Медвежатница Чхартишвили Григорий

Антон Маркович несколько раз моргнул, поправил очки.

Полчаса антракта – более чем достаточно для такого разговора, подумал Клобуков. Не слишком коротко, но и не слишком длинно, а главное не будет проблемы с концовкой. Заиграет музыка, мы замолчим, у нее будет время обдумать услышанное, а у меня – успокоиться.

– Юстиночка, я хочу с вами поговорить на важную тему. Для меня важную. Вы умная, тонко чувствующая, и, конечно, догадываетесь, что я очень привязался к вам…

«Без экивоков», одернул он себя и поправился:

– …Что я полюбил вас.

Брови у нее взметнулись, глаза расширились. Хороший это признак или плохой, Клобуков не понял и заговорил быстрее, чтоб она не успела ничего сказать.

– Вы не думайте, я не в том смысле. То есть, в том – я люблю вас и люблю сильно, но не как мужчина, добивающийся…

Хоть он и приготовил речь заранее, но все равно сбился. То, что казалось нормальным, когда он формулировал мысленно, невозможно было проговорить под взглядом этих удивленных (или шокированных?) глаз.

– Я не собираюсь за вами ухаживать, при нашей разнице в возрасте это было бы смешно и неприлично. Упаси боже, не зову вас в жены.

Тут он вдруг спохватился, что это может ее обидеть. Женщины ведь, кажется, обижаются, когда их не находят в этом смысле привлекательными – даже если такой кавалер им совсем не нужен.

– Не потому, что нахожу вас непривлекательной, нет! Вы мне невероятно, несказанно нравитесь. Но… – Взяв в руки всё свое мужество, он продолжил решительным тоном. Во второй раз, после объяснения с Ковалевой, проговорить это было легче. – Я стар. Я физически неспособен быть настоящим мужем. Вы обязательно найдете себе того, кто сможет вас любить, как вы того заслуживаете. Я же буду счастлив быть просто вашим добрым другом. Если мы сможем с вами видеться, разговаривать, бывать вместе – чем чаще, тем лучше, а потом расходиться по домам, мне этого будет более чем достаточно.

– А мне нет, – перебила его Юстина, уже несколько раз открывавшая рот, но снова закрывавшая его, потому что Клобуков начинал махать рукой.

– Что? – растерянно переспросил он.

– Вы со мной откровенны, и я тоже с вами буду откровенна. – На ее щеках выступили пятна. – Я хочу с вами быть предельно честной. Не иметь от вас никаких секретов. Я вас люблю еще больше, чем вы меня. Потому что у вас какая-то другая, важная жизнь, а у меня только вы и все мысли только про вас. Я хочу быть с вами все время. Я не хочу расходиться по домам. А то, про что вы говорили… – Она запнулась. – …Это счастье. Мне ничего этого, в смысле того не нужно. Я твердо решила, что никогда не выйду замуж, даже если встречу мужчину, который мне очень понравится. Потому что не хочу его разочаровывать, а делать эти вещи… ну, вы понимаете, о чем я… Это мне невыносимо. От одной мысли, что кто-то будет меня… трогать, меня передергивает.

У Тины выступили слезы от напряжения, которого ей стоили эти слова.

– Господи, я так невообразимо счастлив… Мы действительно можем быть… жить вместе и не расставаться? – пролепетал Антон Маркович, который сейчас не казался ей старым или солидным – пожалуй, она чувствовала себя уверенней и, как ни странно, взрослее. Он совсем растерялся, он нуждался в ее помощи.

– Это называется «белый брак», – сказала Тина, шмыгнув носом. Отвлекаться на то, чтобы искать в сумочке платок, сейчас было нельзя. – Я читала, что Бернард Шоу жил так со своей женой, из принципиальных изображений. Они хотели, чтобы их союз был сугубо духовным. Все об этом знали, и ничего. А мы с вами никому ничего объяснять не должны. Как захотим, так и будем жить.

– Правда? – спросил он прямо по-детски.

– Правда.

Она наклонилась к нему и поцеловала в щеку. Ну и что? Шоу тоже целовал жену и даже обнимал, есть такая фотография.

– Нам с вами такой брак и по фамилиям предписан, – улыбнулась Тина, потому что ей стало очень, очень хорошо. – Я – белица, вы – клобук. Союз двух духовных особ.

Было ужасно приятно, что эта шутка его чрезвычайно развеселила. Тина знала про себя, что с чувством юмора у нее так себе.

– А еще мы близкие родственники через Марка Аврелия, – подхватил Антон Маркович. – Получился бы инцест.

Они еще немного поговорили, уже безо всякой сбивчивости и неловкости, а потом начался второй акт. На деревенском кладбище закружились мертвые невесты.

Расстались в переулке, и каждый удалился в свой подъезд. Так, наверное, Бернард Шоу с женой, пожелав друг другу спокойной ночи, расходились по своим спальням.

Дома Антон Маркович прежде всего исполнил долг благодарности.

– Мария Кондратьевна, – сказал он в трубку, – я знаю, что уже поздно, но знаю я и то, что мой звонок вас порадует. Ваша теория одержала блестящую победу. Не могу даже выразить, до какой степени я благодарен. И до какой степени я счастлив!

– А-а, – протянула Епифьева нисколько не удивившись. – Вы уже сделали Тине предложение? Быстро.

– Да. И она его приняла!

– Ну разумеется. Весталка совершенно счастлива.

– Кто?

– Неважно.

Антону Марковичу хотелось поговорить о Тине, но голос у Марии Кондратьевны был каким-то рассеянным.

– Я вас отрываю отдела? Извините. Просто меня переполняют чувства.

– У меня посетитель. Милиционер.

– В такое время? Что-то случилось?

– Нет, – хихикнула она и перешла на шепот. – Это мой новый респондент, очень интересный молодой человек. Принес оригинальный сувенир – смешной плакат с подписью. Потом покажу и расскажу. А вы мне непременно расскажете, во всех подробностях, как у вас всё произошло.

Зная, что вряд ли уснет, Клобуков встал у окна. Смотрел в небо. Оно было необычное для московского ноября. Ясное и звездное. Только на самом краю сизел туман, то ли отступающий, то ли наступающий.

Счастье, которое испытывал Антон Маркович, было таким же, как это небо – высоким, сияющим, но небезоблачным. Две тучи омрачали его.

Первая была совсем маленькая. Может быть, она просто померещилась и рассеется. Когда Юстина поцеловала его, совсем не пылко, не то что Зинаида Петровна, произошло нечто тревожное. С Зиночкой естественный порыв был – оттолкнуть ее. Тут же возникло сильное – он еле сдержался – желание прижать Юстину к груди и осторожно, губами, снять слезинки с ее глаз. А если бы не сдержался, что было бы? Она в ужасе отшатнулась бы, и всё бы закончилось, еще не начавшись.

Вторая туча была тяжелая, свинцовая – грозовая. Она мешала счастью, а могла и вовсе его погасить.

На столе всё это время зловещим напоминанием лежал черновик письма, отправленного в Коломну. Черновик понадобился, потому что Антон Маркович переписывал мучительную эпистолу несколько раз. В конце концов убрал все оправдания и рефлексии, оставил только главное.

Письмо было такое.

«Дорогой Иннокентий Иванович,

Не могу выразить, до чего я рад, что Вы живы и на свободе. Все эти восемнадцать лет не было дня, чтобы я Вас не вспоминал. Я не стал верующим, но я молился о чуде – чтобы судьба каким-нибудь невероятным образом Вас уберегла от той страшной участи, на которую я Вас обрек.

Да, именно так. Это я тогда, в октябре 37-го, сообщил сотруднику НКВД, где Вы находитесь, хотя знал, что Вас арестуют. Не буду объяснять, почему я это сделал, тем более, что человека, жизнь которого я хотел спасти ценою Вашей жизни, я все равно не спас. Вы, наверное, сказали бы, что меня Бог покарал за предательство, и, конечно, так оно и есть. Но если бы Он покарал только меня!

Я пишу Вам не для того, чтобы облегчить душу, это невозможно. Я пишу в отчаянной надежде, что Вы позволите мне оказать Вам помощь – любую, какую угодно. Не во искупление моей неискупимой вины, нет. Не прощайте меня, я не заслуживаю прощения, да такое и нельзя простить. Но ради памяти моего отца, ради Вашего Иисуса Христа, не отталкивайте меня. Позвольте мне помочь Вам».

Подпись, адрес, телефон.

Две недели как письмо отправлено. Ни звонка, ни ответа. Что само по себе ответ.

Какое уж тут счастье?

Шило

Десять дней вели наблюдение, готовились. Каждый вечер, ровно в десять, как по часам, Бляхин перед сном делал моцион, следил за здоровьем. Подъезд выходил в темный двор, к этому времени уже пустой. Взять «лауреата» большой проблемы не представляло.

Но где привести в исполнение приговор? Самый центр города, улица Кирова. Со всех сторон окна. Если крик или шум, кто-нибудь может вызвать милицию.

Но ничего, придумали.

Санин потренировался согнутым гвоздем открывать замок в подвал, где до революции, при печном отоплении, наверное, хранили уголь, а теперь дворник держал свои метлы-скребки. Стены толстые, глухие. Пусть гражданин начальник хоть изойдет воплем – никто не услышит.

Операцию назначили на пятницу.

Пока кантовались за подвальной дверью. Поглядывали на бляхинский подъезд через щелку. Без пяти десять Санин собирался выйти, принять именинника, а потом они вдвоем с Самураем быстренько уволокут приговоренного вниз, на экзекуцию.

Шомберг, как и в тот раз, был в приподнятом настроении.

Около каменного льва со щитом, охранявшего вход во двор с Кировской улицы, торжественно сказал:

– У них щит и меч, а наш с тобой герб будет щит и лев. Потому что меч – железка, а лев – царь зверей. Мы ихний меч им же в жопу и засунем.

Самурай был весь на винте, приплясывал от нетерпения.

Договорились, что раз это дело не общественное, а личное, исполнять будет Санин.

– Какие имеешь планы насчет осжденного? – спросил Самурай. – Интересно.

У Санина всё было продумано.

– Приведу в чувство. Потом объясню, за что…

– Не, в данном случае это исключено. Поднимут документы, кто проходил через бляхинский отдел. Могут сесть на хвост.

– Ерунда. Лично меня Бляхин там не видел, а через Оппельн прошли десятки тысяч. Если и станут искать, то среди «саженцев» – кого Бляхин отфильтровал и на этап сдал. А я был счастливец, меня освободили. Нет, пусть, гадина, знает за что. Лицо себе я закрою.

– Лады. И как ты его накажешь?

– Зубы выбью. Как мне. Начинать каждый допрос с битья – эти порядки у них наверняка начальник завел. Технология такая – на крепость проверить. Кто заноет, даст слабину, значит, можно дожать, выколотить показания. Для отчетности: бдим, мол, вражеский элемент через нас не пройдет. А человека, который после освобождения из плена внутренне оттаял, думает, что выжил и всё страшное осталось позади, сломать нетрудно. Наверное, показатели в бляхинском хозяйстве были отличные.

– Зубы выбьешь и всё? – разочаровался Шомберг. – Стоило из-за этого огород городить, десять дней тут торчать?

– Плюс в портки со страху наложит. И хватит с него.

– Нет, так легко он не отделается. Сам же говоришь: он, гадина, много тысяч жизней, и так покалеченных, окончательно добил. Вспомни своего кореша Беглова. Давай так. Ты выбей Бляхину зубы, за себя. А потом я рассчитаюсь с ним за второго свидетеля, посмертного. Лишу зрения, как Беглова. Пускай свою поганую жизнь доживает с палочкой, в ощупку.

Самурай достал из кармана шило.

– Чик раз, тырк второй – и готово. Как в Ветхом Завете. Ты – зуб за зуб, я – око за око.

Глаз Шомберга сверкнул желтым блеском. В дверную щель проникала полоска тусклого света от фонаря над подъездом.

На Санина вдруг накатило, ни с того ни с сего.

– Слушай, – внутренне закипая, сказал он. – Сдается мне, не справедливости тебе хочется. Ты от «исполнения» заводишься. Тебе нравится ломом по хребту, шилом в глаз, яйца оторвать или что ты там надумал сделать с Лесныхом.

– Что?! – просипел Самурай. Глаза наполнились неистовым сиянием. – Что ты сказал?!

– Что слышал. Чем мы с тобой лучше их? Такие же нелюди. Я понимаю – вмазать по зубам, даже убить, но всё вот это… Не для того я прошел через их душегубки, чтобы самому становиться палачом. Зубы я Бляхину выбью – сколько вылетит с одного удара. Думаю, вылетит много – у меня свинчатка. И баста. А если ты собираешься Лесныха «холостить», давай без меня. Наши пути расходятся.

– Ты… тварь… меня… в садисты записал? – сдавленно выговорил Шомберг. – Меня? Я такой же… как эти?

Из горла Самурая донесся клекот, глаза закатились кверху, остались одни белки. Санин видел напарника в таком состоянии несколько раз, в лагере. Впадая в бешенство, Шомберг делался невменяем. Однажды вгрызся зубами в горло лазаретному лепиле – еле оттащили, с кровавой пеной на губах. Потому с Самураем никто и не связывался.

– Охолони! – прикрикнул Санин. – Меня истерикой не напугаешь.

Но Шобмерг не пугал. Глаза вернулись в прежнее положение, но были словно затянуты пленкой.

– На!

Шило ударило в грудь, пробило бушлат, оцарапало кожу. Самурай размахнулся снова, но во второй раз Санин не сплоховал – врезал психу в переносицу, основательно.

Треск, звон, грохот.

Открыл дверь шире, чтобы осветить ступеньки.

Шомберг сидел на земле, хлопал ресницами, шарил вокруг рукой – искал очки. Нащупал, нацепил на нос. Оба стекла вылетели. Щурясь, поднялся.

Проходя мимо, задел плечом, сослепу стукнулся о стену. Качаясь, пошел прочь.

– Хаза твоя, – сказал ему вслед Санин. – Живи. Только деньги занесу, твою половину. И всё, разбежались.

Самурай не ответил.

Без десяти. Еще оставалось время покурить.

Затаскивать Бляхина в подвал Санин передумал. Просто врезать со всей силы, и, пока будет плеваться зубами, сказать: «Это тебе за Оппельн, мразота. За всех, кому ты жизнь сломал».

Дверь подъезда открылась на пару минут раньше обычного, будто Бляхину не терпелось попрощаться с зубами.

Загасив папиросу о стену, Санин сунул окурок в карман – на всякий случай, чтоб потом не подобрали мусора. Быстро пошел вперед, отведя руку со свинчаткой для удара. В этот поздний час, проверено, никто кроме Бляхина из дома не выходит.

Еле успел спрятать кулак за спину. Застыл.

Из двери вместо гражданина начальника вышел отец Рэма Клобукова.

Удивился:

– Вы?

Про чудеса

Позвонил Филипп. Сказал:

– Кое-что для тебя разузнал. Заезжай, когда сможешь. Я приболел, из дома сегодня выходить не буду.

Была операция на открытом сердце, шла семь с половиной часов. К сожалению, неудачная. Естественное кровообращение не восстановилось. Клобуков освободился только в девятом часу и сразу поехал на улицу Кирова, очень усталый и мрачный.

– По твоему Баху принято решение, – сказал Бляхин. – Положительное. Оформят бумаги – может хлопотать о пенсии как реабилитированный, восстановить прописку, встать в очередь на жилплощадь и прочее. Пришлось повозиться, нажать кнопки, но чего не сделаешь для старого друга, тем более ты Еве лечение организовал. В общем, порадуй деда.

– Если увижу, – вздохнул Антон Маркович. – Он меня избегает.

Спускался на лифте озабоченный. Теперь надо было разыскать Иннокентия Ивановича уже не ради покаяния, дела в конце концов эгоистического, а по важному поводу. Бог знает, сколько недель или даже месяцев протянется бюрократическая волокита, зачем старому нездоровому человеку зря нервничать?

Столкнувшись у подъезда с Саниным, Клобуков очень удивился.

– Брожу по вечерней Москве, – объяснил тот, поздоровавшись. – Понравился двор со львом, куда я вас тогда проводил. Вот, заглянул от нечего делать. Но то очень хорошо, что я вас встретил. Хочу забрать свои вещи. Уезжаю. Сейчас можно?

– Конечно. Я домой.

Ехали по бульварному кольцу на 31 троллейбусе. Оба были насуплены, погружены в свои мысли.

Неудобно долго молчать, подумал Антон Маркович. Но не такое настроение, чтобы говорить о пустяках, особенно с этим человеком.

За мокрым от моросящего дождика окном проплыл силуэт Пушкина.

– Когда открывали это памятник, автор «Преступления и наказания» в своей знаменитой речи произнес ужасные слова, – сказал Клобуков. – «Разве может человек основать свое счастье на несчастье другого?».

– Почему «ужасные»?

– Потому что за всякое преступление есть наказание, – сам понимая, что это звучит бессвязно, заговорил Антон Маркович о наболевшем. – И казнит каждый себя сам, без снисхождения и пощады. Никакое НКВД и Гестапо не придумают тебе более мучительной казни, чем ты сам.

– Вы об угрызениях совести? А если ее у человека нет и никогда не было?

– Я не о совести. Я о том, как человек обходится с собственной жизнью. О том, что за всё страшное и подлое платишь еще более страшную и подлую плату. «Мне отмщение и Аз воздам» – это не про Бога. Это про себя: ты сам себе отомстишь и воздашь, по причиненным тобою мукам. За черствость и жестокость расплачиваются отчуждением, жизнью без любви. Это все равно что пожизненное заключение в одиночной камере. За подлость – тем, что чувствуешь себя подлецом. За скверное существование – скверными воспоминаниями, за никчемное – тем, что тебя сразу забывают, будто и не было…

У Санина, вначале слушавшего без особенного интереса, зло блеснули глаза.

– А ваш приятель Бляхин, Филипп Панкратович? Я не сразу вспомнил, когда вы сказали, где я слышал эту фамилию, только потом. Подполковник Бляхин в Оппельне фильтровал наших ребят, освобожденных из плена. Бессчетное количество народу перегнал из немецких лагерей в советские. И что? Какое ему наказание за это преступление? Живет в хорошем доме, в достатке, перед сном выходит воздухом подышать…

Санин осекся, словно наговорил лишнего, но Антон Маркович закивал: да-да, я вашу мысль понял.

– Уверен, что Филипп на своей службе наделал меньше зла, чем какой-нибудь карьерист. Я тысячу лет его знаю, он всегда приспосабливался к условиям окружающей среды и, если была такая возможность, не слишком усердствовал в своем, прямо скажем, малосимпатичном ремесле.

На «малосимпатичное ремесло» Санин хмыкнул, но перебивать не стал.

– И тем не менее Филипп, с охотой или без охоты, безусловно был винтиком машины Зла, – продолжил Антон Маркович. – Как теперь всё чаще повторяют, оправдываясь, «такое уж было время». Напрасно вы думаете, что судьба не наказала Бляхина. Вернее, он сам себя наказал, и жестоко. Однажды, выпив, он признался мне, что свою жену никогда не любил, а любил совсем другую женщину, мать его сына. Но оттолкнул ее, потому что связь угрожала карьере, и всю жизнь провел с «этой бужениной» – его собственные слова. В шестьдесят лет у Филиппа Панкратовича подорванное стрессами здоровье, а главная радость в жизни – льготная очередь на холодильник «ЗиМ» и прикрепление к какой-то особенной секции Сорокового гастронома на Лубянке. Он сейчас битый час ликовал, что его «включили в список на спецобслуживание». Мне было очень его жалко. Стоило прожить жизнь ради гастронома?

– Бляхин уверен, что стоило. Ему, уверяю вас, ничего больше и не нужно. Он счастлив! – зло бросил Санин.

– Именно. Потому его так и жалко. Это и есть наказание.

Не похоже было, что собеседник согласился, но возражать перестал. Снова замолчали.

На лестнице было темно. С одиннадцати вечера свет в подъезде отключали – домоуправление приняло повышенные обязательства по экономии народной электроэнергии. Слава богу, на индивидуальную это не распространялось, в каждой квартире имелся свой счетчик.

Поднялись на самый верх. Антон Маркович привычно вынул плоский карманный фонарик – посветить на замочную скважину.

На ступеньках, ведущих к чердаку, кто-то сидел, привалившись к стене.

Блеснул голый череп, обрамленный седым пухом, захлопали ничего не видящие глаза, их прикрыла костлявая рука с длинными пальцами.

У Клобукова пересохло в горле.

– Иннокентий Иванович… – не сказал, а просипел он.

Худое морщинистое лицо озарилось радостной улыбкой. Обнажились голые десны.

– Антоша! Ах, как хорошо! А я приготовился ночевать здесь, поезда-то уже не ходят. Звонил – никого!

Бах оперся о стену, хотел подняться, но с первой попытки не получилось.

– Там Ариадна, но она никому дверь не открывает, – пробормотал Антон Маркович.

Кинулся помогать. Локоть у Баха был острый и тонкий, как лапка кузнечика.

– Представляешь, я твое письмо только сегодня увидел, случайно. Хозяйка под дверь сунула, а сама ничего не сказала. Две недели пролежало. Вижу-то я плохо, очки старые, им двадцать лет. Читать почти невозможно. Подметал пол веником, гляжу – что это?

Не сразу попав ключом в замок – тряслась рука, Клобуков открыл дверь, включил в коридоре свет.

Иннокентий Иванович не отвернулся от него! Простил!

– …Подпись и адрес кое-как разобрал, потому что крупно написано, а сверху всё мелко, не сумел, – радостно шамкал Бах, – но это ничего, ты сейчас сам мне расскажешь, как у тебя дела, как ты жил. Вот ведь какой драгоценный мне подарок от Господа!

Сердце сжалось. Помилование отменялось. Будет казнь. Прямо сейчас. Ужасная.

Кажется, Санин что-то понял – он смотрел на исказившееся лицо хозяина квартиры прищурившись.

– Вы меня не представляйте. Я пойду, не буду мешать. Только возьму узелок.

– Да-да, сейчас…

Антон Маркович сходил в комнату, вернулся – и вдруг подумал: такие казни должны быть публичными. И свидетель какой надо.

– Не хотите, чтобы я вас знакомил – не буду. Но прошу вас остаться, – сказал он твердым голосом. – Это в продолжение нашего разговора о преступлении и наказании. Мне важно, чтобы вы послушали. Именно вы.

– Антошенька, – попросил Бах, – ты не дашь мне чаю? Продрог я на лестнице, у вас там не топят. И еще ужасно есть хочется. Просто хлеба, мякиш. Жевать-то мне нечем.

Пусть хоть съест что-нибудь, а то ведь потом откажется, подумал Клобуков.

Пригласил обоих в комнату. Нагрел чайник, принес хлеб, плавленый сыр «Новый» – больше ничего мягкого не было.

Еле дождался, чтобы Иннокентий Иванович, аккуратно отрезав и отложив корочку, намазал ломтик хлеба.

Санин ни к еде, ни к чаю не прикоснулся. Смотрел выжидающе.

– Иннокентий Иванович, мое письмо с вами? Давайте я просто его прочту.

Это будет легче, чем блеять, подбирая слова.

– Конечно. Вот оно.

Покашляв, Антон Маркович стал читать.

Бах приложил ладонь к уху – кажется, стал еще и глуховат. По выражению лица было неясно, понимает ли он смысл признания. Санин-то всё сразу ухватил. Опустил глаза, подбородок будто окаменел.

Вряд ли чтение длилось дольше минуты, но Клобукову показалось, что целую вечность.

Замолчал. Смотреть на Иннокентия Ивановича сил не было.

Поднялся Санин.

– Ну вот что, вы тут разбирайтесь без меня. Пойду… Только вот что я вам скажу. – Он обращался к Баху. – Вы обязательно новые очки закажите и зубы вставьте. Без зубов не жизнь. Денег я дам, у меня много.

Он взялся за узелок, но Клобуков вскинулся:

– Не нужно! Я сам, сам! Если, конечно…

Хотел оглянуться на Баха – и не смог. Санин пожал плечами.

– Ладно. Провожать меня не надо.

Но Антон Маркович пошел за ним в коридор – чтобы хоть чуть-чуть оттянуть неизбежное.

– Кого вы спасти-то хотели? – спросил Санин на пороге.

– Жену.

– А-а. Понятно.

Ушел, не попрощавшись. Дверь за собой закрыл сам.

Постояв две-три секунды, Клобуков стиснул зубы. Вернулся в комнату.

Бах пил чай.

– Четыре ложки сахара положил, – сообщил он, блаженно улыбаясь. – Какое наслаждение!

Его лицо стало расплываться – это у Антона Марковича выступили слезы.

– Вы… вы примете мою помощь? – тихо спросил он. – Пожалуйста! Не отказывайте!

– С великой благодарностью. Про зубы и особенно про очки твой знакомый, конечно, прав. Если бы я снова мог читать, это было бы большим счастьем.

– Да вы внимательно выслушали письмо? – испугался вдруг Клобуков. – Вы поняли, что это я вас тогда выдал?

– Я понял главное. Ты за меня молился каждый день. Очень может быть, это меня и спасло. Молитва от человека неверующего Богу особенно драгоценна.

– И вы меня прощаете?

Слезы мешали смотреть. Антон Маркович сердито смахнул их, но тут же выступили новые.

– За что? – удивился Иннокентий Иванович. – Всё, что со мной произошло, было благом. У Господа по-другому не бывает. Это были самые счастливые, самые лучшие годы моей жизни.

– Самые лучшие?

– Конечно. Где человек нужнее всего, там ему и лучше. Ты же врач, ты должен это знать. Разве ты не чувствуешь себя счастливым, когда избавляешь больного от боли? Разве ты не ощущаешь в такие моменты, что твоя жизнь полна смысла? Ах, каких хороших и интересных людей я встретил! И сколько!

– Где? В тюрьме? Вы имеете в виду других заключенных?

– Не только заключенных и не только в тюрьме. Хотя и в тюрьме тоже. Со мной произошло столько добрых чудес!

Иннокентий Иванович стал с удовольствием перечислять.

– Первое чудо случилось прямо на Лубянке, когда меня привезли. На допросе меня ударили, только один раз, я упал со стула, ушибся головой и очнулся уже в больнице.

– Кто ударил?

– Какой-то сердитый, испуганный. Не помню. Я запоминаю только хороших людей. От ушиба головы у меня произошел временный паралич. Несколько месяцев я лежал, не чувствуя тела. Это было такое удивительное, ни на что не похожее ощущение! Что в тебе жива только душа, только мысль. Сколько я всего передумал, сколько перечувствовал! А потом понемногу начал двигаться, вставать. Все были очень терпеливы и заботливы. Один очень хороший человек по секрету сообщил, что мне невероятно повезло. Меня хотели назначить на процессе предводителем какой-то секретной антиправительственной организации, но решили, что привозить на суд паралитика и приговаривать его к высшей мере будет как-то не очень. Вместо этого я получил всего лишь 25 лет и поехал в лагерь. Ну не чудо? В лагере я тоже очень хорошо устроился. Санитаром, а потом медбратом в «больничке», у меня ведь еще с мировой войны опыт. Но теперь-то я знаю и умею намного больше. Ах, какая замечательная это была жизнь, если б ты только знал! Ведь, казалось бы, «мертвый дом» или, выражаясь по-старокнижному, узилище, то есть узкое, тесное место, где сжимают тело и душу, а всё оказалось наоборот. Что ни день, то радость. И все ко мне очень, очень хорошо относились. Начальники много раз желали ходатайствовать о моем досрочном освобождении, но я умолял их оставить меня, где я нужнее. Три года назад главный врач Тимофей Кузьмич, совершенно великолепный человек, говорит: увы, не имею права вас более держать – вышел указ: заключенных, достигших 75-летнего возраста, вне зависимости от срока, всех выпускать. Я даже заплакал. Где я еще буду так нужен? Кому? Но Тимофей Кузьмич обо всем подумал, всё устроил. Дал мне рекомендательное письмо своему коллеге, в подмосковную колонию – в Москву-то мне не положено. Там, в лазарете, я до минувшего лета и прослужил, по справке об освобождении – вольнонаемным медбратом, но силы уже не те, и видеть стал совсем плохо. Пришлось уволиться, из общежития съехать. Сейчас вот поселился в Коломне, езжу в колонию помогать на всяких легких работах – лекарства разносить, сидельничать и прочее. Зарплату они мне платить не могут, но кормят. Посоветовали подать прошение о реабилитации. Сказали, тогда дадут комнату, назначат другую пенсию. Сейчас у меня минимальная, четыреста рублей. Половину отдаю за жилье, половина уходит на проезд до колонии и обратно. Да что я тебе про скучное! Давай лучше расскажу, сколько со мной за эти годы произошло чудес.

И рассказывал до глубокой ночи. У Иннокентия Ивановича действительно жизнь состояла из сплошных чудес, одно поразительней другого – хоть житие пиши.

Потом Бах вдруг спохватился, что ничего не спросил про жену и детей.

По Мирре и Рэму поплакал, сказал, что будет за них молиться.

Об Аде молиться не предложил. Рассмотрел рисунок, который Антон Маркович сегодня утром обнаружил на кухонном столе.

Будто маленький ребенок намалевал: печальная рожица, плачущая кровавыми слезами, и внизу написано «Девочка не плачь».

– Страшноватый рисунок, да? – сказал Клобуков. – Я даже забеспокоился. И ничего не объяснила, сколько я ни спрашивал.

– А может быть, и нестрашный, – сказал Иннокентий Иванович. Мечтательно, по складам, произнес: А-ри-ад-на. Самое лучшее на свете имя. Ты, Антоша, о дочери не печалься. Она, может быть, обитает не здесь, а в ином мире, где лучше, чем наяву.

На яву

– Вставай, спящая красавица, уже второе солнце взошло! Все-таки поразительно, сколько времени ты дрыхнешь. Мычишь, бормочешь что-то. Опять тот же сон?

– Да. – Ада открыла глаза. Улыбнулась брату Раме, печально. – Тесная темная комната, всё тусклое, серое. Небо тоже серое, и в нем только одно солнце, на которое больно смотреть. Зато там папа. Ужасно его жалко, но ведь ему пока ничего не объяснишь. – Она всхлипнула. – А тебе он когда-нибудь снится?

Было в самом деле поздно. В светло-изумрудном утреннем небе уже поднялось второе, розовое солнце. Первое, оранжевое стояло почти в зените.

Страницы: «« ... 56789101112 »»

Читать бесплатно другие книги:

– Думала, я не узнаю о предательстве? – усмехается, прожигая взглядом насквозь.– Нет, я просто… не о...
Какие секреты скрывает заброшенный с советских времен санаторий, затерянный в горах Абхазии, словно ...
Замкнутая территория, усеянная необычными минами. Опаснейшие твари, способные достать и на крыше неб...
— Даже чаем не напоишь? — обернулся к ней альфа.Алена облизнула пересохшие губы. Уже напоила ведь… И...
Перед вами абсолютный бестселлер по психологии и одно из культовых изданий о человеческих взаимоотно...
Ироничную искусствоведку Вилку перенесло в мир Гало, где набирают ход мрачные события, о которых жит...