Собачья смерть Чхартишвили Григорий
Слушали с интересом. Первоначальный холодок, который Марат ощутил в момент знакомства (Агата оказалась права), понемногу таял. Потом задавали дельные вопросы, интересно высказывались, спорили. А он думал: «Кружок Петрашевского. Снова приехали туда, откуда давным-давно уехали. У попа была собака».
Едва история чуть-чуть ослабит удавку, немедленно начинают собираться интеллигенты, ломают голову, как бы им осчастливить «простой люд», а «простой люд» видал в гробу их интеллигентское счастье. На следующем этапе начнется хождение в народ, потом будут народовольцы, потом «верхи не могут, низы не хотят»… Национальный гимн России: «А мы просо сеяли, сеяли, а мы просо вытопчем, вытопчем».
Но с другой стороны, а как русской интеллигенции без этого?
Ведь она зародилась в тот миг, когда душа одного коллежского советника страданиями человечества уязвлена стала. Без этого уязвления ничего бы не было — ни русской литературы, ни русской культуры, ни русской мысли. Одна только маршировка под барабан да посвист кнута над вжатыми в плечи головами. И качество личности в этой стране определяется в первую очередь тем, уязвлена твоя душа страданиями других людей или нет. А если да, то до какой степени: чем больше уязвлена, тем большего ты стоишь.
По этому параметру качество братовских «семинаристов» было безусловно выше, чем у гривасовских гедонистов — как те же петрашевцы вызывают больше уважения, нежели говоруны николаевских либеральных салонов. Парадокс, однако, в том, что от либеральных салонов общественной пользы куда больше, чем от бесстрашных борцов. Те же Гривас, Алюминий, Белочка, Возрожденский с их конформизмом, осторожностью, готовностью «играть по правилам», проделывают гигантски важную работу. Они изменяют общественную атмосферу: оживляют мертвое, очеловечивают скотское, согревают ледяное. Одна песня Алюминия, переписанная на миллион магнитофонов, значит для страны неизмеримо больше, чем самые бесстрашные манифесты, выпущенные в подполье. Точно так же сто лет назад совершенно нереволюционные романы Толстого поворачивали вековую махину российской косности к свету в тысячу раз мощнее, чем задиристые листовки ниспровергателей.
Вот на прошлой неделе, когда Марат приехал на дачу во второй раз, хозяин дачи Коста делал доклад о подготовке альманаха «Хроника сопротивления». Там будут печататься сообщения об акциях протеста против коммунистической диктатуры, о гэбэшных репрессиях, о мучениках и предателях движения. Пусть свободный мир, а главное потомки знают, что в 1960-е годы в стране жили не только безвольные, безропотные овцы, чей удел ярмо с гремушками да бич. Прямо так и сказал «удел», словно какой-нибудь Чаадаев. Но сопротивления-то никакого нет. И тираж издания предполагался сорок экземпляров, причем половина будет переправлена за границу. Оставшихся двадцати вполне хватало на весь круг резистантов. Правда, обсудили, не разбрасывать ли «Хронику» в метро или на вокзалах, но решили, что так только наведешь на свой след «профком».
Сегодня выступал гость из Питера (слово «Ленинград» здесь не употребляли), где существовала своя организация, автономная. Называлась она еще безобидней, чем «О.С.» — «Шахматный клуб».
Кличка докладчика была Казуист. Судя по всему, он был в этой среде человек известный. Возможно, юрист. Во всяком случае с легкостью сыпал номерами статей уголовного и гражданского кодексов, цитировал Конституцию, указы и «подзаконные акты». Лекция была на тему, которая всех здесь очень занимала: как правильно вести себя при задержании и на допросах.
Слушали Казуиста очень внимательно, некоторые записывали. Жена Косты, Тамара, застыла в дверях, беспрерывно куря — а обычно, немного послушав, уходила на кухню. Она никогда не садилась к столу, не участвовала в дискуссиях, лишь взглянет на того, кто в данную минуту говорит, и снова смотрит на мужа. Тамара почти всегда на него смотрела, с одним и тем же напряженным выражением тонкого, нервного лица, будто с Костой могло в любой миг что-то случиться. Худые, какие-то трагические пальцы подрагивали, из-за сигаретного дыма казалось, что они тлеют и вот-вот загорятся.
Марат по своему писательскому обыкновению пытался угадать, что происходит в душе у этой молчаливой горбоносой женщины, как она относится к небезопасным сборищам.
Он знал от Агаты, что детство обоих, и Тамары, и Константина, было еще тяжелее, чем его собственное. Марату относительно повезло с интернатом, куда его сдал дядя. Коста же был сын наркома, заклейменного на всю страну в тридцать седьмом, на самом громком из больших процессов, и расстрелянного по требованию трудовых коллективов всей советской страны. Мальчик попал в детприемник для несовершеннолетних преступников, а оттуда в печально известную КДК — Кировоградскую детскую колонию, ее обычно называли «Кирдык». Там же, в секторе для девочек, выросла Тамара. Ее отец был грузинский совслужащий, занимавший не особенно высокую должность, но он чем-то лично прогневил не то Берию, не то самого Сталина, поэтому с семьей расправились по полной программе: жену расстреляли, маленькую дочку отправили не в детдом, а в «Кирдык». Там, через щель в заборе, разделявшем две зоны, для мальчиков и для девочек, Коста с Тамарой и общались. «Ромео в бушлате и стриженная под ноль Джульетта. «Ты хочешь уходить? Но день нескоро: то соловей — не жаворонок был», — весело рассказывал про это Коста, а Тамара не улыбалась, смотрела на мужа через табачный дым. Марат подумал, что она глядит на мир, словно сквозь щель забора, и видит только своего Косту, потому что знает — вот-вот запоет жаворонок.
Лекция Казуиста (было видно, что он читает ее не в первый и не во второй раз) была остроумная и почти художественная, делилась на главы. Вступительная называлась «Дзюдо с Голиафом»: наш противник, конечно, великан, но он неповоротлив, следует его же силу использовать против него. Советская бюрократическая махина сама выковала оружие, которым с нею можно сражаться. Это оружие — их собственная конституция, их уголовно-процессуальный кодекс, их пристрастие всё документировать и протоколировать.
— Мы с вами не воры в законе, исповедующие «отрицалово», мы правозащитники. Это значит, что мы защищаем право, а оно защищает нас, — говорил докладчик, посмеиваясь. — Не давайте сбить себя с этой позиции, постоянно тыкайте их носом. «Минуточку, гражданин следователь, зачем же вы нарушаете статью 125 Основного закона СССР? Требую занести это в протокол». Эти две статьи, 125-ую и 126-ую, вызубрите наизусть, до запятой: про гарантию свобод «в соответствии с интересами трудящихся и в целях укрепления социалистического строя», а также о праве граждан СССР объединяться в общественные организации в целях развития организационной самодеятельности и политической активности народных масс».
Он продиктовал список всех статей, законов и подзаконных актов, которые нужно знать. Потом углубился в юридические тонкости: как вести себя при задержании, когда отказываться и когда не отказываться от дачи показаний, в чем процессуальная разница между допросом свидетеля и обвиняемого.
Марат наблюдал за этой сценой, словно разглядывал в Третьяковке полотно Маковского «Вечеринка»: уютный свет лампы, сизый дым, накрытый для чаепития стол, светлые лица революционных демократов. Можно было бы отнестись ко всему этому иронически — те же щи, но пожиже, однако ведь всё будет: и аресты, и допросы, и тюрьма, и сума. Как с петрашевцами, которых за еще более невинные посиделки отправили кого в каземат, кого на каторгу, кого в сумасшедший дом.
Временами накатывала паника. Что я-то здесь делаю, зачем оно мне? Чтобы потом писать «Записки из мертвого дома»? Не надо мне сюда таскаться! Но смотрел на Агату, и паника отступала.
Сегодня народу было меньше обычного, всего восемь человек: Казуист, Коста с Тамарой, Марат, Агата, Зеликман, Коняев и Шубин.
Более или менее сошелся Марат пока только с последним. Когда ехали на дачу в первый раз, по дороге Агата расспрашивала про новый роман. Увлеченно рассказывая про Сиднея Рейли, Марат обмолвился, что книга получается совершенно непроходная, такую в СССР никогда и ни за что не напечатают. Казалось, Агата пропустила это мимо ушей, но на даче, знакомя его с «семинаристами», сказала про бородатого очкарика с запорожской люлькой во рту:
— Вот кто тебе пригодится, чтобы напечататься. Вы побеседуйте, я пойду на кухню Тамаре помогу.
Оба — и Марат, и Шубин (так звали нового знакомого) — очень удивились. Марат — потому что курильщик трубки оказался всего лишь библиотекарем, Шубин — потому что известный писатель нуждается в помощи, чтобы напечататься.
Выяснилось, что Шубин, работая в Ленинке и не имея в СССР ни единой публикации, на самом деле прозаик и много публикуется, но его имя никому неизвестно, потому что печатается он в эмигрантских журналах — разумеется, под псевдонимом.
— Дело Терца-Аржака живет и побеждает, — подмигнул Шубин, попыхивая своим ядреным табаком. — Это я тут голь перекатная, 85 рэ в месяц, а по разным вражеским редакциям у меня накопились груды злата. Пара тыщ долларов уж точно. Не видать мне их никогда как своих ушей, а все равно приятно. И славы тоже не видать — вот уж не дай бог. В «профкоме» пронюхают — поеду за Синявским и Даниэлем.
Марат смотрел на собеседника с почтением. Печататься за границей — это, конечно, был совсем другой уровень признания. Гамбургский счет. В гривасовской компании таких было всего два-три человека, и сам Гривас в число этих небожителей не входил.
— Как бы мне почитать ваши произведения? Принесите в следующий раз что-нибудь, а? Очень прошу.
Шубин изобразил негодование:
— Мои произведения имеются в любом по-настоящему культурном доме. Вот мы сейчас проверим. Эй, Коста! Есть у тебя тут Толстой и Пушкин?
— В Москве, здесь места мало, — ответил с другого конца комнаты хозяин.
— А моё что-нибудь есть?
— Всё есть. Не в квартире же я буду твою антисоветчину держать.
Марату дали номер нью-йоркского «Нового журнала», о котором прежде он только слышал, а в руках держал впервые.
— Вот, на 28-й странице. Раздел «С Той Стороны». Три рассказа. Попробуйте угадать, который из них мой.
Сразу после доклада о жандарме Европы и обсуждения Марат пересел в угол, под лампу, жадно погрузился в чтение.
Все три рассказа были напечатаны под нарочито очевидными псевдонимами: Иксов, Игреков, Зетова; в сносках сообщалось, что редакция по понятным причинам не дает биографических справок об авторах.
Рассказы были такие. Первый — про Новочеркасский расстрел 1962 года. Написан от лица мальчишки, который с жадным любопытством наблюдает за «бузой», сидя на дереве, и падает, сраженный пулей, когда солдат дают предупредительный залп в воздух. Второй — про девушку-колхозницу, пытающуюся узнать правду о раскулаченных деде и бабке. Третий — про то, как студенты обнаруживают в своей среде предполагаемого стукача и подвергают его остракизму, а парень ни в чем не виноват и, чтоб доказать это, пытается покончить с собой.
Материал во всех трех произведениях был очень сильный, качество письма — так себе.
Когда Марат отложил журнал, подошел Шубин:
— Ну, который рассказ мой?
— Все три написаны одной рукой, — ответил Марат, хотя можно было бы и проявить деликатность. — «Иксов», «Игреков» и «Зетова» — это всё вы.
Шубин был поражен:
— Кто вам сказал? Агата? Но она не в курсе. Я вообще никому из наших не говорил… Это мой способ защиты. В «тамиздате» я всё печатаю под разными псевдонимами. Чтоб дезориентировать гэбуху.
— Тогда вам следует лучше продумать стилистические особенности каждого из ваших двойников. Если будет расследование, тексты отдадут опытным экспертам-филологам, они просчитают частотность словоупотребления, проанализируют морфологию, строение фразы и придут к тому же выводу. У вас все три автора одинаково используют инверсию, любят опускать местоимение-подлежащее — не «Он поехал туда-то», а просто «Поехал туда-то, сделал тот-то», и в диалогах у разных персонажей встречаются похожие речевые обороты.
Очень расстроенный, Шубин схватил журнал, принялся перелистывать.
— Если хотите, я могу вам помочь при подготовке следующей рукописи, я ведь профессиональный редактор, — предложил Марат. — Не подумайте, не для правки — каждый автор пишет по-своему. Исключительно для конспирации.
Предложил не от душевной широты, а потому что Агата права: если он решится отправить роман «Сэйдзицу» за рубеж, дружба с Шубиным пригодится.
Другой член «семинара», Зеликман, был физик — как он сам про себя говорил, «ядерщик-расстрига». Раньше работал в лаборатории у академика Штерна, отца Агаты. Во время Карибского кризиса находился в Арзамасе-16, куда срочно отрядили всех сотрудников работать в круглосуточном режиме, и, по его выражению, испытал «арзамасский ужас»: понял, что участвует в преступном деле — создает оружие, которым политически ненормальное государство СССР может уничтожить жизнь на планете. Будучи человеком математического ума, Зеликман пришел к выводу, что будет логично сначала привести в норму государство, а потом уже заниматься рискованными научными изысканиями, которые к тому же скорее всего утратят смысл после нормализации мировой политики.
Это Зеликман ввел Агату в круг «семинаристов», он знал ее чуть ли не с детства. «Алик жуткий зануда, но я его люблю, он очень хороший», — сказала Агата. Когда женщина кого-то любит в романтическом смысле, она не скажет про своего избранника «очень хороший», поэтому Марат сразу проникся к рыжему заике симпатией.
А вот с Коняевым, агентом «Госстраха», отношения сразу не задались. Он единственный из всех не оттаял во время лекции, потом задавал колючие вопросы, пытался блеснуть начитанностью по части народовольцев и бакунистов, но фактами владел неважно, пару раз напутал в хронологии событий, а когда Марат его поправил, еще больше разозлился. Он и потом всё посматривал волком, искры между ними так и сыпались. По своей привычке Марат попробовал «переселиться в образ», увидеть себя глазами Коняева, чтобы разобраться в причине этой неприязни. И разобрался как дважды два. Достаточно было понаблюдать, как бледный брюнет, покусывая тонкую нижнюю губу, поглядывает на Агату. Тоже в нее влюблен. И когда она привезла на дачу другого мужчину, к тому же известного писателя, Коняев запаниковал.
Это был человек нервный, но хотевший казаться сдержанным; внешне холодный, но внутренне страстный. У него была своя теория сопротивления. Коняев считал, что революция сама собой не произойдет, потому что главное страдание русского народа — не из-за отсутствия свобод, а из-за отсутствия рубля на опохмелку. В страховые агенты он пошел для того, чтобы встречаться с большим количеством людей и лучше знать состояние умов. «Умов как таковых не обнаружено, — говорил Коняев, презрительно кривя рот. — Обнаружена популяция приматов, которым еще развиваться и развиваться до прямохождения. Наша с вами миссия — ускорить этот эволюционный процесс».
Увлекаясь, он сыпал именами теоретиков европейского левого движения, которое движется в том же направлении. Единственный способ расшевелить, разбудить «приматов» — гальванизация, воздействие электрическим током, то есть сильными ударами по психике, которые создадут у массы ощущение тревоги, недовольства действительностью, заставят людей «включить мозги».
— Нужно искусственно генерировать сейсмические толчки, — говорил, например, сегодня Коняев после лекции Казуиста, то и дело бросая взгляды на Агату, слушавшую его очень внимательно. — Во Франции и в Германии люди, которые не боятся революционно мыслить, ставят вопрос ребром: готовы ли мы заплатить за превращение стада в народ безжалостную цену? Готовы ли мы к прямому действию? Готовы ли мы поджечь дом, чтобы его обитатели выбежали на улицу и начали действовать? Тем более, что их дом — клоповник и свинарник, которого не жалко. Если мы кинемся в огонь первыми, не боясь сгореть — да и сгорим, черт с нами — это даст нам моральное право быть жесткими, даже жестокими.
Надо будет сказать Агате, что всё это уже было и ни к чему хорошему не привело, думал Марат, тоже посматривая на соседку. Рассказать про петербургские поджоги 1863 года — тогдашние Коняевы тоже надеялись «расшевелить обывателей». Процитировать «Катехизис революционера». Вот еще новый Нечаев выискался.
Но когда все ушли на пруд и они с Агатой оказались вдвоем, Марат, конечно, сначала спросил про роман — не терпелось узнать, понравилось или нет. Неделю назад он дал прочитать ей часть про восемнадцатый год, при том что остальные части пока находились в работе. Такое с ним происходило впервые — чтобы он показывал кому-то недописанное произведение. Но внутренний голос, который был умнее и чутче Марата, тот самый голос, который диктовал ему текст в самые плодотворные минуты, шепнул: «Если ты чем-то и можешь ей понравиться, то только своим умением рассказывать истории. Это лучшее, единственно интересное что в тебе есть». Очень волнуясь, Марат вручил Агате папку, в ней сотня машинописных страниц. С того дня они не виделись, сегодня в Братово добирались порознь. Честно говоря, он еле высидел лекцию и дискуссию, еле дождался возможности поговорить.
— Ну, как тебе роман? Получается или нет? — нетерпеливо спросил он, едва за шумной компанией закрылась калитка.
— А что с ним было потом, с Сиднеем Рейли? Расскажи. Не буду же я ждать, пока ты дальше напишешь.
Это был самый лучший ответ из всех возможных. Марат вздохнул с облегчением.
— Сядем в беседке? Там обдувает.
Сели. В темноте загорелись два огонька. Агата курила свои ароматные американские сигареты, Марат смолил «Беломор».
— Там будет еще две части. Про девятнадцатый год и про двадцать пятый. Осенью восемнадцатого Рейли с невероятными приключениями, через оккупированную немцами территорию, выбрался из Советской России, сделал доклад высокому начальству и почти сразу же был откомандирован обратно. Лондон никак не мог определиться, как быть с «русской проблемой». Германия наконец побеждена, теперь главной головной болью становится красная Москва. Понятно, что иметь дело с большевистским правительством невозможно, но как от него избавиться, на кого опереться? Разобраться в хаосе российских событий было очень трудно. Рапорт, представленный Сиднеем Рейли, продемонстрировал, что этот офицер с его знаниями, пониманием ситуации, энергией, связями является ценнейшим ресурсом. Рейли, по-прежнему всего лишь лейтенант, едет на юг России, чтобы быть ушами и глазами Форин-оффиса.
Джордж Хилл, тоже вернувшийся домой после победы и мечтающий о мирной жизни, получает вызов в министерство. Бедному капитану объявляют, что Рейли требует его в помощники, отправляться в путь нужно сегодня же. Рейли говорит приятелю: «Спорим на пятьдесят фунтов, что ты опоздаешь на поезд?». Джорджу ужасно не хочется возвращаться в Россию, но он человек долга. В последнюю минуту он успевает-таки на вокзал и получает от смеющегося Рейли деньги за проигранное пари. Сидней-то счастлив. Ему хочется делать историю.
Покрутившись в Севастополе, Екатеринодаре, Ростове, завоевав доверие генерала Деникина, Рейли очень скоро понимает, что судьба гражданской войны решится не на Дону и не на Кубани, а в Одессе.
— Почему в Одессе? — спросила Агата.
Рассказывать любимой женщине о любимом деле — лучшее занятие на свете, подумал Марат. Он волновался — боялся, что она заскучает. Это будет ужасно. Но Агата не сводила с него глаз, и вопрос задала хорошо, заинтересованно.
— Потому что в феврале-марте девятнадцатого года в Одессе высадились войска Антанты. В основном французские — довольно значительные силы. А с бывшего турецкого фронта по Черному морю могли прибыть целые дивизии закаленных в боях солдат. Если бы они соединились с Деникиным, плохо организованная Красная Армия рассыпалась бы под таким ударом, и большевикам пришел бы конец. Итак, всё зависело от решения французского командования. Но французы, как и англичане, никак не могли понять, ввязываться ли им в чужую войну и, если ввязываться, на кого ставить? Может быть, на Петлюру, который, в отличие от Деникина, не собирается восстанавливать «единую-неделимую»? Независимая Украина стала бы отличным буфером, который обезопасил бы Европу от непредсказуемой России, да и обойдется такое решение намного дешевле, чем поход на Москву. Или следует ориентироваться на другую новую страну — Польшу? А может быть, самим вырастить русского диктатора, который будет целиком зависеть от Парижа? Такой человек в Одессе имелся, весьма перспективный. Молодой генерал Гришин-Алмазов, который только что с очень небольшими силами, героически, сумел взять Одессу под свой контроль, выбив оттуда и петлюровцев, и красных. А город был огромный, богатый, третий по величине в России после Питера и Москвы. Из-за наплыва беженцев с севера там скопилось восемьсот тысяч человек, вся бывшая Россия в миниатюре. Знаменитые писатели, артисты, миллионеры, светские красавицы, оборотистые дельцы! Кафе и рестораны переполнены, в опере поют Собинов и Липковская, снимаются фильмы с Верой Холодной, в местных газетах печатаются Бунин и Аверченко. Фантастически интересная фактура!
Марат захлебнулся — слишком быстро говорил. Заставил себя убавить темп. Нельзя было вываливать на слушательницу слишком много информации — утонет.
— Для писателя во всей одесской эпопее самое увлекательное — невероятное обилие поразительно интересных людей. А есть железная формула художественной наррации: количество персонажей первого и второго плана ограничено заданным объемом, иначе получается сумбур и каша, как в «Докторе Живаго». У Толстого в «Войне и мире» — это сто авторских листов — пятнадцать основных действующих лиц. Остальные персонажи эпизодические. Это считается классической пропорцией для неспешной прозы девятнадцатого века: один к семи. Открытия, сделанные современными авторами, позволили скомпрессовать этот коэффициент до трех листов на героя. У меня разработана собственная технология, которая позволяет сократить его еще больше, до полутора листов. Но я могу, не нарушая общей композиции, выделить под вторую часть (там почти автономное произведение, повесть внутри романа) только семь, ну восемь листов! Это пять героев. Очень трудно выбрать, на ком сфокусироваться. Глаза разбегаются. Хочется превратиться и в этого, и в этого, и в этого. Учти, что два обязательных героя у меня уже было: сам Рейли плюс совершенно поразительный Орлов-Орловский, которого в первой части я едва наметил. Неугомонный Владимир Григорьевич выныривает в Одессе и становится ключевой фигурой — начальником контрразведки у Гришина-Алмазова.
— Правда?! Расскажи про него.
— А сам Гришин-Алмазов! — Марат возбужденно рассмеялся. — Сейчас он почти забыт, но тогда, в восемнадцатом и девятнадцатом, многие говорили: явился русский Бонапарт. Господи, какая судьба! Обычный армейский офицер, после развала империи оказавшийся в глуши, в Новониколаевске, он в обстановке всеобщей разрухи и апокалипсиса, когда вся Россия орет «Спасайся кто может!», практически в одиночку создает боевую организацию, разворачивает ее в целую армию, шестьдесят тысяч штыков, подчиняет всю Сибирь, становится военным министром нового правительства. Опасаясь «брюмера», другие члены правительства объединяются против Алмазова, выдавливают его в отставку. Он вдвоем с адъютантом, верхом, с приключениями, отправляется на противоположный конец страны. Оказывается в Одессе. Там анархия. Австрийский губернатор фельдмаршал-лейтенант фон Бельц после капитуляции Центральных держав застрелился. Город во власти налетчиков Мишки Япончика. Наступают банды атамана Григорьева. В рабочих районах действуют большевистские отряды. Но Алмазов возглавляет небольшой отряд добровольцев и всего за сутки, одним только бесстрашием и железной волей, подчиняет себе весь громадный город. Это был очень сдержанный человек с леденящим взглядом, обладавшим гипнотической силой. Когда его офицерскую дружину окружили превосходящие силы петлюровцев и прислали ультиматум: десять минут на сдачу, генерал ответил: «А я даю пять минут на сдачу вам, после чего вы все будете уничтожены». Сказано это было с такой уверенностью, что противник поспешно отступил. Столь же решительно Алмазов расправился с налетчиками, которые устроили на него несколько покушений. Япончик прислал генералу письмо, предлагая мир. Его превосходительство ответил, что с уголовниками в переговоры не вступает. Неудивительно, что французы от Алмазова были в совершеннейшем восторге и сделали его фактическим диктатором Одессы. Формально он подчинялся Деникину, но денег, людей, ресурсов у Алмазова было больше, чем у главнокомандующего, между ними все время сверкали молнии. Главное же Алмазов находился в непосредственной близости от французского штаба, который держал в своих руках судьбу России. Потому-то Рейли в Одессу и отправился: чтобы примирить Алмазова с Деникиным и убедить французов поддержать Белую армию. Если бы миссия удалась, мы сегодня жили бы в другой стране.
— Он был такой человек-машина, этот Алмазов? — спросила Агата. — Живой робот?
— Только в бою и в критические моменты. В частной жизни был страстен, жаден до жизни, влюбчив. Имел слабость к певицам. Очевидно, был из тех мужчин, кто любит не глазами, а ушами. К нему, например, была неравнодушна первая красавица эпохи, Вера Холодная, но Алмазов предпочел безмолвной звезде поющую — колоратурное сопрано Лидию Липковскую, известную во всей Европе и Америке. Жена Алмазова кстати говоря тоже была певица. Я пытаюсь нарисовать причудливый мир причудливого человека, который по-настоящему живет только в мире музыки. Какой робот, что ты! — Марат засмеялся. — Тэффи очень смешно и с большой симпатией рассказывает про одесского диктатора в своих воспоминаниях. Любимое словечко у него было «подчеркиваю». «Сегодня очень холодно. Подчеркиваю: очень». «Сердечно рад вас видеть. Подчеркиваю: вас». С дамами был изысканно вежлив. С мужчинами — по-разному.
— Хотела бы я с ним познакомиться, — вздохнула Агата. — Не sounds cool.
Марат улыбнулся, очень довольный.
— Погоди, я тебе еще не рассказал про другого своего героя, Жоржа Лафара. В первую очередь ты захотела бы познакомиться с ним.
— А это кто? Французский интервент?
— Не французский и не интервент. Совсем наоборот. Чекист.
— Фу, — поморщилась она.
— Ничего не «фу». Представь себе парня твоего возраста, кудри до плеч, белозубая улыбка, нахальный взгляд. Потомок французских аристократов, чуть ли не маркизов. Стихотворец с бантом на шее, который в свободное от борьбы с контрреволюцией время декламировал свои вирши в знаменитом «Кафе поэтов». И кстати говоря он был не большевик, а анархист, рыцарь мировой революции. Бесшабашная смелость, быстрый ум и трезвый расчет — нечастое сочетание. Если внутренний ключ к Алмазову — пение сирен, то Лафар — это надрывная поэзия Серебряного века, вся выросшая из пушкинского «упоение в бою и бездны мрачной на краю». На раннем этапе ВЧК там попадались подобные деятели. Потом их, конечно, всех смело аравийским ураганом и дуновением чумы, Лафар всё равно бы не выжил.
— Эх, ладно, знакомь с этим, — отчаянно махнула рукой Агата. — Чекист так чекист. У всех свои недостатки.
— Такое ощущение, что в феврале 1919 года только два человека понимали колоссальное значение Одессы: лейтенант Рейли и вождь большевиков. Несмотря на то, что у Ленина миллион разных проблем, обрушившихся со всех сторон, он приказывает Дзержинскому и Петерсу считать одесское направление главным. Туда один за другим отправляются лучшие агенты — в первую очередь владеющие французским языком. Одним поручено вести пропаганду среди солдат и матросов Антанты, другие собирают информацию, третьи налаживают связь с местным подпольем и переориентируют его на агитационную работу. У Лафара особое задание, практически невыполнимое. Он должен найти доступ к самой верхушке французского командования, определить, кто там ключевая фигура, и попробовать подкупить этого человека.
— Ничего себе!
— Фантастический план, да? Республика нищая, денег в казне нет, но Лафару выдают мешочек с конфискованными у буржуазии бриллиантами. Кроме них у Жоржа ничего нет, только пароль, дающий доступ к секретному агенту, звезде кинематографа Петру Инсарову, этакому конфетному красавцу — тоже безумно интересный был тип. Инсаров вводит Лафара в художественно-артистический бомонд Одессы. Там запросто бывают и Гришин-Алмазов, и высшие чины французского экспедиционного корпуса. Довольно быстро Лафар выясняет, что ему нужен полковник Анри Фредамбер. По должности это всего лишь начальник штаба, но командующий генерал Д’Ансельм в российских делах разбираться не желает и все политические решения доверяет своему помощнику. Отчеты в Париж составляет тоже Фредамбер. Он и есть последний из моих героев. С ним ты, пожалуй, знакомиться не захотела бы — так себе личность. Любитель хорошей жизни, хороших денег и хорошеньких женщин. Невысокого полета птица, внезапно ощутившая себя очень важной персоной. Все вокруг него вьются, о чем-то просят, сногсшибательные красавицы, о которых он прежде не смел и мечтать, сами ложатся к нему в постель. В литературном смысле мои главные герои создают такую пятиконечную звезду. Три луча — Рейли, Алмазов, Лафар — сияют ввысь и вширь, два, Орлов с Фредамбером, вниз.
— Про Рейли и Лафара тебе, наверное, писать интереснее, чем про Орлова и Фредамбера?
— Мне про всех интересно. Даже про третьестепенных персонажей. У меня в голове такой тумблер. Нет, скорее это похоже на ручку настройки в радиоприемнике. Я ее кручу, слышу треск, нахожу точную волну и слышу голос или там музыку… Вообще-то Фредамбер тоже прелюбопытный субъект. Его фамилия латиницей пишется «Freydenberg», и в городе, разумеется, сразу распространились слухи, что он одесский еврей, только скрывает. На самом деле полковник был эльзасского происхождения, из семьи потомственных военных. Когда я настроился на его волну, я услышал поскрипывание рулеточного колеса, звон золота, ощутил волнующий аромат азарта. Мой Фредамбер играет с судьбой, ставит на зеро и жадно придвигает к себе разноцветные фишки. Он чуть не погиб на мировой войне, и с тех пор ему кажется, что жизнь — это такой случайно сорванный банк и всё в ней не вполне настоящее. Может быть, он вообще убит там, под Верденом, и никакой реальности не существует.
— А ты за кого? — спросила Агата. — Я не пойму. Ты про каждого рассказываешь, как будто ты на его стороне.
Марат удивился. Он никогда об этом не задумывался.
— Я? Ни за кого. За всех. Против всех. Я как природа. За кого она? Я просто пытаюсь описать, как всё было. Как всё могло быть, потому что никто ведь точно не знает, что каждый думал и чувствовал, даже если факты в общем известны. Хотя они не очень-то известны. Многое спорно, недостоверно, в разных источниках освещено по-разному. У меня два ярких оппонента ведут борьбу даже не за победу, а за завтрашний — то есть за наш с тобой сегодняшний день. Поэтому всё очень важно. Для меня, для моих читателей. Рейли пытается навести мост между французами и Деникиным, Лафар пытается этот мост взорвать. Через некоторое время Сидней начинает угадывать, что у него есть невидимый, но очень опасный враг. С помощью Орлова открывает охоту и в конце концов разоблачает Лафара. Потому что англичанин старше, опытней, методичнее. В конце концов дело сделано. Рейли отбывает из Одессы обратно в Англию. Лафар схвачен и казнен…
Агата ахнула.
— Расстреляли?
— Есть две версии. Точно известно, что его ночью вывезли на середину бухты и обратно не привезли. То ли застрелили, то ли, согласно одному свидетельству, спросили последнее желание, и Лафар ответил: «Пуля — это так скучно, лучше утопите меня». И его связанного кинули в воду. В общем, вроде бы такая классическая «собачья смерть», а на самом деле нет. Лафар победил, Рейли проиграл. Потому что вскоре после этого Фредамбер убедил французское командование эвакуироваться из Одессы. Интервенция не состоялась. Деникин был предоставлен собственной судьбе. Большевики выстояли.
— Лафар подкупил полковника?
— Похоже, что да. В последнем донесении Лафара про Фредамбера упоминается некая «Сумма», с большой буквы. Ну а кроме того сразу после Одессы полковник вышел в отставку и открыл в Константинополе собственный банк, непонятно на какие средства. Вот так выглядело решающее сражение Гражданской войны. Оно было почти бескровным.
— Фига себе, — неромантично молвила Агата. — Да, Сове твой роман не понравится. А что было дальше? Ну, с ними со всеми?
— Как положено лучам звезды. Три верхние ярко досияли и погасли. Два нижних тускнели еще долго, до глубокой старости. Гришин-Алмазов, не ужившись с Деникиным, отправился к Колчаку. Переправлялся через Каспийское море, корабль был перехвачен красными. Молодой генерал выстрелил себе в висок и упал в воду. Как и Лафар, нашел свою гибель среди волн.
— А Рейли?
— Интересно, что по официальным данным заклятый враг Советской власти Сидней Рейли тоже погиб в воде — был застрелен при попытке перейти реку на финской границе.
— А на самом деле?
— На самом деле там более хитрая история. Но это будет уже третья часть романа, про двадцать пятый год. После Гражданской войны, когда западные державы смирились с существованием большевистского государства, Рейли не сложил оружия. В его записках сказано: «Человек, преисполненный решимости, способен перевернуть небо и землю». Вот он и пытался. В конце концов чекисты заманили его на советскую территорию и арестовали — тайно, чтобы не вызвать дипломатического конфликта. Напечатали в газетах, что убит, увезли на Лубянку и взяли в обработку.
— Пытали?
— В обычном смысле нет — наоборот, обращались очень галантерейно, как со звездой и всемирной знаменитостью. Следователи вели с ним интеллектуальные разговоры, по ночам вывозили погулять в парке. А потом однажды, безо всякого перехода, объявили, что он сейчас будет расстрелян, и почти сутки продержали в ожидании казни, несколько раз ее откладывая. Пытка, но психологическая. Рейли всё время надеялся, что переиграет их. Написал Дзержинскому, что согласен сотрудничать. Стал давать показания, но сплошную дезинформацию. Тогда в Кремле поняли, что перевербовать Рейли не удастся, и лично Сталин отдал приказ…
Рассказать финал Марат не успел — в калитку со смехом и шумом вошли купальщики. Всем хотелось выпить, началась кутерьма, допоздна просидели за столом, а потом улеглись. Ночь Марат провел, отгоняя от Агаты комаров. Думал, что ей, конечно, больше подошел бы какой-нибудь самурай из тысяча девятьсот девятнадцатого года, неважно красный или белый, но времена, слава богу, теперь другие, самураи все повывелись, а слушала она его просто очень хорошо. И смотрела как-то по-особенному, совсем иначе. Может быть, она тоже, как Гришин-Алмазов, любит ушами?
На минутку положил усталую голову на локоть и сам не заметил как уснул.
В субботу собрались на завтрак, он же обед, заполдень. На стол поставили кто что привез, а поскольку все безбытные, неприхотливые, продуктов по хитрым месам не «достающие», преобладал всякий подножный корм: сушки, плавленые сырки, простецкая колбаса, какие-то карамельки. Хозяйка сварила картошки, посыпала ее укропом. Когда Марат, немного смущаясь, вынул шпроты, коробку зефира в шоколаде, бутылку «Токая» (всё из совписовского заказа), это вызвало всеобщее оживление, а Коста воскликнул: «Ого, шикуем!» Вино до ужина убрали, пить днем было не в заводе. Тут и по вечерам алкоголем не особенно увлекались, разговоры пьянили сильнее водки.
Пообсуждали вчерашнюю лекцию, порасспрашивали Казуиста о питерских делах, послушали его советы касательно издания «Хроники сопротивления». Специалист посоветовал на титульной странице печатать цитату из Конституции и поменять уголовно наказуемое слово «сопротивление» на что-то нейтральное типа «общественной жизни». У Агаты был с собой миниатюрный киноаппарат — один выездной коллега привез отцу из ФРГ, — и она снимала всех по очереди, якобы брала интервью. «Что вы думаете о генеральном секретаре ЦК КПСС товарище Брежневе?». «Собираетесь ли вы голосовать за кандидатов нерушимого блока коммунистов и беспартийных?». Марата спросила: «Уважаемый писатель, что вы как инженер человеческих душ думаете о социалистическом реализме?». Поскольку камера звука не записывала, он высказался по полной программе. Агата хохотала.
Было весело и свободно. Наверное вот это ощущение полной свободы — помимо близости Агаты — привлекало Марата больше всего. Не политические разговоры, не лекции, не сами «семинаристы», а какая-то абсолютная раскрепощенность. Будто нет никакой Совы, и все живут в нормальной стране, и ничего не боятся, потому что бояться нечего — только того, что твоя любовь останется безответной.
Перед самым вечером из Москвы приехала Сима Цуканова, дочь покойного классика детской литературы. Здесь все звали ее «Цусима» — она немного косила и была ужасно неуклюжа, ходячая катастрофа: вечно всё опрокидывала, проливала, спотыкалась на ровном месте. Эту сорокалетнюю нескладеху в сильных очках Марат видел во время первого посещения «семинара», на прошлой неделе она отсутствовала.
Оказалось, Цусима ездила по Транссибу в Хабаровск. Отвезла личные вещи отца для только что открывшейся библиотеки, названной в его честь, и участвовала в торжественной церемонии.
Цусима пришла не одна, привела на дачу нового человека — угловатого, не по-столичному одетого парня лет двадцати восьми. Он был в кирзовых сапогах, в застиранной блеклой рубашке, за плечами рюкзак. Знакомясь со всеми, жал руку, говорил «Рыжий». Фамилия или прозвище — непонятно. Волосы у него действительно были рыжеватые.
Марат немного поморщился от ненужно крепкого рукопожатия, назвал только свое имя.
Агата сказала, сердито выдернув кисть:
— Вы что, пальцы мне хотите сломать? «Рыжий» — это у вас фамилия такая?
— Будем так считать, — спокойно ответил парень. — Извините, если помял. Это по дурацкой сибирской привычке. У нас уж жмут так жмут. Иначе вроде как невежливо, без души.
В новой компании гость нисколько не тушевался, но и включаться в беседу не спешил. Сел к столу, пригубил чай, принялся всех по очереди разглядывать. На него тоже смотрели, и чем дальше, тем заинтересованней.
Цусима рассказывала, как они познакомились.
— Ехала я обратно из Хабаровска, смотрела в окно на печальную родину. Хороша только природа — реки, леса, горы. Всё, в чем поучаствовали люди, особенно советское государство, серое, убогое, кривое-косое. Наверно, так было и раньше, но ландшафт спасали церкви, монастыри, они будто аккумулировали всю нерастраченную красоту души этого народа, — говорила Цусима, картавя на букве «р»: квасоту этого навода.
Чрезмерная литературность языка царапала ухо. Марат в своих текстах любую красивость и гладкость из прямой речи выметал, оставлял только для персонажей фальшивых. Но Цусима была искренняя, хорошая тетка, это чувствовалось. Просто, кажется, не слишком умная и не в ладах со вкусом — стилистический медведь на ухо наступил.
— Стоим в Свердловске. Тоскливый кафкианский город, моросит дождик, и кажется, что здесь вообще никогда не бывает синего неба — только тучи, сырость, пропитые сизые рожи на платформе, бабы в ситцевых платках, облупленная штукатурка. Вдруг слышу — свистки. Бежит по платформе человек, рыжий. За ним двое в фуражках. Догнали, схватили за руки. Он развернулся — хрясь одному кулаком, хрясь другому. Вырвался, спрыгнул вниз, на рельсы. Там поезд отходит, уже трогается. Так парень — прямо под колеса, и пропал. Служивые пометались, покричали, но под поехавший вагон не полезли. Я подумала: вор, но все равно — какая же удаль! Потом смотрю — милиционеры встали около столба, руками машут. На столбе что-то наклеено — лист бумаги. Один хочет сорвать, другой не дает, что-то доказывает. Люди хотят поглядеть, что на листке — эти их отгоняют, и так яростно, будто там бомба, вот-вот взорвется. Мне стало интересно. Спустилась на перрон, спрашиваю проводницу, в чем дело. Она говорит: «Какой-то вражина антисоветскую листовку наклеил. В Барнауле на прошлой неделе, девчонки говорили, то же самое было». Ох, думаю, ничего бы не пожалела, только бы прочитать, что в той листовке. Но это, конечно, было невозможно. Около столба уже целое синее войско собралось, кольцом встали. Поезд отправился. Вышла я в тамбур покурить — а там он! Стоит спокойно так, сигаретку смолит.
Все посмотрели на Рыжего. Он объяснил:
— У меня СКП, служебный ключ проводника. Влезаешь с глухой стороны, когда не видят, и нормально. Я таким манером, бесплатным плацкартом, всю страну объездил.
Но Цусиме хотелось рассказывать самой.
— У меня мягкое двухместное купе, еду одна. Сунула проводнице десятку, она разрешила. Поехали вдвоем. И что вы думаете? На каждой станции он выходил и расклеивал листовки! У меня из окна смотреть — и то сердце замирало, а ему хоть бы что, только посмеивается.
— А что у вас за листовки? — спросил Марат.
— Я всегда одно и то же пишу. Вот.
Рыжий вынул из кармана сложенную бумажку. На ней крупными печатными буквами было написано:
— «Люди русские, не надоело вам сносить кумовскую власть? Пашете за копейки, в магазине мяса-масла не купишь, правды нигде не найдешь, а выборы такие, что весь мир над нами смеется. Женщины, о своих детях подумайте. Мужики, не впадлу вам жить подментованными шестерками? Для того наши деды царя скинули, чтоб заместо него Брежнев сидел? Переписывайте эту листовку и вешайте ее всюду, где люди увидят. Мы народ, нас много. Если мы поднимемся, от коммуняк мокрое место останется».
«Семинаристы» передавали прокламацию друг другу, переглядывались.
Казуист со знанием дела сказал:
— Пропаганда, призыв к насильственному свержению власти, клевета на советскую власть, очернение партии. По совокупности десятка, как минимум.
— Доходчиво написано, — сдержанно заметил Коняев. — По крайней мере это не ля-ля, а попытка действовать.
Шубин был взволнован.
— Это то, о чем мы вчера говорили! Неужели задвигалось, зашевелилось?
Вчера заспорили, когда начнется возмущение в народной массе. Коняев был уверен, что само по себе, без активных раздражителей, никогда. Казуист считал, что люди зашевелятся, когда бездарная и неэффективная социалистическая экономика больше не сможет обеспечивать население минимальной потребительской корзиной. Получалось, что оба неправы. Стихийный агитатор явно был человеком из самой народной гущи — не радищевского, а пугачевского замеса.
— А чего это вы только к русским обращаетесь? — хмуро спросил Зеликман. — Это для вас принципиально — кто русский, кто нерусский?
— Это первое, что я ему сказала! — воскликнула Цусима. — Но никакого национализма тут нет. Объясните им, Миша.
Стало быть, у Рыжего все же было имя.
— А как писать? «Люди советские»? — пожал плечами человек из народной гущи. — Меня от этого слова блевать тянет. Страна у нас Россия. В ней, конечно, много кто живет. Я всюду поездил. С якутами жил, с бурятами, на сейнере с эстонцами плавал, по Кавказу тоже ходил, интересно. Все хотят сами по себе жить, им России не надо. Она только русским дороа. От них, в смысле от нас зависит, как оно тут будет.
Неглуп и, кажется, непрост, подумал Марат. Какой однако типаж! В юности, на Урале, он несколько раз встречал похожих людей — не принимающих установленные правила и живущих по собственному разуму, но все они были «фартовые». Стихийная жажда свободы, заложенная в русский характер, казалось, целиком ушла в уголовную субкультуру.
— А в тюрьме вы сидели? — спросил он.
Рыжий вопросу не удивился.
— По малолетке, сдуру. Но, считаю, это мне повезло.
— Почему повезло?
— В армию потом не взяли. Я бы в армии недолго побыл. Не люблю, когда мной командуют.
— Но разве в тюрьме вами не командовали?
— Так я и не вылезал из ШИЗО. Но в лагере у тебя оружия нет, а у солдата есть.
Спокойно ответил, без рисовки.
Однако Зеликман всё смотрел на него исподлобья.
— Из листовки непонятно, каких политических взглядов вы придерживаетесь.
— Простых. Я Россию люблю. Хочу, чтоб у нас всё по-нормальному было. Не хуже, чем у других. Мы когда около Норвегии плавали, на берег не выходили, но я посмотрел. Чисто живут, красиво.
Но физика было не сбить.
— А как насчет евреев?
— В смысле?
— Как вы относитесь к евреям?
Рыжий удивился.
— Как человек относится к России, так и я к нему. Если любит — свой. Если не любит — чужой.
Зеликман, кажется, успокоился. Резюмировал:
— Платформа туманная, но не злокачественная.
— Мы об этом все время разговаривали, спорили, — вмешалась Цусима. Она, кажется, нервничала, что гость «семинаристам» не понравится. — Миша очень много читает. У него своеобразный, критичный склад ума. Ни одна из существующих моделей общественного устройства его не удовлетворяет.
— Потому что все для себя придумывают, и правильно делают, — сказал Рыжий. — Американцам хорошо одно: штаты, демократия, адвокаты. А у нас Россия, нам надо по-другому, по-своему.
— Как «по-своему»? — спросила Агата, до этого момента молча наблюдавшая за новым человеком.
— Не знаю пока. Потому и езжу. Смотрю, думаю.
— Я Мише говорю: «Давайте я тоже буду писать листовки, только свои», — снова встряла Цусима. — Он согласился, но вешать мне не дал. «Вы, говорит, в случае чего убежать не сможете. Буду клеить через одну — мою, потом вашу, потом снова мою». Так и доехали на нашем агитпоезде. Половину станций призывали «подняться против коммуняк», половину — бороться за свои гражданские права. Бедный «профком», наверно, совсем запутался.
Она засмеялась.
Рыжий оглядел стол.
— У вас тут чего, не наливают? У меня есть.
Вынул из рюкзака «белую головку», ловко сдернул крышечку.
— За знакомство.
Выпил с ним только Коста — немного пригубил, чтобы не обижать. Парень сразу опрокинул вторую. Он не опьянел, но сделался разговорчив. Смущаться, видимо, он не умел и быстро освоился в компании, которая никак не могла быть ему близкой. Скоро в речи Рыжего стал помелькивать и матерок. В гривасовской среде это было в порядке вещей, даже считалось своеобразной лихостью, дамы запросто могли завернуть что-нибудь эпатажное, лишь бы было к месту. Рыжий же просто так разговаривал. У «семинаристов» это было не принято. Цусима морщилась, Тамара скоро ушла на кухню, да и мужчин похабные слова коробили. Не одергивают из-за интеллигентского комплекса перед «настоящим человеком из народа», подумал Марат. Своему давно сказали бы: «Полегче, старик, не в казарме».
Пока Рыжий рассказывал про интересное — как он мыл золото на реке Бодайбо, его слушали. Но потом, придя от водки в приподнятое состояние духа, потомок Пугачева стал сыпать анекдотами, и тут все начали разбредаться. Марат продержался дольше других из-за Агаты. Она анекдотам не смеялась, но и не уходила. Наверно ждала, не заговорит ли Рыжий про что-нибудь дельное.
Тут на край стола с дерева капнула пометом ворона, Рыжий немедленно рассказал бородатый, глупый анекдот «хорошо, что коровы не летают», и у Марата терпение кончилось.
Он отдрейфовал в дом, около Рыжего остались только верная Цусима и Агата — последняя, надеялся Марат, ненадолго.
Внутри обсуждали «Богоносца» — такую кличку дал гостю язвительный Казуист. Он говорил вполголоса, что подобных самородков без образования, но с огромным самомнением и тягой к авантюризму очень опасно вводить в свой круг. Они непредсказуемы, подвержены резким сменам настроения. Сегодня он лютый враг «коммуняк», а на следствии его охмурит какой-нибудь иезуит-гебешник, и пролетарий всех сдаст с потрохами. Такое неоднократно бывало. Казуист советовал поговорить с Серафимой, чтобы она как-нибудь поделикатнее отвадила народного агитатора.
— Не уверен, что он опасен, но на «Семинаре» ему точно делать нечего, — сказал Коста. — Я этот тип людей знаю. Они могут или находиться в центре внимания, или замыкаются в себе.
— У чувака в голове каша. Пусть сначала ее доварит, а там посмотрим, — согласился Коняев.
Зеликман покривился:
— Русский национализм всегда попахивает. Рано или поздно заканчивается тем, что русские самые лучшие, а всё зло от евреев.
Заступился за Рыжего только Шубин, но у него имелся свой интерес. Он хотел залучить «Богоносца» к себе в гости на пару дней и как следует порасспрашивать про хождение в народ — отличный будет материал для прозы.
Марат же просто поглядывал в окно, ждал, когда Агате наскучит слушать жеребятину. Он ведь не дорассказал ей про Сиднея Рейли. А еще нужно будет обязательно заинтересовать ее Василием Шульгиным. Во второй части романа он только мелькает, но в третьей станет одним из основных персонажей. Появилась идея, от которой учащенно заколотилось сердце. Если Агата увлечется судьбой Шульгина (а ею нельзя не увлечься), надо будет упомянуть о прошлогодней встрече. Во время работы над сценарием Марат ездил к живому осколку истории во Владимир с портативным репортерским магнитофоном. В свои восемьдесят девять лет старик очень быстро уставал, через полчаса начал заговариваться, но все равно запись получилась уникальная. Агата обязательно захочет послушать. В среду Антонина улетит с делегацией в Будапешт, ее пять дней не будет.
Они впервые окажутся наедине — не на улице, среди чужих глаз, а дома. И момент будет такой, какой надо. Не просто мужчина, а писатель, рассказчик, мастер — это все равно что волшебник. Если между ними не пробежит ток, значит, это в принципе невозможно. Но ток пробежит, обязательно пробежит, сказал себе Марат, вспомнив, с каким выражением лица она слушала про Одессу.
Агата наконец встала и направилась к даче. Он как бы случайно вышел навстречу, на крыльцо.
— Насладилась? Ну у тебя и терпение.
— Он, конечно, в основном несет чушь, но есть в нем что-то… — Она не сразу подобрала слово. — …Что-то настоящее. Чего нет ни у кого, с кем я вожусь.
Марат был уязвлен.
— Не надо путать примитивное с настоящим. Это обычная засада, в которую попадают интеллигенты. Ты ведь не записная духовка вроде Цусимы. Да, тебе повезло, тебя с детства окружают люди развитые и сложные. Поэтому ты их недостаточно ценишь. Выросла бы ты, как я, в бараках да общагах, относилась бы к своему кругу иначе. Если человек сложен, это не значит, что он ненастоящий. Да та же Цусима. Ведь при всей восторженности душа у нее — червонное золото.
— Золото, золото. И все они золотые. — Агата кивнула на комнату, откуда доносились голоса. — Но, понимаешь, они все состоят из слов. Это замечательные слова, и всё же это только слова. Сложность хороша в литературе, а в жизни нужно быть простым. Вот о чем я думала, когда на него смотрела.
— Что же ты тогда ушла? Слушала бы искрометные шутки и дальше.
— Он спросил, нет ли гитары. Возьму у Тамары.
Петь Тамара не пела, во всяком случае при гостях, но иногда брала старую семиструнную гитару и негромко перебирала струны, словно аккомпанируя разговорам.
У Рыжего оказался неожиданно мягкий, с легкой хрипотцой голос и довольно неожиданный репертуар, в котором блатные песенки чередовались со старинными романсами. При этом концерт всё не заканчивался и не заканчивался Уже давно стемнело, а гитара бренчала и бренчала, сипловатый баритон пел то «Начальничек, ключик-чайничек, отпусти на волю», то «На заре ты ее не буди». В доме спорили о том, является ли уголовная среда потенциально революционным элементом. Марат от этой дискуссии, которая скоро отметит столетний юбилей, клевал носом — сказывалась прошлая почти бессонная ночь. Так и сомлел, в углу на диване.
Проснулся глубокой ночью, понадобилось в уборную. Было тихо, отовсюду доносилось сонное дыхание.
Светила яркая луна, делила мир на черное и белое. Стараясь не скрипеть, вышел на террасу, попробовал высмотреть, где легла Агата, но терраса вся находилась в черной зоне, не разглядишь.
На обратном пути от дощатой будки вдруг услышал за кустами смородины странные звуки. Что-то там шуршало, вздыхало, шевелилось.
Удивленный, подошел, раздвинул ветки.
Увидел запрокинутое к небу, серебряное лицо Агаты. Она стояла, прижавшись спиной к забору. Мужчина обнимал ее, целовал в шею, Агата постанывала. Ее руки задрали ему сзади рубашку, гладили голую спину.
Марат ахнул, довольно громко. Мужчина, кажется, не услышал, во всяком случае не обернулся. Агата же открыла глаза. Они мерцали и переливались. Больше всего Марата потрясло то, что Агата не смутилась, а улыбнулась ему хмельной, счастливой улыбкой.
Он попятился, пошел куда-то вслепую, трясущейся рукой вытянул из пачки папиросу, уронил ее и не заметил.
Сел за домом, на поленнице, ерошил волосы, бормотал: «Кретин, какой кретин».
Понял, что утром не сможет смотреть ей в глаза, не сможет вести обычные разговоры — ничего не сможет.
В сером сумраке написал записку: «Ушел на первую электричку. Нужно в Москву». Положил на стол.
По дороге на станцию, чтобы не думать, бормотал стихи.
Пушкина: «На свете счастья нет, но есть покой и воля».
Ахматову:
- Сердце к сердцу не приковано,
- Если хочешь — уходи.
- Много счастья уготовано
- Тем, кто волен на пути.
Возрожденского: