеву, она была воодушевлена и проявляла энтузиазм с того самого момента, как холодным дождливым вечером вместе с мужем встретила советского лидера с женой в аэропорту Хитроу. “Они сошлись быстро и легко”, – вспоминает посол Брейтуэйт. “Мадам была великолепна, – признается Черняев, восхищенный Тэтчер. – Три часа я сидел напротив нее в кабинете во время переговоров с М. С. Она стремилась его заговорить. Он это чувствовал и ‘играл’ мужчину, который ‘производит впечатление’”[1593].

Горбачеву также нравилось производить впечатление на публику: он сделал заявление журналистам перед резиденцией премьер-министра на Даунинг-стрит, где лидеров ожидали репортеры из 300 крупнейших телекомпаний, информационных агентств и газет со всего мира. У Вестминстерского аббатства он вышел из лимузина, чтобы поблагодарить собравшихся людей – тысячи лондонцев пришли поприветствовать советскую делегацию. Горбачев также произнес речь в Гилдхолле. “Это одна из самых престижных национальных трибун, которая иностранным деятелям предоставляется в исключительных случаях”, – поясняет лидер. Главу СССР помимо прочего ожидала встреча с “британской общественной и политической элитой”, а также обед с королевой и принцем Уэльским в Виндзорском замке, во время которого, по словам Брейтуэйта, и хозяйка, и гость “чувствовали себя неловко и держались холодно, что было несвойственно им обоим”. Королева провела Горбачева по замку и несколько неуверенно, но приняла его приглашение посетить Советский Союз, где кузен ее деда Ники, то есть царь Николай II, был убит большевиками в 1918 году[1594].

Горбачев имел привычку собирать заметки о себе, опубликованные в прессе, в том числе британской, известной своим критицизмом. Приведем некоторые из них. Daily Express: “Мэгги и Михаил все еще обсуждали мир. Раиса, как обычно, покорила его”. Today: “…подавляющее большинство верит в искреннее желание русского руководителя освободить мир от ядерного оружия”. The Times: “В отличие от Булганина и Хрущева, первых советских руководителей, посетивших Великобританию 33 года назад, президент Горбачев и госпожа Горбачева были приняты королевой не за чашкой чая, а за завтраком из трех блюд”[1595]. Еще один сюжет из лондонской поездки: Брейтуэйт заметил, что на ступенях Даунинг-стрит, 10, госпожа Горбачева стояла за пределами досягаемости камер, примерно в 4–5 метрах справа от мужа. Очевидно, она решила не провоцировать соотечественников на негативные комментарии, которые она получила после поездки в 1984 году. Однако она очень понравилась британским детям на встрече в Лондонском музее. В вырезке из Daily Mail в коллекции ее мужа утверждалось: “Дети от нее были в восторге”[1596].

Вспоминая визит в Западную Германию 12–15 июня, Горбачев отметит, что немцы устроили ему даже более горячий прием, чем британцы. Молодые люди признавались ему в “сочувствии советским реформам”, а президент ФРГ фон Вайцзеккер пригласил его на завтрак на берегах Рейна и приятно удивил советского лидера своей интеллигентностью, естественностью и доброжелательностью. Улицы были заполнены симпатизирующими ему немцами, которые скандировали: “Горби! Горби!” и держали в руках плакаты “Так держать, Горбачев!”. Незабываемый прием оказали ему на одной из площадей Бонна и тепло встречали в других немецких городах. С восторгом приняли его рабочие металлургического завода в Дортмунде. “Люди громоздились на станках, перекрытиях, забирались на несущие конструкции, на подъемники, поочередно влезали на плечи друг к другу”, – вспоминает Горбачев. Он отложил подготовленный текст и начал импровизировать, переводчик едва поспевал за ним. Лидера прерывали криками и овациями практически после каждой фразы, и ему даже стало казаться, что его “понимают без перевода”[1597].

У Горбачева также были запланированы переговоры с канцлером ФРГ Колем, который был известен своей массивностью – при росте в практически 2 метра он весил более 130 килограмм. Встречи лидеров прошли в дружелюбной обстановке, хотя такой теплой атмосферы, как на переговорах с “Мэгги”, не было. В Бонне советский лидер поделился своей идеей о сокращении ядерных ракет ближнего действия, которые могли оставить разделенную Германию в руинах, и получил больше одобрения, чем в Лондоне. Он также спросил Коля, могут ли Советы рассчитывать на экономическую помощь с его стороны в случае острой необходимости, и услышал “да” в ответ. Горбачев не преминул пожаловаться на нежелание Буша проводить саммит, и Коль заверил его, что американский президент готов к сотрудничеству, и добавил, что жена Буша – “спокойная и уравновешенная женщина”, которая оказывает “умиротворяющее действие” на людей, и что “прежде такого не было”. Однако 15 июня Коль позвонил Бушу и призвал его наладить контакт с Горбачевым, пояснив, что “советский лидер отводит особую роль личному общению”[1598].

Переговоры по вопросу Европы и Германии также прошли результативно. Горбачев выразил озабоченность ситуацией в Восточной Европе и отметил, что никому не следует “ворошить палкой муравейник” и мешать процессу укрепления доверия между Западом и Востоком, поскольку последствия могут быть “самыми непредсказуемыми”. Коль согласился: “Я не собираюсь дестабилизировать ситуацию в ГДР”[1599]. С другими коммунистическими лидерами Коль общался очень сухо, официально, а с Горбачевым легко обменивался мнением относительно их персон: оба они восхищались президентом Польши Ярузельским и недолюбливали Чаушеску. Во время прогулки вдоль Рейна Коль сравнил разделение Германии с плотиной на реке: рано или поздно вода перельется через дамбу и найдет свой путь к морю, точно так же и немцы никогда не примирятся с тем, что их страна поделена на две части. Горбачев воздержался от спора. В совместном заявлении лидеры отметили, что их главной целью является “борьба с дезинтеграцией Европы”. Помимо этого, было подписано 11 соглашений, расширяющих экономические, культурные и другие советско-германские связи[1600].

Горбачев и Коль провели три встречи наедине: две – в ведомстве канцлера в Бонне и одну – на вилле Коля на Рейне. Канцлер преподнес Горбачеву медаль с изображением двух лидеров и подарок для его матери, заметив при этом: “Я читал о ней в прессе, думаю, что ей будет приятно получить от меня небольшой знак внимания”[1601]. В доме Коля они поделились друг с другом воспоминаниями из детства и рассказали о трудностях, с которыми столкнулись их семьи во время войны. В какой-то момент Коль признался: “Хочу еще раз повторить, что мне нравится ваша политика и вы как человек”. При расставании лидеры и их жены обняли друг друга. Позднее Коль сказал: “Для меня тот вечер явился поворотным моментом, думаю, что для Горбачева тоже”. “Я ценю доверие, которое растет между нами с каждой встречей”, – заявил Горбачев в Бонне. По словам одного немецкого историка, в результате этих переговоров ФРГ стала “главным партнером СССР в Европе”. Двое других историков сформулировали это так: Буш сознательно не вмешивался в ситуацию, и в результате основным союзником Советов стала Западная Германия[1602].

Президент Франции Миттеран не стал ключевым европейским партнером Горбачева, однако, несомненно, мог считаться его главным единомышленником. Миттеран так же мечтал преодолеть разделение Европы и надеялся, что коммунизм в восточноевропейских странах будет реформирован, что позволит им сблизиться с Западной Европой, которая становится все более интегрированной. Он считал, что в условиях развития панъевропейской парадигмы германский вопрос неизбежно разрешится, Европа откажется от блоков, а безопасность будет обеспечивать СБСЕ. Миттеран относился к чете Горбачевых, как к интеллектуалам, которыми они себя и считали[1603]. Глава СССР был очень признателен за приглашение в легендарную Сорбонну, где он встретился со сливками французской интеллигенции. В начале он отметил вклад французских философов в историю, ведь их идеи легли в основу Французской революции, а затем сам немного “пофилософствовал” о “принципиально новых глобальных проблемах, с которыми человечество столкнулось на исходе XX столетия”, и о “новом мышлении”, без которого эти проблемы не решить. Ему, должно быть, было особенно приятно разговаривать с Миттераном по душам и слушать его откровенные признания. В частности, француз заявил, что у Буша есть “один очень большой недостаток – неспособность мыслить оригинально”. Он также сказал Горбачеву: “Я вам верю. И как же вам не верить? Я хорошо помню, как в 1985 году, когда вы только пришли к власти, вы говорили мне о своих планах. Я вижу, что вы выполняете свои обещания”. Нетрудно предположить, почему Горбачев считал переговоры с Миттераном прорывом. “Западные политики, кажется, наконец-то поверили в перестройку”, – напишет он позднее[1604].

С 15 по 18 мая Горбачев находился с официальным визитом в Китае. Размышляя над событиями на площади Тяньаньмэнь, он переосмыслил происходящее в Восточной Европе. Китайский партийный лидер, 80-летний Дэн Сяопин, реформировал свою страну, как и Горбачев, однако иным способом. Советский лидер пришел к выводу, что экономическая реформа невозможна без демократизации и развития политического плюрализма, в то время как Дэн вел Китай к рыночной экономике, ревностно охраняя партийную монополию на власть.

В обеих странах реформы вызвали волнения среди народа и породили запрос на более радикальные перемены. В тот день, когда Горбачев прибыл в Пекин, тысячи китайских студентов заняли площадь Тяньаньмэнь. Некоторые из них держали в руках плакаты, на которых Горбачев провозглашался “Послом демократии”. За оградой большого парка, где в отдельном особняке была размещена советская делегация, демонстранты скандировали по-русски: “Гор-ба-чев! Иди к нам!”[1605] Китайские власти планировали провести на площади церемонию приветствия гостей, однако были вынуждены сделать это в аэропорту. Когда Дэн Сяопин принимал Горбачева в Доме народных собраний недалеко от Тяньаньмэнь, демонстранты разбили окно, пытаясь попасть внутрь. Дэн и его соратники надеялись расчистить площадь к приезду советского лидера, однако пикетчики понимали, что находятся в безопасности, пока Горбачев в городе, поскольку освещать его визит прибыло невероятное количество журналистов[1606].

У Горбачева не стояло цели возглавить китайское сопротивление, он прибыл укрепить отношения с Китаем, которые с 1960-х годов развивались с переменным успехом. Переговоры с Дэн Сяопином прошли хорошо, при этом определенный след на них наложило отношение лидеров к уличному протесту на Тяньаньмэнь. Горбачев никогда не признавался в этом публично – ни в Пекине, ни после, однако он сочувствовал демонстрантам, которые требовали реформ, схожих с теми, что он провел в СССР. Дэн же был практически готов применить силу для разгона демонстрации. Он отметил, что прежние китайско-советские идеологические споры, в которых он играл ключевую роль начиная с 1960-х годов, были пустыми словами с обеих сторон и признал: “Мы тоже были не правы”. Однако он чувствовал себя главным на встрече и взял на себя функцию авторитетного интерпретатора идей марксизма-ленинизма, тем самым показывая, что его понимание баланса (скорее, дисбаланса) между экономическими и политическими реформами единственно правильное.

Горбачев также провел продолжительную встречу с генеральным секретарем китайской компартии Чжао Цзыяном. На тот момент Дэн Сяопин оставил эту должность, однако вся власть была сосредоточена именно в его руках. Горбачев и Чжао понимали реформу сходным образом, однако вскоре после отъезда советской делегации Чжао был смещен, а 3–4 июня китайские войска разогнали демонстрантов, убив нескольких сотен и ранив тысячи людей[1607].

Горбачев был настоящим дипломатом и не стал публично осуждать китайские власти. Однако он укрепился в своей решимости не применять силу против демонстрантов в Советском Союзе и Восточной Европе. В этом смысле поездка в Пекин помогла ему окончательно убедиться в том, что революции в восточноевропейских странах необходимо приветствовать, что это единственно мудро и что у него получится успешно с этим справиться. В 1990 году младший сын Дэн Сяопина Дэн Чжифан озвучил американскому журналисту мнение его семьи: “Мой отец считает, что Горбачев идиот”[1608]. Он имел в виду, что действия советского лидера могли привести к падению коммунизма в СССР, ведь он поставил телегу, то есть политическую трансформацию, впереди лошади, то есть радикальной экономической реформы.

В начале октября 1988 года советник Горбачева по восточноевропейским вопросам Георгий Шахназаров направил шефу срочную записку, в которой задавал вопрос, что следует делать Москве, если несколько стран одновременно объявят себя банкротами и если в Польше, Венгрии и Чехословакии будет нарастать “социальная нестабильность”. Он предлагал Горбачеву выработать антикризисный план, который помог бы социалистическому миру или большей его части преодолеть трудности. “Настало время обсудить эти вопросы в Политбюро в присутствии экспертов”, – заключил Шахназаров[1609].

Однако ни тогда, ни позднее Горбачев не стал созывать чрезвычайное заседание, чтобы обсудить ситуацию в Восточной Европе. Он обратил внимание Политбюро на эти вопросы только 31 января 1989 года и на собрании демонстрировал одновременно уверенность и обеспокоенность. Членам Политбюро было поручено изучить, в каких областях их восточноевропейские “друзья” не справляются. Что, например, происходит в Венгрии, где появляются новые лидеры? Горбачев был уверен, что “социалистический фундамент” будет сохранен во всех странах-союзницах, однако это показывало, насколько ослабели взаимосвязи между Кремлем и его товарищами. Страны соцлагеря по-прежнему полагали, что Москва будет держать их “на коротком поводке”. “Они просто не знают, что стоит им потянуть за поводок сильнее, и он порвется”, – прокомментировал ситуацию Горбачев[1610].

В феврале Горбачев получил официальные отчеты о ситуации в Восточной Европе. Один из них был подготовлен Институтом экономики мировой системы социализма и рассматривал два возможных сценария: при хорошем раскладе коммунисты удержат власть в своих руках, однако это потребует перехода к “новой модели социализма”, при плохом – социалистическая идея умрет. Горбачев отметил жизненность первого пути и проигнорировал второй. Международный отдел ЦК также представил правительству свой отчет. В нем Кремлю советовали молчать относительно того, станет ли Москва применять силу, если понадобится предотвратить радикальные перемены и не позволить противникам “подорвать основы социализма”. Однако Горбачев категорически осуждал насильственные действия, поскольку в июле 1989 года на саммите Варшавского блока в Бухаресте была отвергнута “доктрина Брежнева”, подразумевавшая, что Москва имеет право вмешаться во внутренние дела стран социалистического блока для сохранения коммунистического режима. В результате встречи в Бухаресте был создан документ, в котором говорилось о том, что отношения между странами-участницами Варшавского договора должны основываться на “равноправии и самостоятельности”, а также на “праве каждой страны определять свой политический курс, стратегию и тактику без вмешательства извне”[1611].

Опасный прецедент создала Польша, которая являлась главным союзником СССР в Восточной Европе, несмотря на популярность националистских и антирусских настроений среди поляков. К тому же они больше других народов подвергали сомнениям основы социализма. Горбачев тем не менее оптимистично оценивал шансы коммунизма на успех. Он симпатизировал польскому коммунистическому лидеру генералу Войцеху Ярузельскому и ценил его способность “четко, точно и здраво оценивать даже самую сложную ситуацию”. По словам Черняева, глава Советов практически всецело доверял Ярузельскому как человеку, который мог бы постепенно вывести Польшу из кризиса и сохранить с СССР “дружеские и партнерские отношения”. В свою очередь, Ярузельский и его коллеги, выступавшие за реформы, верили Горбачеву. Начав переговоры с оппозицией в сентябре 1988 года, они не стали консультироваться с Москвой, и Москва не возражала. Общаясь с министром иностранных дел Польши Юзефом Чиреком, Горбачев поддержал идею свободных выборов и создания коалиционного правительства[1612]. Ярузельский сказал Горбачеву, что не может гарантировать результаты таких выборов, на что получил ответ: “Войцех, мы только что сами провели первые свободные выборы Съезда народных депутатов, и я тоже не знал заранее результатов. И представь, небо не обвалилось. Как же я после этого могу возражать против этого права поляков?”[1613] В результате переговоров за круглым столом 7 апреля 1989 года было решено провести практически свободные выборы. Антикоммунистический профсоюз “Солидарность”, преобразовавшийся в политическое движение и возглавляемый Лехом Валенсой, получил право конкурировать за места в новом сенате из 100 членов, а также за 35 % мест из 460 в более важном органе – сейме. В июне “Солидарность” одержала оглушительную победу на выборах, получив 92 из 100 мест в сенате и 160 из 161 доступного ей места в сейме. Однако это не поколебало веру Горбачева. По словам Грачева, им всем казалось, что “СССР обладает политическими инструментами для контроля ситуации”. Советский лидер также не обратил особого внимания на тот факт, что 24 августа премьер-министром Польши был назначен антикоммунист Тадеуш Мазовецкий, которого арестовали в 1981 году после введения военного положения и освободили в декабре 1982 года одним из последних. Мечислав Раковский, который занял пост партийного лидера, когда Ярузельский был избран президентом в июле, отметил, что Горбачев не выразил “ни малейшего возражения и ни малейшего сомнения” по поводу нового польского кабинета[1614]. Вместо этого, беседуя с Раковским в октябре, он пошутил относительно польской оппозиции в правительстве: “Пусть узнают, как нелегко быть у власти”[1615].

За шутками скрывался страх. На следующий день Горбачев передал Политбюро слова Раковского о том, что польская компартия, несмотря на огромное количество членов, беспомощна. “Прямо как наша, – добавил Горбачев, – точная копия”. Он также признался, что озвучил при Раковском завуалированную угрозу, которая была чистым блефом, – пообещал вмешаться в дела Польши, если события там будут развиваться “не так, как нужно”[1616]. По оценке польского историка Павела Махцевича, летом речь шла о длительных переговорах коммунистов с оппозицией в условиях господствующего социализма, а к осени стало понятно, что все идет к быстрому распаду коммунистической системы. Однако в декабре Горбачев сказал Раковскому, что “у социалистических идей все еще есть будущее”.

– У идей будущее есть, а у нас – нет, – парировал Раковский.

Горбачев не ответил. Раковский утверждает, что в тот момент советский лидер осознал, что социализм, который он пытается продвигать в Польше, “находится в тупике”. Продолжал ли Горбачев верить, что все можно изменить к лучшему? Раковский считает, что да[1617].

Ситуация в Венгрии менялась не так стремительно, как в Польше, но все же достаточно быстро. Горбачев проявлял признаки беспокойства, иногда высказывал сомнения, однако в основном приветствовал перемены или, по крайней мере, не осуждал их. В январе член Политбюро и сторонник реформ Имре Пожгаи заявил в интервью на радио, что венгерское восстание 1956 года, жестко подавленное Москвой, было не контрреволюцией, как гласила официальная советская версия, а “народным бунтом против олигархической власти”. Он и его сторонники ожидали резких комментариев Кремля, которых, однако, не последовало. Горбачев наложил вето на подобное заявление, подготовленное международным отделом ЦК[1618]. В марте консервативно настроенный генсек венгерской компартии Карой Грос на встрече в Москве поднял вопрос о 1956 годе, и Горбачев ответил, что венгры имеют право интерпретировать те события, как пожелают. Он одобрял демократизацию Венгрии, однако в какой-то момент двусмысленно заявил, вновь блефуя, что Москва готова принять многое, но “не допустит падения социализма и дестабилизации ситуации в стране”[1619].

3 марта премьер-министр Венгрии Миклош Немет, сторонник реформ, сообщил Горбачеву, что его правительство решило открыть границу с Австрией, поскольку “в последнее время она служит только для того, чтобы ловить граждан Румынии и ГДР, пытающихся незаконно перебежать на Запад через Венгрию”. Впервые в истории в “железном занавесе” должна была появиться брешь, которая затем продолжит расширяться и приведет к падению Берлинской стены. По этому поводу Горбачев только сказал, что границы СССР охраняются строго, но даже Союз становится более открытым[1620]. В том же месяце венгерская компартия одобрила свободные выборы и многопартийную систему. Грос неоднократно просил Горбачева поддержать его в борьбе против этих нововведений, однако советский генсек “последовательно и сознательно отказывался это делать”. Грос обдумывал возможность применения силы для спасения системы, однако понимал, что “западные страны осудят подобные действия и введут против Венгрии санкции, и, что хуже, такой шаг пойдет совершенно вразрез с современной внешней политикой СССР, и Венгрия окажется в изоляции в том числе со стороны стран социалистического лагеря”[1621].

Горбачев был не единственным, кто зарекся применять силу в Восточной Европе. На тот момент даже сторонники жестких мер понимали, что время упущено[1622]. Пока они с ужасом смотрели в будущее, Горбачев продолжал верить, что венгерская модель демократизации социализма не только имеет хорошие шансы на успех, но и может послужить образцом для реформ в самом Союзе[1623].

Советский лидер мог неправильно интерпретировать события в Польше и Венгрии, однако он не испытывал иллюзий относительно ситуации в Восточной Германии, по крайней мере, Германии Эриха Хонеккера. В июле в Москве состоялись переговоры двух лидеров, и, по мнению Грачева, это был “диалог глухих”. Хонеккер ясно дал понять, что в советах не нуждается. Горбачев предупредил его, что тогда восточногерманский режим может не рассчитывать на помощь СССР, особенно на военную, если таковая ему потребуется для выживания[1624]. Хонеккер считал, что советский лидер запутался, и отнесся к нему со снисхождением[1625]. В частной беседе с Черняевым Горбачев назвал Хонеккера “мудаком”, который тем не менее считает себя, как Горбачев позднее скажет преемнику Хонеккера Эгону Кренцу, как минимум главным социалистическим, если не главным мировым лидером[1626]. 1 октября Раиса Максимовна сказала мужу, что ее коллеги из Советского фонда культуры, недавно вернувшиеся из ГДР, описали ситуацию в стране как “без пяти минут двенадцать”[1627]. Неудивительно, что Горбачев долго не мог решить, ехать ли ему на празднование 40-й годовщины основания ГДР – церемония должна была пройти в Восточном Берлине через несколько дней. Он окончательно согласился присутствовать, когда его заверили, что он сможет встретиться со всеми членами Политбюро ГДР, а не только с Хонеккером[1628].

Хонеккер подготовил прекрасную юбилейную программу, однако все обернулось против него. Атмосфера начала накаляться с момента прилета Горбачева в аэропорт Шенефельд утром 6 октября. По его воспоминаниям, на всем пути до дворца Нидершенхаузен, где должна была расположиться советская делегация, вдоль дорог стояла немецкая молодежь и скандировала “Горбачев! Горбачев!”, хотя рядом с ним в машине с каменным лицом сидел Хонеккер. “На него не обращали внимания и тогда, когда мы шли с ним по узкому живому коридору из Дворца республики”, – расскажет позднее советский глава. На вечер было запланировано массовое факельное шествие по главной улице Восточного Берлина Унтер-ден-Линден. В памяти Горбачева сохранится такая картина: “Играют оркестры, бьют барабаны, лучи прожекторов, отблеск факелов, а главное – десятки тысяч молодых лиц”. Участники шествия заранее отбирались коммунистической партией, однако, проходя мимо трибун, где стояли Горбачев, Хонеккер и около двадцати других коммунистических лидеров, они скандировали “Перестройка”, “Горбачев! Помоги!” и “Горби! Горби!”[1629].

Все это походило на кипящий котел с плотно закрытой крышкой, как сказал Горбачев Валентину Фалину, своему главному советнику по Германии. Глава польской компартии Раковский подошел к советскому лидеру и прошептал: “Это конец!” Позднее во время прогулки по парку у дворца Горбачев спросил Фалина: “Что будем делать?” В своей книге он так описал состояние Хонеккера на факельном шествии: “Видно было, что ему не по себе, он был словно в трансе”. При этом он понимал: “Свыше наших сил заставить людей молчать”. На следующий день два лидера встретились и беседовали около трех часов, во время которых Горбачев вновь должен был выслушать речь Хонеккера о славных достижениях его правительства. После состоялась встреча с членами восточногерманского Политбюро, где Горбачев заявил, что партию, которая отстает от времени, ждут горькие результаты, что она должна реагировать на требования реальности, иначе она обречена. “Того, кто отстает, наказывает история”, – заявил он и добавил, что сейчас хороший момент, чтобы правительство ГДР начало действовать. Хонеккер слушал генсека СССР с кривой улыбкой, лицо его немного покраснело. Он поблагодарил Горбачева – в голосе его чувствовалось напряжение и звучал он выше обычного – и упомянул свою недавнюю поездку в Магнитогорск на легендарный советский металлургический комбинат. Ему запомнились пустые полки в магазинах, где не было даже мыла и спичек. Затем он пробормотал себе под нос, но все его прекрасно услышали: “Свою страну развалили, но нас будут учить”[1630].

Горбачев стремился не вмешиваться в дела союзников, поэтому откладывал разговор с Политбюро ГДР до последнего момента, когда спасать восточногерманский режим было уже слишком поздно – если, конечно, предположить, что это было возможно изначально[1631]. Его предупреждение услышали те, кто давно хотел действовать, но не осмеливался сделать первый шаг без поддержки Москвы. Протеже Хонеккера Эгон Кренц сообщил Фалину: “Ваш начальник сказал все, что было нужно. Наш ничего не понял”. Фалин ответил: “Остальное зависит от вас”. Через две недели Политбюро ГДР отправило Хонеккера в отставку, а во главе страны и компартии встал Кренц[1632].

Горбачев позднее писал, что покидал Восточный Берлин “со смешанными чувствами”[1633]. Бывшему канцлеру ФРГ Вилли Брандту он признался, что встревожен и обеспокоен. Кренцу он заявил, что общаться с Хонеккером все равно что бросать горох об стену[1634]. С другой стороны, его обнадеживало, что так много молодых немцев жаждет перемен. Черняев отметил в своем дневнике: “Его поддерживает и успокаивает признание и понимание ‘там’ – по контрасту со сволочным отношением собственного народа”[1635]. И наконец, у ГДР появился новый лидер! Лидер, который мог установить в стране собственную версию модернизированного социализма! Горбачев горячо поприветствовал Кренца 1 ноября в Москве и призвал его перейти от косметических реформ к по-настоящему радикальным[1636].

Падение Берлинской стены перевернуло все с ног на голову. До этого Горбачев был главным инициатором перемен – он начал реформы в собственной стране и с удовольствием наблюдал, как они захватывают Восточную Европу, а западные лидеры вынуждены были подстраиваться под новый миропорядок. После берлинских событий Горбачеву приходилось реагировать на изменения, спровоцированные другими – людьми на местах в ГДР, восточноевропейскими политиками, отказывающимися от идей коммунизма, западноевропейскими и американскими лидерами, которые не считались с видением Горбачева или бросали ему вызов.

Однако эти изменения произошли не за одну ночь, как и трансформация Восточной Германии. Около 9 миллионов восточных немцев, большая часть населения страны, посетили ФРГ в течение первой недели после падения стены, однако практически все они вернулись обратно. Продолжались уличные протесты, многие демонстранты требовали уже воссоединения Германии, а не реформирования социализма, лозунг “Мы – люди” сменился на “Мы – один народ”. При этом большинство восточных немцев по-прежнему считали, что ГДР должна остаться и останется социалистической страной, отдельной и независимой[1637]. Берлинская стена перестала выполнять свою функцию еще до объединения Германии: восточным немцам было разрешено покидать территорию ГДР через Венгрию и Чехословакию. Тем летом десятки тысяч человек ожидали разрешения на выезд в палаточном лагере на австро-венгерской границе, где были демонтированы электрифицированные ограждения из колючей проволоки. Тысячи восточных немцев осаждали посольство ФРГ в Праге, в результате их переправили через Восточную Германию на Запад в опечатанных вагонах. После открытия границы восточные немцы могли уехать и вернуться в любой момент, что, возможно, даже стабилизировало ситуацию в ГДР[1638].

Новый восточногерманский лидер Эгон Кренц продержался у власти лишь до 3 декабря. Долгое время он считался престолонаследником Хонеккера и его очевидным преемником, хотя был замешан в репрессиях как глава внутренней безопасности. Заполучив все посты Хонеккера, он оставил в Политбюро несколько его человек. Сторонник Горбачева Вадим Медведев сухо назвал Кренца некомпетентным лидером[1639]. Когда 1 ноября делегация Кренца после встречи с Горбачевым покидала Кремль, один кремлевский циник сострил: “А вот идет комитет по уничтожению ГДР”[1640]. В то же время в сменившем его Хансе Модрове многие видели потенциального Горбачева Восточной Германии. Он заявил, что его страна “лежит в руинах” и без нового руководства погибнет, а 17 ноября предложил новую программу реформ, одобренную диссидентами[1641]. Позднее Модров признался, что в то время они с Горбачевым “все еще жили иллюзиями”, а советский лидер продолжал верить, что “перестройке в ГДР открыты все двери”[1642].

Между тем встал вопрос об объединении Германии. Начиная с 1949 года, когда Сталин одобрил создание Германской Демократической Республики в противовес Федеративной Республике Германия, Москва настаивала на сохранении такого положения дел[1643]. В 1958 году Хрущев спровоцировал Берлинский кризис, пытаясь заставить Запад официально признать существование двух немецких государств. В 1971 году Брежнев добился этого, а взамен Советы “разрядили” обстановку вокруг Берлина. Горбачев допускал, что в какой-то момент Германия вновь станет единой, однако имел в виду отдаленное будущее. В свою очередь западные страны тоже не торопились видеть объединенную Германию, которая прежде долгие годы выступала агрессором, а в случае воссоединения стала бы самой сильной европейской державой. “Разумеется, мы одобрили воссоединение Германии, – заявил бывший премьер-министр Великобритании Эдвард Хит в 1989 году, – потому что знали, что этого никогда не случится”[1644]. Однако германский вопрос оказался в повестке дня. Будет ли Западная Германия настаивать на скорейшем объединении? Поддержат ли ее основные европейские союзники Франция и Великобритания, а также США? Если да, то как отреагирует на это Кремль?

Госсекретарь США Бейкер опасался, что “Горбачев выступит против изменений в Восточной Германии”. Москва заплатила “высокую цену” за победу над фашизмом, а “в ГДР по-прежнему располагались 400 тысяч лучших советских солдат”. Помимо этого, за время “холодной войны” Кремль не раз давал понять, что “не потерпит возрождения немецкой угрозы”[1645]. Канцлер Коль подозревал, что сообщение Горбачева, переданное ему 10 ноября, было “завуалированным предостережением”[1646]. Тогда же Миттеран заявил: “Горбачев никогда не согласится на следующие шаги, иначе его сместят правые”. Он также высказался относительно тех, кто подстрекал берлинцев выходить на улицы: “Они играют с мировой войной, не понимая, что делают”[1647].

Опасения западных лидеров не были безосновательными. Незадолго до падения стены Горбачев сказал советскому послу в Восточной Германии Вячеславу Кочемасову: “Наш народ никогда не простит нам потери ГДР”[1648]. Позднее, в декабре, он заявил Миттерану, что в случае объединения Германии весь мир получит “короткую телеграмму о том, что пост генсека СССР занял какой-нибудь маршал”[1649]. За исключением этих случаев Горбачев стремился не говорить о собственных страхах, предпочитая “излучать уверенность и демонстрировать, что у него все под контролем”. По словам Грачева, его начальник всем своим видом показывал, что не происходит ничего необычного. С этой целью он приказал своему советнику Вадиму Загладину развеять страхи западноевропейских лидеров относительно советских военных действий в Восточном Берлине. На самом же деле “в Кремле царил хаос”. Москва “не разработала заранее стратегии по борьбе с проблемами, которые явились прямым следствием политики Горбачева”. Грачев считает, что Шеварднадзе и Черняеву “не хватало искусности и компетентности”, чтобы объяснить Горбачеву тонкости германского вопроса, Загладин не обладал “достаточным авторитетом или силой духа”, а главный советский эксперт по немецким вопросам Валентин Фалин “не имел возможности консультировать Горбачева ежедневно”.

По заверению Грачева, по меньшей мере в течение двух месяцев после падения стены глава СССР не осознавал, насколько быстро происходит воссоединение Германии[1650]. Западные лидеры подогревали его неоправданный оптимизм, решительно высказываясь против раннего объединения Германии, хотя на самом деле были настроены не так категорично. Подобную позицию с присущей ей прямолинейностью на встрече с Горбачевым 23 сентября в Москве озвучила Маргарет Тэтчер, при этом она просила не записывать ее слова, осознавая их резкость. Однако Черняев сделал соответствующие заметки после встречи. “Британия и Западная Европа не заинтересованы в объединении Германии, – убеждала она генсека. – В коммюнике НАТО, возможно, утверждается обратное, однако вам не следует обращать на это внимания. Мы не хотим видеть Германию единой, поскольку это подорвет стабильность на международной арене и может стать угрозой нашей безопасности”[1651].

Посредник, как это часто происходит, приукрасил сообщение. Черняев признался в дневнике, что Тэтчер покорила его: “Красива, умна, незаурядна, женственна. Это неправда, что она баба с яйцами, мужик в юбке. Она насквозь женщина и еще какая!” Неизвестно, произвела ли она похожий эффект на Горбачева, однако Черняев был уверен, что “М. С. ей благоволит”. Она засыпала генсека комплиментами при личной встрече и практически час хвалила его на советском телевидении, которое выделило ей беспрецедентно много эфирного времени[1652].

В свойственной ему манере президент Миттеран выражался менее прямолинейно. Подобно англичанам, французы не желали объединения Германии и не рассматривали такую возможность, однако к ноябрю он осознал, что данная проблема требует его внимания. “Я не боюсь воссоединения, – заявил он на пресс-конференции в Бонне 3 ноября. – Этот вопрос для меня не стоит, поскольку это история. Она развивается сама собой, и я принимаю перемены как должное”. Тем не менее он предполагал, что слияние двух стран будет происходить медленно, что ГДР будет постепенно демократизироваться и сближаться с ФРГ[1653]. Беседуя с Горбачевым по телефону 14 ноября, он заявил, что “необходимо принять во внимание чувства, которые испытывают друг к другу жители Западной и Восточной Германии”. При этом он отметил, что Франция “хотела бы избежать дестабилизации ситуации в Европе” и не допустить нарушения существующего равновесия[1654].

Другие европейские державы, включая Италию и Нидерланды, также не поддерживали воссоединения Германии. Однако Соединенные Штаты были открыты этой перспективе, и в мае 1989 года Бейкер призвал Буша встать “впереди планеты всей” и “превзойти всеобщие ожидания”. Он знал о соревновательности Буша, поскольку в Хьюстоне играл с ним в паре в теннис, и теперь предлагал президенту сделать решительный шаг вперед и возглавить западную инициативу по объединению ФРГ и ГДР. “Я не разделяю обеспокоенность некоторых европейских стран по поводу единой Германии”, – заявил Буш 24 октября в интервью. Он подчеркнул, что не призывает ускорить воссоединение и не хочет “устанавливать временные рамки” или “делать пространные заявления”. “Для этого нужно время. Нужна осторожная эволюция”, – отметил он, добавив, что германский вопрос “выходит на первый план из-за быстрых изменений, происходящих в Восточной Германии”[1655].

В то же время два бывших советника по национальной безопасности при президенте США, один – республиканец, другой – демократ, посеяли в сознании Горбачева зерна сомнения относительно позиции Вашингтона по объединению Германии. Первым из них был Генри Киссинджер, которого Горбачев называл “Кисой”. В январе 1989 года, излагая Политбюро итоги встречи с Киссинджером, Горбачев сообщил, что в словах советника он услышал “завуалированное предложение создать советско-американский союз, кондоминиум”, что позволило бы им усмирять европейский “авантюризм”. Киссинджер также предупредил, что немецкий национализм может стать проблемой как для Штатов, так и для Союза. Беседуя с Александром Яковлевым 31 октября, Збигнев Бжезинский выразился острее Киссинджера. По его словам, случись в Восточной Германии кризис, моментально бы встал вопрос о воссоединении Германии. Он видел в этом опасность: “Будет Германия, единая и сильная. Это не соответствует ни вашим, ни нашим интересам”[1656]. Буш и Бейкер не приняли идею Киссинджера о кондоминиуме, в котором Киссинджер явно надеялись занять ведущую позицию, поскольку видели в ней неприкрытую отсылку к Ялтинской конференции. Бжезинский, в свою очередь, не говорил от лица администрации. Однако слова обоих советников помогают нам понять, почему Горбачев считал, что ни Западная Европа, ни весь Запад в целом не хотят видеть Германию единой, но при этом надеются остановить слияние советскими руками[1657].

Что в это время происходило в Западной Германии? “ФРГ не заинтересована в дестабилизации ГДР”, – настаивал канцлер Коль 11 октября во время беседы с Горбачевым[1658]. Он повторил эти слова 11 ноября, и через три дня генсек сказал Миттерану о Коле: “Он меня, в частности, заверил в своей твердой приверженности имеющимся договоренностям”[1659]. Но 16 ноября Коль выступил с более резким заявлением. Он утверждал, что восточногерманские коммунисты “сознательно теряют монополию на власть, допуская создание независимых партий и устраивая свободные выборы”. Коль видел в этих шагах начало объединения ФРГ и ГДР. Однако на следующий день глава правительства Восточной Германии Модров предложил двум странам организовать содружество, основанное на серии двусторонних договоров. Именно так Горбачев представлял себе первые шаги к воссоединению Германии[1660]. К середине ноября у всех создалось ощущение, что ситуация стабилизировалась. 15 ноября Миттеран заявил своему Совету министров, что германский вопрос “отошел на второй план”, поскольку Горбачев выступает против слияния двух частей Германии[1661]. “Мы не будем призывать немецкий народ к объединению или говорить о конкретных датах, – сказал Буш Колю 17 ноября. – Мы не будем усугублять проблему, и президент Соединенных Штатов не будет делать громкие заявления о Берлинской стене”[1662]. Однако затишье было обманчивым. Буквально несколько дней спустя Коль сделал решительный шаг в сторону воссоединения на собственных условиях. Как оказалось позднее, к действию его невольно подтолкнул один из советников Горбачева, который, наоборот, пытался предотвратить объединение Германии.

Валентин Фалин не был похож на обычного советского функционера. Он был высокого роста и выглядел благородно. Его волосы были длиннее, чем у большинства представителей партийной верхушки, а человек, живший до XX века, назвал бы его профиль аристократическим. Фалин родился в Ленинграде в 1926 году и окончил Московский государственный институт международных отношений, где затем получил докторскую степень. Он был настоящим эрудитом – в отличие от других чиновников, которые свои диссертации купили. Присоединившись к дипломатическому корпусу в 1950 году, за следующие десять лет Фалин стал одним из ключевых мидовских экспертов по Германии. Он осмелился настаивать на “разрядке” отношений с Западной Германией, хотя министр иностранных дел Громыко не одобрял этого. Фалин удержался на посту благодаря Брежневу, которому нравился и он лично, и предлагаемые им решения. С 1970 по 1978 год он служил послом СССР в Западной Германии, в 1988 году возглавил Международный отдел ЦК, а в 1990 году получил должность одного из секретарей ЦК. Однако в конце 1989 года, когда решалась судьба Германии, Фалин не имел возможности консультировать Горбачева, оказавшись в изоляции, поскольку не нашел общего языка с советским послом в Бонне Юлием Квицинским и был невысокого мнения о Шеварднадзе. Фалин хотел, чтобы Москва сотрудничала с немецкими социал-демократами, в особенности с его старым другом Вилли Брандтом, тогда как Горбачев прислушивался к советам Квицинского и вел диалог с вице-канцлером и министром иностранных дел ФРГ Гансом-Дитрихом Геншером[1663].

Фалин, как и Горбачев, полагал, что Германия обязательно воссоединится, однако происходить это будет постепенно. Горбачев пытался остановить этот процесс, а не контролировать его, в то же время Фалин решился на один хитрый шаг – возможно, даже слишком хитрый. В обход Шеварднадзе и Квицинского он направил в Бонн неофициального представителя СССР с посланием для Хорста Тельчика, советника Коля по внешней политике. В сообщении говорилось, что “произойти может практически что угодно”. Подобная формулировка перекликалась со словами Горбачева о том, что история сама все решит, поэтому Черняев не увидел в действиях Фалина ничего опасного. Позднее он сказал Грачеву, что как раз “искал способ польстить уязвленному самолюбию Фалина, который был расстроен тем, что не участвовал в обсуждении” германского вопроса. Однако Фалин не сообщил Черняеву, что его посланник также озвучит Тельчику идею создания немецкой конфедерации, несмотря на то, что Горбачев не был готов к подобному шагу, хотя это продлило бы существование ГДР еще на некоторое время[1664].

Сообщение должен был доставить чиновник аппарата ЦК Николай Португалов, не выпускавший сигареты из рук. Ранее он многократно выполнял подобные неофициальные поручения. Встретившись с Тельчиком 21 ноября, он передал ему два рукописных послания[1665]. В одном излагалась “официальная позиция” Москвы, предполагавшая, что две Германии будут продолжать существовать раздельно еще некоторое время и что “создание общей европейской системы безопасности имеет приоритет над решением германского вопроса”. Вторая записка имела заголовок “Неофициальные размышления”, исключавший связь с Кремлем. В ней говорилось о том, что советское руководство готово рассмотреть самые разные варианты и в среднесрочной перспективе может “дать зеленый свет созданию германской конфедерации”[1666].

Грачев заявил в своей книге, что действия Фалина “граничили с политическим авантюризмом”. Граничили? Его операция – это невероятный и несанкционированный шаг, где Горбачев таинственным образом оказался как фактическим адресатом послания, так и его мнимым инициатором. Фалин осознавал, что “не сможет убедить своего начальника в целесообразности создания германской конфедерации”, поэтому он подумал, что вместо него это может сделать канцлер Коль[1667]. Однако Фалин достиг обратного результата. Предполагалось, что Коль позвонит Горбачеву и получит его одобрение, однако канцлер принял сообщение к сведению и выступил с односторонней инициативой, будучи уверен, что Горбачев и его окружение допускают возможность воссоединения Германии. “Настало время проявить инициативу”, – пояснял позицию ФРГ глава администрации Геншера[1668].

Коль не предупредил о своих планах ни Геншера, ни других западных лидеров за исключением Буша, получившего информацию в последний момент. Двадцать восьмого ноября Коль выступил в бундестаге и представил план из десяти пунктов по объединению страны. Один из наиболее важных пунктов заключался в том, что Бонн рассмотрит вопрос о создании “конфедеративных структур между двумя частями Германии с целью создания федерации, то есть установления федеративного управления”. План также предполагал, что ФРГ расширит экономическую помощь ГДР, в которой страна отчаянно нуждалась, но “только в случае начала принципиальной трансформации ее политической и экономической систем”[1669].

В плане Коля не было ничего революционного. Он не прописывал никаких временных рамок, но полагал, что для слияния Германии потребуется 5–10 лет[1670]. Госсекретарь Бейкер считал шаг Коля относительно сдержанным[1671]. Президент Миттеран также не нашел в действиях канцлера ничего шокирующего, хотя при этом сильно негодовал, что ему не сообщили заранее[1672]. Однако советник Белого дома по Восточной Европе Роберт Хатчингс оценил “десять пунктов” Коля как “дерзкий и провокационный шаг”, который позволил Бонну определить условия и темп объединения Германии до того, как Британия, Франция и Советы начнут препятствовать этому процессу[1673]. Горбачев был абсолютно шокирован инициативой Коля. “Никогда раньше и никогда после я не видел Горбачева настолько взволнованным и расстроенным”, – заявил Геншер, вспоминая их встречу в Москве 5 декабря. Черняев отметил, что этот “до предела резкий разговор” выходил “за всякие общепринятые рамки в общении между государственными деятелями такого ранга”[1674].

Горбачев заявил Геншеру, что считает “десять пунктов” Коля ультимативными требованиями в адрес независимого и суверенного немецкого государства. Менее трех недель назад они с Колем имели “конструктивный, позитивный” телефонный разговор. “Они, как представлялось, договорились по всем основополагающим вопросам”, – передает слова генсека Черняев. “Он, видимо, уже считает, что играет его музыка, мелодия марша, и сам начал под нее маршировать”, – сказал Горбачев о Коле, а также отметил, что канцлер обращается с гражданами ГДР, как со своими подданными. “Даже Гитлер не позволял себе подобного”, – добавил Шеварднадзе. По словам советского лидера, Коль приготовился остановить общеевропейский процесс, предложив построить германскую конфедерацию. “Ведь конфедерация предполагает единую оборону, единую внешнюю политику, – продолжал Горбачев. – Где же тогда окажется ФРГ – в НАТО, в Варшавском договоре? Или, может быть, станет нейтральной? А что будет значить НАТО без ФРГ? И вообще, что будет дальше? Вы все продумали? Куда тогда денутся действующие между нами договоренности?”[1675]

Подобную эмоциональность Горбачева можно объяснить тем, что дерзкий шаг Коля его откровенно шокировал. Он не знал о тайном трюке Фалина и не был готов к подобной инициативе немецкого канцлера, казавшейся ему односторонней. По воспоминаниям Черняева, Горбачев считал, что “десятью пунктами” Коль нарушил свое обещание не форсировать события или не пытаться извлечь собственную политическую выгоду[1676]. Западные союзники ФРГ также не одобрили того, что канцлер в одностороннем порядке вывел германский вопрос в топ европейской повестки дня. Впоследствии Коль отметил, что на саммите Европейского сообщества 8 декабря его приняли “крайне холодно” и устроили ему “допрос, который более походил на трибунал”[1677]. Однако Западная Германия четко изложила свои намерения, и ее союзники, включая Тэтчер, не могли этому ничего противопоставить. Шестого декабря Миттеран встретился в Киеве с Горбачевым и пожаловался, что план Коля “перевернул все с ног на голову”. В то же время Миттеран хотел поспособствовать тому, чтобы “общеевропейский процесс шел быстрее, чем воссоединение Германии”. Однако ни у него, ни у Горбачева не было соответствующего плана. Миттеран озвучил свою единственную идею: Горбачев мог присоединиться к нему и также посетить Восточный Берлин 20 декабря. В то время было удивительно видеть, как сотрудничают бывшие противники в холодной войне. Но совместный визит все же не состоялся. Вышедший из крестьянского сословия Горбачев, критикуя Коля, называл его провинциалом, который слишком грубо решает болезненные глобальные вопросы. Миттеран успокаивал Горбачева, превознося его за противоположные качества: “Вы верны своему прошлому, но в то же время проводите все более глубокие реформы… Я ценю мужество, которое вы проявляете в борьбе за поставленные вами цели. Нужно быть храбрым… Однако вы излучаете умиротворение и даже пребываете в хорошем настроении. Это дает нам надежду”[1678].

Падение стены можно считать землетрясением, а “десять пунктов” Коля – последующими подземными толчками. Однако даже после 28 ноября Горбачев сохранял оптимизм, а мальтийские переговоры с президентом Бушем 2 и 3 декабря дали ему новую надежду.

Осенью 1989 года некоторые скептики в администрации Буша все еще не верили в серьезность намерений Горбачева как реформатора. Советник по национальной безопасности Брент Скоукрофт продолжал считать его коммунистом и верил, что “при необходимости советский лидер обманет американцев”. Заместитель Скоукрофта Роберт Гейтс опасался, что реформы Горбачева “легко обратить вспять”. Скоукрофт также приводит мнение Дика Чейни: “Он считал преждевременным снижать накал холодной войны. Советская система испытывала трудные времена, и мы должны были продолжать жесткую политику, которая привела нас и эту систему к такому рубежу. Зачем прекращать игру, когда шансы на успех становятся все более явными?”[1679]

Однако другие западные лидеры и реформаторы в Польше и Венгрии склоняли Буша к диалогу с Горбачевым, и в июле президент США согласился провести советско-американскую встречу. “Какая польза с того, что я продолжу ее откладывать?”[1680] – сказал Буш. Он был готов встретиться в Кеннебанкпорте, штат Мэн, или в Кэмп-Дэвиде, или даже в сельской глуши Аляски, примерно между Вашингтоном и Москвой, где они с Горбачевым могли бы “положить ноги на стол и постараться найти общий язык”. Однако Горбачев отказался лететь в Соединенные Штаты в третий раз подряд, Италия не подходила для встречи как член НАТО, хотя в начале декабря он должен был отправиться туда с визитом, а на Кипре было неспокойно из-за греко-турецкого противостояния. Младший брат Буша Баки предложил ему Мальту – идея президенту понравилась, поскольку лидеры могли укрыться от прессы на советских и американских кораблях, пришвартованных в заливе Марсакслокк. К тому же подобная встреча напоминала бы о знаменитых переговорах между Франклином Рузвельтом и Уинстоном Черчиллем, которые они провели на двух кораблях у берегов Ньюфаундленда в августе 1941 года, в итоге подписав Атлантическую хартию[1681].

Перед Мальтийским саммитом Горбачев посетил Милан и Рим, где его встречали радушнее, чем когда-либо в Западной Европе, если такое вообще было возможно. Черняев так описывает поездку советского лидера в Милан: “Это была такая массовая истерия. Машины еле-еле перемещались по улицам сквозь толпу… Везде – в окнах, на перекладинах, на любых выступах люди друг на друге. Оглушающий вопль: ‘Горби! Горби!’ Полицию смяли. Охрана – в инфаркте”. В какой-то момент к Горбачеву прорвались женщины: “По одежде явно из высшего света, истеблишмент – со слезами, просто в истерике бросались на стекла машины, их отталкивали, они вырывались и т. д.”[1682] В Риме его приветствовали плакатами: “Горбачев – ты более велик, чем Наполеон!” Папа Иоанн Павел II лично встретился с Горбачевым и помолился не только за мир, но и за успех перестройки[1683].

Саммит должен был проходить на трех кораблях, пришвартованных в гавани Мальты. Это были американский крейсер “Белкнап”, где расположился Буш, советский крейсер “Слава”, который стоял примерно в 2 км от него и должен был принять первую сессию переговоров, а также большой советский круизный корабль “Максим Горький”, стоящий на якоре в порту. Горбачев жил на “Горьком”. Однако сильный шторм заставил лидеров изменить планы. Из-за шквального ветра и высоких волн Горбачев не решился перебираться на “Славу”, поэтому первая встреча была перенесена на лайнер “Максим Горький”, к которому не без трудностей приплыл американский катер с Бушем на борту. Перед штормом президенту США удалось немного порыбачить с кормы “Белкнапа”. Позднее одну встречу пришлось отменить, однако первые переговоры на высшем уровне на “Горьком” прошли по графику. У входа в конференц-зал гостей приветствовал Горбачев, одетый в темно-синий костюм в тонкую полоску, кремовую рубашку и красный галстук. Он выглядел уставшим, но улыбался[1684].

В некотором смысле саммит на Мальте сложно назвать продуктивным. Буш диктовал повестку переговоров, вследствие чего большое внимание было уделено вопросам Центральной Америки. Так он готовился к предстоящим выборам – в богатой на голоса Флориде эти проблемы имели первостепенное значение. Затем лидеры обсудили вопросы контроля над вооружениями, однако американская сторона по-прежнему с подозрением относилась к идеям Горбачева, в то время как глава СССР традиционно произносил пространные монологи о поворотном моменте в истории планеты и “совершенно новых и немыслимых ранее проблемах, вставших перед человечеством”[1685]. Объединению Германии было посвящено относительно мало времени, хотя данный вопрос стоял наиболее остро. Ни к какому решению лидеры не пришли. Однако именно на Мальте Горбачев, как казалось, достиг с Бушем той степени понимания и доверия, которой ему не хватало в общении с Рейганом. Можно сказать, что между лидерами сложились не просто дружеские, но по-настоящему партнерские отношения, что могло помочь им окончить холодную войну и завершить реформирование Советского Союза.

Лидеры сами не ожидали такого результата. Буш и его команда боялись, что Горбачев преподнесет им “сюрприз”, подобный тому, что ждал Рейгана в Рейкьявике, когда Горбачев предложил США подписать радикальный договор по разоружению. По воспоминаниям Скоукрофта, во время своей вступительной речи на первой встрече саммита Буш “нервничал, осознавая важность происходящего”. Черняев также отметил, что его начальник был напряжен и до последней минуты сомневался, что у него получится диалог с Бушем. Горбачев признался, что переживал, как сложится первый после длительного перерыва саммит: “Я был предельно внимателен, как бы ‘пробуя на зуб’ каждую фразу, каждую формулировку нового Президента США”[1686].

В начале Буш признал свою былую неправоту и пояснил, что его июльское предложение провести саммит явилось следствием “кардинального изменения его позиции”. Желая развеять все сомнения в своей искренности, он отметил, что “полностью согласен со словами, сказанными Горбачевым в Нью-Йорке” год назад: “Мир станет лучше, если перестройка увенчается успехом”. Буш подчеркнул, что в США существуют самые разные мнения, однако заверил Горбачева: “Вы можете быть уверены в том, что имеете дело с администрацией США, а также с конгрессом, которые хотят, чтобы ваши преобразования увенчались успехом”. Какие конкретные шаги были готовы предпринять США, чтобы помочь СССР? Американское правительство намеревалось приостановить действие поправки Джексона – Вэника, которая не позволяла ему предоставлять Советам режим наибольшего благоприятствования, а также добиваться отмены поправок Стивенсона и Берда, запрещавших предоставление кредитов Москве. Буш тактично отметил, что ни одна из этих мер не направлена на то, чтобы продемонстрировать “американское превосходство”. Он говорил не о программе помощи, а о сотрудничестве. США также обещали поддержать вступление СССР в ГАТТ – Генеральное соглашение по тарифам и торговле – в качестве наблюдателя, чтобы Москва получила возможность ознакомиться “с устройством мирового рынка и принятыми там практиками”. Помимо этого, Советы получали шанс наладить отношения с Организацией экономического сотрудничества и развития (ОЭСР), что должно было “усилить экономическое взаимодействие между Востоком и Западом”. Буш затронул вопросы защиты окружающей среды и изменения климата, а также предложил программы студенческого обмена – речь шла о тысяче студентов с каждой стороны. Наконец, американский президент передал Горбачеву список областей, в которых США могли оказать Москве помощь – построение банковской системы, рынка ценных бумаг и других рыночных структур. Буш предложил Горбачеву внимательно изучить список и заверил: “США с удовольствием будут сотрудничать с вами в любой из этих сфер”[1687].

Другой лидер мог бы отложить этот список в сторону, поскольку часть пунктов касалась второстепенных вопросов, а часть предполагала сотрудничество с конгрессом США или другими странами, однако Горбачев был иного склада. Он был готов раскритиковать Буша, если бы тот ограничился словами и не предложил конкретных действий, однако во время саммита он понял: “Это была не просто декларация о стремлении изменить к лучшему отношения с СССР. Это была совершенно конкретная – по пунктам и проблемам – программа”[1688].

Обсуждая вопросы Восточной Европы, лидеры обменялись признаниями и комплиментами. Буш сообщил, что “был шокирован” тем, как быстро развиваются события, и высоко оценил меры, оперативно принятые Горбачевым лично и руководством Советского Союза: “Вы направляете изменения в Европе по конструктивному пути”. В какой-то момент Горбачев заметил: “Однако мы под большим давлением. Какие действия нам следует предпринять? Коллективные действия?” “Надеюсь, вы отметили, – сказал Буш, – что Соединенные Штаты не делают высокопарных заявлений, наносящих удар по Советскому Союзу”. Затем Буш пояснил, что в Соединенных Штатах его иногда обвиняют в излишней осторожности и что в словах его критиков есть доля истины: “Я осторожный человек, но я не трус; и моя администрация будет стремиться избегать действий, способных навредить вашему положению в мире”[1689].

“Не стоит ожидать, что мы осудим воссоединение Германии”, – продолжил Буш и отметил, что некоторые его западные союзники горячо поддерживают объединение ФРГ и ГДР на словах, хотя на деле не сильно рады подобной перспективе. Он также заверил Горбачева: “Мы пытаемся действовать осторожно. Мы не будем делать необдуманные шаги и не будем пытаться ускорить дискуссию о воссоединении”. Буш осознавал, что публичные выступления Коля звучат более радикально, однако предлагал помнить, что для немцев вопрос воссоединения крайне болезненный[1690].

Во время обеда 2 декабря лидеры большую часть времени обсуждали ход перестройки. Позднее Черняев признался, что был ошеломлен тем, что Буш и Бейкер совершенно искренне хотели, чтобы экономика СССР окрепла и Советы “быстрее справились с трудностями”. “Закрыв глаза и затыкая уши, когда звучала английская речь, можно было подумать, что присутствуешь на Политбюро ЦК КПСС, где все озабочены судьбой страны, спорят, убеждают друг друга, доказывают свою правоту”, – вспоминает Черняев. “Эта дискуссия произвела и на Горбачева большое впечатление. Она эмоционально закрепила в нем убеждение, что американская администрация, президент, госсекретарь, Скоукрофт сделали выбор”[1691], – резюмирует Черняев.

Советская делегация стремилась построить теплые отношения с США, поэтому, обращаясь к вопросу военного противостояния между двумя сверхдержавами, Горбачев заверил Буша, что “Советский Союз ни при каких обстоятельствах не начнет войну против США”, что “СССР готовы перестать считать Штаты своим врагом и намерены заявить об этом публично”. Горбачев также подчеркнул, что не стремится изгнать Америку с европейской политической арены, чего опасались некоторые члены администрации Буша, и что Москва не видит мирной Европы без американского участия. Лидеры сошлись по многим пунктам и даже смогли уточнить определение общечеловеческих ценностей, которые являлись одной из опорных точек “нового мышления” Горбачева. Вместо термина “западные ценности”, который предпочитал использовать Буш, но который предполагал поражение Москвы, было решено говорить о “демократических ценностях”, которые Запад и СССР могли бы защищать вместе. Саммит позволил нормализовать отношения между сверхдержавами, а по завершении его лидеры даже провели совместную пресс-конференцию – впервые в истории[1692].

В понимании Горбачева Мальтийский саммит окончательно положил конец холодной войне. Американцы также сделали шаг, подтверждающий правоту Горбачева: через несколько недель после встречи госсекретарь США Бейкер обозначил, что Вашингтон не будет возражать, если войска стран Варшавского договора во главе с СССР войдут в Румынию и остановят кровопролитие, последовавшее за падением режима Чаушеску. Москва отказалась это делать. Черняев подвел итоги саммита: “После Мальты можно было исходить из того, что внешние условия для ускорения перестройки имеются. С внешней угрозой – хотя она и являлась в значительной степени идеологическим мифом – было покончено. Руки были развязаны”. Помощник Горбачева также отметил, что американцы впервые пообещали экономически поддержать перестройку[1693].

Не все в окружении советского генсека разделяли его эйфорию. Военный советник Горбачева, бывший начальник Генштаба Вооруженных сил СССР, маршал Ахромеев выразил сожаление, что лидер не выступил против воссоединения Германии более жестко. По словам Добрынина, бывшего советского посла в Вашингтоне, Горбачев не прислушался к экспертам МИДа, которые предлагали одобрить объединение Германии только после того, как НАТО и Организация Варшавского договора будут трансформированы из военных блоков в политические союзы и распущены по взаимному согласию. Член ЦК Брутенц позднее обвинил Горбачева в том, что на Мальте он попал в американскую ловушку, поскольку после саммита постоянно чувствовал необходимость доказывать Вашингтону искренность своих намерений[1694].

По заявлению посла Мэтлока, президент Буш придавал саммиту большое значение, как и Горбачев. Однако советники Буша Скоукрофт и Гейтс не разделяли мнение своего президента. Скоукрофт очень сдержанно оценивал результаты мальтийских переговоров и среди положительных моментов встречи отметил то, что “не оправдались его страхи, из-за которых он долгие месяцы высказывался против идей подобных переговоров”. Он опасался, что Горбачев попытается использовать саммит в своих интересах, навязав США свои правила игры. По словам Мэтлока, некоторые советники Буша считали, что, стремясь помочь Горбачеву, президент США рискует “выхватить поражение из челюстей победы”[1695].

Самую взвешенную оценку Мальтийского саммита, возможно, высказал помощник Шеварднадзе Сергей Тарасенко. По его мнению, переговоры указали на взаимосвязь между внутренними и внешними проблемами, которые приходилось решать Горбачеву. Тарасенко считал, что к концу 1989 года Горбачев и Шеварднадзе ясно осознали, что им необходимо срочно совершить грандиозный маневр: “Мы понимали, что Советский Союз стремительно летит в пропасть, и наш статус сверхдержавы развеется, как дым, если его не подтвердят американцы. Сейчас, когда обвал 1989 года остался позади, мы хотели добраться до какого-нибудь плоскогорья – перевести дух и оглядеться по сторонам”[1696].

Глава 14

Разлад

1990 год

Во времена существования СССР в английском языке названия Россия и Советский Союз часто использовались как синонимы, хотя такое употребление ошибочно. Россия, которая официально именовалась Российской Советской Федеративной Социалистической Республикой (РСФСР), была крупнейшей из 15 республик СССР. На ее долю приходилась половина населения Союза, две трети его экономики и три четверти территории. Остальные 14 республик считались равными РСФСР, по крайней мере формально. Помимо внешних атрибутов власти (законодательные органы, советы министров, флаги и др.), 14 республик имели собственные компартии, которые подчинялись Коммунистической партии Советского Союза, заседавшей в Москве. Из-за внушительных размеров России было отказано в праве иметь свою партию. Руководство опасалось, что крупнейшая из республик будет определять политику всей КПСС – что, впрочем, и происходило.

Россия занимала доминирующее положение в Советском Союзе, что можно было связать с ее господствующей ролью в дореволюционной Российской империи, вследствие чего русские долго шли к идеям национализма и желанию жить в отдельной стране. Однако весной 1990 года в советских республиках, в особенности в Прибалтике и на Кавказе, стали усиливаться националистические настроения, вследствие чего расцвел и российский национализм – в частности, русские начали требовать права на собственную компартию. Горбачев предпочел бы оставить все без изменений, поскольку за создание русской партии выступали его самые ярые консервативные противники, однако вынужден был сдаться, и в июне новая партия провела свой учредительный съезд. Тем временем либеральные критики Горбачева также разыгрывали русскую карту и делали все возможное, чтобы новый Съезд народных депутатов РФ, избранный весной на выборах, то есть демократическим путем, начал активно ускорять проведение реформ, несмотря на несогласие президента.

Ничего удивительного в том, что 20 июня 1990 года Горбачев выступил на учредительном съезде Российской компартии, не было, ведь он возглавлял КПСС, у которой новая РКП находилась в подчинении. Но при этом, по признанию Черняева, ему не было до конца ясно, зачем президент присутствовал на съезде все дни и по какой причине “терпел оплеухи” и прямые оскорбления от сторонников жесткой линии. “Выслушивал вопиющие глупости, не реагировал на просто дикие заявления”, – вспоминает помощник Горбачева. Он пытался защитить себя, но его забросали “провокационными, ехидными, издевательскими, пошлыми вопросами”, на которые он отвечал многословно и сумбурно, как будто “заискивал перед сидящими в зале, люто его ненавидящими”[1697].

Заглядывая в будущее, мы увидим, как 5 декабря 1990 года Горбачев будет обращаться к Верховному Совету СССР. По словам Черняева, его речь также была провальной: “Он был неузнаваем. Просто мямлил, ничего не сказав нового… при полном равнодушии и даже пренебрежении со стороны зала”. Черняев, Яковлев и Примаков слушали его выступление по радио и были в растерянности: “Что, как и зачем все это?!” Присутствовавшие на заседании помощники Горбачева были поражены еще больше. Вадим Медведев заявил: “Он перегружен, обозлен, растерян”. Затем Яковлев отозвал Черняева в сторону и, совсем удрученный, прошептал ему: “Я окончательно убедился, что он исчерпал себя”[1698].

В 1990 году произошло еще несколько подобных случаев. Советский Союз разваливался. Возможно, Горбачев – тоже? Андрей Грачев, член ЦК, верный помощник президента и впоследствии его пресс-секретарь, вспоминает, как Горбачев менялся в течение 1990 года, как “незаметно для себя из ‘собирателя’ интересных людей, ‘души общества’ постепенно превращался в одинокого человека”. Из-за его склонности к велеречивости “некоторые заседания Политбюро целиком состояли из его монологов”. Казалось, искренним советам он стал предпочитать показательную лояльность, а к своим давним помощникам относиться как к обычному обслуживающему персоналу[1699].

Однако подобное впечатление сложилось далеко не у всех в окружении Горбачева. В частности, Раиса Максимовна была другого мнения. Она видела, что он живет “в невероятном напряжении” и редко появляется дома раньше 22–23 часов, приезжает “с целым ворохом бумаг” и работает до 2–3 часов ночи, поэтому она тревожилась за его здоровье. Любящая жена, она считала, что Михаил Сергеевич не утрачивает своих основных качеств: самообладания, терпимости, выдержки и врожденного уважения ко всем людям. “Собственное достоинство никогда не утверждает через попрание достоинства других… Никогда в жизни он не унижал людей, рядом с ним стоящих, чтобы только самому быть повыше. Никогда”, – писала она[1700].

По словам Шахназарова, Горбачев как будто бы никогда ничего не боялся, не паниковал, всегда оставался “сконцентрированным, твердым и решительным”. Разумеется, он переживал, “иначе он не был бы политиком”. В некоторых ситуациях, когда его команда пасовала, он по-прежнему не сдавался. “Успокойтесь, – говорил Горбачев. – Конечно, вопрос серьезный, но не надо паниковать. Подумайте о том, как мы можем ответить на этот шаг”[1701]. Главный военный советник Горбачева Ахромеев на тот момент уже разочаровался в своем начальнике, однако продолжал восхищаться его самообладанием, терпением и способностью оставаться “собранным, деловым и спокойным”, даже когда его власть и популярность начали испаряться[1702].

Министр иностранных дел Великобритании Дуглас Херд помнит, что Горбачев казался “так доволен ходом событий, что мог подолгу переживать один и тот же момент, которым гордился, – дольше, чем можно было бы ожидать”. Он не прибегал к ельцинскому способу подчеркнуть свою власть – “приказать мальчику на побегушках принести большой и важный указ, настоящий манускрипт, подписать его и попросить отнести”. Горбачев любил просто и доступно рассказывать, “как хорошо идут его дела и как прекрасно он справляется”. Его глаза “как будто искрились от удовольствия, пока он с упоением рассказывал, с какой ловкостью он вышел из ситуации, как все уладил на сложной встрече. В этом деле он никуда не торопился”.

По словам Херда, Горбачеву общаться с ним было легко: “Я не решал с ним неотложные вопросы и не вел с ним переговоры. Я просто слушал”[1703]. Но надо сказать, что в 1990 году дипломатическая повестка Кремля главным образом касалась Германии и Ирака, соответственно, основные вопросы Москва решала с Бонном и Вашингтоном. Однако американский посол в СССР Мэтлок также не заметил за Горбачевым “признаков нервного истощения”[1704].

Горбачев признавался, что ему приходилось прилагать усилия, чтобы не реагировать гневно на нападки критиков, оскорблявших его со всех сторон. Однажды, 27 июля 1990 года, он даже сказал группе демократов, что иногда ему очень хочется принять необходимые меры в соответствии с новым законом, защищающим честь и достоинство советского президента, который он сам провел. Слыша ненормативную лексику в свой адрес, Горбачев постепенно научился не реагировать и думал лишь о том, что его критик, должно быть, “так сильно кипит от негодования, что взорвется, если не выпустит пар”[1705].

Горбачева одолевали противоречивые чувства. Однако кто бы мог с такой завидной невозмутимостью решать проблемы, с которыми сталкивался он? Ему удалось запустить в Союзе реформы, которые одни саботировали, а другие чрезмерно торопили. Он создал для себя пост президента СССР, но не получил возможности работать эффективно. Горбачев не мог закрыть глаза на наиболее серьезные проблемы, такие как экономический кризис и сепаратистские бунты, однако некоторые другие он успешно отрицал, подавляя свои сомнения и настойчиво продвигаясь вперед.

В понедельник 2 января на первом в году заседании Политбюро Горбачев заявил: “90-й год должен решить – быть или не быть перестройке”[1706]. 6 января президент показался Черняеву веселым и бодрым[1707]. Однако год не заладился с самого начала. Хотя за 1989 год доходы граждан увеличились на 13 % и продолжали расти с той же скоростью в течение первых месяцев 1990 года, товаров на полках становилось все меньше. Государственные магазины продавали только 23 из 211 основных продуктов питания[1708]. В феврале премьер-министр Рыжков дал волю своему обычному пессимизму и прокомментировал ситуацию: “Зерна нет, валюты нет, положение безвыходное”[1709].

С 11 по 13 января Горбачев находился в Литве, где пытался лично успокоить местных жителей, поддавшихся сепаратистским настроениям. Иногда ему казалось, что ему это удавалось, например, когда он уговаривал литовцев дать шанс настоящей советской федерации – в противовес той искусственной, в которой они жили так долго:

– А вы знаете, что такое федерация? – спрашивал он людей.

– Знаем, знаем, – раздавались голоса из толпы.

– Откуда вы знаете, ведь мы в ней еще не жили[1710].

Горбачев полагал, что большинство литовцев прислушается к голосу разума и отвернется от экстремистов. Вместо этого ему приходилось переживать неприятные эпизоды. Один пожилой рабочий поднял плакат с надписью: “Полная независимость для Литвы”.

– Кто вам сказал сделать этот плакат? – спросил Горбачев.

– Никто. Я сам сделал его.

– Что вы подразумеваете под “полной независимостью”?

– Я имею в виду наше положение в 1920-х годах, когда Ленин признавал суверенитет Литвы, потому что ни одна нация не имеет права повелевать другой нацией.

– В нашей большой семье Литва стала развитой страной. Какие же мы эксплуататоры, если Россия продает вам хлопок, нефть и сырье, и не за твердую валюту?

Рабочий прервал Горбачева:

– У Литвы была твердая валюта до войны. Вы отняли ее у нас в 1940 году. И знаете ли вы, сколько литовцев было отправлено в Сибирь в 1940-х годах и сколько умерло?

– Я больше не хочу разговаривать с этим человеком, – сказал Горбачев. – Если у литовцев такие идеи и такие лозунги, то их ждут трудные времена. Я больше не хочу с вами разговаривать.

В этот момент Раиса Максимовна постаралась успокоить мужа, чем только больше разозлила его.

“Помолчи”, – огрызнулся он нехарактерным для себя образом.

Неудивительно, что гнев и недоумение пятнами проступали на лице Горбачева на каждой встрече в Вильнюсе[1711]. Возвращение в Москву не принесло ему облегчения. В марте генерал Варенников посоветовал поступить с Вильнюсом, как с Прагой в 1968 году: три полка “блокируют” лидеров сепаратистов, а коллаборационисты “приглашают” Советскую армию. Было похоже, что в Политбюро план одобряли. Как свидетельствует Черняев, промолчали только Яковлев и Медведев. На следующий день Черняев также высказал свое несогласие с планом Горбачеву, на что получил ответ: “Да брось ты, Толя. Все будет как надо, все пойдет правильно”[1712].

Правильно ничего не пошло. Оставшуюся часть 1990 года союзному президенту удавалось избегать пражского развития событий, однако нечто подобное все равно случилось в следующем году. На Горбачева давили со всех сторон. Двадцать шестого марта он заявил сенатору Эдварду Кеннеди: “Вы понятия не имеете, под каким я нахожусь давлением. Многие в нашем руководстве хотят, чтобы мы уже сейчас применили силу”[1713].

Горбачев мог как угодно относиться к литовским сепаратистам, но их протестные выступления были, по крайней мере, хорошо продуманы и организованы, чего нельзя было сказать об азербайджанских акциях. В день, когда Горбачев прибыл в Вильнюс, Народный фронт Азербайджана заблокировал правительственные здания в Ленкорани, втором по величине городе республики, и вывел огромное количество людей на улицы Баку. Два дня спустя начались погромы: митингующие грабили дома армян, убивали мужчин, выбрасывали женщин и детей из окон верхних этажей. Кремль направил в Баку войска, но демонстранты забаррикадировали улицы, не давая им войти в город. Расчищая себе путь, советские солдаты убили около двухсот азербайджанцев и потеряли 30 своих бойцов.

Горбачев всегда категорически осуждал применение силы, но на этот раз оправдал жесткие действия армии, назвав их “необходимой крайней мерой в экстремальных обстоятельствах”. Однако такой резкий шаг не ослабил националистские настроения в Азербайджане, а наоборот, лишь усугубил ситуацию – всеобщее недовольство Советами было на руку Народному фронту. Более того, события в Баку сильно ударили по Горбачеву. Раиса Максимовна едва узнавала мужа: “Поседевший, серое лицо, какой-то душевный надрыв, душевный кризис”[1714].

На 22 января было назначено очередное заседание Политбюро, и на нем обсуждались не конкретные стоящие перед страной проблемы, а новая партийная программа. Некоторые члены поддерживали радикальные изменения, такие как переход к многопартийной системе, другие защищали прежние советские догмы, в частности “классовую основу” коммунизма и необходимость однопартийного правления[1715]. На этом заседании Горбачев был тихим и молча следил за дискуссией, а не направлял ее. Казалось, он еще не оправился от шока после Вильнюса и Баку. На следующий день он собрал своих ближайших помощников, чтобы детальнее обсудить все вопросы, однако, по словам Черняева, у них ничего не получилось: “Просидели шесть часов, но в общем-то – при всей откровенности друг с другом и с Горбачевым – вращались в том же кругу, что и на Политбюро, в поисках ‘приемлемых’, то есть затемняющих суть дела, формулировок”[1716]. В Баку еще кипели страсти, а в Москве бесплодная дискуссия перешла к абстрактному вопросу о том, какой вид собственности был бы идеологически допустимым после перехода к рыночной системе. Яковлев хотел использовать термин “частная собственность”, если при этом, согласно языку советских клише, не имела место “эксплуатация человека человеком”. Горбачев предпочитал формулировку “индивидуальная трудовая собственность”. Шахназаров напомнил всем, что любая частная собственность предполагает эксплуатацию труда. В завершение Горбачев, желая показать людям, что “мы против капитализма”, предложил остановиться на такой формулировке: “КПСС выступает категорически против частнокапиталистической собственности, но считает, что трудовая частная собственность может способствовать развитию общества”[1717].

В феврале на Горбачева посыпались новые удары как со стороны социал-демократов, так и со стороны консерваторов. 4 февраля ударил сильный мороз, тем не менее на улицы Москвы вышло 200–300 тысяч демонстрантов, которые прошли по Садовому кольцу, свернули на улицу Горького и дошли до Манежной площади и красных кирпичных стен Кремля. “Партийные бюрократы, помните Румынию!” – предостерегал один из плакатов. Используя безбортовой грузовик в качестве трибуны, историк Юрий Афанасьев кричал в микрофон: “Да здравствует мирная февральская революция 1990 года!” Русские не могли не упомянуть Февральскую революцию 1917 года, в результате которой была свергнута царская власть и, возможно, даже открыта дорога демократии, если бы в октябре во главе страны не оказались большевики[1718]. Вторая массовая демонстрация была запланирована на 25 февраля, по поводу чего ЦК провел экстренную встречу. На этот раз митингующих не пустили в центр города, расставив повсеместно кордоны из милицейских и военных. Был пущен слух, что возможны проявления насилия, и премьер-министр Рыжков по телевизору призвал граждан оставаться дома. Протест завершился мирно (одним из его лозунгов стала фраза “Семьдесят два года по пути в никуда”), а министр внутренних дел Бакатин заявил своим коллегам по ЦК, что их нервозные приготовления не успокоили людей, а только усилили психоз[1719].

Сторонники жесткой линии атаковали Горбачева на заседании ЦК 5–7 февраля. Бывший премьер-министр Белорусской республики и действующий посол СССР в Польше Владимир Бровиков, не называя имени Горбачева, заявил, что тот довел страну до “анархии и разрухи” и теперь предпочитает встречаться “с улыбчивыми толпами на улицах западных столиц, нежели со своими угрюмыми соотечественниками”. Он обвинял руководство в том, что держава, которой восхищались в мире, была превращена “в государство с ошибочным прошлым, безрадостным настоящим и неопределенным будущим”. “И все это на потеху Западу, который, славословя в наш адрес, умиленно улюлюкает по поводу… гибели коммунизма и мирового социализма”, – продолжал Бровиков. Он перефразировал слова Горбачева, которыми в 1985 году генсек начал свои реформы: “Так жить, как мы жили раньше, нельзя. И нельзя жить так, как мы живем сегодня”[1720].

Горбачев не ответил послу на пленуме, однако неделю спустя все еще переживал из-за его слов. “Бровиков практически назвал меня сволочью”, – прорычал он на заседании, собранном для подготовки к следующему Съезду народных депутатов. Как “этот Бровиков” вернется в Польшу в качестве советского посла? “Как он может представлять нашу внешнюю политику? Он никому не верит, – горячился Горбачев. – Пусть этим займутся Шеварднадзе и Яковлев”[1721]. Они взялись за дело. Бровиков был уволен. Это редкий случай, когда Горбачев изжил своего оппонента, а не продолжил сосуществовать с ним бок о бок.

Бровиков не был одинок, и, скорее всего, его взгляды разделяло большинство членов ЦК. Тем не менее Горбачев вновь показал себя мастером привычной для него игры в недемократическую политику: во время той бурной сессии Центральный комитет одобрил его план, подразумевающий укрепление власти генсека и ослабление власти партии. Казалось, достаточно уже того, что предыдущей весной в СССР был создан более демократичный законодательный орган, председателем которого стал сам Горбачев. Однако разногласия между депутатами практически обездвиживали парламент, и генсек тратил долгие часы на лавирование между партиями, а не на управление страной. К тому же ЦК по-прежнему обладал правом отстранить генерального секретаря от должности, то есть сместить Горбачева. Постепенно он пришел к мысли, что необходимо ввести пост президента СССР, занять его самому и тем самым лишить партию законного права руководить страной, отменив 6-ю статью Конституции.

Создать должность президента впервые предложил Андрей Сахаров в 1989 году. В тот момент Горбачев счел такой шаг слишком радикальным. Позднее он признал свою ошибку: “Убедился, что просто физически невозможно сочетать непосредственное руководство парламентом (в роли Председателя Верховного Совета) с другими моими функциями”. Он также осознал, что за десятилетия существования Союза люди привыкли подчиняться всемогущим лидерам, поэтому жаждали получить не спикера парламента, а авторитетного исполнителя власти[1722]. Шахназаров предположил, что Горбачев не хотел, чтобы советский народ подумал, будто он “начал реформы только для того, чтобы удержаться на посту”, тем более, что это было далеко от истины[1723].

На заседании Верховного Совета 27 февраля демократическая оппозиция предостерегла его от “имперского президентства”, и реакция Горбачева, по свидетельству посла Мэтлока, походила на один из тех эмоциональных срывов, что так беспокоили Черняева: “Лицо его искажала нервная усталость, а в речи звучало больше оправданий и эмоций, чем нужно”. Его задевало, что люди считали его властолюбивым. “При чем здесь вообще Горбачев?” – спрашивал он риторически, как будто никто не понимал, кто станет президентом СССР[1724].

В беседе с чехословацким лидером Вацлавом Гавелом 26 февраля Горбачев сказал: “О том, чтобы стать главой государства, мечтают, видимо, лишь очень амбициозные люди”[1725]. Мэтлок, который несколько лет тесно общался с советским генсеком, подтвердил, что тот не кидает слов на ветер: “Несомненно, Горбачев любил власть. Несомненно, он содрогался при мысли потерять ее”. Однако если власть была его основной и единственной целью, то почему он не использовал ее, чтобы укрепить свое положение? Вместо этого он пошел на риск, попытался трансформировать страну и в процессе испортил отношения практически со всеми[1726].

Либерально настроенные противники Горбачева не сильно поддерживали идею его будущего президентства, впрочем, как и консерваторы. Однако сторонники жесткой линии еще не окончательно утратили веру в него и понимали, что могут извлечь свою выгоду из ситуации. Во-первых, они могли побудить его использовать новые президентские полномочия, чтобы навести в стране порядок и покончить с национальным сепаратизмом, во-вторых, его можно было уговорить передать управление партией убежденному коммунисту, который не будет ослаблять ее, как нынешний генсек. Анатолий Лукьянов, тогда казавшийся сторонником Горбачева, с нетерпением ждал, что новый президент примет “конкретные, резкие меры, пусть негативного характера”[1727]. Демократы, включая Яковлева и Черняева, также хотели, чтобы Горбачев сложил полномочия генсека партии и, как следствие, нашел больше союзников среди либералов, близких ему по духу. Однако лидер СССР не спешил этого делать, продолжал управлять партией и пытался ее реформировать.

Сначала Горбачев планировал выстроить новую систему власти по американской модели, где правительство целиком подчиняется первому лицу. Затем он обратился к опыту Франции, где президент разделяет полномочия с премьер-министром. В конце концов он разработал компромиссный вариант, в котором правительство подотчетно как президенту, так и парламенту, – подобная схема обернется неприятным инцидентом в 1991 году, когда советский консервативный премьер-министр обратится к парламенту с просьбой о расширении полномочий от лица президента[1728].

Часть экспертов считала, что Горбачеву следовать избраться на пост легитимно, путем всенародного голосования, – это наделило бы его силой, необходимой для победы над оппонентами[1729]. Однако он предпочел получить новую должность на Съезде народных депутатов СССР. Почему? Потому что “длительный избирательный марафон взвинтил бы политические страсти, когда обстановка требовала более короткого и эффективного решения”[1730]. Титулованный академик и депутат съезда Дмитрий Лихачев предупредил, что прямые выборы приведут к “гражданской войне”. 83-летний ученый, специалист по древнерусской литературе и культуре, пережил 1917 год и прошел Соловецкий лагерь, созданный вскоре после революции. Сильная речь Лихачева на съезде помогла Горбачеву добиться своего[1731]. По словам Яковлева, генсек опасался, что может проиграть прямые всенародные выборы[1732]. Если это правда, то его опасения были беспочвенны: согласно надежным данным, полученным в результате опроса общественного мнения, весной 1990 года он по-прежнему являлся самым популярным советским политиком. Он уступит эту позицию Ельцину немного позднее[1733].

Съезд избрал президента СССР 14 марта. Горбачев хотел, чтобы хотя бы формально у него были конкуренты, поэтому в выборах должны были участвовать премьер-министр Рыжков и министр внутренних дел Бакатин, однако они сняли свои кандидатуры. Горбачев набрал 1329 голосов, против высказались 495 депутатов, а 313 либо не голосовали, либо сдали испорченные бюллетени. Иными словами, генсека поддержало менее 60 % депутатов[1734].

Несомненно, Горбачев был доволен, однако его радость омрачалась неутешительным распределением голосов и проблемами, которые стояли перед ним. Голосование проводилось тайно, и официально результат был объявлен на следующее утро, однако Горбачев узнал его раньше. После закрытия заседания в зале погасили свет, и президент направился свой кабинет во Дворце съездов, где его ждали Раиса Максимовна и пара помощников, чтобы поднять бокалы за его новый статус. “А я задавал сам себе вопрос: изменилось ли что-либо в моем положении?” – признается Горбачев в одной из своих книг[1735].

На следующее утро были объявлены результаты, депутаты и гости стоя приветствовали лидера овацией, и Горбачев принял присягу у стола рядом с длинным красным советским флагом. Отныне флаг на специальном креплении будет сопровождать его везде, как американский флаг сопровождает президента США: в президентском кабинете, в конференц-залах и других местах. На президентском самолете появится название страны – Советский Союз, как это принято в Штатах[1736]. Инаугурационная речь Горбачева была достаточно убедительной, хотя в ней президент защищал себя, отвергая обвинения в узурпировании власти и нерешительности (странное сочетание). В отсутствие положительных новостей об экономике он заявил: “Главное завоевание перестройки – демократия и гласность”. Кто бы мог предположить пять лет назад, что лидер СССР будет с полным правом говорить о том, что основными достижениями его правления являются демократия и гласность – это понятие к 1990 году фактически стало синонимом свободы слова[1737].

Второй пункт горбачевской программы начала 1990 года подразумевал отмену 6-й статьи Конституции 1977 года, которая признавала КПСС “руководящей силой советского общества”. Горбачев обсуждал этот вопрос с ближайшим окружением еще до XIX партийной конференции, прошедшей в июне 1988 года, однако затем долгие месяцы не решался помахать этой красной тряпкой перед коммунистическим быком. Важную роль здесь сыграл тот факт, что требование отменить 6-ю статью стало одним из лозунгов радикальных демократов, которые подняли шахтерские забастовки в Воркуте и вывели сотни тысяч демонстрантов на улицы Москвы в 1989 и 1990 годах. Однако к марту 1990 года, когда в стране должна была установиться президентская власть и многопартийная демократия, Горбачев принудил ЦК поддержать его предложение, порекомендовав Съезду народных депутатов отменить 6-ю статью, что и было сделано[1738]. Это очередной пример того, как ему удалось навязать свои решения тем, кто ненавидел его политику.

В мемуарах Горбачев процитировал своего помощника Ивана Фролова и согласился с его мнением. Отмена 6-й статьи означала “полное завершение изменения политической системы”, в которой долгие годы господствовала коммунистическая партия[1739]. Одним из видимых результатов этих перемен, по-видимому, стало то, что роль Политбюро отныне выполнял Президентский совет. По мнению Грачева, с этого момента заседания Политбюро все больше напоминали информационные встречи, на которых “серьезные государственные проблемы толком не обсуждались”. Летом того же года был упразднен другой высший партийный орган – Секретариат Центрального комитета, и Горбачев начал советоваться с остальными партийцами “только формально, а иногда вообще игнорировал их мнение”[1740].

Прежние технологии разработки политического курса уходили в прошлое, а новые оказывались не столь эффективны, что продемонстрировал скорый роспуск Президентского совета, представлявшего собой горючую смесь из людей самых разных убеждений. В него входило 18 высокопоставленных правительственных чиновников, среди которых можно было выделить несколько групп. В одном лагере были премьер-министр Рыжков, министр внутренних дел Бакатин, глава КГБ Крючков, председатель Госплана Маслюков, министр иностранных дел Шеварднадзе, министр обороны Язов и недавно избранный председатель Верховного Совета Лукьянов. В Совет также входили помощники Горбачева, убежденные демократы: Яковлев, Вадим Медведев, Евгений Примаков, Григорий Ревенко – и при этом втайне не согласный с политикой руководства глава администрации Болдин. Со стороны интеллигенции в Совете участвовали люди из различных сфер деятельности и порой противоположных взглядов: либеральный экономист, провозгласивший себя социал-демократом, Станислав Шаталин, физик и вице-президент Академии наук Юрий Осипьян, российский патриот и писатель Валентин Распутин, киргизский прозаик Чингиз Айтматов, представитель неспокойной Прибалтики, владелец сельскохозяйственной фирмы из Латвии Альберт Каулс, а также бывший пролетарий, действующий глава Объединенного фронта трудящихся Вениамин Ярин, который, будучи народным депутатом, сильно критиковал перестройку, но смягчился, когда попал в Совет[1741].

Могло ли новое детище Горбачева стать великолепной “командой соперников” Линкольна? На первой встрече в кремлевском зале заседаний Совет напоминал неудачную копию Политбюро. Яковлев расположился справа от Горбачева, где раньше сидел Лигачев. Медведев – рядом с ним, на своем обычном месте. Рыжков – слева от Горбачева, как и всегда, а остальные участники выбрали себе места по желанию: Черняев и Шахназаров – за маленьким столиком, приставленным к большому столу, более скромные по рангу члены Совета – вдоль стены. Все обменялись рукопожатиями и произнесли подобающие протокольные слова. Однако после нескольких совещаний Горбачев устал от своей новой игрушки. Яковлев рассказал об одном эпизоде – несколько членов не согласились с лидером по незначительному вопросу, от чего тот покраснел и выпалил: “Кто здесь президент? Вы всего лишь консультанты, не забывайте об этом!”[1742] По воспоминаниям Шахназарова, писатели ждали поручений и задач, соответствующих их новому высокому статусу, и кто-то сострил: “Вопрос. Что такое член Президентского совета? Это безработный с президентским окладом”.

“Вся эта история лишний раз свидетельствует об одной из характерных черт Горбачева, – утверждает Шахназаров, – безразличии к формальным институтам, причем даже к тем, которые он сам творил, и даже больше именно к этим, поскольку в нем склонность к вольной импровизации странным образом сочетается с почтением к традициям”. Нельзя было сказать, что он уклонялся от работы, напротив, его можно было назвать трудоголиком. “Но удовольствием для него, – продолжает Шахназаров, – было встречаться с учеными, писателями, артистами, журналистами, людьми творческими, кого интересно послушать и перед кем можно блеснуть”. Именно поэтому он позвал деятелей культуры в Совет, который оказался “делом невредным, только бесполезным”[1743].

Подобное неутешительное заключение не отражает всей безуспешности мероприятия. Президентский совет оказался не способен консультировать Горбачева и эффективно разрабатывать политику СССР, как и новый Совет Федерации, состоящий из республиканских лидеров. Глава Союза очутился в состоянии глубокой изоляции, хотя он надеялся, что фигура президента станет наследником компартии и, следовательно, “политическим стержнем страны”[1744]. Вместо этого он остался практически один и лишь возглавлял скромный Совет. Шахназаров так прокомментировал работу Совета: “Вся эта псевдоделовая суета сопровождается чудовищной организационной неразберихой”[1745]. Более того, администрацией руководил Болдин, который постоянно дезинформировал начальника и клеветал на демократов, в том числе на ближайшего помощника Горбачева, Яковлева, который, по утверждению КГБ, был “агентом влияния” ЦРУ. Позднее Яковлев заявил, что в то время его телефон прослушивался, в кабинете также стояли “жучки”, и он чувствовал, что за ним следят, к тому же неизвестный стрелял в его сына в поезде, а кто-то поджег машину его дочери[1746].

Избирательная кампания 1989 года перед новым Съездом народных депутатов и первые его заседания установили правила новой демократической игры, в которую Горбачев только учился играть. Следующей весной, во время свободных выборов народных депутатов РСФСР, генсеку пришлось еще труднее. За “общественными организациями”, например за компартией, не было зарезервировано мест, которые бы они получили автоматически, также партия утратила контроль над избирательными комиссиями и не могла отсеивать неугодных кандидатов. Демократы и различные либералы на этот раз показали хорошую самоорганизацию, объединившись в протопартию “Демократическая Россия”. Ельцин также подготовился лучше обычного и в рамках своей кампании агитировал голосовать не только за себя (за место народного депутата от Свердловска), но и за своих единомышленников в других регионах. Он гордился тем, что его книга “Исповедь на заданную тему” стала бестселлером. В ней он кичливо рассказывал о своей смелой борьбе с темными силами власти и ее привилегированностью, призывал к освобождению России от бесполезного всесоюзного руководства и предоставлению российским регионам большей автономии. Один из свидетелей его выступлений в Свердловске отметил, что Ельцин как будто отложил в сторону все внутренние противоречия и явился народу в качестве настоящего выразителя его воли: “Он влетел в переполненный зал, быстро взошел на кафедру и мгновенно покорил аудиторию, заполнив пространство своим мощным раскатистым голосом”. Он предстал перед публикой “сильным и уверенным в себе политиком, решительным и энергичным человеком”[1747].

Коммунистическая партия также более тщательно приготовилась к выборам: заведомо слабые кандидаты были заменены на более молодых членов партии с более низкими чинами. Однако в коммунистах все равно видели “правящую бюрократию”, которая ответственна за страшный беспорядок в стране, к тому же их избирательная кампания вновь свелась к непродуманным импровизациям, а серьезной координации показано не было[1748]. В результате на выборах 4 марта были избраны народные депутаты, из которых на последующем съезде 465 человек стабильно голосовали с позиций “Демократической России” (гораздо больше, чем на всесоюзном съезде 1989 года), 417 считали себя “коммунистами России” и поддерживали партийную линию, а 176 колебались между двумя основными лагерями[1749].

Горбачеву снова не удалось предотвратить карьерное восхождение Ельцина, который стал председателем Верховного Совета РСФСР. Двадцать второго марта Рыжков мрачно предупредил членов Политбюро, что если Ельцин и его соратники “возьмут Россию”, то у них появится шанс быстро уничтожить Советский Союз и низвергнуть партийное и государственное руководство, и в таком случае федеральная структура быстро распадется[1750]. Однако чиновники, которых Горбачев выставил против Ельцина на выборах, изначально имели слабые позиции. Скучный 65-летний председатель прежнего Верховного Совета Виталий Воротников отказался баллотироваться, потому что к тому времени уже разочаровался в Горбачеве и хотел уйти в отставку. За две недели до выборов председателя парламента Горбачев решил заменить вялого Воротникова Александром Власовым, бывшим министром внутренних дел. Однако после неутешительного предварительного голосования он сделал ставку на ультраконсервативного Ивана Полозкова, главу Краснодарского крайкома КПСС. Позднее он возглавит новую КП РСФСР и будет резко критиковать политику Горбачева, но, несмотря на это, в тот момент он устраивал президента СССР больше, чем Ельцин. Наконец, Горбачев вернулся к кандидатуре Власова после того, как Ельцин выиграл первые два раунда голосования, но для окончательной победы не смог набрать 50 % плюс один голос. За четыре дня до голосования, 23 мая, Горбачев предпринял последнюю отчаянную попытку остановить Ельцина и лично выступил перед Верховным Советом. Однако его грубая и бесцеремонная травля Ельцина возымела обратный эффект, и депутаты, планировавшие голосовать против него, передумали. В результате 29 мая перед решающим раундом голосования Горбачев уехал в тур по Канаде и Соединенным Штатам[1751].

На выборах 29 мая Ельцин получил 535 голосов, опередив Власова на 68 голосов и набрав на четыре голоса больше, чем требуемые 50 % плюс один. Горбачев получил плохие известия в небе над Атлантикой. Два помощника предложили ему поздравить Ельцина и составили телеграмму со словами “Ты показал себя настоящим бойцом”, однако президент Горбачев отверг эту идею и заявил, что в подобных советах не нуждается[1752]. Несколько дней спустя в Кэмп-Дэвиде, резиденции американского президента под Вашингтоном, посол Мэтлок спросил Горбачева, считает ли он, что сможет работать с Ельциным. “Это вы мне скажите, – ответил Горбачев, пожимая плечами. – Вы его в последнее время чаще видели, чем я”.

Эти слова Мэтлок прокомментировал так: “Это замечание, полунасмешливое, полульстивое, представляло собой типичный для Горбачева прием, когда ему хотелось уйти от трудного вопроса и самому выиграть несколько очков”[1753]. Однако здесь скрыто гораздо больше. Он просил у Мэтлока совета, который посол дать не мог, а перед этим отклонил предложение своих помощников поздравить Ельцина, хотя именно в таком совете и нуждался, что наводит на мысль, что Горбачев никак не мог понять феномен Ельцина. “Происходят странные вещи, – заметил Горбачев на заседании Политбюро 20 апреля. – Поведение Ельцина непонятно. И дома, и за рубежом он беспробудно пьет. Каждый понедельник его лицо в два раза шире обычного. Он косноязычен и предлагает черт знает что, он как устаревшая запись. Но люди не устают повторять: ‘Он наш человек…’ И прощают ему все”[1754].

Хотя Горбачев не знал тайну успеха Ельцина, он предполагал, что справится со своим соперником. Президент отверг предложение Шахназарова выдвинуть Рыжкова на пост председателя Верховного Совета РСФСР против Ельцина и добавил: “Нечего бояться, все будет как надо. Вот увидишь”. Помощники Горбачева пытались отговорить его выступать перед Верховным Советом и настраивать депутатов против Ельцина, однако он никого не послушал, поскольку, по мнению Шахназарова, верил “в неотразимость своего обаяния и силу аргументов”. Помощники президента также выступили против кандидатуры Полозкова, имевшего репутацию ретрограда, ведь это подарило бы много голосов Ельцину, Горбачев же обвинил их в желании “подсобить демократам”.

Советский лидер напоминал Шахназарову шахматного гроссмейстера, который проигрывает менее искусному противнику. Разумеется, такие вещи случаются, однако настоящий мастер сделает все, чтобы этого не повторилось, чего нельзя было сказать о Горбачеве: “Михаил Сергеевич продолжал ни во что не ставить Ельцина, сам себя убеждал, что потенциал соперника исчерпан, и пытался убедить в том же общество, – вспоминает Шахназаров. – Обида брала верх над политическим расчетом, гордость заслонила здравомыслие”[1755].

В результате победы Ельцина Горбачев утратил контроль над Верховным Советом РСФСР и теперь пытался не дать российским коммунистам занять крайние позиции политического спектра. Изначально он выступал против образования отдельной российской компартии, однако в начале мая был вынужден принять неизбежное и попробовал минимизировать свои потери.

Учредительный съезд Коммунистической партии РСФСР проходил с 19 по 22 июня, и Горбачев присутствовал на всех его заседаниях. По иронии судьбы главной его целью было не допустить, чтобы первым секретарем партии был избран Иван Полозков, которого он выставлял против Ельцина на выборах председателя Верховного Совета РСФСР. Однако в очередной раз кандидат, выбранный Горбачевым в последнюю минуту, проиграл: Владимир Ивашко уступил победу Полозкову. “Худшее трудно было себе представить”, – вспоминает соратник Горбачева Вадим Медведев. Отныне были неизбежны жестокие столкновения между советской и российской компартиями, чего раньше невозможно было вообразить. К тому же КПСС покинет ряд наиболее демократически настроенных ее членов, которые, как надеялся Горбачев, помогут ему реформировать партию[1756]. Речь Горбачева на том съезде стала одним из двух публичных выступлений 1990 года, которые сильно смутили Черняева и других помощников президента. Президент выглядел разбитым. Незадолго до избрания Полозкова Горбачев вызвал к себе главного социолога КПСС (партия тайно опрашивала своих членов), который прибыл в кабинет лидера в два часа ночи и нашел Горбачева истощенным, как будто не спавшим несколько дней. “У него все лицо было серое”, – рассказал он затем послу Мэтлоку[1757]. Позднее Горбачев будет близок к тому, чтобы признаться: он в депрессии. Он осознавал: “Российский вопрос – это сейчас центральный вопрос перестройки”. Он мог погубить как Россию, так и Советский Союз. “Словом, не лежала у меня душа к этому мероприятию, с самого начала я видел, чем оно может обернуться”, – сказал Горбачев о создании КП РСФСР. Между тем и в ближайшей перспективе его ожидали трудности: через неделю открывался XXVIII съезд КПСС, на котором должно было решиться будущее партии, и большую часть делегатов должна была составить консервативная верхушка российской компартии[1758].

Перед XXVIII съездом, когда Горбачев безуспешно боролся с принципиальными проблемами, включая российский вопрос, по ряду признаков было понятно, что боевой дух президента падает и это сказывается на его решениях. Одним из таких знаков был гнев. Раньше он умел взрываться специально, для достижения конкретной цели. Со временем вспышки злости стали более спонтанными и бессистемными, как будто, срываясь на людей вокруг, он мог убежать от чувства вины, которое в нем многие взращивали. На заседании Политбюро 2 марта он осудил радикальных “клеветников” и “политических мерзавцев”, которые не представляют ничьих интересов, но готовы разрушить страну, и назвал закоснелых консерваторов “кучкой ублюдков”. Он также раскритиковал своего союзника и реформатора Вадима Бакатина за то, что тот якобы позволил “пораженцам” проникнуть в Министерство внутренних дел[1759]. Горбачев уволил партийных работников, которые настроили депутатов голосовать против него на выборах президента, назвав их “идиотами и болванами”. Он высмеял желание лидеров республик Средней Азии стать “избранными эмирами”, а в разгар долгой и беспорядочной дискуссии в Политбюро он внезапно обрушился на другого своего союзника, Вадима Медведева: “Сядь! Эта встреча превратилась в лекцию”. За время его правления заседания Политбюро и правда стали походить на них[1760].

Особенно Горбачев злился на московскую интеллигенцию, которой некогда восхищался, однако, потеряв поддержку большинства ее представителей, стал называть “прогнившей”[1761]. Он осуждал русский народ за любовь “критиковать и поносить начальство”, за уверенность в том, что правительство может и должно заниматься абсолютно всеми вопросами, за “склонность уповать на батюшку-царя”, но при этом скатываться в “нигилизм”[1762]. “Мы революционные, глубокие преобразования осуществляем в обществе, которое еще не готово к ним”, – утверждал Горбачев. Он сетовал, что народ привык ждать команды, где какой гвоздь забить, что “малейшая инициатива, малейшее выдвижение человека благодаря его таланту вызывают у многих раздражение”, что успешного фермера моментально прозывают Рокфеллером. “Это все заскорузлость общественного сознания”[1763], – суммировал Горбачев.

Вне всяких сомнений Горбачев продолжал защищать свой великий проект. Чем больше трудностей и неудач встречала перестройка, тем более высокопарно он ее превозносил. Выступление перед юными комсомольцами 10 апреля так воодушевило его, что он назвал 1980-е годы “величайшим поворотным моментом в мировой истории”. “Нет оснований хотя бы на минуту усомниться в правильности курса на перестройку”, – заявил он[1764]. Он хвастал 19 мая помощникам, которые готовили ему речь для XXVIII съезда, что перестройка удовлетворила “назревшие потребности цивилизации” и является не “искусственной схемой”, а неизбежным шагом. По мнению Горбачева, советское общество изменилось, и вслед за Советами “весь мир размышляет в духе нового мышления”[1765]. Когда корреспонденты журнала Time спросили, как ему удается сохранять спокойствие перед лицом стольких напастей, он ответил: “Моя уверенность оттого, что я знаю: то, что мы делаем, правильно и необходимо. Иначе было бы невозможно нести этот груз”[1766].

В конце апреля Горбачев провел ряд агитационных встреч в Свердловске, потому что хотел поднять боевой дух его жителей, к тому же, по словам Шахназарова, ему нравилось, что этот город был политической родиной Ельцина. В своей речи на “Уралмаше” Горбачев говорил о каждодневных трудностях, с которыми сталкиваются рабочие и их семьи. В начале его принимали прохладно, но затем публика “разогрелась” и одарила его бурными аплодисментами. После возвращения из Свердловска Горбачев говорил о “победе над рабочим классом”, хотя Черняев счел это заявление неуместным: “Говорят, встретили прохладно, даже с улюлюканьем кое-где и разными ‘такими’ плакатами”. Во время выступления, не справившись с эмоциями, Горбачев нарушил собственное правило и раскритиковал Ельцина, заявив, что с ним покончено. Шахназаров, который отвечал за проверку материалов для прессы, сократил наиболее резкие высказывания Горбачева, чем навлек на себя гнев президента и даже Раисы Максимовны, которая вмешалась в их дискуссию со словами: “Вы не должны были этого делать, не имели права”[1767].

1 мая Москва была залита солнечным светом, тогда как политическая обстановка в стране была мрачной. Изначально праздничные мероприятия на Первомай были призваны прославлять Сталина и советскую военную мощь, однако со временем они эволюционировали в политизированную версию американского парада универмага “Мейсаки” на День Благодарения. При Горбачеве требования к демонстрациям стали еще ниже, а в 1990 году на Красную площадь разрешили выходить в том числе неофициальным политическим клубам, но только после официальной части парада, состоящей по большей части из шествия заводских рабочих, мобилизованных по месту работы. Горбачев и его кремлевские соратники традиционно наблюдали за действом, стоя на трибуне Мавзолея, отделанного красно-коричневым мрамором. Первые лица страны должны были стоять в шеренге в заранее установленном порядке. Дэвид Ремник напишет, что Горбачев смотрел на парад со “скучной, царственной улыбкой и как будто был доволен тем, что может прожить целый час своей жизни вне проблем”. Внезапно на площади появились тысячи кричащих демонстрантов, некоторые несли литовские и эстонские флаги, триколоры царской России и плакаты: “Долой Горбачева”, “Долой Политбюро”, “Долой КПСС – эксплуататора и грабителя народа”, “Долой фашистскую красную империю”, “Чаушеску в Политбюро: вон из кресла, отправляйся на нары”. Некоторые размахивали красными советскими флагами с вырванными серпом и молотком. Стоявшие на трибуне Мавзолея реагировали по-разному: Лигачев хмурился, Яковлев сохранял нейтральное выражение лица, Горбачев, как Ремник видел в бинокль, не выказал и малейших признаков гнева. Несколько минут казались бесконечными, президент переговаривался с ближайшими к нему людьми, как будто ничего особенного не происходило, – “зрелище столь же удивительное, как и сама демонстрация”[1768].

Внутри Горбачева все кипело. Примерно через 25 минут он отвернулся и начал спускаться вместе со всеми, кто с ним был, и, по словам Черняева, разбушевавшаяся толпа, собравшаяся перед Мавзолеем, сопровождала их визгом, свистом, хохотом и возгласами “Позор!”. Вечером президент позвонил Черняеву и назвал демонстрантов “хулиганами и мурлом”. Позднее, выступая на советском телевидении, он раскритиковал их и окрестил “сбродом” и “экстремистами, которые размахивают флагами анархистов и монархистов, портретами Николая II, Сталина и Ельцина”. Накануне унизительных первомайских событий президент показался Черняеву очень усталым, стареющим на глазах. В тот же день Горбачев пожаловался Черняеву и Брутенцу, что “дошел до ручки, голова ломится”[1769].

На XXVIII съезде партии, который открылся 2 июля, были опущены практически все ритуалы, принятые на подобных собраниях: появление членов Политбюро в зале не сопровождалось ни овацией стоя, ни приветствием пионеров. Единственное, что не изменилось со времен Сталина, – делегатов по-прежнему щедро кормили и поили. Когда Грачев вошел в зал как наблюдатель, а не делегат, он отметил, что “зал гудел, как растревоженный осиный рой”[1770]. Одобрит ли съезд демократические реформы Горбачева? Изберут ли его генсеком партии на свободных выборах, первых со времен Сталина? Будет ли партия демократизироваться? Войдут ли в ЦК реформаторы?

Радикальные демократы считали подобные вопросы несущественными и давно уже видели в партии реакционную силу. Некоторые помощники Горбачева (Черняев, Шахназаров и Петраков) вновь посоветовали ему отказаться от поста генерального секретаря партии, чтобы “отгородиться от критики всяких шавок” и сосредоточиться на управлении страной в качестве президента. Однако Горбачев отверг их совет. После не слишком плодотворной встречи с секретарями райкомов и горкомов 11 июня он пожаловался на них Черняеву: “Шкурники, им, кроме кормушки и власти, ничего не нужно…” Черняев ответил: “Бросьте вы их, Михаил Сергеевич. Вы – президент. Вы видите, что это за партия. Вы же заложником ее останетесь, мальчиком для битья будете уже перманентно”. – “Знаешь, Толя. Думаешь, не вижу… Вижу… Но пойми: нельзя эту паршивую взбесившуюся собаку отпускать с поводка. Если я это сделаю, вся эта махина целиком будет против меня…”[1771]

Горбачев часто говорил партийцам то, что они хотели слышать, но при этом он также умел говорить на языке Черняева. Правда заключалась в том, что Горбачев презирал и боялся консерваторов, однако он все еще надеялся трансформировать партию. Накануне съезда состоялся пленум ЦК, на котором бушевали настоящие страсти, и президент заявил, что не потерпит наглости от делегатов. “Если хамство будет, я сниму свою кандидатуру”. “Вы же хотите откровенности? – продолжил он. – И вы должны знать ее. Хамства я терпеть не буду! (Оживление в зале.)”[1772]

Однако Горбачев стерпел немало хамства. “Скопище обезумевших провинциалов и столичных демагогов… Масса жаждет крови”, – описал Черняев XXVIII съезд[1773]. Яковлев прокомментировал съезд похожим образом: “Он разительно отличался от других: был бурным, похожим на пьяного мужика, заблудившегося на пути к дому. Падает, поднимается, снова ползет и все время матерится”[1774].

Разъяренные делегаты потребовали, чтобы реформаторы из Политбюро, такие как Яковлев и Шеварднадзе, лично ответили за свои ошибки. Хотя изначально была договоренность, что члены Политбюро будут председательствовать на заседаниях по очереди, Горбачев настоял, что проведет все сам, несмотря на то что на съезде консерваторы громили его команду. Проблемы преследовали его не только на встречах съезда. Черняев писал: “Прошли времена, когда в перерывах на него наваливались десятки, сотни людей, ‘допрашивали’, делились, спорили, хотели знать его мнение, просили о чем-то…” Теперь он выходил в коридоры один, сопровождал его только телохранитель. Черняев признавал, что Горбачева было жалко, и от этого было ужасно на душе, однако его “жалели уже публично, в газетах и на телевидении”[1775]. На протяжении всего съезда Горбачев ложился спать поздно, поскольку постоянно планировал свои дальнейшие шаги. Заключительное слово он прорабатывал до четырех утра. Раиса Максимовна вспоминала, как ее муж признался журналистам: “Не мог спать, и во сне идут баталии”[1776].

Несмотря ни на что, Горбачев считал съезд своей победой. Он вновь был избран главой КПСС, хотя почти четверть делегатов проголосовала против. Его кандидат на пост заместителя генерального секретаря, лидер украинской компартии Владимир Ивашко выиграл у Лигачева, но впоследствии Горбачев пожалеет о своем выборе. Съезд также одобрил его внешнюю и внутреннюю политику, пусть и формально. Президенту удалось провести своих кандидатов в Политбюро и ЦК, из которых ушли давние их члены. Одни подали в отставку, заявив, что для них важнее сохранить верность стране, а не партии (к примеру, Яковлев, Шеварднадзе и Рыжков), других сместили, как Лигачева. Хотя сторонники жестких мер отныне имели возможность открыто противостоять Горбачеву, они не смогли нарушить партийную дисциплину. Яковлеву большинство новых членов ЦК казались не решительными реформаторами, а “мертвыми душами”[1777]. На самом деле наибольшую выгоду из съезда извлек Ельцин – он показательно и победоносно покинул зал заседаний.

Ельцин сделал то, что Горбачев отказывался делать, – ушел из партии, чтобы всецело встать на сторону демократов. Советский лидер признал, что речь Ельцина в поддержку реформ стала одной из сильнейших подобных речей на съезде и что во многом она перекликалась со взглядами президента. Однако 12 июля Ельцин заявил, что как председатель Верховного Совета РСФСР должен отвечать перед русским народом, а не КПСС. После он по центральному проходу направился прочь из Кремлевского дворца съездов под крики и свист депутатов. Позднее его уход из зала показывали по советским телеканалам, и Ельцин вышел из своего кабинета, чтобы увидеть это на единственном большом экране в здании. По словам очевидца, его лицо было напряжено, он не замечал никого и ничего вокруг – “ему важно было увидеть себя со стороны. Как только картинка сменилась, он так же молча, ни на кого не глядя и ни с кем не здороваясь и не прощаясь, вернулся в кабинет”[1778].

В 1990 году самые приятные для Горбачева события пришлись на несколько недель в конце июля и начале августа. Он был близок к эйфории, поскольку полагал, что нашел способ удержать Союз от распада – реформировать экономику, которая до этого практически не реагировала на его инициативы. К тому же разрабатывать данное решение должна была политическая коалиция – Горбачев и Ельцин совместно, дело по тем временам невиданное.

Государственную комиссию по экономической реформе возглавил заместитель премьер-министра Рыжкова, экономист Леонид Абалкин – Рыжков любил подчеркивать, что в его правительстве работают не только бюрократы, но и академики. В декабре предыдущего года комиссия представила три пути перехода к рыночной экономике: “эволюционный”, “радикальный” и “умеренно-радикальный”. Каждый, кто когда-либо сталкивался с бюрократической машиной, понимает, что первые два подхода были разработаны для того, чтобы был одобрен третий. Так и случилось на Съезде народных депутатов СССР, состоявшемся в декабре 1989 года, а весной Рыжков представил более детальный план, в котором Горбачев вновь усмотрел попытки премьер-министра дерадикализировать экономические реформы. С другой стороны, Горбачев и сам не знал, что делать. Впоследствии он вспоминал, как “отпетые рыночники” настаивали на решительном переходе к рыночной экономике, однако оставляли себе пути к отступлению, говоря об опасности слишком быстрого перехода. Руководители предприятий также предостерегали против радикальных шагов. На заседаниях Президентского совета и Совета Федерации 14 апреля и 22 мая ничего не решилось. Экономика страны продолжала рушиться. “Если мы не продумаем, как защитить потребительский рынок от еще большего разрушения (а он уже у нас почти разрушен), – предупреждал он 22 мая, – то я скажу, что тогда взорвем народ”[1779].

В конце июля появился шанс спасти ситуацию. Круглолицый 38-летний экономист Григорий Явлинский работал заместителем премьер-министра в правительстве Ельцина и поддерживал рыночные реформы. Он подошел к экономическому советнику Горбачева Николаю Петракову и призвал объединить усилия экспертов из окружения двух лидеров – вместе заниматься переходом к рыночным отношениям. Петраков и Явлинский подготовили письменное предложение и на следующий день показали его Горбачеву. Президент был поглощен другими проблемами и сначала бегло просмотрел послание, но затем вчитался в него и с явными признаками радостного оживления спросил:

– Где этот парень?

– Он сидит у себя на работе, – ответил Петраков.

– Где он работает? …Зови его скорее.

Явлинский моментально прибыл в Кремль. Горбачев быстро на все согласился. Формирование новой команды, которая выработает план по переходу к рыночной экономике, позволило бы ему наладить контакт с Ельциным и республиками, уставшими от централизованной системы правления. Подобный шаг станет ударом по Рыжкову, однако Горбачев был уверен, что сможет склонить премьера на свою сторону. Явлинский взял на себя миссию уговорить Ельцина, который в тот момент отдыхал в Латвии на берегу Балтийского моря. Ельцин долго колебался, но в итоге согласился принять примирительный звонок Горбачева. Петраков записал реакцию главы СССР: “Он выглядел радостно возбужденным, как шахматист, нашедший удачное продолжение, казалось бы, уже проигранной партии”.

Следующим шагом стало непосредственно создание команды, которая обязалась к 1 сентября разработать экономическую программу. Черновик соответствующего поручения Горбачев подписал 27 июля, не внеся ни единой поправки, что было для него нехарактерно. Ельцин тоже был готов запустить этот проект. Но Горбачев решил, что подписать документ также должны Рыжков и премьер-министр Ельцина Иван Силаев. Беда состояла в том, что Ельцин и Рыжков не просто не совпадали во взглядах – они ненавидели друг друга так же люто, как Горбачев и Ельцин, если не больше. Явлинский вновь отправился в Латвию и убедил своего начальника пойти и на этот шаг, а подписи Рыжкова под документом все не было. Горбачев улетел 30 июля в отпуск на Черное море, а Рыжков уступил и подписал поручение только два дня спустя[1780].

Рабочая группа практически полностью состояла из экономистов, поддерживавших рыночные реформы, таких как Петраков и Явлинский. Рыжкова представляли Абалкин и несколько его коллег. Руководителем группы по предложению Петракова и Явлинского был назначен Станислав Шаталин, опытнейший экономист, который открыто исповедовал социал-демократические идеалы, что шло вразрез с линией партии и мешало его карьере. Однако в 1990 году его взгляды помогли ему получить пост академика-секретаря отделения экономики РАН и место в Президентском совете СССР. Шаталина подводило здоровье, поскольку ранее он потерял одно легкое во время операции, но, по мнению Горбачева, он считал работу над этой программой своим “звездным часом”, поэтому его команда взялась за дело с удвоенной силой[1781].

Однако для Абалкина и его соратников это не означало ничего хорошего. Явлинский с коллегами жили и работали неподалеку от Архангельского, в коттеджах пансионата, оборудованных рабочими кабинетами, переговорными, копировальными машинами и сейфами для секретных документов. Шаталин плохо себя чувствовал и не мог жить с ними, о чем позднее написал: “Атмосфера была прекрасная. Люди с мозгами, с сердцем, с душой, люди, которые действительно беспокоились о том, что происходит, которые понимали свою историческую ответственность за то, что происходит в стране. Они показали невероятный энтузиазм. Я никогда не видел, чтобы люди так работали – максимум пять часов сна”[1782]. Команда Абалкина также была сильно увлечена проектом – настолько, что в знак протеста они отказали группе Явлинского в доступе к необходимым правительственным документам и изолировались в другом подмосковном пансионате близ Николиной Горы. Команды встретились лишь дважды, и оба раза по причине того, что в Москву возвращался Ельцин, который хотел получить свежую информацию о проделанной совместной работе, а точнее, об ее отсутствии[1783].

Группы Шаталина – Явлинского и Рыжкова – Абалкина не могли сойтись в таких вопросах, как скорость проведения реформ и порядок введения элементов рыночной системы в советскую экономику. Программа Шаталина – Явлинского предполагала построение конкурентоспособного рынка при помощи следующих мер: крупномасштабная приватизация, освобождение цен от государственного контроля, интеграция экономики СССР в мировую экономическую систему, передача важных механизмов управления от Москвы республикам. Эти и ряд других радикальных шагов должны были быть завершены в течение пятисот дней. Окончательный вариант плана “500 дней”, который стал известен именно под таким названием, включал в себя подробный график прохождения основных этапов программы. Указанные сроки должны были только стимулировать действие, речь не шла о достижении результатов к заданным датам любой ценой. Как Шаталин заявит позднее, он понимал, что в Союзе сменится несколько поколений, прежде чем будет создана современная экономика[1784]. В то же время программа представляла собой политическое и экономическое подтверждение смерти социализма – он не упоминался ни разу. Однако Горбачев не желал этого признавать. В противовес первой группе команда Рыжкова – Абалкина выступала за менее резкое проведение реформ, опасаясь, что план “500 дней” усугубит кризис в стране, начатый политическими реформами Горбачева, даже если на выполнение этого плана понадобится намного больше времени.

Между тем Горбачев находился в отпуске на своей черноморской вилле в Форосе, но едва ли не каждый день интересовался ходом работы в Архангельском. По воспоминаниям Черняева, президент был полон энтузиазма. “Толя! – говорил. – Начинаем самое главное. Это – уже окончательный прорыв к новому этапу перестройки… Подводим под нее адекватный базис…” “На эту тему он соскальзывал, о чем бы ни шла речь”, – напишет Черняев[1785].

“Такой активности с его стороны я не наблюдал за все время работы с ним, – вспоминает Петраков. – Не было ни одного дня, включая воскресенья, чтобы Горбачев не звонил мне из Фороса”. Иногда Петракову приходилось общаться с президентом по два-три раза в день. Он хотел вникнуть во все детали, читал все посылаемые материалы и возвращал их Петракову испещренные пометками[1786].

По словам Шаталина, Горбачев также звонил ему по пять раз в день (почти точно – преувеличение) и неустанно спрашивал, как продвигается работа. Как минимум единожды Горбачев связался с Абалкиным. А вот Рыжков его вниманием был обделен: “Мне практически не звонил, не интересовался ходом работы, в которой, кажется, должен был быть кровно заинтересован”[1787].

На “отдыхе” Горбачев занимался и другими делами – в частности, пытался написать статью о рынке и социализме, чтобы ответить на обвинения в попытке увести страну от социалистических идеалов. “Надо показать, – говорил он Черняеву, – что речь идет о ‘современном социализме’, способном органично вписаться ‘в цивилизационный процесс’”. Вместе с Черняевым они создали три варианта статьи, однако до конца работу так и не довели. Горбачев также размышлял над новым Союзным договором и рассматривал самые разные идеи. В начале он думал о восстановлении “ленинского понимания федеративности”, после – об “обновленной федерации”, затем – о конфедерации, наконец – о союзе суверенных республик. “Горбачев опять опаздывает”, – жаловался Черняеву Шахназаров, имея в виду, что некоторые республики уже вознамерились покинуть СССР. Внимания Горбачева также потребовало одно важное событие: 2 августа Саддам Хусейн вторгся в Кувейт[1788].

Глава СССР организовал званый ужин 11 августа, на который пригласил отдыхавших в Крыму советских начальников с женами. Казахский лидер Назарбаев хвастался уникальными богатствами, которыми располагает “его государство” и “без которых другие в Союзе не проживут”. От его слов зловеще веяло национализмом. Однако гости произносили соответствующие ситуации тосты, восхваляющие Горбачева и перестройку. Однажды вечером президент позвал Черняева и Примакова на семейный ужин к себе на дачу и откровенно высказался о Ельцине: “Все видят, какой Ельцин прохвост, человек без правил, без морали, вне культуры. Все видят, что он занимается демагогией (Татарии – свободу, Коми – свободу, Башкирии – свободу). А по векселям платить придется Горбачеву. Но ни в одной газете, ни в одной передаче ни слова критики, не говоря уже об осуждении. Ничего даже по поводу его пошлых интервью разным швейцарским и японским газетам, где он ну просто не может без того, чтобы не обхамить Горбачева”. Горбачев также заявил, что не собирается иметь никаких дел с Ельциным как с человеком, но в политике будет искать компромиссы, потому что “без России ничего не сделаешь”.

Черняев и Примаков, как будто копируя своего шефа, набросились с резкой критикой на Рыжкова: он настраивает руководителей военно-промышленного комплекса против Горбачева и публично противопоставляет свою программу программе президента. Он превратил Абалкина в своего приспешника и дискредитирует группу Явлинского. “Надо распрощаться с Рыжковым”, – заключил Примаков, но Горбачев отрезал: “Котята вы. Если в такой ситуации я еще и здесь создам фронт противостояния, конченные мы. Рыжков и сам Совмин падут естественными жертвами объективного развертывания рыночной системы. Будет так же с государственной властью партии, и произойдет это уже в этом году”[1789].

Ближе к концу августа надежда сменилась беспокойством. Однажды Горбачев признался Черняеву: “Работать не хочется. Ничего не хочется делать, и только порядочность заставляет”[1790]. Его оптимизм угасал. Горбачев прервал отпуск и 21 августа вернулся в Москву. Незадолго до этого Рыжков и Абалкин встретились с командой Явлинского и Петракова. Рыжков так вспоминает эту встречу: “Мне показалось, что мы попали в стан откровенных врагов… И разговаривали-то с нами, как мэтры с приготовишками, чуть ли не сквозь зубы”. Оппоненты не слушали и не слышали их, поэтому три часа прошли бессмысленно. Рыжков заявил: “Я не стану хоронить государство своими руками. Более того, буду бороться с вами, могильщиками, до последних сил”[1791].

Напряженная атмосфера царила и в аэропорту Внуково-2, где согласно протоколу члены Президентского совета и Политбюро ждали прибытия Горбачева. Рыжков, “побелевший от гнева”, что-то шептал Лукьянову, председатель КГБ Крючков был совершенно непроницаем, министр обороны Язов – “по-солдатски формален”. Бесстрастный Болдин ждал Раису Максимовну, чтобы побеседовать с ней, – это была его обычная диспозиция при всех официальных встречах и проводах. В отличие от мрачных встречающих загоревший Горбачев вышел из самолета с улыбкой на лице, которой не суждено было продержаться долго.

– Ну, ты войдешь в историю, – огрызнулся Рыжков на Петракова.

– Вы уже вошли в историю, – быстро парировал Петраков.

– Если будете так вести дело, – вмешался Лукьянов, – в сентябре Верховный Совет скинет правительство, в ноябре будут распущены Съезд народных депутатов и сам Верховный Совет. Назначат новые выборы и не позднее декабря скинут и президента, и вас!

Горбачев до определенного момента играл роль миротворца. Рыжков заявил, что президент должен выслушать сначала его команду, пока Явлинский со товарищи не успели его “дезинформировать”. Горбачев попытался перевести разговор в другое русло, а затем, покинув аэропорт, из своей машины позвонил Петракову и назначил группе Явлинского встречу в Кремле на 10 часов утра следующего дня[1792].

Несколько молодых экономистов прибыли к президенту в летних рубашках с короткими рукавами – вызов в Кремль был настолько неожиданным, что времени заехать домой и переодеться в костюмы у них не оставалось. Все прошло как по маслу. Горбачев изучил предварительный отчет и задал команде вопросы, которые, по словам Шаталина, показали его “компетентность и профессионализм”. Он прерывал других ораторов, но только для того, чтобы убедиться, что “все понял и был понят правильно”. К остальным он относился уважительно и общался на равных. После встречи группа Явлинского чувствовала себя “окрыленной”, Горбачев был в великолепном настроении, как и Шаталин с Петраковым[1793].

На следующее утро Горбачев переговорил с Рыжковым и несколькими его заместителями. Премьер настаивал на том, что план Явлинского уничтожит социализм и Советский Союз. Учитывая неприязнь Горбачева к Ельцину, легко было понять, что люди Рыжкова того критиковали. “Необходимо во что бы то ни стало убрать Ельцина, – потребовал председатель Госплана Маслюков, подскакивая из кресла. – Как хотите, Михаил Сергеевич, но любой ценой убрать, без этого не обойтись”.

“Прекратите говорить ерунду”, – оборвал его Горбачев[1794]. Вскоре после этого встреча была завершена. Через несколько дней Горбачев и Ельцин провели 5-часовую беседу и были друг с другом на удивление любезны. По признанию Ельцина, они договорились никогда больше не возвращаться к вопросам, разделявшим их, а Горбачев ясно дал понять, что поддержит план Явлинского по рыночным реформам[1795]. После этого Горбачев общался с Петраковым, который нашел президента в очень хорошем расположении духа: “Знаешь, Николай, состоялся хороший мужской разговор, – рассказал Горбачев. – Мне с Борисом легче найти общий язык, чем со многими, кто только что втянулся в политический процесс и много о себе мнит. Все-таки мы с Ельциным прошли одну школу, понимаем друг друга с полуслова. Конечно, вначале высказали друг другу обиды… Ну, в общем потом перешли к деловому разговору, и мне кажется, он у нас получился”[1796].

Иллюзорное улучшение отношений, возможно, и было причиной оптимистичного настроя Горбачева, с которым он шел на заседание Президентского совета и Совета Федерации 29 и 30 августа, где должны были обсуждаться экономические планы двух соперничающих команд. Вместе с Петраковым он внимательно изучил текст программы Шаталина – Явлинского, включая все таблицы и графики, и задал волнующие его вопросы, например об опасности инфляции и негативной реакции на приватизацию земель. Все это время он никого не принимал и не отвечал на звонки. “Но чувствовалось, – признается Петраков, – что он окрылен не столько экономическими идеями, сколько новыми политическими возможностями, открывающимися перед ним в связи с предстоящей встречей с Ельциным. Все эти дни у Горбачева было отменное настроение, он шутил, вспоминал истории из жизни, читал на память стихи и частушки”[1797].

Оглядываясь назад, мы можем сказать, что в те августовские дни оптимизм Горбачева был на излете. Программа “500 дней” родилась на базе обманчивого примирения с Ельциным, была категорически не принята Рыжковым, и вскоре советского лидера парализовали сомнения. Беспримерная радикальность плана наводит на мысль, что первоначальный энтузиазм Горбачева был связан скорее с отчаянием, чем с рациональной оценкой ситуации.

Заседание Президентского совета и Совета Федерации состоялось 29 августа, однако к тому моменту участники встречи имели возможность ознакомиться только с кратким резюме плана “500 дней”, которое было обнародовано накануне вечером. В перерывах между сессиями была также озвучена правительственная программа по реализации существующих планов и бюджетов на 1991 год[1798]. Ельцин, по словам его биографа Тимоти Колтона, “не прочел и страницы из двухтомного труда, который Григорий Явлинский положил ему на стол. Он сосредоточился на том, что имело значение для политики, – броское название и четкие сроки”[1799]. Петраков подозревал, что Болдин специально пригласил на совместное заседание двух советов особых гостей: министров и чиновников из экономического блока правительства, депутатов Верховного Совета, экономистов и других экспертов, которые критиковали “500 дней”. В итоге направление дискуссии действительно определяли сторонники Рыжкова. Однако представители республик, Ельцин в особенности, одобряли план “500 дней”, как и большинство членов обоих советов. Позицию союзного президента описал Петраков: “Хотя Горбачев несколько раз в ходе обсуждения подчеркивал свою симпатию к программе ‘500 дней’, решительность в его словах отсутствовала”[1800].

“Два дня заседали. Точнее – бились”, – напишет позднее Рыжков[1801]. Никакое решение принято не было, поскольку никто не видел полные тексты программ, а разногласия между участниками носили принципиальный характер. Острая дискуссия завершилась открытым столкновением, участником которого стал Рыжков. Заместитель Ельцина чеченец Руслан Хасбулатов в грубой форме потребовал отставки премьер-министра, а Рыжков, по словам Черняева, ответил на это “в характерной для него в последний год истеричной манере: уходить – так всем уходить!” Премьер-министр добавил: “Все вместе разваливали, все довели до крови и экономического хаоса… Почему я один должен быть козлом отпущения?!”[1802] Рыжков также предупредил Горбачева: “Сами беритесь за функции правительства, но следующий удар будет против вас”[1803].

В течение полутора месяцев программа “500 дней” медленно уходила в небытие, а вместе с ней уходили и надежды Горбачева создать и возглавить центристскую коалицию, опираясь на дружбу с Ельциным, пускай и некрепкую[1804]. Как и всегда, Горбачев попытался найти компромисс и поручил своему давнему экономическому консультанту Абелю Аганбегяну разработать единую программу на базе двух имеющихся, которая удовлетворила бы обе стороны. Позднее Ельцин назовет это попыткой “поженить ежа и ужа”[1805]. Тем временем, несмотря на договоренность о том, что никакая из программ не будет обсуждаться в Верховных Советах, Ельцин представил план “500 дней” российскому парламенту, который 11 сентября утвердил его. Рыжков же вынес свою программу на обсуждение в Верховный Совет СССР. Поскольку Аганбегян не достиг хоть сколько-нибудь удовлетворительных результатов, Горбачев попросил советский парламент остановиться на одной из экономических программ, однако получил ответ, что сделать это невозможно. Последним предсмертным вздохом горбачевского проекта стал 60-страничный труд “Основные направления”[1806], над которым президент лично трудился в течение нескольких дней. Неубедительный документ с туманно изложенными идеями был одобрен уставшим от прений Верховным Советом СССР (356 – за, 12 – против, 26 – воздержались) 19 октября, что вернуло всех в самое начало, то есть в никуда.

Тем временем, по воспоминаниям Черняева, социальная и экономическая обстановка в стране “накалялась не по дням, а по часам”. Президент Союза получал телеграммы из всех уголков страны, в которых сообщалось о росте преступности – “убийствах, разбое, наглых грабежах, изнасилованиях малолетних”. “Вопли по поводу бессилия властей. Проклятия в адрес президента, ‘не способного навести порядок’… И все это – на фоне пустых полок… Уже табак исчез, уже ‘табачные бунты’ кое-где”, – пишет Черняев. Очереди за хлебом могли насчитывать тысячу человек. “…брызжут слюной бабы, матерятся мужики при одном упоминании имени Горбачева, – продолжает Черняев. – Беспощадность национальных столкновений… межэтническая ненависть на улицах, в троллейбусах, в магазинах, на рынках”[1807].

“Горбачев, кажется, растерян, – написал Черняев в дневнике 4 сентября. – Совсем, кажется, потерялся и не знает, что и куда”. Черняев также признался, что еще не видел своего начальника в таком состоянии: “Власть на глазах уползает него из рук”. “Толя, что делать, за что хвататься?” – спросил Горбачев у помощника 15 сентября[1808].

Хорошего решения не было. Возможно, Горбачев просто не видел его, а возможно, его не существовало. Президенту очень понравился план “500 дней”, однако его пугали возможные экономические и политические последствия. Одним из них мог стать распад СССР вследствие усиления автономности республик. Сильные лобби в партийном аппарате, военно-промышленном и аграрном комплексах предупредили, что план мог привести к обвальной инфляции, беспрецедентной безработице и хаосе на рынке[1809]. Между тем правительство во главе с Рыжковым грозило уйти в отставку. С другой стороны, постепенное проведение реформ, на котором настаивал Рыжков, означало бы, что Горбачев не переманит демократов на свою сторону и признает, что в Союзе бушует экономический кризис. Именно поэтому Горбачев с готовностью принял свое поражение.

Страницы: «« ... 56789101112 »»

Читать бесплатно другие книги:

Посвящается всем мечтателям.Да, так и есть, мечта полезная штука, мне бы хотелось в это верить, как ...
Вы знаете друг друга с детства и всегда вместе. Вот только что делать, если твой друг давно тебе нра...
В этом томе мемуаров «Годы в Белом доме» Генри Киссинджер рассказывает о своей деятельности на посту...
«Сумма технологии» подвела итог классической эпохе исследования Будущего. В своей книге Станислав Ле...
«Общество изобилия» – самая известная работа Джона Гэлбрейта, увидевшая свет в 1958 году и впервые в...
Роман «Каторга» остается злободневным и сейчас, ибо и в наши дни не утихают разговоры об островах Ку...