Страх и надежда. Как Черчилль спас Британию от катастрофы Ларсон Эрик
Дальнейшее развитие событий оптимизма не добавляло. «Около трети из 900 с лишним надутых шаров оказались дефектными, – пишет Бэзил Кольер, историк воздушной войны, – другие же взорвались уже в начале полета или преждевременно опустились в неожиданные места».
Никакие бомбардировщики не появились; испытания приостановили через два часа.
Однако это не остановило Черчилля и Профессора. Они настаивали, что эти мины не только действенное, но и жизненно необходимое для противовоздушной обороны оружие. Черчилль распорядился, чтобы произвели больше мин и провели больше испытаний. К этому моменту программа их разработки уже получила официальное кодовое название «Яйцекладущее» (судя по всему, без всяких намерений добиться комического эффекта)[801].
Кроме того, продолжались работы, призванные облегчить Королевским ВВС поиск немецких навигационных радиолучей, их глушение или искажение. Но немецкие инженеры постоянно создавали новые варианты устройств и схемы передачи сигнала, конструировали новые передатчики. Между тем немецкие пилоты начинали беспокоиться, как бы британская авиация не начала использовать эти же пучки для того, чтобы определять местонахождение их бомбардировщиков и устраивать воздушные засады.
Но они переоценивали возможности Королевских ВВС. Несмотря на все усовершенствования радаров типа «воздух – воздух» и тактики боя, машины Истребительного командования продолжали, по сути, слепнуть после наступления темноты.
Глава 69
«Старое доброе время»[802]
Вечером 29 декабря, в воскресенье, Рузвельт разъяснял необходимость помочь Британии в ходе очередной «Беседы у камина»[803] – 16-й за время его президентства. Он сумел добиться переизбрания и теперь чувствовал, что может говорить о войне свободнее, чем прежде. Он впервые публично использовал слово «нацистский» и назвал Америку «арсеналом демократии» (этот образ предложил Гарри Гопкинс).
«Невозможно сделать тигра смирным, как котенок, просто гладя его, – заявил Рузвельт. – Нельзя мириться с жестокостью». Если Британия проиграет, то одержит верх «нечестивый союз» Германии, Италии и Японии («стран Оси»), и «все мы, в Северной и Южной Америке, будем жить под прицелом» («Под нацистским прицелом», – уточнил он затем в ходе своей речи).
Гопкинс также настаивал, чтобы президент сдобрил свое выступление чем-нибудь оптимистическим. Рузвельт решил проделать это так: «Я уверен, что силы Оси не победят в этой войне. В этой уверенности я опираюсь на самую новую и надежную информацию»[804].
Вообще-то в качестве этой «самой новой и надежной информации» выступало просто его инстинктивное предчувствие, что его план ленд-лиза не только получит одобрение конгресса, но и сместит баланс войны в пользу Британии. Спичрайтер Роберт Шервуд назвал это «собственной тайной уверенностью [Рузвельта] в том, что Акт о ленд-лизе пройдет и что эта мера сделает победу Оси невозможной».
Миллионы американцев слушали эту передачу – и миллионы британцев (в полчетвертого утра по Гринвичу). Впрочем, в Лондоне от нее многое отвлекало. В эту ночь (возможно, в надежде ослабить мощь воздействия очередной «Беседы у камина», запланированной Рузвельтом) люфтваффе устроило один из самых крупных авианалетов в истории «Лондонского блица». Целью стал Сити – финансовый центр Лондона. Неясно, действительно ли устроители рейда намеревались противопоставить его выступлению Рузвельта, но в остальном время налета было рассчитано скрупулезно. Бомбардировщики прилетели в ночь на понедельник, в рождественскую неделю, когда в Сити, как всегда, были закрыты все офисы, магазины и пабы: это означало, что рядом будет мало людей, которые смогут заметить и потушить упавшие зажигательные бомбы. На Темзе был отлив[805], так что река могла дать совсем немного воды для борьбы с пожарами. Кроме того, той ночью не было луны (астрономическое новолуние произошло накануне ночью), что почти гарантировало: со стороны Королевских ВВС не будет практически никакого сопротивления (а то и вовсе никакого). KGr-100, группа люфтваффе, обеспечивающая целеуказание, выходила на цели по сигналам радиомаяков, сбрасывала зажигательные бомбы для освещения целей, а затем фугасные – для того, чтобы разрушить водопроводные магистрали и чтобы дать больше топлива загорающимся пожарам. Довольно сильный ветер усилил возгорание, породив «Второй Великий лондонский пожар», как его потом назвали (первый произошел еще в 1666 году[806]).
Авианалет вызвал полторы тысячи пожаров и разрушил 90 % Сити. Две дюжины зажигательных бомб упало на собор Святого Павла. Так как его купол поначалу скрывали дымы от окрестных пожаров, многие опасались, что собор погиб. Но он уцелел, понеся лишь сравнительно небольшой ущерб. В остальном налет оказался настолько эффективным, что в Королевских ВВС приняли на вооружение похожую тактику, планируя воздушные рейды против немецких городов.
В Берлине Йозеф Геббельс злорадствовал в дневнике по поводу этой атаки, но вначале он обратился к рузвельтовской «Беседе у камина». «Рузвельт, – писал он, – произнес лживую и оскорбительную речь, направленную против нас. В ней он клевещет на рейх и [нацистское] Движение самым хамским образом и призывает к широчайшей поддержке Англии, в чью победу твердо верит. Вот пример искаженного восприятия реальности, присущего этим демократам. Фюрер еще не решил, как поступить по этому поводу. Я бы выступил в пользу по-настоящему жесткой кампании. Пора наконец крепко вдарить по США. Пока что мы только терпели, но, в конце концов, должны же мы иногда защищать себя».
Затем он с видимым удовлетворением обратился к люфтваффе и его недавним успехам. «Лондон дрожит под нашими ударами», – писал он. Более того, он заявлял, что это произвело огромное впечатление на американскую прессу и она просто ошеломлена. «Если бы только мы могли продолжать бомбардировки в таких же масштабах четыре недели подряд, – мечтал он. – Тогда все выглядело бы по-другому. Помимо этого, масса грузов не доходит [до Британии], мы проводим успешные атаки на транспорты и тому подобное. У Лондона в данный момент нет повода для улыбок, это уж точно»[807].
На сей счет Черчилль мог бы кое-что возразить. Время, выбранное для авианалета, который вызвал «Великий пожар», оказалось идеальным для возбуждения сочувствия американцев, как указывал в дневнике Александр Кадоган: «Это может невероятно помочь нам в Америке – в самый критический момент. Слава богу, при всем своем хитроумии, промышленности, эффективности немцы все-таки болваны»[808].
Несмотря на новые жертвы и разрушения, Черчилль был в восторге от рузвельтовской «Беседы у камина». В канун Нового года он встретился с Бивербруком и своим новым министром иностранных дел Энтони Иденом – чтобы составить ответ. Присутствовал также главный из финансовых чиновников Черчилля – канцлер казначейства Кингсли Вуд.
Телеграмма начиналась так: «Мы глубоко признательны за все сказанное вами вчера».
Но Черчилль лучше всех на свете понимал, что в данный момент речь Рузвельта лишь череда хорошо подобранных слов. Она вызывала много вопросов. «Вспомните, мистер президент, – диктовал он, – мы не знаем, что именно вы имеете в виду и что собираются предпринять Соединенные Штаты, а ведь мы боремся за свое существование».
Он предупреждал о финансовых тяготах Англии, из-за которых многие поставки еще не были оплачены. «Как это может отразиться на международном положении, если мы не сможем расплатиться с вашими подрядчиками, которым надо платить рабочим? Разве противник не воспользуется этим как доказательством полного краха англо-американского сотрудничества? А задержка в несколько недель может создать именно такое положение»[809].
В конце своего дневника, на чистых страницах, отведенных под случайные заметки и под дополнения к предыдущим записям, Мэри цитировала книги, песни, отцовские выступления, выписывала отрывки смешных стишков. Она вела список книг, прочитанных в 1940 году. Их набралось несколько дюжин – в том числе «Прощай, оружие!» Хемингуэя, «Ребекка» Дафны Дюморье и «Лавка древностей» Диккенса, которую она не смогла дочитать. «Просто не вынесла эту румяную девчонку Нелл и ее престарелого дедушку», – писала она. Прочла она и «О дивный новый мир» Олдоса Хаксли, отметив: «По-моему, написано кровожадно».
Она поместила сюда же слова песни под названием «Соловей на Беркли-сквер», гимна тогдашних влюбленных, самую свежую версию которого записал 20 декабря 1940 года американский певец Бинг Кросби. Вот один фрагмент (как его запомнила Мэри):
- Луна сияла в небесах
- И хмурилась недоуменно,
- Не догадалась впопыхах –
- Мир вверх ногами для влюбленных!
Йозеф Геббельс у себя в Берлине оттрубил полный рабочий день, а затем – через «свирепую метель» – отправился на машине в свой загородный дом на берегу озера Богензее, расположенного чуть севернее немецкой столицы. Снег, ощущение домашнего уюта (несмотря на то что в доме имелось целых 70 комнат), канун Нового года (в Германии этот день называют Днем святого Сильвестра или просто Сильвестром) – все это привело его в задумчивое настроение.
«Иногда я ненавижу этот большой город, – записал он вечером в дневнике. – Как тут у нас красиво и уютно.
Иногда мне хочется никогда не возвращаться.
Дети ждут нас в дверях с фонарями "летучая мышь"[810].
За окнами бушует метель.
Тем приятнее поболтать у камина.
Мне даже совестно, что у нас тут так хорошо»[811].
А в лондонском Оперативном штабе кабинета Джон Колвилл протянул бокал шампанского другому личному секретарю – Джону Мартину, уже после того, как они оба приняли немало рюмок бренди, подаваемых «Мопсом» Исмеем. Они взобрались на крышу (ночь была черная, почти безлунная) и провозгласили тост за Новый год[812].
По состоянию на эту полночь немецкие авианалеты на один только Лондон убили за 1940 год 13 596 мирных жителей; еще 18 378 получили серьезные ранения. И в будущем предстояли новые налеты – в том числе самый страшный рейд из всех.
1941
Часть пятая
Американцы
Январь-март
Глава 70
Секреты
Первые шесть недель января выдались необычно холодными для Британских островов. В Вест-Линтоне, близ шотландского Эдинбурга, температура не поднималась выше нуля с 1 по 6 января. В английской деревне Хауфолл температура и вовсе упала до –21 . Весь месяц время от времени шел сильный снег; в Бирмингеме его слой достиг 15-дюймовой толщины, а некоторые сугробы под Ливерпулем были высотой 10 футов. Мощные порывы ветра терзали сельскую местность их скорость порой превышала 70 миль/ч [31 м/с]; один порыв пронесся сквозь валлийский порт Холихед со скоростью 82 мили/ч [37 м/с].
В Лондоне этот ветер и этот холод приводили к обледенению улиц и создавали ужасные условия для множества горожан, чьи дома, пробитые огромным количеством осколков, остались без отопления и оконных стекол. Даже в отеле «Кларидж» стало не слишком комфортно: его отопительная система не справлялась с такими морозами. Один из постояльцев, генерал Ли, американский военный атташе, сообщал 4 января, что в его номере «как в холодильнике» – хотя в конце концов уголь, разожженный в камине, все-таки дал кое-какое тепло.
Вечером 6 января выпал снег, на время прикрыв иззубренные останки разрушенных домов и сделав Лондон прекрасным. «Что за чудесное зимнее утро! – писал генерал Ли в дневнике на следующий день. – Когда я встал и выглянул в окно, которое расположено довольно высоко, я увидел, что все улицы и крыши засыпаны чистым белым снегом». Этот вид на Лондон напомнил ему рождественскую открытку, изображающую заснеженный город в Центральной Европе, «с его колпаками дымовых труб и коньками крыш, резко выделяющимися черным на фоне белого снежного одеяла и серого неба вверху»[813].
Бивербрук снова подал в отставку – это стало одним из раздражающих событий, которыми ознаменовались для Черчилля первые дни нового года. Заявление об отставке поступило после того, как он попросил Бивербрука взять на себя дополнительную работу, которая, как полагал Черчилль, имеет важнейшее значение для выживания Британии.
Одним из главных приоритетов Черчилля было увеличение объемов импорта продовольствия, стали и множества других гражданских и военных материалов, доставка которых теперь, из-за участившихся нападений немецких подводных лодок, оказалась под серьезной угрозой. Чтобы эффективнее направлять, координировать и усиливать этот поток поставок, Черчилль учредил Совет по импорту и решил, что лучше всего назначить его председателем именно Бивербрука, который сумел так резко увеличить производство истребителей для Королевских ВВС. 2 января он предложил Бивербруку этот новый руководящий пост, уточнив, что Бивербрук останется министром авиационной промышленности, но при этом расширит свои полномочия и будет надзирать за работой трех правительственных министерств, которые занимаются снабжением. Он надеялся, что Бивербрук и на этом поприще сможет послужить своего рода катализатором, побудив эти ведомства выдавать более мощный поток товаров и материалов. Новый пост давал бы Бивербруку более значительную власть (он ведь так долго уверял, что хочет этого); при этом, правда, он становился, по сути, председателем комиссии, а Бивербрук, как было отлично известно Черчиллю, ненавидел всяческие комиссии.
Почувствовав, что Бивербрук может воспротивиться его идее, Черчилль насытил свое предложение (переданное в письменном виде) лестью и несвойственными ему жалобами на свое бедственное положение.
«Ничто не может превзойти по важности те задачи, которые вам предстоит взять на себя, – начал Черчилль, явно подразумевая, что Бивербрук, конечно же, согласится на эту должность. – Я хочу подчеркнуть, что возлагаю на вас и свое полнейшее доверие, и в значительной степени жизнь государства».
Далее Черчилль написал, что если Бивербрук все же решит не браться за эту работу, то ее придется делать ему самому. «А это будет не лучшее распределение обязанностей, поскольку оно неизбежно отвлечет мои мысли от военной стороны дела, – писал он. – Я упоминаю об этом, поскольку знаю, как искренне вы желаете помочь мне, а сейчас самая большая помощь, какую вы могли бы мне оказать, состоит в обеспечении успешного решения наших проблем материального обеспечения и логистики»[814].
Но Бивербрук остался непоколебим. Выразив глубокое сожаление, он отказался от председательства и ясно дал понять, что его заявление об отставке относится также и к министерству авиационной промышленности. «Я не гожусь для комиссий, – написал он 3 января. – Я – кот, который гуляет сам по себе».
Он тоже придумал финал, полный демонстративной жалости к себе и своим невзгодам: «Это письмо не нуждается в ответе. Я сам соображу, как мне действовать дальше»[815].
Черчилль воспринял отставку Бивербрука как оскорбление, нанесенное и ему, и Англии. Если Бивербрук сейчас уйдет, это будет равносильно предательству. Именно его энергия и хищная изобретательность вывели производство самолетов на уровень, казавшийся почти сказочным, и сыграли важнейшую роль в жизни страны, ибо помогли ей противостоять мощным воздушным атакам Германии. К тому же они помогли и самому Черчиллю поддерживать собственную уверенность в том, что рано или поздно Британия победит. Более того, Черчилль нуждался в нем лично: его знание подводных политических течений, его советы, да и просто его присутствие рядом очень оживляли день.
«Мой дорогой Макс, – диктовал Черчилль 3 января. – Я с большим сожалением прочел ваше письмо. Ваша отставка стала бы совершенно неоправданным шагом и была бы воспринята как дезертирство. Она бы в одночасье разрушила всю заработанную вами репутацию и обратила благодарность и расположение миллионов людей в гнев. Это поступок, о котором вы будете сожалеть всю жизнь».
Тут Черчилль снова подпустил нотку жалости к себе: «Никакой министр никогда не получал такой поддержки, какую я оказываю вам, и вы хорошо знаете, какое бремя прибавится к прочим моим тяготам, если вы откажетесь принять то великое поручение, которое я так стремился вам доверить»[816].
Он отправил это письмо и стал ждать ответа Бивербрука.
У Черчилля имелись и другие причины досадовать. Недавно он узнал о двух утечках, и это его серьезно обеспокоило. Для начала американская корреспондентка передала по телеграфу в свою газету Chicago Daily News секретную информацию о вишистском правительстве. Особенно задело Черчилля то, что журналистка по имени Хелен Киркпатрик почерпнула эти сведения из разговора, происходившего во время одного из его собственных званых обедов в Дитчли, его полнолунном убежище, где жестко действовал неписаный закон – не распространять то, что доверительно сообщают участники бесед, проходящих в этом загородном доме. Данную тайну (что вишистское правительство не намерено оказывать прямую военную помощь Германии) поведала за обедом французская пианистка Ева Кюри, дочь знаменитого физика[817].
«Мадемуазель Кюри, женщина выдающаяся, должна бы обладать достаточным благоразумием, чтобы не сплетничать об этом на званом вечере в загородном доме, – писал премьер своему министру иностранных дел Энтони Идену. – А мисс Хелен Киркпатрик злоупотребила ее доверием ради журналистской выгоды. Обе женщины должны быть допрошены службой МИ-5 при первом удобном случае; необходимо получить у них объяснения». Он заявил Идену, что Киркпатрик надо немедленно выдворить из страны: «Весьма нежелательно, чтобы такого рода личность выведывала в частных домах сведения, способные стать броским материалом, – совершенно не заботясь при этом о британских интересах»[818].
Этот случай (а также второй инцидент – связанный с публикацией секретных сведений об одном из британских самолетов в американском авиационном журнале) побудил Черчилля направить «Мопсу» Исмею и ряду других должностных лиц директиву о секретности как таковой. «С началом нового года необходимо обращать особое внимание на то, чтобы обеспечивать более строгое соблюдение секретности во всех вопросах, касающихся ведения войны», – писал он. Черчилль ужесточил ограничения на распространение секретных материалов и на то, какого рода информацию можно предоставлять журналистам. «У нас возникают сложности из-за деятельности иностранных корреспондентов обоих полов, – отмечал он. – Надлежит помнить: все, что сказано Америке, тут же передается в Германию, и мы не получаем за это никакой компенсации»[819].
Гнев Черчилля по поводу утечек заставил Джона Колвилла встревожиться насчет собственного дневника, полного всевозможных тайных подробностей работы премьерского аппарата и умозаключений об особенностях поведения Черчилля: такие материалы стали бы желанной добычей для любого немецкого шпиона. Колвилл отлично понимал, что само ведение столь подробных записей, по всей вероятности, противозаконно. «Премьер разослал служебную записку о соблюдении секретности, и меня вдруг стала порядком мучить совесть по поводу этого дневника, – записал он в первый день нового года. – Мне не хватает духу его уничтожить. Пойду на компромисс – буду держать его здесь под замком, относясь к его хранению еще строже, чем прежде»[820].
Когда этот первый день 1941 года начал клониться к вечеру, Черчилль пригласил Колвилла посмотреть, как идут строительные работы в помещениях Оперативного штаба кабинета: их потолок делали бомбостойким. Черчиллю до того не терпелось побродить среди балок и строительных лесов, что он решил обойтись в качестве путеводного светильника лишь фонариком на своей трости – и (пишет Колвилл) быстро «увяз по щиколотки в густом жидком цементе»[821].
Главным раздражителем для Черчилля (если не считать падающих бомб и торпедированных кораблей) стал предварительный отчет, полученный от судьи Синглтона, занимавшегося сравнительным анализом сильных сторон Королевских ВВС и люфтваффе. Затевая это расследование, Черчилль надеялся, что оно решит вопрос и положит конец препирательствам и взаимным нападкам множества заинтересованных сторон.
Ничего подобного не произошло.
Синглтон писал, что в ходе своего расследования он пять дней заслушивал свидетельства о количественных показателях, касающихся истребителей, бомбардировщиков, «убыли» самолетов, состояния резервов и тренировочных машин. Документ, поданный им в пятницу, 3 января, представлял собой лишь промежуточный отчет – промежуточный, поскольку и сам судья пребывал в недоумении. «Какое-то время, – писал он в первом же абзаце, – я надеялся, что все-таки возможно достичь некоторой степени согласия, однако теперь кажется маловероятным, чтобы удалось добиться консенсуса по поводу основных факторов».
Он принял логику Профессора, еще весной 1940 года заявившего, что немецкие боевые показатели ведения воздушной войны (потери, резервы, темпы производства новых машин) не должны так уж отличаться от британских. Однако точные цифры никак не удавалось определить. Даже после кропотливого анализа, проведенного Синглтоном, оставалась неясной судьба более чем 3000 самолетов Королевских ВВС. Он оказался не в состоянии предоставить точный портрет британской военной авиации, не говоря уж о немецкой. Не сумел он и примирить между собой цифры, выдаваемые различными ведомствами. «Мне представляется, что будет чрезвычайно трудно получить хоть какую-то [адекватную] цифровую оценку силы Германии, – писал он. – На данной стадии могу лишь заметить: я не думаю, что это цифры так высоки, как заявляет штаб ВВС [его разведка]»[822].
Черчилль счел все это глубоко неудовлетворительным и очень раздражающим – особенно неспособность министерства авиации вести точный учет собственных самолетов. Синглтон продолжил свое расследование. В его распоряжении оказывались все новые и новые цифры, противоречащие друг другу.
Бивербрук твердо стоял на своем. С какой-то детской обидой он заявил Черчиллю (6 января, в понедельник), что вообще-то никогда не хотел быть министром. «Я не хотел быть членом правительства, – писал он. – Место в составе кабинета было для меня нежелательным – и, более того, я сопротивлялся этому назначению». Он еще раз подчеркнул, что отказывается от председательства в новосозданном совете и слагает с себя полномочия министра авиационной промышленности. «Дело в том, что моя полезность исчерпана. Я сделал свое дело». Министерству, писал он, «без меня будет лучше». Он поблагодарил Черчилля за поддержку и дружбу, закончив свое послание на довольно слезливой ноте: «На личном уровне, – писал он, – я надеюсь, что вы позволите мне иногда видеться с вами и время от времени беседовать с вами как прежде»[823].
Это было уже слишком. «У меня нет ни малейшего намерения отпускать вас, – написал Черчилль в ответ. – Для меня станет жесточайшим ударом, если вы станете упорствовать в столь ужасных и недостойных планах». Порой письмо Черчилля больше напоминает послание отвергнутого влюбленного, чем депешу премьер-министра. «В разгар такой войны вы не имеете права перекладывать на меня свои тяжелые обяз-сти, – писал он. – …Никто не знает лучше вас, как сильно я завишу от ваших советов и утешений. Не верится, что вы так поступите». Если здоровье Бивербрука этого требует, надо взять несколько недель отпуска, чтобы восстановиться, предложил он. «Но покидать корабль сейчас – ни за что!»[824]
В полночь Черчилль снова написал Бивербруку, на сей раз уже от руки – призывая на помощь образ суда истории: «Среди мелких неудовольствий вы не должны забывать колоссальный масштаб событий и то, что мы стоим на ярко освещенной сцене истории». В конце он привел фразу, которую Жорж Дантон, один из вождей Великой французской революции, вслух сказал сам себе за несколько мгновений до того, как его гильотинировали (в 1794 году): «Не надо слабости, Дантон»[825].
На деле эта стычка с Бивербруком больше походила на сценическое фехтование. Они давно дружили, и каждый отлично знал, как нарушить душевное равновесие другого и когда остановиться. Это была одна из причин, по которым Черчиллю нравилось само наличие Бивербрука в составе правительства и по которым он так ценил его почти ежедневное присутствие рядом. Бивербрук всегда отличался непредсказуемостью. Да, он мог раздражать, зато он неизменно служил источником энергии и хладнокровной ясности восприятия, а его ум был подобен могучей грозе. Они оба с немалым удовольствием диктовали письма друг для друга. Для обоих это было нечто вроде лицедейства: Черчилль расхаживал в своем халате с золотым драконом, тыча в воздух потухшей сигарой, наслаждаясь звучанием и ощущением своих слов; а Бивербрук вел себя как цирковой метатель ножей и словно бы норовил запустить в пространство любые столовые приборы, какие окажутся под рукой. Стилистические особенности писем, выходивших из-под их «пера», отражали разноречивые характеры двух друзей. Черчилль писал длинными абзацами, тщательно подбирая слова, используя сложные грамматические конструкции и отсылки к истории (в одной записке, адресованной Бивербруку, он употребил слово «ихтиозавр»), тогда как каждый абзац Бивербрука был как резкий тычок ножом, лезвие которого иззубрили короткие, хлесткие слова. Он не упивался своим текстом, он выплевывал его.
«На самом деле им обоим это нравилось – и, конечно, ни тот ни другой не считал написание (точнее, обычно – диктовку) писем каким-то тяжким трудом, – писал Алан Тейлор, биограф Бивербрука. – В частности, Бивербрук любил при этом выставлять напоказ свои невзгоды, а еще больше он любил смаковать проявления эмоциональной привязанности, которую он в этот момент действительно испытывал – пока диктовал письмо»[826].
Эта первая неделя 1941 года закончилась на более позитивной ноте, чем начиналась, так что в два часа ночи 7 января, в понедельник, Черчилль улегся в постель, находясь в неплохом расположении духа. Из Ливии опять поступили хорошие новости: британские войска продолжали громить итальянскую армию. А Рузвельт в понедельник вечером (в Англии было самое начало вторника) выступил с ежегодным обращением «О положении в стране», в котором он представил конгрессу свой план ленд-лиза, провозгласив, что «будущее и безопасность нашей страны и нашей демократии чрезвычайно зависят от событий, происходящих вдали от наших границ». Он описывал грядущий мир, в основе которого будут лежать «четыре главные человеческие свободы» – свобода слова, свобода вероисповедания, свобода от нужды и свобода от страха.
Черчилль осознавал, что в США предстоит долгая борьба за законодательное одобрение Акта о ленд-лизе, но его ободрило ясное публичное заявление Рузвельта о сочувствии Британии. Мало того: Рузвельт решил направить в Лондон своего личного представителя, которому предстояло прибыть уже в ближайшие дни. Поначалу имя этого человека ничего не говорило британскому премьеру: Гарри Гопкинс. Услышав его, Черчилль демонстративно переспросил: «Кто-кто?»[827]
Впрочем, теперь он понимал, что Гопкинс настолько близкий конфидент президента, что он даже проживает в Белом доме, в помещениях на втором этаже, некогда служивших офисом Авраама Линкольна, практически дверь в дверь с самим президентом. Брендан Бракен, помощник Черчилля, назвал Гопкинса «наиболее важным американским визитером из всех, какие когда-либо посещали нашу страну» и считал, что тот способен влиять на Рузвельта «сильнее, чем кто-либо из живущих»[828].
Когда в эту ночь Черчилль наконец лег в постель, он испытывал немалую удовлетворенность и оптимизм. Он улыбался, «устраиваясь под одеялами», записал Колвилл в дневнике, и «в кои-то веки даже соблаговолил извиниться, что задержал меня допоздна»[829].
Для Памелы Черчилль год начался со смешанным чувством радости и печали. Она скучала по Рандольфу. «О! Хотела бы я, чтобы ты был здесь и покрепче обнял меня, – писала она ему 1 января. – Тогда я была бы так счастлива. А то я тут одна и впадаю в панику, думаю, что, если тебя долго не будет, ты меня забудешь, и я этого не могу вынести. Пожалуйста, постарайся не забыть меня, Ранди».
Кроме того, она поведала, что для младенца Уинстона прислали специальный противогаз. «Он [Уинстон] помещается в него целиком», – сообщила она, добавив, что скоро планирует сходить на лекцию об отравляющих газах, которую будут читать в местной больнице[830].
Бивербрук все же остался министром авиационной промышленности, однако не стал председателем Совета по импорту. Не стал им и Черчилль – несмотря на свою угрозу взойти на эту Голгофу.
Глава 71
Спецпоезд 11:30
Казалось, человек, вошедший в дом 10 по Даунинг-стрит утром в пятницу, 10 января, плохо себя чувствует. Лицо у него было болезненно-желтоватым, вся фигура создавала впечатление хрупкости и изможденности, а огромное пальто лишь усиливало этот эффект. Памела Черчилль заметила, что он, похоже, вообще никогда не снимает пальто. При первой встрече ее поразила его наружность, и ощущение, что он весьма нездоров, подчеркивалось изжеванной незажженной сигаретой, которую он держал во рту. Накануне, прибыв в порт для гидросамолетов, расположенный в Пуле (примерно в сотне миль от Лондона), от страшной усталости он даже не мог отстегнуть ремень безопасности. «Он совершенно не походил на типичный образ авторитетного и именитого эмиссара, – писал «Мопс» Исмей. – Вид у него был ужасно неряшливый; его одежда выглядела так, словно он имеет привычку спать в ней, а его шляпа – словно он время от времени намеренно на нее садится. При этом он казался таким больным и хрупким, словно его может сбить с ног малейшее дуновение ветра»[831].
И тем не менее это был не кто иной, как Гарри Гопкинс – человек, о котором Черчилль позже скажет, что он сыграл решающую роль в войне. Гопкинсу было 50 лет, и сейчас он занимал пост личного советника Рузвельта. До этого он руководил тремя масштабными программами в рамках рузвельтовского «Нового курса» времен Великой депрессии, в том числе управлением общественных работ (УОР), нашедшим занятие для миллионов безработных американцев. В 1938 году Рузвельт назначил его министром торговли; этот пост он занимал до середины 1940 года, несмотря на стремительно ухудшающееся здоровье. Операция, проведенная в связи с раком желудка, вызвала в нем таинственный набор недугов, из-за чего в сентябре 1939 года его врачи сочли, что жить ему остается всего несколько недель. Но у него наступило улучшение. 10 мая 1940 года (в тот самый день, когда Черчилль стал премьер-министром) Рузвельт предложил ему немного пожить в Белом доме. Эта договоренность стала постоянной. «Пламя его души вырывалось наружу из тщедушного и хрупкого тела, – писал Черчилль. – Он был как ветхий маяк, откуда бьют лучи, указывающие великим флотам путь к гавани»[832].
Но все эти огни и лучи проявятся позже. Вначале, еще до встречи с Черчиллем, прибывшему Гопкинсу устроили экскурсию по дому номер 10; в качестве гида выступал Брендан Бракен. Прославленная резиденция британских премьер-министров оказалась гораздо меньше по размерам, чем Белый дом, и гораздо менее впечатляющей, к тому же создавалось ощущение, что она гораздо обшарпаннее. «Номер 10 по Даунинг-стрит смотрится довольно убого, поскольку рядом Казначейство, которое серьезно бомбили», – писал Гопкинс президенту в этот же день несколько позже. Повреждения от бомбежек имелись на каждом этаже. Большинство окон было выбито взрывами, и рабочие вставляли их – по всему дому. Бракен провел Гопкинса вниз, в новую укрепленную столовую, находящуюся в подвале. Там он налил ему рюмку шерри.
Наконец прибыл Черчилль.
«Явился полный – улыбающийся – краснолицый джентльмен – протянул пухлую, но от этого не менее убедительную руку и сказал – добро пожаловать в Англию, – сообщал Гопкинс президенту. – Короткое черное пальто – полосатые брюки – ясные глаза, невнятный голос: вот впечатления об английском лидере, с явной гордостью демонстрировавшем мне снимки своей красавицы невестки и внука» (речь идет о Памеле и юном Уинстоне). «Ланч простой, но вкусный – подавала очень некрасивая женщина, видимо старая служанка этого семейства. Суп – холодная говядина – (по мнению премьера, я взял слишком мало студня, и он положил мне еще) – зеленый салат – сыр и кофе – легкое вино и портвейн. Он втянул понюшку из маленькой серебряной табакерки – с удовольствием»[833].
Гопкинс сразу же обратился к вопросу, из-за которого отношения между Америкой и Британией стали такими натянутыми. «Я сказал ему: в некоторых кругах сложилось ощущение, что ему, Черчиллю, не нравится Америка, американцы или Рузвельт», – вспоминал Гопкинс. Однако Черчилль стал настойчиво отрицать это, обвиняя Джозефа Кеннеди в том, что это он распространял столь неверное впечатление. Он велел секретарше отыскать копию телеграммы, направленной им Рузвельту осенью, – той самой телеграммы, в которой он поздравлял президента с переизбранием и на которую Рузвельт так и не ответил (собственно, вообще никак не показал, что ее получил).
Первоначальную неловкость быстро удалось сгладить: Гопкинс объяснил, что его задача – узнать все, что можно, о положении в Британии, а также об ее потребностях. Беседа охватывала самые разные темы – от отравляющих газов до Греции и Северной Африки. Джон Колвилл отметил в дневнике: Черчилль и Гопкинс «произвели друг на друга такое сильное впечатление, что их тет-а-тет продлился почти до четырех часов дня».
Уже темнело. Гопкинс отбыл в отель (он остановился в «Кларидже»). Луна была почти полная, так что Черчилль со своей обычной свитой двинулся в Дитчли. На следующий день, в субботу, туда же должен был приехать и Гопкинс – чтобы поужинать и переночевать.
Колвилл и Бракен ехали в Дитчли вместе. По пути они говорили о Гопкинсе. Именно Бракен в свое время первым осознал, насколько важна эта фигура для Рузвельта.
Пока они ехали и болтали, видимость неуклонно уменьшалась. Даже в ясные ночи вести машину было нелегко – из-за режима светомаскировки, при котором фары обращались в узкие световые щели. Однако на сей раз «спустился ледяной туман, – писал Колвилл, – и мы столкнулись с фургоном, перевозившим рыбу с жареной картошкой; он тут же вспыхнул. Никто не пострадал, и мы благополучно добрались до Дитчли».
Происшествие стало уместным знаком пунктуации для этого дня, разбившего сердце Колвилла. Пока Черчилль сидел за ланчем с Гопкинсом, сам Колвилл трапезовал со своей обожаемой Гэй Марджессон – в «Гриле» лондонского отеля «Карлтон». Так уж совпало, что ровно два года назад он впервые сделал ей предложение. «Я пытался быть благоразумно-отстраненным и не касаться слишком личных тем», – писал он в дневнике[834]. Однако беседа скоро перешла на философские подходы к ведению жизни, а стало быть, забралась в более интимные сферы. Гэй выглядела очаровательной. Утонченной. На ней была шубка из серебристой лисы. Распущенные волосы спадали ниже плеч. Однако она была слишком нарумянена, с удовлетворением отметил Колвилл (используя привычный метод облегчения страданий от ее недоступности – перечисление ее несовершенств). «Она явно была не Гэй образца 10 янв. 1939-го, – писал он, – и я не думаю, чтобы влияние Оксфорда сказалось на ней благотворно».
После ланча они направились в Национальную галерею, где встретили Элизабет Монтегю (Беттс) и Николаса Хендерсона (Нико), того самого человека, который, по слухам, пленил сердце Гэй. Да и Колвилл уловил некую прочную связь между Нико и Гэй, что вызвало в нем «странную тоску по прошлому», которую он уподобил ревности.
«Я отправился обратно в д. 10, пытаясь думать о том, как все это несущественно по сравнению с великими вопросами, которыми там каждый день занимаются на моих глазах, но ничего из этого не вышло: любовь во мне умирает медленно, если умирает вообще, и на сердце у меня было скверно».
Мэри Черчилль не присоединилась к родным в Дитчли: она планировала провести уик-энд со своей подругой Элизабет Уиндем, приемной дочерью лорда и леди Леконфилд, в Петворт-хаусе, их барочном загородном доме, расположенном в регионе Саут-Даунс – в Западном Сассексе, на юго-западе от Лондона. Дом находился всего в 14 милях от побережья Ла-Манша, так что эти места считались территорией, наиболее подверженной угрозе вторжения немецких войск. Мэри планировала вначале отправиться на поезде в Лондон, немного пройтись по магазинам со своей бывшей няней Мэриотт Уайт, а уж потом сесть на другой поезд, который и повезет ее на юго-запад. «Жду этого с таким нетерпением», – записала она в дневнике.
В Чекерсе ее Темницу пронизывал холод, а день снаружи был ледяной и очень темный. Зимние утра на этой широте всегда темны, но в войну Британия стала по-другому отсчитывать время, и это сделало утренние часы невиданно мрачными. Еще осенью правительство ввело «двойное британское летнее время», чтобы экономить топливо и дать людям больше времени на то, чтобы добраться домой до начала затемнения. Вопреки обыкновению, осенью часы не перевели назад, но их все равно предстояло перевести вперед весной. Это создавало два дополнительных часа полезного светлого времени в течение лета (а не один), но заодно гарантировало, что зимой утро будет долгим, черным и гнетущим – на что часто жаловались в дневниках простые англичане. Вот что писала в своем дневнике Клара Милберн, жившая в Болсолл-Коммон, близ Ковентри: «По утрам так ужасно темно, что, кажется, нет смысла подниматься рано и шататься по дому, натыкаясь на мебель, не в состоянии толком что-нибудь разглядеть, чтобы чем-то заняться как следует»[835].
Темнота и холод создавали даже какой-то уют, и Мэри проспала. Накануне она думала, что утром ее кто-нибудь разбудит, но никто этого не сделал. Чувствовала она себя не слишком хорошо. Дороги покрывала бледная корка льда. На ее обычном маршруте обнаружились разрушения, вызванные бомбежками, и ей пришлось потратить немало времени на обходной путь. Она едва-едва успела на поезд.
Это был ее первый визит в Лондон с августа. Она приехала, «чувствуя себя очень странно – как робкая кузина из провинции, притом донельзя взволнованная», писала она[836].
За прошедшие месяцы город сильно преобразился под действием черной магии бомб и пожаров, но он оставался знакомым ей местом. «И пока я ехала на машине по этим улицам, которые так хорошо помнила, – и видела все эти шрамы и раны, – я чувствовала, как же глубоко я люблю Лондон. Он лишился своих изящных нарядов – облачился в военную форму, – и я вдруг очень его полюбила».
Это возбудило в ней воспоминания (прямо-таки прустовские по духу) о том, как город трогал ее в прошлом: вот она жарким летним днем катит на велосипеде через Гайд-парк, останавливается на мосту и смотрит на людей, плывущих на лодках внизу; вот вид на крыши Уайтхолла, «поднимающиеся выше деревьев под вечерним солнцем, словно далекие купола волшебного города»; а вот момент, когда она восхитилась «идеальной красотой» одного из деревьев на берегу озера в Сент-Джеймс-парке.
Мэри ненадолго заглянула в Пристройку к дому 10 – новую квартиру Черчилля, расположенную над Оперативным штабом кабинета. Она подивилась, насколько уютно-домашним ее мать сделала это место – взмахнув своей «волшебной палочкой» (как выразилась Мэри) над прежними скучными офисными помещениями. Клементина распорядилась, чтобы стены покрасили в бледные тона, и заполнила комнаты хорошо освещенными картинами, а также семейной мебелью. Квартира находилась по обе стороны коридора, проходившего между правительственными помещениями, и здесь, писала Мэри в своих воспоминаниях, «смущенные чиновники часто встречали Уинстона, облаченного в банное полотенце, словно римский император в тогу, и шествующего, роняя капли воды, из своей ванной в свою спальню – пересекая это главное шоссе»[837].
Мэри добралась до Петворта вскоре после полудня и обнаружила, что там в разгаре большая вечеринка, в которой участвует множество ее друзей (и совершенно незнакомых людей) обоего пола. Сейчас Мэри сочла свою подругу Элизабет «глупой и жеманной»; написав об этом в дневнике, она добавила: «Мне она теперь не очень-то нравится». Впрочем, ее восхитила Вайолет, мать Элизабет, известная модница. «Виолетта [sic] была в отличной форме, на ней был бледно-голубой джемпер с V-образным вырезом, масса украшений, а еще – алые вельветовые слаксы!»
Многие из гостей отправились смотреть кино, однако Мэри, которая по-прежнему ощущала недомогание, решила удалиться в отведенную ей комнату. Позже, оживившись под действием чая, она оделась на вечерний бал: «Я была в новом вишнево-красном [платье], пояс с серебряной вышивкой, серьги с бриллиантами (это стразы!)».
Вначале устроили общий ужин, затем – танцы, которые она сочла изумительными: «Прямо как до войны».
Она танцевала с французом по имени Жан-Пьер Монтень. «Мне было невероятно весело – я вальсировала с Жаном-Пьером, без стеснения, безумно и очень быстро – огромное удовольствие. Пропустила лишь несколько танцев».
Легла в постель она уже в полпятого утра, «со стертыми ногами, усталая, но такая счастливая».
И совсем расхворавшаяся.
В Дитчли же Черчилли вместе с Рональдом и Нэнси Три, владельцами поместья, готовили в эту субботу блестящий вечер для своего почетного гостя – американского эмиссара Гарри Гопкинса. Прибыли самые разные гости, в том числе Оливер Литтлтон, министр торговли.
«Ужин в Дитчли проходит в изумительной обстановке», – в этот же вечер записал Джон Колвилл в дневнике. Освещение давали только свечи – на стенах, на столе, в большой люстре под потолком. «Стол украшен без чрезмерности: четыре позолоченных подсвечника с высокими и тонкими восковыми свечами желтого цвета, одна позолоченная чаша посередине». Сам ужин был роскошный, кушанья «соответствуют обстановке», решил Колвилл, хоть он и счел, что трапеза получилась менее изысканной по сравнению с тем, какой она была бы до начала кампании против «излишеств», недавно затеянной министерством продовольствия[838].
После ужина Нэнси, а также Клементина и другие гостьи покинули столовую. За сигарами и бренди Гопкинс проявил очарование, не сочетавшееся с его обликом человека, находящегося на смертном одре. Он принялся расхваливать Черчилля за его речи и заметил, что в Америке их приняли очень хорошо. По его словам, во время одного из совещаний кабинета Рузвельт даже распорядился, чтобы в комнату принесли радиоприемник, дабы все могли ознакомиться с образчиком великолепного ораторского мастерства Черчилля. «Премьера это тронуло, он был очень доволен», – писал Колвилл.
Вдохновившись похвалами и разогревшись с помощью бренди, Черчилль развернул паруса и пустился в монолог, где вкратце пересказал кровавую сагу прошедших событий войны, перечислив основные вехи в хронологическом порядке. Пламя свечей отражалось в увлажнившихся от бренди глазах гостей. В конце концов он обратился к вопросу о военных задачах Британии и о мире будущего. Он изложил свои представления о Соединенных Штатах Европы, с Британией в роли их архитектора. Складывалось впечатление, что он выступает в палате общин, а не в тихом загородном доме, перед небольшой группой мужчин, слегка расслабленных сигарами и алкоголем. «Мы не ищем богатств, – заявил Черчилль, – мы не стремимся к территориальным приобретениям, мы стремимся лишь к тому, чтобы человек мог реализовать свое право быть свободным, молиться своему богу, вести свою жизнь как ему хочется, не подвергаясь преследованиям. Когда скромный труженик возвращается вечером с работы и видит, как дым из трубы его коттеджа поднимается в безмятежное вечернее небо, мы хотим, чтобы он знал: никакой тук-тук-тук-тук, – Черчилль громко постучал по столу, – из тайной полиции не явится к нему, чтобы помешать его досугу или прервать его отдых». Он заявил, что Британия стремится лишь к формированию правительств на основе народного согласия, к соблюдению свободы говорить что пожелаешь, к равенству всех перед законом. «Но у нас нет никаких военных задач, помимо этих»[839].
Черчилль умолк. И посмотрел на Гопкинса:
– Что на все это скажет президент?
Гопкинс не спешил с ответом. Витые осколки свечного сияния отражались в хрустале и серебре. Его молчание длилось так долго, что даже стало каким-то неуютным: он безмолвствовал почти минуту, а при столь тесном общении казалось, что это очень долго. Тикали часы; в камине с шипением бродили языки пламени; огоньки свечей исполняли свой безмолвный левантинский танец.
Наконец Гопкинс заговорил.
– Знаете, мистер премьер-министр, – начал он, демонстративно растягивая слова по-американски, – сдается мне, что президенту на все это наплевать.
Оливер Литтлтон (занимавший также должность личного советника Черчилля) ощутил укол тревоги (как он отмечал в дневнике). Может быть, расчеты Черчилля оказались неверны? «Господи помилуй, – думал он, – все пошло не так…»[840]
Гопкинс устроил вторую паузу, тоже довольно длинную.
– На самом деле, – протянул он, – нас одно интересует – чтоб этому паскудному сукину сыну Гитлеру как следует всыпали.
Громкий смех (особую громкость ему придавало чувство всеобщего облегчения) сотряс собравшихся за столом.
Вошла миссис Три и мягко, но решительно направила Черчилля и остальных в домашний кинотеатр Дитчли – смотреть вышедший в прошлом году фильм «Бригам Янг», где Дин Джаггер играл Янга, лидера мормонов, а Тайрон Пауэр – одного из его последователей[841]. (Премьера картины, прошедшая в Солт-Лейк-Сити, произвела сенсацию: за первые дни фильм посмотрели 215 000 человек, притом что население города в то время составляло всего 150 000.) Затем последовала немецкая кинохроника. В одном из выпусков показывали встречу Гитлера и Муссолини, прошедшую 18 марта 1940 года на альпийском перевале Бреннер, между Австрией и Италией. Эта встреча, «со всеми своими помпезными приветствиями и прочими нелепостями, – писал Колвилл, – смотрелась потешнее, чем любая сцена из чаплиновского "Великого диктатора"»[842].
Черчилль и его гости отправились спать в два часа ночи.
В Лондоне в эту ночь во время интенсивного немецкого авианалета одна из бомб попала в станцию метро «Банк». Погибли 56 человек из тех, кто использовал ее в качестве убежища. Некоторых вышвырнуло перед приближающимся поездом. Возраст жертв составил от 14 до 65 лет; среди них оказался полицейский по фамилии Биглз, 60-летняя русская женщина Фанни Зифф, а также 16-летний юноша с мрачно-подходящей фамилией: его звали Гарри Роуст[843].
На южном берегу Темзы воздух был пропитан запахом подгоревшего кофе: сотня тонн этого продукта пылала на складе в Бермондси.
Таковы были дополнительные жестокие последствия авианалетов. Бомбы не только убивали и калечили людей, они уничтожали товары, поддерживавшие жизнь Англии (в том числе и те, которые и без того подвергались строгому нормированию). В течение недели, закончившейся 12 января, в воскресенье, бомбы и пожары погубили 25 000 т сахара, 730 т сыра, 540 т чая, 288 т бекона и ветчины, а кроме того (возможно, это было самое варварское злодеяние), около 970 т джемов и мармелада.
В Дитчли Черчилль в ночь на понедельник продержал Гопкинса на ногах еще дольше – до половины пятого утра. Гопкинс описал эту ночь в послании Рузвельту (он использовал для этого послания скромные квадратные листки канцелярской бумаги, предоставляемые постояльцам «Клариджа»). Содержание письма очень порадовало бы премьер-министра. «Все люди здесь просто потрясающие, начиная с Черчилля, – сообщал Гопкинс президенту, – и если бы можно было побеждать с помощью одной лишь храбрости – результат был бы неизбежен. Но они отчаянно нуждаются в нашей помощи, и я уверен, что вы не позволите, чтобы ее оказанию что-то помешало». Он заявлял, что Черчилль обладает полным контролем над всем британским правительством и отлично понимает все аспекты войны. «Должен особо подчеркнуть, что он – единственный человек здесь, с которым вам нужно достичь полного взаимопонимания и единства взглядов».
Гопкинс подчеркивал, что действовать надо срочно: «Этому острову необходима наша помощь прямо сейчас, мистер президент, и мы должны дать ему все, что можем».
Во второй депеше Гопкинс подчеркивал ощущение нависшей угрозы, которое пронизывает черчиллевское правительство. «Наиболее важное среди всех наблюдений, которые я вынужден сделать: основная часть кабинета и все военачальники полагают, что вторжение неминуемо». Они ожидают, что оно начнется до 1 мая, писал он, и «убеждены, что это будет полномасштабная атака, с использованием отравляющих газов и, возможно, каких-то других новых вооружений, которые могла разработать Германия». Он настаивал, чтобы Рузвельт поскорее приступил к действиям: «Я… хочу особо подчеркнуть, что всякое действие, которое вы могли бы предпринять для удовлетворения здешних насущных потребностей, должно исходить из предположения, что вторжение будет начато до 1 мая».
Черчилль считал применение отравляющих газов серьезной и реальной угрозой: это явствовало хотя бы из его настояний, чтобы Гопкинсу выдали противогаз и каску – «жестяную шляпу». Правда, Гопкинс не стал носить ни то ни другое. Стилистически это было грамотно: в своем гигантском пальто он и так напоминал нечто такое, что американский фермер охотно поставил бы у себя в поле для отпугивания птиц.
Гопкинс сообщил Рузвельту: «Лучшее, что я могу сказать в пользу этой каски: она выглядит даже хуже, чем моя собственная шляпа, и к тому же не подходит мне по размеру – а противогаз на меня не налезает, – так что у меня все в полном порядке»[844].
Во вторник утром, закончив это послание, Гопкинс вышел на улицу и двинулся сквозь ледяной холод на встречу с Черчиллем, Клементиной, «Мопсом» Исмеем, американским наблюдателем генералом Ли, а также лордом и леди Галифакс. Все вместе они направлялись далеко на север. Их пунктом назначения стала британская военно-морская база в гавани Скапа-Флоу, у северной оконечности Шотландии. Там Галифаксу, его жене и генералу Ли предстояло сесть на линкор, направляющийся в Америку.
Сама эта поездка в Скапа-Флоу входила в план Черчилля сделать Гопкинса убежденным сторонником британского дела. С самого прибытия в страну Гопкинс стал почти постоянным спутником Черчилля, чем-то вроде его ломаной тени в своем слишком большом пальто. Позже Гопкинс осознал, что за две свои первые недели в Англии он провел с премьер-министром около дюжины вечеров. Черчилль «почти никогда не выпускал его из виду», писал «Мопс» Исмей.
Еще не совсем освоившись с географией Лондона, Гопкинс продвигался в сторону вокзала Кингс-Кросс (как он думал), где его должен был ждать черчиллевский поезд. Его предупредили, чтобы он называл этот состав исключительно «спецпоездом одиннадцать тридцать» – чтобы сохранить в секрете присутствие Черчилля.
Поезд и в самом деле ожидал на Кингс-Кросс. Но Гопкинса все не было. Как выяснилось, он ждал этого поезда на Чаринг-Кросс.
Глава 72
Дорога в Скапа-Флоу
Проснувшись тем утром, 14 января, во вторник, в своей бомбостойкой спальне (в Пристройке к дому 10), Черчилль выглядел ужасно – и столь же ужасно звучал его голос. Простуда (видимо, та самая, которую он подхватил в декабре) перешла в бронхит, от которого он никак не мог избавиться. (Мэри оставалась в Чекерсе, где в понедельник вечером собственная простуда загнала ее в постель раньше времени – изможденную и кашляющую.) Клементина волновалась за мужа, особенно в свете его планов выехать утром в Скапа-Флоу, чтобы проводить Галифакса и его жену Дороти. Она вызвала сэра Чарльза Уилсона, врача Черчилля: в предыдущий раз этот доктор посещал его в мае, сразу же после того, как Черчилль стал премьер-министром.
У главного входа в Пристройку один из сотрудников черчиллевского аппарата, поприветствовав Уилсона, сообщил, что Клементина хочет увидеть его немедленно – прежде чем он пройдет к Черчиллю.
Она рассказала врачу, что Черчилль собирается в Скапа-Флоу.
– Когда? – спросил Уилсон.
– Сегодня в полдень, – ответила она. – Там страшная метель, а Уинстон серьезно простужен. Вы должны его остановить.
Доктор обнаружил Черчилля еще лежащим в постели и посоветовал ему отказаться от поездки. «Лицо у него побагровело», – вспоминал Уилсон.
Черчилль скинул с себя одеяла.
– Что за несусветная чушь?! – воскликнул он. – Конечно же, я поеду!
Уилсон передал его ответ Клементине, которую это не обрадовало.
– Что ж, – бросила она, – если вы не можете его остановить, то вы по крайней мере можете поехать вместе с ним.
Уилсон согласился, и Черчилль не отказался его взять.
Врач не ожидал такого исхода рутинного вызова к пациенту и поэтому, конечно, заранее не собрал чемодан для дальней поездки. Черчилль одолжил ему тяжелое пальто с каракулевым воротником. «Он сказал, что оно защитит от ветра», – вспоминал Уилсон[845].
Уилсон понимал, что заявленная цель поездки – проводы нового посла, но он подозревал, что Черчиллю на самом деле хотелось еще и посмотреть корабли, базирующиеся в Скапа-Флоу.
На вокзале спутники Черчилля обнаружили длинную цепочку пульмановских вагонов: из этого можно было заключить, что группа поедет большая. Черчиллевский «спецпоезд» обычно состоял из его персонального вагона (спальня, ванная, гостиная и кабинет), вагона-ресторана, разделенного на две секции (одна – для Черчилля и для тех, кого он изберет своими гостями; другая – для его сотрудников), и спального вагона с дюжиной купе первого класса, каждое – для одного из гостей. Сотрудники и персонал размещались в менее роскошных условиях. Сойерс, дворецкий Черчилля, неизменно сопровождал его в таких поездках – как и полицейские детективы (в том числе детектив-инспектор Томпсон). Черчилль постоянно поддерживал связь со своим лондонским офисом через личного секретаря, дежурящего на Даунинг-стрит, 10 (в тот день там дежурил Джон Колвилл). В поезде имелся телефон секретной связи, который подключался к телефонным линиям на станциях или запасных путях. Секретарю, работающему в поезде, требовалось лишь назвать телефонистке номер (Rapid Falls 4466), и вызов автоматически направляли в офис премьер-министра[846].
Секретность, которой окружили спецпоезд 11–30, оказалась довольно бессмысленной. По мере прибытия пассажиров, многие из которых были вполне узнаваемы по газетным снимкам и кинохронике, на вокзале собралась целая толпа. Явились и некоторые министры, желавшие попрощаться с коллегой, среди них Бивербрук и Иден. Присутствие Бивербрука было не слишком желанным – по крайней мере для леди Галифакс, которая полагала, что именно он стоял за кулисами назначения ее мужа послом. Ни она, ни Галифакс не хотели покидать Лондон. «Мы оба чувствовали, что именно Бивербрук предложил эту идею, а я ему ни в чем не доверяла, – позже писала леди Галифакс. – Но в конце концов нам пришлось уехать. Думаю, я никогда в жизни не ощущала себя такой несчастной»[847].
Генерал Ли наблюдал, как прибывают все эти знаменитости. «Лорд и леди Галифакс, он – такой высокий, она – такая маленькая, прошли по платформе и вынесли положенные сцены прощания, а потом явился премьер со своим пухлым круглым лицом, вздернутым носом и поблескивающими глазками, в каком-то полуфлотском облачении – голубой двубортный пиджак, фуражка; рядом – миссис Черчилль, высокая и изящная». С ними шел «Мопс» Исмей. Несмотря на сильную простуду, которая его явно мучила, Черчилль «пребывал в отменном настроении», писал Ли[848]. Собравшаяся толпа разразилась приветственными криками.
Войдя в вагон, Исмей с удивлением обнаружил, что сэр Чарльз Уилсон, черчиллевский врач, тоже едет с ними. «Вид у него был несчастный, – писал Исмей, – и я спросил, почему он тут».
Уилсон рассказал ему о своей утренней встрече с Черчиллями.
– И вот я здесь, – закончил Уилсон, – даже без зубной щетки[849].
В последнюю минуту примчался Гопкинс. Он несся по платформе, и огромное пальто развевалось позади него. Впрочем, он мог не опасаться, что поезд отправится без него. Ради своего американского талисмана Черчилль задержал бы состав на сколько угодно минут или даже часов, не считаясь с потерями времени.
Вечером в вагоне-ресторане генерал Ли обнаружил, что ему досталось место рядом с лордом Галифаксом, напротив Клементины и канадского министра вооружений. «Мы провели время очень приятно, – писал Ли. – Миссис Черчилль – высокая, привлекательная женщина, и ее замечательное алое манто сразу же привело меня в великолепное расположение духа». В какой-то момент Галифакс с самым серьезным видом осведомился, почему Белый дом так называется. Клементина тут же пошутила, что это и в самом деле очень важная вещь, которую Галифаксу необходимо узнать, прежде чем он доберется до Америки.
Тут внес свою лепту генерал Ли, рассказавший, как первый президентский особняк был сожжен британцами во время войны 1812 года. «У лорда Галифакса сделался озадаченный и потрясенный вид, – позже писал Ли, – и у меня сложилось четкое впечатление, что он вообще не знал о том, что война 1812 года имела место»[850][851].
Черчилль ужинал вместе с леди Галифакс, Исмеем и, конечно же, Гопкинсом. Премьер-министр стал единственным, кто явился к столу в смокинге: разительный контраст с Гопкинсом, у которого был, как всегда, весьма неряшливый вид. После ужина Черчилль и остальные перешли в гостиную.
Несмотря на бронхит, Черчилль не ложился до двух часов ночи. «Он очень веселился. Благодаря своим безбрежным познаниям в истории, своему незаурядному таланту рассказчика и своей колоссальной энергии он устроил для Гопкинса настоящее представление, – писал генерал Ли. – По сути, Гопкинс стал первым представителем американского президента, которым он [Черчилль] занялся по-настоящему. Я уверен, что он никогда не вел доверительных бесед с [Джозефом] Кеннеди – тот вообще, скорее всего, был ему совершенно неинтересен».
Проснувшись на другое утро, Черчилль и его спутники обнаружили, что где-то впереди произошло крушение, поэтому их поезд вынужден остановиться в дюжине миль от пункта назначения – города Терсо (оттуда им предстояло добираться до вод Скапа-Флоу на корабле). Снаружи простирался мерзлый ландшафт – «безлюдные вересковые пустоши, – писал Джон Мартин, личный секретарь, сопровождавший Черчилля в этой поездке, – земля бела от снега, в окнах завывает буран». Метеорологическая служба Великобритании сообщала, что высота сугробов в регионе достигает 15 футов. Ветер бушевал между вагонами, нес снежную пыль по равнине. Для Гопкинса этот пейзаж олицетворял собой безысходность, став уместным завершением недели, в течение которой он ощущал лишь холод.
А вот Черчилль, несмотря на хрипоту в голосе и явно болезненное состояние, «сияя, вошел в вагон-ресторан, где перед завтраком принял большую рюмку бренди», записал в дневнике Чарльз Пик, личный помощник Галифакса[852]. Премьер-министру не терпелось пуститься в плавание – несмотря на подверженность морской болезни. В какой-то момент он заявил: «Пойду-ка принесу свои Mothersill's» – популярное в то время лекарство, которое часто принимали путешественники, склонные к тошноте во время плавания или поездки.
Затем он пустился в рассуждения о чудесном экспериментальном средстве ПВО, одновременно выпускающем множество небольших ракет. Раннюю версию уже установили в Чекерсе для защиты от низколетящих самолетов, но сейчас военно-морские силы стремились адаптировать это оружие для обороны своих кораблей. В Скапа-Флоу Черчилль планировал провести испытания этого прототипа, он с нетерпением предвкушал их, пока один из старших чиновников Адмиралтейства, участвовавший в поездке, не сообщил, что каждый выстрел обойдется примерно в 100 фунтов (около $6400 на нынешние деньги).
Пик вспоминал: «Улыбка сползла с лица премьера, и уголки его рта опустились, как у обиженного ребенка».
– Что же, теперь не пострелять из этой штуки? – спросил Черчилль.
Тут вмешалась Клементина:
– Ну, дорогой, разве что один раз.
– Да, верно, – согласился Черчилль. – Я из нее выстрелю один раз. Только один. Это будет уже неплохо.
Пик отмечает: «Ни у кого не хватило духу сказать, что это будет плохо, и вскоре он вновь засиял»[853].
Но на другой день им предстояло убедиться, что это действительно обернется скверно.
Глава 73
«Куда ты пойдешь…»[854]
Итак, поезд застрял, не доезжая до Терсо, погода стояла ужасная, Черчилль был сильно болен, так что разгорелись споры о том, двигаться ли дальше. Клементина беспокоилась насчет бронхита мужа – как и его врач. «Долго обсуждали, как нам следует поступить, – писал секретарь Мартин, – поскольку на море разыгрался шторм, а у моего шефа была серьезная простуда»[855].
Черчилль сам нашел выход из этого тупика. Надев шляпу и пальто, он вышел из поезда и прошествовал к автомобилю, который подогнали почти к самым путям. Угнездившись на заднем сиденье, он поклялся, что поедет в Скапа-Флоу – невзирая ни на что.
Спутники последовали его примеру, забрались в остальные машины, и процессия тронулась по дорогам, исхлестанным снегом, к небольшому порту Скрабстер, чтобы сесть там на какое-нибудь маленькое судно, которое доставит их к большим кораблям, ожидающим дальше от берега. «Места мрачные, неприветливые, – вспоминал генерал Ли. – Единственными живыми существами, которые нам попадались, были стада каких-то живых кулей, напоминающих овец, и я невольно подумал, что этим существам волей-неволей пришлось отрастить гаррисовский твид[856], иначе они замерзли бы насмерть»[857]. Некоторые поднялись на борт двух минных тральщиков, а Черчилль, Клементина, Гопкинс, Исмей и Галифакс перешли на миноносец «Нейпиер» [Napier]. Корабль двинулся по морю, терзаемому мутными снежными шквалами, которые перемежались сверканием солнца. Вода была ярко-синей, а заснеженный берег сиял белизной.
Для Черчилля, если не считать бронхита, это был чистый восторг, несомненно лишь усиленный драматизмом входа в гавань Скапа-Флоу сквозь череду противолодочных сетей, которые приходилось открывать перед ними сторожевым кораблям – и побыстрее закрывать снова, чтобы не проскользнула немецкая субмарина. (Еще в начале войны, 14 октября 1939 года, немецкая подлодка торпедировала линкор «Ройал Оук» именно в Скапа-Флоу. Погибло 834 из 1234 членов экипажа. Это заставило руководство военно-морских сил установить здесь серию защитных дамб, которые прозвали «барьерами Черчилля».) Когда «Нейпиер» и два тральщика входили в срединные воды Скапа, снова показалось солнце, осветив своим ярким сиянием корабли, стоящие на якоре, и засыпанные снегом холмы.
«Мопс» Исмей счел, что от этой картины захватывает дух, и отправился на поиски Гопкинса: «Мне хотелось, чтобы Гарри увидел мощь, могущество, всевластие и силу Британской империи в этой обстановке и осознал: если с этими кораблями случится что-то неподобающее, может измениться все будущее мира – не только Британии, но и в конечном счете Соединенных Штатов»[858]. Тут Исмей немного преувеличивал: в тот момент на рейде находилось лишь несколько важных кораблей, основную же часть флота отправили в Средиземное море, а также на защиту транспортных караванов и на охоту за немецкими рейдерскими кораблями, маскирующимися под мирные транспортники.
Исмей нашел Гопкинса, «безутешного и дрожащего», в офицерской кают-компании. Американец выглядел совершенно измотанным. Исмей дал ему один из своих свитеров и пару сапог на меху. Это немного подбодрило Гопкинса, однако не настолько, чтобы внять совету Исмея совершить быструю совместную прогулку по кораблю. «Он слишком замерз, чтобы испытывать энтузиазм насчет военно-морского флота метрополии», – писал Исмей.
Так что Исмей отправился один, а Гопкинс стал искать, где бы ему укрыться от холода и ветра. Найдя местечко, показавшееся ему идеальным, он уселся.
Но тут к нему приблизился главный старшина.
– Прошу прощения, сэр, – произнес моряк, – но я не думаю, что вам следует сидеть на этой штуке, сэр… Видите ли, сэр, это глубинная бомба[859].
Затем Черчилль и компания поднялись на борт корабля, которому предстояло доставить чету Галифакс и генерала Ли в Америку: это был новый и весьма впечатляющий линкор «Кинг Джордж V». Даже сам выбор именно этого корабля для переправки Галифакса стал со стороны Черчилля обдуманным шагом, который должен был помочь завоевать расположение Рузвельта, – поскольку Черчилль знал, что президент любит корабли и разделяет его собственный острый интерес к флотским делам. И в самом деле: к этому времени Рузвельт собрал коллекцию из более чем 400 больших и малых моделей кораблей. Многие из этих моделей будут представлены в Президентской библиотеке Франклина Делано Рузвельта в Гайд-Парке (штат Нью-Йорк), когда в июне 1941 года состоится ее открытие. «Никакой любовник никогда не изучал все прихоти своей женщины так пристально, как я изучал прихоти президента Рузвельта», – как-то заметил Черчилль. Он писал, что выбрал линкор «Кинг Джордж V» для того, «чтобы обставить прибытие в Соединенные Штаты нашего нового посла, лорда Галифакса, всеми возможными атрибутами важности его миссии».
Поднявшись на корабль, все попрощались с отъезжающими. Гопкинс передал генералу Ли свои письма, адресованные Рузвельту.
Черчилль и прочие остающиеся спустились в небольшую лодку, которая должна была доставить их на старый линкор «Нельсон», где им предстояло переночевать. Как всегда, Черчилль старательно придерживался флотского протокола, требовавшего, чтобы самый старший по званию офицер (в данном случае он сам) покидал корабль последним. Вздымались волны; ветер истязал темнеющее море. С палубы линкора «Кинг Джордж V» Ли наблюдал за отплытием лодки – «осыпаемой дождем брызг». Часы Ли показывали 4:15 вечера; стремительно приближался северный закат.
«Кинг Джордж V» отправился в путь – с генералом Ли и Галифаксами на борту. Ли писал об этом так: «Не было никакого шума, никакой музыки, никаких орудийных залпов; просто подняли якорь – и мы вышли в открытое море»[860].
В сумерках лодка, на которую погрузились Черчилль и Гопкинс, вернулась к «Нельсону», где они – и все остальные – провели ночь.
На другой день, 16 января, в четверг, Черчилль, находясь на борту «Нельсона», получил наконец шанс испытать новое средство противовоздушной обороны, о котором он столько говорил. Но что-то пошло не так. «Одна из ракет запуталась в снастях, – вспоминал секретарь Мартин. – Раздался громкий взрыв, и какой-то предмет, похожий на банку с джемом, полетел в сторону капитанского мостика, где мы стояли. Все пригнулись, послышался грохот, но обошлось без серьезного ущерба»[861]. Как Гопкинс позже рассказывал королю, ракета упала в пяти футах от него. Он не пострадал и счел этот случай забавным. Черчилль, судя по всему, придерживался иного мнения.
В конце концов Черчилль и его спутники отбыли с «Нельсона» и направились на адмиральском катере к эсминцу «Нейпиер», на котором им предстояло вернуться к своему поезду. Погода оказалась хуже, чем накануне, волнение на море – сильнее, и карабканье с катера на палубу эсминца стало довольно рискованным делом. Здесь флотский протокол требовал обратного порядка следования: Черчиллю предписывалось подняться первым. Катер и эсминец ходили вверх-вниз вместе с волнами. Ветер ударял в фальшборты. Взбираясь наверх, Черчилль не переставал говорить, явно чувствуя себя очень непринужденно. «Мопс» Исмей внизу, на катере, услышал, как одна из ступенек лестницы «зловеще» треснула под тяжестью Черчилля, но премьер-министр продолжил движение и вскоре оказался на борту эсминца. Исмей писал: «Я постарался не наступить на эту ступеньку, когда пришла моя очередь, но Гарри Гопкинсу повезло меньше»[862].
Гопкинс начал подниматься, его пальто раздувалось на ветру. Ступенька сломалась под его ногой, и он начал падать. Конфидент Рузвельта, потенциальный спаситель Англии, мог вот-вот свалиться на катер или, что еще хуже, в море, бушевавшее между катером и корпусом корабля, которые двигались, словно зажимы тисков.
Два матроса поймали его за плечи. Его фигура покачивалась над палубой катера.
Черчилль прокричал ему своеобразные слова ободрения:
– Я бы на вашем месте не особенно там задерживался, Гарри. Когда два корабля так близко друг к другу в бурном море, вы непременно пострадаете, если окажетесь между ними.
По пути в Лондон черчиллевский поезд сделал остановку в Глазго, где Черчилль произвел смотр несметного количества гражданских добровольцев, в том числе пожарных команд, сотрудников полиции, Красного Креста, Службы оповещения о воздушных налетах (СОВН) и Женской добровольческой службы: все они выстроились шеренгами, ожидая его появления. Всякий раз, приблизившись к очередной группе, он останавливался и представлял Гопкинса, называя его личным представителем президента Соединенных Штатов, что подбадривало работников каждой службы, но истощало последние резервы гопкинсовских сил.
Гопкинс прятался, маскируясь среди толп зрителей, которые пришли увидеть Черчилля.
«Но спастись ему не удавалось», – писал «Мопс» Исмей.
Черчилль замечал отлучки Гопкинса и всякий раз громко звал его: «Гарри, Гарри, где же вы?» – заставляя Гарри вновь оказаться рядом[863].
Именно здесь, в Глазго, произойдет самый важный эпизод за все время пребывания Гопкинса в Великобритании, хотя до поры до времени его скрывали от общественности.
Путешественники собрались в отеле «Стейшн» в Глазго – для небольшого обеда с Томом Джонстоном, парламентарием и известным журналистом (скоро его назначат министром по делам Шотландии). Уилсон, врач Черчилля, сидел рядом с Гопкинсом и снова поразился, как же неопрятно тот выглядит. Начались речи. Пришла и очередь Гопкинса.
Гопкинс поднялся и, как вспоминал Исмей, вначале сделал «один-два реверанса по поводу британской Конституции[864] в целом и неукротимого премьер-министра в частности». Затем он повернулся к Черчиллю.
– Полагаю, вам хотелось бы знать, что я скажу президенту, когда вернусь, – произнес он.
Это была очень сдержанная оценка. Черчилль отчаянно желал узнать, насколько успешно идет его обхаживание Гопкинса – и, конечно, что он скажет президенту.
– Что ж, – продолжал Гопкинс, – сейчас я вам процитирую один стих из Книги Книг[865]. При свете ее истины воспитывались и мать мистера Джонстона, и моя собственная мать-шотландка…
Понизив голос почти до шепота, он прочел фрагмент библейской Книги Руфи:
– «Куда ты пойдешь, туда и я пойду, и где ты жить будешь, там и я буду жить; народ твой будет моим народом, и твой Бог – моим Богом».
Затем он так же негромко прибавил:
– До самого конца.
