Страх и надежда. Как Черчилль спас Британию от катастрофы Ларсон Эрик
Вначале король встретился с мэром – в официальной гостиной мэра, предназначенной для приемов, хотя сейчас ее освещали только свечи, воткнутые в горлышки пивных бутылок. Затем в сопровождении других чиновников они отправились осматривать разрушения, и вскоре, без всякого предупреждения, король стал появляться в самых прозаических местах. Во время одной такой остановки ошеломленная группа усталых пожилых людей вскочила и запела «Боже, храни короля». В другом месте рабочий, присевший на бордюр тротуара, чтобы немного отдохнуть (измотанный, весь в грязи, еще не снявший каску), поднял глаза и увидел, как какие-то люди идут по улице в его сторону. Когда они поравнялись с ним, тот, кто был у них за главного, произнес: «Доброе утро» – и кивнул. Лишь когда группа двинулась дальше, человек на кромке тротуара сообразил, что это был король. «Меня застали врасплох, я был до того изумлен, поражен, ошарашен, что даже не сумел ему ответить».
В соборе королю представили настоятеля Говарда. «Прибытие короля стало для меня полнейшей неожиданностью», – писал Говард. Он услышал приветственные возгласы и увидел, как король входит в дверь, находящуюся в юго-западном конце здания. Говард поздоровался с ним. Они пожали друг другу руки. «Я стоял вместе с ним и смотрел на эти развалины, – писал Говард. – Всем своим существом он выражал невероятное сочувствие и скорбь».
Команда исследователей из «Массового наблюдения», имеющих немалый опыт в составлении хроники последствий авианалетов, прибыла в город уже в пятницу днем. В своем докладе они писали, что столкнулись с «более явными признаками истерии, ужаса, неврозов», чем когда-либо на протяжении предыдущих двух месяцев документирования таких рейдов. «В пятницу все чувства мощно подавляло одно – чувство крайней беспомощности» (курсив авторский). Наблюдатели отмечали широко распространившееся ощущение нарушения привычного порядка, растерянности и подавленности: «Растерянность в городе настолько всеохватна, что жителям кажется – сам город убит»[731].
Чтобы помочь обуздать волну слухов, порожденных этим авианалетом, BBC предложила Тому Харрисону, 29-летнему руководителю «Массового наблюдения», выступить в прямом эфире в субботу в девять вечера (как раз в прайм-тайм, отведенный для одного из выпусков британских новостей), чтобы рассказать о том, что он увидел в Ковентри.
«Самое странное зрелище – это собор, – говорил Харрисон своей колоссальной аудитории. – На каждом его конце голые рамы огромных окон даже сейчас сохраняют особого рода красоту, но между ними – невероятная мешанина кирпичей, обломков колонн, балок, мемориальных табличек». Он отмечал ту абсолютную тишину, которая охватила город в ночь на субботу, пока он ехал по нему на своей машине, пробираясь между воронками и грудами разбитого стекла. Переночевал он тоже в автомобиле. «Думаю, это одно из самых необычных переживаний за всю мою жизнь, – признался он, – когда едешь на машине среди безлюдных, безмолвных разрушений, и сеется дождь, и дело происходит в великом промышленном городе»[732].
Эта программа стала темой для серьезного обсуждения на совещании черчиллевского военного кабинета, которое проходило 18 ноября, в понедельник. Энтони Иден, военный министр (скоро он станет министром иностранных дел), назвал ее «самой угнетающей передачей». Другие согласились с ним и задались вопросом, не ухудшит ли она боевой дух народа. Однако Черчилль заявил, что в конечном счете эта программа причинила мало вреда, а может быть, даже принесла некоторую пользу, так как привлекла внимание американских слушателей к этой атаке. Как выяснилось, это так и было – по крайней мере в Нью-Йорке, где Herald Tribune описала произошедшую бомбардировку как «безумное» варварство и провозгласила: «Не следует мешкать с передачей Британии любых средств обороны, какие США только могут предоставить»[733].
Между тем печальная слава, которую приобретала атака на Ковентри, никак не тревожила руководство Германии. Геббельс назвал ее «исключительным успехом»[734]. В дневниковой записи за 17 ноября, воскресенье, он отмечал: «Сообщения из Ковентри ужасают. Весь город в буквальном смысле стерт с лица земли. Англичане больше не притворяются; сейчас им остается лишь рыдать. Но они сами на это напросились». Он не видел ничего плохого в том, что этот авианалет привлек внимание всего мира, и даже считал, что рейд мог бы знаменовать некий поворотный момент в войне. «Эта история возбудила острейшее внимание по всему миру. Наши акции снова пошли в гору, – записал он в дневнике 18 ноября, в понедельник. – США впадают в мрачное настроение, а лондонская пресса оставила свой обычный высокомерный тон. Нам нужно лишь несколько недель хорошей погоды. А уж тогда Англией можно будет заняться вплотную»[735].
Шеф люфтваффе Геринг превозносил этот рейд как «историческую победу». Фельдмаршал Кессельринг, командир Адольфа Галланда, нахваливал «исключительно высокие результаты». Кессельринг отмахивался от массовой гибели гражданского населения – мол, такова уж цена войны. «Непредсказуемые последствия даже самой точной бомбардировки вызывают глубокое сожаление, – писал он позже, – но они неотделимы от всякой массированной атаки»[736].
Однако некоторые пилоты люфтваффе считали, что этим рейдом Германия перешла некую черту. «Обычные радостные возгласы, которыми мы приветствовали прямое попадание, застревали у нас в глотке, – писал один из пилотов бомбардировщиков. – Экипаж просто молча глядел вниз, на это море огня. Неужели это и правда был военный объект?»[737]
При авианалете на Ковентри погибли в общей сложности 568 мирных жителей; еще 865 получили серьезные ранения. Из 509 бомбардировщиков, изначально направленных Герингом в атаку на город, некоторые удалось отогнать огнем орудий ПВО, другие повернули назад по иным причинам, до цели же долетели 449. На протяжении 11 часов экипажи люфтваффе сбросили 500 т фугасных взрывчатых веществ и 29 000 зажигательных бомб. Рейд разрушил 2294 здания и повредил еще 45 704. Это колоссальное опустошение даже породило новое слово – «ковентрация»: его стали применять для того, чтобы описать воздействие массированного авианалета. В Королевских ВВС именно этот налет на Ковентри стал использоваться как своего рода стандарт при оценке вероятного количества жертв во время их собственных планируемых рейдов против немецких городов: возможные результаты обозначались как «1 Ковентри», «2 Ковентри» и т. п.
Огромное количество трупов, многие из которых оставались неопознанными, побудило городские власти запретить индивидуальные погребения. Первая церемония массовых похорон состоялась 20 ноября, в среду: земле были преданы тела 172 жертв бомбардировки. Вторая прошла три дня спустя – для еще 250 жертв.
Никто публично не призывал отомстить Германии, нанеся ответный удар. На первых массовых похоронах епископ Ковентри провозгласил: «Давайте поклянемся перед Богом впредь быть более чуткими друзьями и соседями, ведь мы перенесли все это вместе и стояли здесь сегодня».
Глава 60
Отдушина
Джон Колвилл ходил как зачарованный. Вокруг рвались бомбы и пылали города, но личная жизнь упрямо заявляла о себе. Пока Гэй Марджессон упорно оставалась холодной к его чувствам, он обнаружил, что его все больше тянет к 18-летней Одри Пейджет. 17 ноября, в воскресенье, в сияющий осенний день, они вдвоем отправились на верховую прогулку по просторам фамильного поместья Пейджетов – Хэтфилд-парка (расположенного к северу от Лондона, примерно в часе езды на машине от центра британской столицы).
Он описал эти часы в дневнике: «На двух горячих и красивых лошадях мы с Одри два часа катались под сверкающим солнцем, галопом мчались по Хэтфилд-парку, ехали шагом по лесам, заросшим папоротником, скакали по полям, перепрыгивая через канавы; и все это время мне трудно было отвести взгляд от Одри, чья стройная фигура, прелестно растрепанные волосы и раскрасневшиеся щеки придавали ей сходство с лесной нимфой, слишком очаровательной для реального мира».
Колвилл чувствовал, что разрывается пополам. «На самом деле, – писал он на другой день, – если бы я не был влюблен в Гэй и считал бы, что Одри согласится выйти за меня (сейчас она явно не согласится), я бы совершенно не отказался обзавестись столь прекрасной и жизнерадостной женой, которая мне по-настоящему нравится и которой я искренне восхищаюсь.
Но Гэй есть Гэй, со всеми ее недостатками, к тому же было бы глупо жениться (даже если бы я мог) в этот момент Европейской Истории»[738].
А Памела Черчилль все больше беспокоилась насчет денег. 19 ноября, во вторник, она написала Рандольфу, прося еженедельно выделять ей дополнительные 10 фунтов (около $640 на современные деньги). «Прилагаю примерный список здешних расходов, надеюсь, что ты его внимательно изучишь, – писала она мужу. – Не хочу казаться злобной стервой, но, дорогой мой, я делаю что могу, чтобы экономно управлять твоим домом и заботиться о твоем сыне, только вот я не в состоянии сделать невозможное»[739]. Она перечислила все траты – вплоть до стоимости сигарет и напитков. В общей сложности эти траты съедали почти весь доход, который она получала от Рандольфа и из других источников (то есть от арендной платы, которую вносила ее золовка Диана, и от денег, которые Памеле выделяла ее собственная семья).
Но это были только те расходы, которые она могла предсказывать сравнительно точно. Она испытывала глубокие опасения по поводу трат самого Рандольфа и его пристрастия к алкоголю и азартным играм. «Так что попробуй ограничить свои расходы до 5 ф. в неделю, пока ты в Шотландии, – писала она ему. – И, дорогой, вовсе не стыдно сказать, что ты слишком беден, чтобы играть. Я знаю, ты любишь и маленького Уинстона, и меня, и ты готов кое-чем пожертвовать ради нас».
Она предупреждала, что им жизненно важно ограничить расходы: «Я же просто не могу быть счастлива, когда все время схожу с ума от беспокойства». К этому времени она уже очень разочаровалась в своем браке, однако пока не считала, что все потеряно. В последующих строках она смягчала тон, оставив упреки и восклицая: «О мой дорогой Ранди! Я бы не переживала, если бы не любила тебя так глубоко и так отчаянно. Спасибо, что ты сделал меня своей женой и позволил мне родить тебе сына. Это самое чудесное, что случалось в моей жизни».
Выходные, которые Черчилль проводил в Чекерсе или Дитчли, предоставляли ему бесценные возможности для отвлечений. Благодаря этому он мог на время забывать о все более печальных уличных ландшафтах Лондона, где ежедневно сгорал или взрывался еще один фрагмент Уайтхолла.
В один из уик-эндов, когда он находился в Дитчли, своем полнолунном убежище, Черчилль вместе с гостями посмотрел в домашнем кинотеатре «Великого диктатора» Чарли Чаплина. Назавтра, поздно ночью, безмерно уставший Черчилль неправильно рассчитал приземление в кресло и обрушился на пол между ним и оттоманкой ногами кверху. Колвилл стал свидетелем этой сцены. «Не обладая чувством ложного достоинства, – писал Колвилл, – он отнесся к произошедшему как к уморительной шутке и несколько раз повторил: "Вот он, настоящий Чарли Чаплин!"»[740]
Выходные в самом конце ноября принесли два особенно желанных отвлечения. В субботу, 30 ноября, семья собралась в Чекерсе, чтобы отметить 66-летие Черчилля; на другой день состоялось крещение маленького Уинстона – сына Памелы и Рандольфа Черчилль, недавно появившегося на свет. Ребенок был кругленький и крепкий; он с первых дней поразил черчиллевского личного секретаря Джона Мартина «до нелепости сильным сходством с дедушкой». Когда Мартин вслух поделился своим наблюдением, одна из дочерей Черчилля шутливо отозвалась: «Это свойственно всем младенцам»[741].
Вначале состоялась служба в маленькой приходской церкви Эллсборо, одной из близлежащих деревень. Клементина была там регулярной прихожанкой, но Черчилль посетил этот храм впервые. Пришли три их дочери (даже Мэри – несмотря на простуду), а также четверо крестных младенца, среди них – лорд Бивербрук и журналистка Вирджиния Коулз, близкий друг Рандольфа.
Черчилль проплакал всю службу, время от времени негромко повторяя: «Бедное дитя – родиться в таком мире».
Потом они вернулись в Чекерс на ланч. За столом присутствовала семья, крестные и приходской священник.
Бивербрук встал, чтобы провозгласить тост в честь младенца.
Но Черчилль тут же поднялся и заявил:
– Поскольку вчера был мой день рождения, мне бы хотелось попросить вас всех первым делом выпить за мое здоровье.
Среди собравшихся пронеслась волна добродушных протестов, а также крики: «Сядь, папочка!» Черчилль некоторое время упорствовал, но затем все-таки уселся обратно. После тостов за ребенка Бивербрук поднял бокал в честь Черчилля, назвав его «величайшим человеком на свете».
Черчилль снова заплакал. Многие стали просить, чтобы он произнес ответное слово. Он встал. Голос его дрожал, по щекам текли слезы.
– В эти дни, – произнес он, – я часто думаю о Господе нашем.
Но он не мог больше ничего сказать. Сев на свое место, он уже ни на кого не смотрел: великий оратор, временно утративший дар речи под давлением событий дня[742].
Все это очень тронуло Вирджинию Коулз: «Я не смогла забыть эти простые слова. Если он и получал удовольствие от ведения войны, давайте помнить, что при этом он осознавал, какие страдания она приносит»[743].
На другой день (видимо, почувствовав необходимость привлечь кое-какое внимание и к собственной персоне) Бивербрук снова подал в отставку.
Бивербрук написал письмо с заявлением об отставке 2 декабря, в понедельник, находясь в своем загородном поместье Черкли, «где я один и где у меня было время подумать о том направлении, в котором, как я полагаю, должна развиваться наша политика». Он писал, что сейчас жизненно необходимо дальнейшее рассредоточение авиационных предприятий, и требовал новых агрессивных мер, пусть они наверняка и приведут к временному спаду производства. «Эта смелая политика вызовет серьезное вмешательство со стороны других министерств, – предупреждал он, – поскольку она потребует множества помещений, уже предназначенных для других служб».
Но далее он написал: «Я не тот человек, который нужен сейчас для этой должности. Я не получу необходимую поддержку».
Он снова жаловался на судьбу, напоминая, как ухудшалась его репутация после разрешения кризиса с производством истребителей. «Когда резервуар был пуст, меня считали гением, – писал он. – Теперь, когда в резервуаре плещется немного воды, я – окрыленный разбойник. Если когда-нибудь резервуар переполнится, меня назовут проклятым анархистом».
Бивербрук заявлял, что его пост должен занять какой-то новый человек; он порекомендовал две кандидатуры. Кроме того, он предложил Черчиллю объяснить эту отставку ухудшением здоровья министра – «что, с сожалением должен отметить, вполне соответствует действительности».
Как всегда, Бивербрук закончил свое послание премьеру на льстивой ноте, «сдобрив его елеем» (как он это называл). Он писал: «Не могу завершить это очень важное письмо, не подчеркнув, что мои прошлые успехи основывались на вашей поддержке. Без этой опоры, без этого вдохновения, без этого руководства я никогда не выполнил бы те задачи, которые вы мне поручали, и не справился бы с обязанностями, которые вы на меня возложили»[744].
Черчилль знал, что у Бивербрука вновь разыгралась астма. Он сочувствовал своему другу, но начинал терять терпение. «Я совершенно не намерен принимать вашу отставку, это даже не обсуждается, – писал он на следующий день, 3 декабря, во вторник. – Как я уже говорил, вы – на галерах и вам придется грести до самого конца».
Он предложил Бивербруку взять месяц отпуска, чтобы прийти в себя. «А в это время, безусловно, я буду поддерживать вас в проведении вашей политики рассредоточения, поскольку она представляется необходимой в условиях массированных атак, которым мы подвергаемся», – писал Черчилль. Он выразил сожаление по поводу того, что у Бивербрука снова обострилась астма, «ибо она всегда влечет за собой сильнейшую депрессию. Вы сами помните, как часто вы мне советовали не допускать, чтобы всякие пустяки раздражали и отвлекали меня. Теперь позвольте мне отплатить вам услугой за услугу, моля вас помнить лишь величие того, что вам удалось достичь в ходе своей работы, острейшую необходимость ее продолжения, а также благорасположение вашего давнего и верного друга Уинстона Черчилля»[745].
Бивербрук вернулся на галеры и снова взялся за весло.
К тому же все еще и заболели. Семья Черчилль свалилась с простудой. Мэри почувствовала первые симптомы вечером 2 декабря, в понедельник. «Температура, – записала она в дневнике. – О черт».
Черчилль заразился от нее (или от кого-то еще) 9 декабря.
Клементина – 12 декабря.
А бомбы продолжали падать.
Глава 61
Специальный груз
Британские войска наконец одержали победу – над итальянской армией в Ливии. Но транспорты с жизненно необходимым грузом продолжали в устрашающих количествах тонуть из-за нападений противника, а английские города продолжали гореть под бомбами. С каждым днем усугублялся финансовый кризис, охвативший всю страну, что побудило Черчилля написать президенту Рузвельту длинное послание, где разъяснялась серьезность положения Британии – и то, что ей нужно от Америки для того, чтобы победить. Работая над этим 15-страничным письмом, Черчилль снова вынужден был отыскивать верный баланс между выражением уверенности и формулированием насущных потребностей. Это отражено в протоколах одного из совещаний его военного кабинета: «Премьер-министр отметил, что если нарисовать слишком мрачную картину, то некоторые элементы в Соединенных Штатах заявят, что помогать нам бесполезно, поскольку такая помощь будет потрачена зря. Если же представить слишком радужную картину, тогда у США может возникнуть склонность воздержаться от содействия»[746].
Все это – «чертовски неприятное дело», ворчал Черчилль 6 декабря, в пятницу.
Позже Черчилль (по вполне веским причинам) назовет это письмо Рузвельту одним из самых важных, какие он когда-либо писал.
В субботу, 7 декабря, Черчилль собрал в Чекерсе секретное совещание, целью которого стала попытка дать четкую и определенную оценку немецкой воздушной мощи и возможностей Германии по производству новых самолетов в будущем. Считая, что вопрос имеет первостепенное значение, он пригласил на эту встречу Профессора, Бриджеса (секретаря военного кабинета) и еще пять человек, в том числе сотрудников министерства экономической войны (МЭВ) и разведывательной группы штаба военно-воздушных сил. Однако Черчилль не стал звать «Мопса» Исмея, чтобы дать ему немного отдохнуть: обычно Мопс присутствовал на таких совещаниях.
Больше четырех часов собравшиеся обсуждали имеющуюся статистику и разведданные – и добились лишь одного: подтвердили, что ни у кого нет четких представлений о том, сколько самолетов находится в распоряжении люфтваффе, а уж тем более о том, сколько из них готово для действий на передовой и сколько новых машин может быть произведено в следующем году. Еще досаднее было то, что никто, похоже, не знал, какое количество самолетов сами Королевские ВВС могут отправить в бой. Два ведомства – МЭВ и авиационная разведка – давали разные цифры и пользовались разными подходами для их подсчета, причем неразбериха усиливалась еще и из-за нападок Профессора на оба набора оценок. Черчилль пришел в раздражение. «Я так и не сумел решить, какие из этих оценок верны, – отмечал он в служебной записке министру авиации Синклеру и начальнику штаба военно-воздушных сил Порталу. – Вероятно, истина где-то посередине. Вопрос имеет первостепенную важность для всей формируемой нами картины дальнейшего развития войны»[747].
Неприятнее всего было то, что его собственное министерство авиации, судя по всему, не могло внятно отчитаться по 3500 самолетам из 8500 машин, которые считались готовыми (или почти готовыми) к бою или состоящими в резерве. «В министерстве авиации должны вести учет того, что происходит с каждой машиной, – жаловался Черчилль в еще одной записке. – Это очень дорогостоящие изделия. Мы должны знать дату поступления каждого самолета на вооружение Королевских ВВС и знать, когда каждый аппарат наконец вычеркивается из списка – и по какой причине». В конце концов, отмечал он, даже Rolls-Royce следит за каждым проданным автомобилем. «Неучтенные 3500 из 8500 – вопиющее головотяпство»[748].
Совещание убедило Черчилля, что вопрос можно решить лишь при посредничестве объективного стороннего лица. Он решил вынести проблему на своего рода третейский суд, чтобы там обе стороны представили свои доказательства. Черчилль выбрал сэра Джона Синглтона, судью Суда королевской скамьи[749], известного главным образом благодаря председательству на процессе 1936 года над Баком Ракстоном по печально знаменитому делу «Трупы под мостом». Ракстона признали виновным в убийстве жены и горничной – а также в том, что он разрубил их тела на 70 с лишним кусков, большинство из которых затем обнаружили в узле, оставленном под мостом. Дело также называли «Убийствами-пазлами» – отсылка к героическим усилиям криминалистов, пытавшихся сложить тела жертв из этих фрагментов.
Обе стороны согласились, что приглашение судьи Синглтона – мудрый шаг. Синглтон принял это предложение – возможно, позволив себе вообразить, что эта работа будет значительно менее замысловатой, чем собирание обезображенных трупов из кусков.
А в Лондоне продолжали гибнуть красивые вещи – и здания. Вечером 8 декабря, в субботу, бомба разрушила крытые галереи часовни Святого Стефана в Вестминстерском дворце. Эта часовня была одним из любимых мест Черчилля. На другой день парламентский секретарь Чипс Ченнон[750] набрел на Черчилля, бродящего среди развалин.
Черчилль проводил уик-энд в Чекерсе, но вернулся в город, несмотря на признаки простуды. Он был в пальто с меховым воротником; изо рта торчала сигара. Он пробирался между осколками стекла и кучами обломков.
– Это ужасно, – пробурчал он, не выпуская сигару изо рта.
– Конечно же, они специально ударили по самому лучшему, – заметил Ченнон.
Черчилль угрюмо хмыкнул:
– Здесь Кромвель подписал смертный приговор королю Карлу[751].
В тот понедельник длинное послание Черчилля, направленное Рузвельту в Вашингтон по телеграфу, добралось до президента, находящегося на борту одного из крейсеров военно-морского флота США. Корабль «Таскалуса» совершал 10-дневное плавание по Карибскому морю – якобы для того, чтобы посетить базы Британской Вест-Индии, к которым американский ВМФ теперь получил доступ, но главным образом для того, чтобы дать президенту возможность расслабиться – полежать на солнышке, посмотреть кино, половить рыбу. (Эрнест Хемингуэй написал ему, сообщая, что крупную рыбу можно поймать в водах между Пуэрто-Рико и Доминиканской Республикой, и рекомендуя использовать свиные шкварки в качестве наживки.) Письмо Черчилля доставили на гидросамолете ВМС, опустившемся рядом с кораблем, чтобы передать президенту свежую корреспонденцию из Белого дома.
Письмо начиналось так: «Мы приближаемся к концу года, и я полагаю, что вы ожидаете от меня изложения перспектив на 1941-й». Черчилль ясно дал понять, что прежде всего ему нужны гарантии непрерывного потока поставок продовольствия и военных материалов в Англию. Он подчеркивал: от того, сумеет ли страна выстоять, может зависеть и судьба Америки. Суть проблемы он приберег напоследок: «Близится момент, когда мы больше не сможем платить деньгами за поставки грузов, осуществляемые по морю и иными путями».
В конце он призывал Рузвельта «рассматривать это письмо не как просьбу о помощи, а как перечисление действий, минимально необходимых для достижения нашей общей цели»[752].
Конечно же, Черчилль хотел получать американскую помощь. Самую разную: корабли, самолеты, пули, детали станков, продовольствие. Он просто не хотел, чтобы ему нужно было за нее платить, тем более что у него и в самом деле стремительно иссякали средства.
Три дня спустя, 12 декабря, в четверг, лорд Лотиан, черчиллевский посол в Америке, скоропостижно скончался от уремии. Ему было 58 лет. Адепт «христианской науки»[753], он мучился на протяжении двух дней, но отказывался от медицинской помощи. Министр иностранных дел Галифакс написал по этому поводу: «Еще одна жертва "христианской науки". Его будет очень трудно заменить»[754]. Диана Купер писала: «Его доконали оранжад и "христианская наука". Что и говорить, безвременный конец»[755].
В этот день Черчилль отправился в Чекерс. Смерть Лотиана серьезно омрачила атмосферу в доме. За ужином к Черчиллю присоединились лишь Мэри и Джон Колвилл, тогда как Клементина, страдавшая от мигрени и простуды, пропустила трапезу и сразу же легла в постель.
Улучшению атмосферы отнюдь не способствовал суп, который Черчилль счел настолько неудачным, что даже в ярости устремился на кухню (его цветастый халат развевался поверх голубого костюма для воздушной тревоги). Мэри писала в дневнике: «Папа был в прескверном настроении из-за еды, и я, конечно, не могла с ним управиться, и он повел себя очень нехорошо: выскочил из-за стола, стал жаловаться повару насчет супа, заявив (справедливо), что он безвкусный. Боюсь, наша домашняя жизнь вышла из привычной колеи. О боже!»[756]
В конце концов, выслушав долгие разглагольствования отца (вернувшегося с кухни) о плохом качестве продуктов в Чекерсе, Мэри вышла из-за стола; Черчилль с Колвиллом остались сидеть. Постепенно настроение Черчилля улучшилось. Попивая бренди, он с наслаждением рассуждал о недавней победе в Ливии, и из его слов могло сложиться впечатление, что конец войны близок. Колвилл отправился спать в 1:20 ночи.
Несколькими часами раньше в Лондоне собрался на сверхсекретное совещание черчиллевский военный кабинет – чтобы обсудить новый тактический подход к стратегии Королевских ВВС по бомбардировке объектов в Германии. Черчилль продвигал эту тактику как ответ на массированный удар люфтваффе по Ковентри и на последовавшие за ней мощные рейды против Бирмингема и Бристоля. Цель состояла в том, чтобы осуществить такого же рода сокрушительную атаку – «концентрированный удар» – по какому-то из немецких городов.
Кабинет решил, что такая атака должна опираться главным образом на зажигательное воздействие и что ее объектом должен стать город с плотной застройкой, прежде не подвергавшийся рейдам Королевских ВВС (это гарантировало, что у его служб гражданской обороны нет практического опыта). Предполагалось использовать фугасные бомбы для создания воронок, которые замедлят передвижение пожарных команд. «Поскольку мы намерены снизить боевой дух противника, нам следует попытаться разрушить основную часть определенного города, – отмечалось в протоколе совещания. – А значит, выбранный город не должен быть слишком большим»[757]. Кабинет одобрил этот план, получивший кодовое название «Эбигейл».
На другой день, 13 декабря, в пятницу, Джон Колвилл записал в дневнике: «Кабинет преодолел угрызения совести по этому поводу».
Рузвельт прочел послание Черчилля, находясь на борту «Таскалусы». Он предпочел ни с кем не делиться впечатлениями. Даже Гарри Гопкинс, его друг и конфидент, путешествовавший с ним на этом крейсере, не сумел оценить его реакцию. (Гопкинс, в последнее время не отличавшийся крепким здоровьем, поймал 20-фунтового морского окуня, но у него не хватило сил подсечь рыбину и втянуть ее на борт, так что пришлось передать удочку другому пассажиру.) «Я довольно долго не мог понять, о чем он думает и вообще думает ли он о чем-то, – вспоминал Гопкинс. – Но потом я начал осознавать, что он как бы заправляется новым горючим – он часто поступает так, когда кажется, что он беззаботно отдыхает. Поэтому я не стал задавать ему никаких вопросов. А потом, в один из вечеров, он внезапно огласил всю программу дальнейших действий»[758].
Глава 62
«Декабрьская директива»
Организация «Массовое наблюдение» выпустила «Декабрьскую директиву», в которой просила сотрудничающих с ней многочисленных авторов дневников выразить свои чувства по поводу наступающего года.
«Что я чувствую по поводу 1941-го? – писала Оливия Кокетт, один из этих авторов. – Я на пару минут перестала печатать, чтобы прислушаться к слишком шумному вражескому самолету. Он сбросил бомбу, от которой мои занавески вспучились внутрь, а весь дом содрогнулся (я в постели под самой крышей). Теперь ему вслед лают орудия. В нижней части моего сада есть воронки, там же лежит маленькая неразорвавшаяся бомба. Четыре окна разбиты. За пятиминутную прогулку можно увидеть развалины 18 домов. У нас живут две группы друзей, чьи дома разрушило бомбами.
Что касается 1941-го, то мне кажется, что я буду чертовски рада, если мне повезет его увидеть – а я все-таки хотела бы его увидеть». По ее словам, в глубине души она ощущала «жизнерадостность». Впрочем, она добавила: «Но ДУМАЮ я иначе, я думаю, что мы будем жить почти впроголодь (пока я еще не испытывала голода), думаю, что многие из наших молодых мужчин погибнут за границей»[759].
Глава 63
Этот старый глупый знак доллара
Рузвельт вернулся в Вашингтон 16 декабря, в понедельник, «загорелый, брызжущий весельем, оживленный», писал его спичрайтер Роберт Э. Шервуд, драматург и киносценарист. На другой день президент устроил пресс-конференцию. Приветствуя репортеров, он курил сигарету. Интригуя, как обычно, журналистов, он начал с того, что «никаких особых новостей для них у него нет», – после чего анонсировал идею, пришедшую ему в голову на борту «Таскалусы». Эту идею историки позже назовут одним из важнейших поворотных моментов войны.
Он начал так:
– Подавляющее большинство американцев совершенно не сомневается, что в настоящее время лучшая защита для Соединенных Штатов – успешная защита Британией себя самой.
Сейчас я попытаюсь стереть знак доллара. Думаю, никому из присутствующих такая идея никогда не приходила в голову – избавиться от этого старого, глупого, дурацкого знака доллара. Позвольте, я приведу вам пример». И он предложил им сравнение, которое сводило его идею к чему-то знакомому и легкому для понимания, к чему-то вполне созвучному повседневному опыту бесчисленных американцев.
– Допустим, у моего соседа загорелся дом, а у меня есть садовый шланг, он в четырех-пяти сотнях футов – но, бог ты мой, если сосед сможет взять мой шланг и подключит его к своему гидранту, вполне может статься, что тем самым я помогу ему потушить пожар. Как же я поступлю? Я ведь не стану ему говорить перед этой операцией: «Знаешь, сосед, этот садовый шланг обошелся мне в $15, так что ты мне должен заплатить за него эти самые $15». Какая трансакция тут происходит? Я не хочу получить $15 – я хочу, чтобы мне вернули мой садовый шланг после того, как потушат пожар. Ладно. Если эта штука останется целой и невредимой, он ее вернет и скажет мне за нее большое спасибо. А если в шланге прожжет дырки, нам необязательно поднимать вокруг этого слишком уж большой шум, но я скажу соседу: «Я с радостью одолжил тебе этот шланг. Но теперь, я вижу, им больше нельзя пользоваться – он весь в дырках».
Он спросит: «А какой он был длины?»
Я отвечу: «Сто пятьдесят футов».
Тогда он скажет: «Ладно, я тебе принесу новый, точно такой же»[760].
В этом и состояла суть законопроекта, внесенного вскоре в конгресс. Он имел номер H.R. 1776 и назывался «Законопроект о дальнейших усилиях по обеспечению защиты Соединенных Штатов и о других задачах». Вскоре его начали называть проще – Акт о ленд-лизе, и это название закрепилось за ним надолго. Основная идея этого предложения сводилась к следующему: в интересах Соединенных Штатов обеспечивать Британию (и любого другого союзника) всей помощью, которая ей необходима, вне зависимости от того, может ли она за это заплатить.
Законопроект тут же встретил ожесточенное сопротивление со стороны сенаторов и конгрессменов, полагавших, что он втянет Америку в войну – или, как ярко предсказывал один из его оппонентов (также пользуясь образами, близкими сердцу простого американца из срединных штатов), приведет к тому, что «каждый четвертый американский мальчишка будет зарыт в землю». Это пророчество взбесило Рузвельта, который назвал его «самым несправедливым, самым подлым, самым непатриотичным высказыванием из всех, которые произносились в общественной жизни на памяти моего поколения».
В том, что идея Рузвельта когда-нибудь станет не просто идеей, к Рождеству 1940 года совершенно не было уверенности.
Гарри Гопкинс заинтересовался фигурой Черчилля. По словам Шервуда, красноречивая мощь письма премьер-министра Рузвельту возбудила в Гопкинсе «желание получше узнать Черчилля и выяснить, какую часть его составляют высокопарные речи, а какую – реальные и неопровержимые факты».
Вскоре Гопкинсу представилась такая возможность. Попутно, несмотря на плохое здоровье и внешнюю немощь, он сумеет во многом повлиять на будущее течение войны – хотя почти все это время он проведет околевая от холода в терзаемом бомбежками Лондоне.
Глава 64
Жаба у ворот
Теперь, когда обхаживание Черчиллем американского президента вошло в столь деликатную фазу, выбор посла, который заменит лорда Лотиана, стал важнейшим вопросом. Интуиция подсказывала Черчиллю, что смерть Лотиана может даже помочь ему усилить контроль над собственным правительством. Ссылка чиновников на далекие посты служила для Черчилля давно знакомой – и эффективной – тактикой смягчения политических разногласий. Сейчас особенно выделялись два человека, которые могли бы в будущем стать основой оппозиции: бывший премьер-министр Ллойд Джордж и черчиллевский министр иностранных дел лорд Галифакс, когда-то претендовавший на его собственную должность.
То, что из них двоих он сразу выбрал Ллойд Джорджа, заставляет предположить, что он видел в нем более непосредственную и серьезную угрозу. Черчилль отправил лорда Бивербрука в качестве посредника – чтобы тот предложил Ллойд Джорджу этот пост. Бивербруку было неловко выполнять такое поручение, ибо он сам не отказался бы от должности посла в США, однако Черчилль считал его слишком ценным активом – и как министра авиационной промышленности, и как друга, конфидента, советника. Так или иначе, Ллойд Джордж отклонил предложение, сославшись на опасения врачей по поводу его здоровья. В конце концов, ему было уже 77.
На другой день, 17 декабря, во вторник, Черчилль снова вызвал Бивербрука – на сей раз для того, чтобы обсудить с ним возможность отправки в Вашингтон не Ллойд Джорджа, а Галифакса. Он снова отправил Бивербрука сделать такое предложение – или хотя бы выдвинуть такую идею. Черчилль явно знал по опыту своей долгой дружбы с Бивербруком, что у того имеется настоящий талант заставлять людей плясать под свою дудку (и что он всегда делает это с огромным удовольствием). Эндрю Робертс, биограф Галифакса, называл Бивербрука «прирожденным интриганом». Биограф же самого Бивербрука Алан Дж. П. Тейлор писал так: «В политике Бивербрук больше всего любил перемещать людей с одной должности на другую или размышлять о том, как это проделать»[761].
Предложение этого поста Галифаксу требовало некоторой жесткости. По любым меркам это было понижение в должности, при всей важности задачи посла, сводящейся к тому, чтобы Британия в конце концов добилась участия Америки в войне. Но Черчилль отлично знал и то, что в случае кризиса в его собственном правительстве король, скорее всего, обратится к фигуре Галифакса в качестве его преемника (ведь первоначально монарх остановил свой выбор именно на Галифаксе). Именно поэтому Черчилль решил, что Галифакс должен уйти. Именно поэтому он отправил к нему Бивербрука.
17 декабря, во вторник, Бивербрук, выступив на BBC, отправился в министерство иностранных дел, чтобы встретиться с Галифаксом. Тот сразу же насторожился. Галифакс знал, что Бивербрук живет интригами и уже давно ведет против него тайную войну с помощью всевозможных слухов. Бивербрук предложил ему новую работу – от имени Черчилля. Вечером Галифакс отметил в дневнике: у него нет уверенности по поводу того, какие мотивы движут Черчиллем, – может быть, премьер действительно считает его кандидатуру лучшей, а может быть, просто хочет выжить его из министерства иностранных дел и вообще из Лондона.
Галифакс не хотел уходить и сообщил об этом Бивербруку, но тот доложил Черчиллю, что Галифакс не колеблясь ответил «да». Эндрю Робертс пишет: «Он принес Черчиллю полностью выдуманную историю о реакции Галифакса на это предложение»[762].
Назавтра Черчилль и Галифакс встретились в 11:40 по совсем другому вопросу. Во время этой встречи Галифакс объяснил свою неохоту менять должность. То же самое он проделал и на следующий день, 19 декабря, в четверг. Разговор получился напряженный. Галифакс пытался убедить Черчилля, что отправка в Вашингтон бывшего министра иностранных дел в качестве посла может показаться актом отчаяния – слишком усердной попыткой угодить Рузвельту.
Галифакс вернулся в МИД с ощущением, что ему удалось уклониться от назначения. Но он ошибался.
С приходом зимы непосредственная угроза вторжения уменьшилась, хотя никто не сомневался, что это лишь временное облегчение. На смену этой угрозе пришла иная, менее материальная опасность. По мере того как люфтваффе расширяло масштаб атак и стремилось устроить что-то подобное налету на Ковентри в ходе рейдов против других британских городов, на передний план выходила проблема боевого духа народа. До сих пор Лондон проявлял стойкость, но Лондон был гигантским городом, получившим своего рода иммунитет против новой тактики тотального уничтожения люфтваффе. Окажутся ли жители остальных регионов страны такими же крепкими духом, если «ковентрации» подвергнутся другие города?
Авианалет на Ковентри потряс город до основания, существенно пошатнув моральное состояние его жителей. Управление внутренней разведки отмечало, что «в Ковентри шоковый эффект оказался сильнее, чем в [лондонском] Ист-Энде или на какой-либо иной территории, подвергшейся бомбардировке (из тех, которые были нами изучены)»[763]. Два последовавших за этим рейда против Саутгемптона, также весьма мощные, тоже нанесли сокрушительный удар по общественному сознанию и душам людей. Епископ Винчестерский, в чью епархию входил город, отмечал, что люди «сломлены после ужасных бессонных ночей. Все, кто может, покидают город». Каждый вечер сотни местных жителей выезжали из города и спали в машинах где-нибудь в сельской местности, а утром возвращались на работу. «Пока люди сильно пали духом», – сообщал епископ. После серии налетов на Бирмингем американский консул, работавший в городе, написал своему лондонскому начальству: хотя он не замечал никаких признаков нелояльности или пораженческих настроений среди здешних жителей, «нелепо было бы утверждать, будто бомбардировки не ухудшают их психическое здоровье»[764].
Эти новые атаки угрожали полным крахом морального состояния страны и национального самосознания (именно этого давно опасались планировавшие оборону), усилением общественного смятения – настолько мощным, что это могло пошатнуть позиции черчиллевского правительства.
Наступление зимы еще сильнее обострило проблему, так как оно лишь умножило ежедневные тяготы, порождаемые немецкими налетами.
Зима принесла дождь, снег, холод и ветер. Организация «Массовое наблюдение» попросила своих респондентов следить за тем, какие факторы угнетают их сильнее всего; список возглавила погода. Дождь сочился сквозь крыши, пробитые осколками; ветер рвался в разбитые окна – и не было стекла, чтобы его вставить. Частые перебои в снабжении электричеством, топливом и водой оставляли множество домов без отопления, а их жильцов – без возможности каждый день мыться. При этом людям по-прежнему нужно было ходить на работу, а их детям – в школу. Из-за взрывов бомб телефонная связь порой пропадала на несколько дней.
Но больше всего нарушала устоявшийся порядок жизни светомаскировка. Она затрудняла все, особенно теперь, зимой, когда в Англии (расположенной в довольно высоких северных широтах) сильно увеличивается продолжительность ночи. Каждый декабрь организация «Массовое наблюдение» просила своих респондентов присылать ранжированный по степени тяжести список неудобств, вызванных бомбежками. Затемнение неизменно оказывалось на первом месте, транспортные проблемы – на втором, хотя эти два фактора часто были связаны между собой. Разрушения и повреждения, вызванные бомбежками, превращали несложные поездки в многочасовое мытарство и вынуждали работающих вставать в темноте еще раньше, неуклюже собираясь на работу при свечах. А после работы они мчались домой, чтобы затемнить окна до официального начала ежесуточного периода светомаскировки: это стало новой разновидностью домашних обязанностей. На это уходило немалое время – каждый вечер около получаса или даже больше (если у вас много окон); многое тут зависело и от того, каким именно способом вы осуществляете светомаскировку. Эти затемнения сделали рождественский сезон 1940 года еще более мрачным. Все рождественские огни попали под запрет. Те церкви, чьи окна затемнить было проблематично, отменили вечерние и ночные службы[765].
Режим светомаскировки принес и новые опасности. В темноте пешеходы то и дело врезались в фонарные столбы, а велосипедисты натыкались на всевозможные препятствия. Городские власти стали использовать белую краску, чтобы обозначить наиболее очевидные проблемные зоны: ею покрывали бордюры тротуаров, а также подножки и бамперы автомобилей. Вокруг деревьев и фонарных столбов нанесли белые кольца. Кроме того, полиция ввела специальные ограничения скорости на время затемнения (за 1940 год нарушителям было выписано 5935 штрафов). Но люди продолжали въезжать на машинах в стены, спотыкаться о препятствия, налетать друг на друга. Доктор Джонс, сотрудник авиационной разведки (тот самый, который обнаружил немецкие навигационные лучи), на собственном опыте осознал пользу белой краски – или, вернее, опасность ее отсутствия. Как-то вечером он ехал на машине в Лондон, прочитав лекцию в Блетчли-парке, и врезался в грузовик, который кто-то оставил на дороге. Заднюю часть грузовика когда-то покрасили белым, но теперь эту краску скрывал слой грязи. Джонс двигался со скоростью всего 15 миль в час, но его все равно вынесло из машины через ветровое стекло, и он рассек себе лоб. Власти Ливерпуля винили светомаскировку в гибели 15 портовых рабочих, которые утонули из-за темноты.
Но светомаскировка рождала и поводы для шуток. Материал, используемый для затемнения окон поездов, стал «всеобщим блокнотом для записей», отмечала Оливия Кокетт, один из авторов дневников, ведущихся по поручению «Массового наблюдения». Она заметила, как кто-то исправил слово blinds (шторы) в объявлении «После наступления темноты шторы не должны подниматься» на слово blonds (блондинки), которое потом кто-то заменил на слово «панталоны»[766]. Чтобы получить хоть какое-то облегчение в условиях режима светомаскировки и других новых жизненных тягот, Кокетт вновь стала курить. «После начала войны у меня появилась новая привычка – теперь получаю удовольствие от сигарет, – писала она. – Раньше я иногда курила, но теперь я регулярно делаю это по три-четыре раза в день, притом с удовольствием! Главное тут – вдыхание дыма и само это никотиновое угощение, которое отделяет душу от тела на секунду-другую после каждой затяжки»[767].
Многие полагали, что основная угроза для морального состояния лондонцев связана с тем, что десятки тысяч жителей города вынуждены пользоваться общественными бомбоубежищами – из-за того, что бомбежка разрушила их дом, либо по каким-то иным причинам. А условия жизни в этих убежищах ругали все кому не лень.
Растущее общественное возмущение побудило Клементину Черчилль заглянуть в такие убежища, чтобы увидеть их своими глазами. Зачастую ее сопровождал при этом Джон Колвилл. Она посетила «довольно представительную выборку» убежищ (по ее собственным словам).
Так, 19 декабря, в четверг, она обошла несколько бомбоубежищ в Бермондси – промышленном районе, где в предыдущем столетии располагались печально знаменитые трущобы – «Остров Джейкоба» (Чарльз Диккенс в «Приключениях Оливера Твиста» именно там прикончил злодея Билла Сайкса). Увиденное вызвало у Клементины отвращение. Обитатели убежищ проводили «вероятно, по 14 часов в сутки в совершенно ужасающих условиях – в холоде, сырости, грязи, темноте и зловонии», отмечала она в записках, обращенных к мужу. Худшие бомбоубежища остались без реконструкции, поскольку официальные лица сочли, что в столь плачевном состоянии она уже невозможна, однако они все равно были слишком необходимы, чтобы тут же их закрыть. В результате, как обнаружила Клементина, в них стало только хуже.
Ее гнев вызвало (помимо всего прочего) то, как бомбоубежища, пытаясь оборудовать места для ночлега в условиях ночных бомбардировок, норовили втиснуть в отведенное пространство как можно больше лежаков, сооружая трехэтажные койки. «Чем больше видишь эти трехъярусные койки, – писала Клементина, – тем хуже они кажутся. Конечно же, они слишком, слишком узки, а между тем лишние шесть дюймов означали бы разницу между ужасным неудобством и относительным удобством».
Кроме того, эти койки были слишком короткими. Ступни соприкасались со ступнями; ступни соприкасались с головами; головы соприкасались с головами. «При соприкосновении голов возникает огромная опасность распространения вшей», – отмечала она. Вши вообще представляли серьезную проблему. Конечно, их следовало ожидать («Война порождает вшей», – писала она). Но вши служат переносчиками тифа и окопной лихорадки, значит, теперь стоило ожидать вспышек этих болезней. «Если они [эти болезни] начнут распространяться, они наверняка охватят бедные лондонские слои, как лесной пожар, – отмечала она. – А если среди рабочих резко увеличится смертность, серьезно пострадают объемы военного производства».
По мнению Клементины, наихудшая особенность трехъярусных коек, оставлявшая далеко позади все прочие их недостатки, состояла в том, что вертикальное пространство между ярусами было весьма ограниченным. «Даже странно, почему люди там не умирают от нехватки воздуха, – писала она. – Там, где матери спят с детьми, условия наверняка почти невыносимые, поскольку ребенок вынужден спать не рядом с матерью, а прямо на ней, так как койка слишком узкая». Она опасалась, что заказано огромное количество новых трехэтажных коек, и спрашивала у Черчилля, нельзя ли приостановить выполнение этих заказов, пока конструкцию этих лежбищ не пересмотрят. Что же касается уже установленных, то решение, как ей представлялось, состояло в том, чтобы просто убрать средний ярус. Это принесет «удовлетворительный эффект», отмечала она, так как количество людей, ютящихся в худших убежищах, автоматически уменьшится на треть.
Но больше всего ее заботила санитария. Она ужаснулась, обнаружив, что в убежищах крайне мало туалетов и вообще санитарные условия в них совершенно чудовищны. Ее отчеты показывают не только готовность погрузиться в непривычные для нее сферы, но и прямо-таки диккенсовскую зоркость по части деталей. Латрины[768], писала она, «часто располагаются между койками и прикрыты куцыми брезентовыми занавесочками, которые не закрывают вход. Нижняя часть этих занавесок часто испачкана нечистотами. Латрины надо ставить в стороне от коек, и входы должны быть повернуты к стене, чтобы обеспечить хоть какую-то приватность». Худшие условия она обнаружила на Филпот-стрит, в Уайтчепелской синагоге, «где люди спали у самых латрин, напротив них, со ступнями, почти вторгающимися в область за брезентовыми занавесками, и все это – среди невыносимой вони».
Она рекомендовала удвоить или утроить количество латрин. «Это несложно сделать, – отмечала она, – потому что в основном это ведра». Она заметила, что их часто ставили на рыхлую землю, в которую впитывались – и в которой накапливались – нечистоты. Одно из решений, писала она, могло бы состоять в том, чтобы ставить их «на большие листы жести с подогнутыми вверх краями – как у подносов. Эти жестяные подносы можно мыть». Для детей надо устанавливать специальные латрины – с ведрами пониже, писала она: «Обычные ведра для них слишком высоки». Кроме того, она обнаружила, что этим ведрам уделяют слишком мало внимания: «Разумеется, ведра необходимо опорожнять до того, как они наполнятся, но мне говорили, что в некоторых местах это проделывается лишь раз в 24 часа – недостаточно часто».
Ее особенно ужаснуло, что латрины часто не освещены. «Царящая здесь темнота просто скрывает грязную обстановку – и, конечно, лишь поощряет ее».
От зимних дождей и холодов плохие условия еще больше ухудшались. При обходе убежищ она видела, как вода «капает сквозь крышу, просачивается сквозь стены и пол». Она передавала рассказы о том, как земляные полы превращались в слой грязи и как в убежищах накапливалось столько воды, что ее приходилось откачивать насосами.
Клементина выделила и еще одну проблему: большинство убежищ оказались не приспособлены для приготовления чая. «Минимальные требования здесь, – писала она, – это наличие электрической розетки и кипятильника».
Она сообщала Черчиллю: на ее взгляд, ужасающее состояние худших убежищ вызвано главным образом тем, что ответственность за них возложена на слишком большое количество ведомств, полномочия которых перекрываются, поэтому в результате не делается вообще ничего. «Единственный способ поправить положение – сделать так, чтобы одно ведомство отвечало за безопасность, здоровье и все остальное, – указывала она в краткой служебной записке, где обращалась к нему не «Уинстон», а «премьер-министр». – Распределение полномочий – вот что мешает улучшениям»[769].
Ее расследование принесло плоды. Черчилль осознавал, что отношение общества к бомбоубежищам должно влиять на то, как общество воспринимает его правительство. Поэтому он сделал реформу бомбоубежищ одной из приоритетных задач наступающего года. В служебной записке своему министру здравоохранения и своему министру внутренних дел он отмечал: «Пришло время начать радикальное усовершенствование бомбоубежищ, чтобы к следующей зиме они смогли стать более безопасными, комфортными, теплыми, светлыми, чтобы в них имелось больше бытовых удобств – для всех, кто пользуется этими помещениями»[770].
Черчилль не сомневался, что в конце 1941 года бомбоубежища по-прежнему будут нужны.
Утром в пятницу, 20 декабря, Александр Кадоган, заместитель Галифакса, заехал за ним в министерство иностранных дел, и они вместе отправились в Вестминстерское аббатство на заупокойную службу по лорду Лотиану. В дневнике Кадоган отметил, что, когда они прибыли, жена Галифакса уже сидела на одной из скамей – явно испытывая недовольство. «Она была в ярости» (так он выразился). Она поклялась, что сама поговорит с Черчиллем[771].
После службы она вместе с мужем направилась в дом 10 по Даунинг-стрит. Едва сдерживая гнев, Дороти заявила Черчиллю: если он отправит ее мужа в Америку, то потеряет лояльного коллегу, который в случае политического кризиса сможет обеспечить его сильными сторонниками. Она заподозрила здесь происки Бивербрука.
Галифакс молча наблюдал за этой сценой – она его забавляла. Впоследствии он писал, что Черчилль держался весьма дружелюбно, однако «они с Дороти явно говорили на разных языках». После этой встречи Галифакс написал бывшему премьер-министру Стэнли Болдуину: «Вы наверняка понимаете, насколько смешанные чувства я сейчас испытываю. Не думаю, что эта страна [США] – из тех, что мне так уж подходят, к тому же я никогда не любил американцев, за исключением некоторых, очень отдельных личностей. В массе своей жители этой страны всегда казались мне совершенно ужасными!»
К 23 декабря, понедельнику, договоренность все-таки была достигнута, о новом назначении объявили официально. Преемником Галифакса на посту министра иностранных дел стал Энтони Иден. На полуденном совещании кабинета Черчилль говорил о том, как он благодарен Галифаксу – ведь тот взял на себя такую безмерно важную миссию. Кадоган также присутствовал: «Я поднял глаза и увидел, как Бобер [то есть Бивербрук], сидящий напротив меня, обнимает себя, лучась радостью и чуть ли не подмигивая»[772].
Король постарался утешить Галифакса, когда тот в канун Рождества нанес ему визит, явившись в Виндзорский замок. «Он был очень недоволен, что ему приходится уезжать отсюда именно сейчас, и недоумевал по поводу того, что может произойти, если что-то случится с Уинстоном, – записал король в дневнике. – Без лидера эта команда была бы уже не столь сильной, к тому же в ней имелись кое-какие горячие головы. Я заверил его, что его всегда можно будет отозвать обратно. Чтобы поддержать его, я выразил мнение, что пост моего посла в США в данный момент важнее, чем пост министра ин. дел здесь»[773].
Но это стало слабым утешением для Галифакса, который теперь понимал не только то, что он лишился поста министра иностранных дел именно потому, что его воспринимали вероятным преемником Черчилля, но и то, что закулисным двигателем этого плана была Жаба (его любимая кличка Бивербрука).
Глава 65
Weihnachten
Стойкость Черчилля продолжала озадачивать немецких вождей. «Когда это существо по имени Черчилль наконец сдастся? – писал в дневнике главный пропагандист Йозеф Геббельс, отметив очередную «ковентрацию» (на сей раз – Саутгемптона) и потопление еще 50 000 т груза, направленного в Британию союзниками. – Англия не может держаться вечно!» Он поклялся, что налеты будут продолжаться, «пока Англия не падет на колени и не взмолится о мире»[774].
Но Англия вовсе не выглядела готовой сдаться. Королевские ВВС осуществили серию рейдов против объектов на территории Италии и Германии, в том числе атаку на Мангейм, в которой участвовало больше 100 бомбардировщиков. В Мангейме погибло 34 человека, было разрушено или повреждено около 500 строений. (Это и была операция «Эбигейл» – рейд, призванный отомстить за Ковентри.) Сам по себе налет не особенно беспокоил Геббельса, который назвал его «легко переносимым». Его тревожил сам факт, что Англия до сих пор ощущает достаточную уверенность, чтобы проводить такие рейды, – и что Королевские ВВС сумели поднять в небо так много единиц техники. Бомбардировщики нанесли удар и по Берлину, поэтому Геббельс написал: «Похоже, англичане снова поймали кураж»[775].
Но теперь стало как никогда важно, чтобы Черчилля каким-то образом заставили выйти из войны. 18 декабря Гитлер издал «Директиву № 21» – «План "Барбаросса"», официальное приказание его военачальникам начать готовиться к вторжению в СССР. Директива начиналась так: «Вооруженные силы Германии должны быть готовы даже до завершения войны с Англией сокрушить Советскую Россию посредством стремительной кампании» (курсив Гитлера). В тексте подробно расписывалось, какие роли должны исполнять немецкая армия, военно-воздушные силы и флот (особенно танковые части армии), намечалась оккупация Ленинграда, Кронштадта, а в конечном счете и Москвы: «Основная часть русской армии, размещенная в западной России, будет уничтожена стремительными операциями с глубоким и быстрым проникновением танковых клиньев».
Гитлер велел своим военачальникам заняться разработкой планов и расписаний. Чрезвычайно важно было приступить к этой кампании в ближайшее время. Чем дольше Германия будет оттягивать наступление, тем больше времени окажется в распоряжении СССР для укрепления армии и военно-воздушных сил. Требовалось, чтобы немецкие войска были готовы к 15 мая 1941 года.
«Крайне важно, – отмечалось в директиве, – сохранять наше намерение в тайне»[776]. Поэтому силы люфтваффе в ходе этой подготовки должны были продолжать рейды против Англии без всяких ограничений.
Между тем Геббельс очень переживал насчет морального разложения народа. Он не только заправлял пропагандистской программой Германии, но еще и занимал пост министра народной культуры – и видел своей задачей разгром тех сил, которые угрожали подрывом общественной нравственности. «Никакого стриптиза в сельской местности, в маленьких городках и перед солдатами», – приказал он своим подчиненным на одном из декабрьских совещаний по вопросам пропаганды[777]. Он велел своему помощнику Леопольду Гуттереру, 39-летнему человеку с детским личиком, составить циркуляр, адресованный всем «compres» – конферансье в кабаре и тому подобных заведениях: «Циркуляр должен быть представлен в форме категорического последнего предупреждения, запрещающего compres отпускать политические остроты или использовать непристойные шутки эротического характера во время своих выступлений».
Кроме того, Геббельс предавался мрачным размышлениям насчет Рождества. Немцы обожали Рожество – Weihnachten – больше всех других праздников. На каждом углу торговали рождественскими елками, пели и плясали, безудержно пили. Он предупреждал своих пропагандистов, что не следует создавать «сентиментальную христианскую атмосферу», и осуждал «рыдания и скорбь», порождаемые христианскими праздниками. Он заявил, что это «не по-солдатски и не по-германски» – и что нельзя позволить, чтобы подобное распространялось на весь период рождественского поста. «Все должно быть заключено строго в рамки кануна Рождества и собственно дня Рождества», – призвал он собравшихся. Но и в эти дни, отметил он, Рождество следует подавать в контексте войны: «Расхлябанная атмосфера рождественских елочек, стоящая на протяжении нескольких недель, не отвечает воинственному духу немецкого народа»[778].
Однако у себя дома Геббельс обнаружил, что все больше погружается в подготовку к празднику – и что это вовсе не вызывает у него неудовольствия. У них с женой Магдой было шестеро детей, все имена которых начинались на Х: Хельга, Хильдегарда, Хельмут, Хольдина, Хедвиг и Хайдрун (самый младший ребенок – ей было всего полтора месяца). Имелся и старший сын, Харальд, от предыдущего брака Магды. Дети пребывали в большом возбуждении – как и Магда, «которая не думает ни о чем, кроме Рождества», писал Геббельс.
Из дневниковой записи от 11 декабря: «Масса работы с рождественскими подарками, со всеми этими пакетиками и сверточками. Мне надо распределить их среди 120 000 солдат пехоты и бойцов ПВО в одном только Берлине. Но мне по душе это занятие. Ну а потом – выполнение массы личных обязанностей. С каждым годом их все больше».
13 декабря: «Выбрать рождественские подарки! Заняться организацией Рождества вместе с Магдой. Дети очень милы. К сожалению, кто-нибудь из них вечно болеет».
22 декабря два авианалета Королевских ВВС загнали семейство в бомбоубежище до семи утра. «Приятного мало – при нас были все дети, некоторые из них до сих пор больны, – писал Геббельс. – Спал всего два часа. Я так устал». Впрочем, он не настолько устал, чтобы отказаться поразмышлять на свою любимую тему. «Закон о евреях принят в Собрании (Sobranje – болгарский парламент), – писал он. – Не слишком радикальная мера, но хоть что-то. Наши идеи маршируют по всей Европе даже без принуждения».
На другой день под ударами бомбардировщиков Королевских ВВС погибло 45 берлинцев.
«Все-таки значительные потери», – писал Геббельс в канун Рождества.
Он разрешил, чтобы его коллегам выплатили рождественские премии: «Они должны получить какую-то компенсацию за свою усердную работу, за свое неустанное рвение»[779].
Теперь, когда Гитлер нацелился на Россию, его заместитель Рудольф Гесс стал еще сильнее беспокоиться о достижении соглашения с Англией во исполнение «пожелания» фюрера. Он так и не получил ответа из Шотландии, от герцога Гамильтона, однако продолжал надеяться на него.
Гессу пришла в голову новая мысль. И 21 декабря его самолет стоял наготове на аугсбургском аэродроме завода «Мессершмитт», близ Мюнхена, хотя на земле вокруг лежал слой снега более чем двухфутовой толщины.
Этим самолетом был «Мессершмитт Ме-110», двухмоторный истребитель-бомбардировщик, модифицированный для дальних полетов. Обычно экипаж состоял из двух летчиков, но управиться с самолетом было легко и в одиночку. Гесс был опытным и умелым пилотом, но ему все равно требовалось приспособиться к Ме-110, так что он специально прошел несколько уроков с инструктором. Доказав, что он вполне способен справиться с этой машиной, Гесс получил эксклюзивный доступ к новейшей модели: такую привилегию ему предоставили, поскольку он, в конце концов, являлся заместителем Гитлера и (в зависимости от того, как посмотреть) вторым или третьим человеком в Третьем рейхе. Впрочем, даже его власть оказалась небезграничной: вначале Гесс выбрал другой самолет, одномоторный Ме-109, но ему отказали. Свой новый самолет он держал на аэродроме в Аугсбурге и часто летал на нем. Никто не задавался вопросом (во всяком случае открыто), почему столь высокопоставленное лицо пожелало этим заняться, и почему оно постоянно требует дополнительных усовершенствований машины с целью увеличения дальности ее полета, и почему оно все время просит своего секретаря предоставлять свежие сводки авиационной метеорологической информации по Британским островам.
Гесс раздобыл карту Шотландии и повесил ее на стене своей спальни, чтобы заучивать на память ориентиры, видимые с воздуха. Горную область он обвел красным.
И вот сегодня, 21 декабря, взлетно-посадочную полосу очистили от снега, и Гесс поднялся в воздух.
Через три часа он вернулся. В какой-то момент его аварийный пистолет-ракетница запутался в тросах, контролирующих вертикальные стабилизаторы самолета (два стоячих «плавника» в задней части фюзеляжа), в результате чего эти стабилизаторы заело. То, что Гесс вообще смог приземлиться, да еще при таком снеге, подтверждало, что он и в самом деле опытный пилот[780].
Глава 66
Слухи
С приближением Рождества слухи множились. Авианалеты и угроза вторжения создавали плодородную почву для распространения всяких выдумок. Для противодействия им министерство информации даже учредило Бюро по борьбе с ложью (чтобы давать отпор немецкой пропаганде) и Бюро по борьбе со слухами (ему предстояло иметь дело со слухами местного происхождения). Некоторые ложные сведения такого рода обнаруживало Бюро почтовой цензуры, читавшее письма и слушавшее телефонные разговоры. Менеджеры книжных киосков, принадлежавших компании W. H. Smith, также докладывали о слухах. Всякий распространитель фальшивых историй мог быть оштрафован, а в вопиющих случаях – посажен в тюрьму. Такие слухи охватывали широкий диапазон тем.
Письма, перехваченные на Оркнейских и Шетландских островах, в Дувре и ряде других мест, сообщали о тысячах трупов, которые вынесло на берег после неудавшейся попытки вторжения. Эти слухи оказались особенно упорными.
Говорили, что немецкие парашютисты, облаченные в женскую одежду, высадились в Лестершире, в регионе Мидлендс и в Скегнессе (на побережье Северного моря). Оказалось, что это не так.
Некоторые верили, что немецкие самолеты сбрасывают отравленную паутину. «Эти слухи быстро умирают», – докладывало управление внутренней разведки.
По Уимблдону ходили слухи, «что враг готовится применить фугасную бомбу чудовищных размеров, которая должна стереть с лица земли весь этот пригород». Один из чиновников писал: «Я получил вполне серьезную информацию, что эти ожидания самым нездоровым образом завладели воображением уимблдонцев». Подобной бомбы не существовало.
Особенно ужасные – и весьма распространенные – слухи, циркулировавшие в предрождественскую неделю, гласили, «что множество трупов в разбомбленных общественных бомбоубежищах планируется там и оставить, а входы в убежища заложить кирпичом, чтобы устроить общественные катафалки». Это ложное известие тоже прижилось: оно воскресало после каждого авианалета[781].
Глава 67
Рождество
Все думали про Рождество. Этот праздник играл важную роль для морального состояния общества. Черчилль решил, что Королевские ВВС не станут проводить бомбардировки территории Германии в канун Рождества и в сам день Рождества, если только люфтваффе не атакует Англию первым. Колвилл обнаружил, что на него свалился «мучительный вопрос», поднятый в палате общин: следует ли приостановить давнюю традицию рождественского звона колоколов в церквях, поскольку теперь звон церковных колоколов сделали условным сигналом, означающим, что началось вторжение? Вначале Черчилль рекомендовал, чтобы колокола все-таки звонили. Но он изменил свое мнение, побеседовав с генералом Бруком, главнокомандующим британскими войсками в метрополии.
Колвилл к тому времени уже подготовил убедительные (как он считал) доводы в пользу того, чтоы колокола звонили, но в итоге отступил, отметив в дневнике: «Меня остановила мысль о том, что ответственность падет на мои плечи, если в Рождество случится какая-нибудь катастрофа».
И Колвилл, и другие личные секретари несколько дней подряд работали до двух ночи и теперь надеялись, что на Рождество им дадут недельку отдохнуть. Эрик Сил, главный секретарь, составил деликатно сформулированную служебную записку, испрашивая разрешения. Эта просьба «взбесила» Черчилля (по словам Колвилла).
Подобно скряге Скруджу, премьер нацарапал «Нет» на документе[782]. Он заявил Силу, что его собственный план на праздник (выпадавший в этом году на среду) состоит в том, чтобы провести его в Чекерсе или Лондоне, работая «безостановочно». «Надеюсь, что [рождественские] каникулы можно будет использовать не только для наверстывания упущенного ранее, но и для более подробного разбора новых проблем», – добавил он.
Впрочем, он все-таки согласился, что каждый сотрудник его аппарата может взять одну неделю отпуска в период до 31 марта включительно – при условии, что эти отпуска будут «хорошо разнесены во времени».
В канун Рождества, в середине дня, Черчилль подписал экземпляры собственных книг, чтобы раздать их в качестве презентов Колвиллу и другим секретарям. Он также отправил рождественские подарки королю и королеве. Королю премьер подарил «костюм для воздушной тревоги» (похожий на его собственный), а королеве – вышедшее в 1926 году издание знаменитого руководства Генри Уотсона Фаулера[783] по английскому языку – «Словарь современного использования английского языка»[784].
Между тем черчиллевские личные секретари ломали голову, пытаясь подыскать что-нибудь такое, что станет подходящим рождественским подарком для жены Черчилля. Несмотря на войну и постоянную угрозу авианалетов, торговые улицы Лондона были заполнены людьми, хотя ассортимент был скудноват. Генерал Ли, американский наблюдатель, записал в дневнике: «Может, в магазинах сейчас выбор небогат, но сегодня попытаться что-то купить – это как плыть вверх по Ниагаре, несмотря на то что из Лондона многие уехали. На улице несметное количество пешеходов и машин»[785].
Вначале секретари подумывали раздобыть для Клементины цветы, но обнаружили, что выбор у продавцов небогат – и ничего подходящего у них нет. «По-видимому, – писал Джон Мартин в дневнике, – эти вазы с гиацинтами, которые появлялись каждое Рождество, были голландские», а Голландия теперь находилась под жестким контролем Германии. Затем они нацелились на шоколад. В больших магазинах его тоже почти не осталось, «но в конце концов мы нашли один, где нам смогли продать большую коробку»[786]. Несомненно, тут помогло и то, что выбранный подарок предназначался жене премьер-министра.
Сам Черчилль отбыл в Чекерс. Уходя, он поздравил остающихся: «Хлопотного Рождества и кипучего Нового года!»[787]
Разумеется, именно в канун Рождества (шел снег, вечерние небеса были тихи и спокойны) до Колвилла впервые дошли слухи, что его возлюбленная Гэй Марджессон теперь помолвлена с Николасом Хендерсоном (Нико), который спустя десятки лет станет британским послом в Америке. Колвилл сделал вид, что ему все равно. «Однако это ранит и беспокоит меня, хотя я почти уверен, что Гэй не сделает никакого внезапного шага – она слишком нерешительна»[788].
Он не мог понять, отчего так упорствует в своей любви к Гэй, при столь ничтожных шансах на взаимность. «Я так часто презираю ее за слабохарактерность, невнимательность, эгоизм, склонность к моральному и душевному пораженчеству. А потом я говорю себе, что все это – от моего собственного эгоизма, что я выискиваю в ней недостатки, чтобы замаскировать ее слабый интерес ко мне, что я не пытаюсь помочь ей (хотя должен бы, если я ее по-настоящему люблю), а ищу утешения для своих чувств в горечи или высокомерии».
Он добавил: «Хотел бы я понимать истинное состояние своих чувств».
В Гэй было что-то такое, что отличало ее от всех остальных знакомых ему женщин. «Иногда я думаю, что не прочь жениться [на ком-то еще]; но как я могу даже думать об этом, пока сохраняется возможность, пусть и самая отдаленная, моей женитьбы на Гэй? Лишь время способно решить эту проблему, время и терпение!»
В тот же день, поздно вечером, Бивербрук обнаружил, что один из самых ценных его сотрудников все еще находится на рабочем месте. Этот человек трудился по шесть-семь дней в неделю, приходя до рассвета и уходя далеко не сразу после того, как стемнеет, оставаясь за своим столом, даже когда сирены предупреждали об авианалете, который вот-вот начнется. И сегодня, в канун Рождества, он тоже был тут.
Но в конце концов он встал и вышел из кабинета, чтобы зайти в туалет перед тем, как отправиться домой переночевать.
Вернувшись, он обнаружил на своем столе небольшой сверток. Открыв его, увидел ожерелье.
Внутри имелась и записка от Бивербрука: «Я знаю, что должна чувствовать ваша жена. Пожалуйста, передайте ей это – и мой поклон. Когда-то это принадлежало моей жене». Он подписался просто инициалом – «Б.»[789].
Для Мэри Черчилль это было Рождество, полное неожиданной и невиданной радости. Вся семья – даже кот Нельсон – собралась в Чекерсе (почти все приехали еще в канун Рождества). Явился и Вик Оливер, муж Сары Черчилль, которого Черчилль недолюбливал. В кои-то веки не было никаких официальных визитеров. В доме прямо потеплело от праздничного убранства: «Огромный мрачный зал озарен огоньками разукрашенной елки», – писала Мэри в дневнике[790]. За каждой каминной решеткой пылал огонь. Солдаты, вооруженные винтовками с примкнутыми штыками, патрулировали территорию, выдыхая пар в холодный вечерний воздух. Наблюдатели мерзли на крыше, высматривая вражеские самолеты. Но вообще война утихла – канун Рождества и день самого Рождества обошлись без воздушных и морских боев.
Рождественским утром Черчилль завтракал в постели (Нельсон нежился на одеяле), работая с бумагами из обоих своих чемоданчиков – черного и желтого, предназначенного для секретных материалов, – диктуя машинистке ответы и замечания. «Премьер-министр буквально напоказ работал в праздник точно так же, как в любой другой день, – писал Джон Мартин, один из его личных секретарей, дежуривший в Чекерсе в этот уик-энд, – и вчерашнее утро почти ничем не отличалось от других: обычные письма и телефонные звонки, только, разумеется, с добавлением множества рождественских поздравительных посланий». Черчилль подарил ему экземпляр своей книги «Мои великие современники» (с автографом) – сборника эссе о двух дюжинах знаменитых людей, в том числе о Гитлере, Троцком и Франклине Рузвельте (это эссе называлось «Рузвельт издалека»).
«После ланча работы было меньше, и мы весело, по-семейному отпраздновали Рождество», – писал Мартин, к которому здесь действительно относились как к члену семьи. Главным блюдом ланча стала большая роскошь по временам военного нормирования – гигантская индейка («Никогда в жизни не видел такой огромной индейки», – писал Мартин), присланная с фермы Гарольда Хармсворта, покойного друга Черчилля. Газетный магнат умер месяц назад; среди его последних желаний было и указание, как надлежит поступить с этой птицей. Ллойд Джордж прислал яблоки, собранные в садах его суррейского поместья Брон-и-де, где в придачу к «бромли» и «оранжевому пепину Кокса»[791] он пестовал еще и долгую любовную связь со своей личной секретаршей Фрэнсис Стивенсон.
Следуя традиции, семья послушала ежегодное «Королевское рождественское послание» (это обращение передавали по радио с 1932 года). Король говорил медленно, явно борясь с дефектом речи, который долго его преследовал (к примеру, начало слова «безграничный» выходило у него каким-то придушенным, но дальше он произносил его идеально), однако это лишь делало его послание более веским. «В предыдущую великую войну был уничтожен цвет нашего юношества, – говорил он, – а остальная часть народа почти не видела сражений. На сей раз мы все на передовой, мы все вместе подвергаемся опасности». Он предсказывал победу и предлагал слушателям ожидать времен, «когда рождественские дни снова будут счастливыми».
Затем у Черчиллей началось веселье. Вик Оливер сел за фортепиано; Сара стала петь. Последовал жизнерадостный ужин, а потом – снова музыка. Шампанское и вино взбодрили Черчилля. «Он отпустил стенографистку – редкий случай, – писал Джон Мартин, – и у нас состоялось что-то вроде импровизированного концерта, который завершился уже после полуночи. Премьер пел с большим удовольствием, хоть и не всегда попадал в ноты. А когда Вик играл венские вальсы, он весьма резво отплясывал в одиночестве посреди комнаты»[792].
Все это время Черчилль не переставал рассуждать вслух. Он разглагольствовал о том о сем до двух часов ночи.
«Едва ли не самое счастливое Рождество из всех, какие могу припомнить, – писала Мэри в дневнике поздно ночью, вернувшись в свою Темницу. – Несмотря на все ужасные события, которые происходят вокруг нас. Оно счастливое не в смысле какой-то особой яркости и пышности. Но я никогда не видела, чтобы наша семья выглядела такой счастливой – такой единой – такой милой. Были все наши, Рандольф и Вик приехали утром. Никогда не испытывала такое сильное "рождественское чувство". Все были такие добрые – очаровательные – веселые. Интересно, сможем ли мы собраться все вместе на следующее Рождество. Молюсь, чтобы мы смогли. И еще молюсь за то, чтобы следующий год стал счастливее для большего числа людей»[793].
Неофициальное рождественское перемирие так и не было нарушено. «Heilige Nacht и в самом деле – stille Nacht», – писал Джон Мартин (святая ночь – тихая ночь)[794], отмечая, что это «большое облегчение и вообще довольно трогательно».
На территорию Германии и Англии не сбросили ни одной бомбы, и празднующие семьи повсюду в этих странах получили своего рода напоминание о том, как все было когда-то, – только вот церковные колокола не звонили и за очень многими рождественскими столами стулья оставались незанятыми.
А в Лондоне министр информации Гарольд Никольсон проводил Рождество в одиночестве: его жена благополучно пребывала в их загородном доме. «Самое мрачное Рождество в моей жизни, – писал он в дневнике. – Встал рано, хотя работы мало». Он ознакомился с различными служебными записками, за одиноким ланчем почитал «Военные речи Уильяма Питта-младшего»[795], опубликованные в 1915 году. Позже он встретился со своим другом (а иногда и любовником) Реймондом Мортимером в баре отеля «Риц», после чего они пообедали в знаменитом французском ресторане «Прюнье». В конце дня Никольсон посетил рождественскую вечеринку, устроенную министерством (на ней, в частности, показывали кино). Он возвращался в свою квартиру (находившуюся в лондонском районе Блумсбери) по городу, пришедшему в печальное запустение из-за недавних взрывов бомб и пожаров (тающий снег лишь усиливал это ощущение). Ночь стояла исключительно темная – не только из-за режима светомаскировки, но и из-за отсутствия лунного света: стояло новолуние и заметная луна должна была появиться лишь через три дня.
«Бедный старый Лондон начинает казаться очень потасканным, – писал он. – Париж – молодой, веселый, он выдержит небольшое избиение. Но Лондон – горничная-поденщица среди столиц, и, когда у нее начинают выпадать зубы, она выглядит очень больной»[796].
Тем не менее местами городу все-таки неплохо удавалось создать атмосферу рождественского веселья. В одном из дневников современников отмечено: «Все пабы тогда были битком набиты счастливыми пьяными людьми, распевающими "Типперери"[797] и свежую солдатскую песню, где есть такие слова: "Бодрей, ребята, трахнем их как надо"»[798][799].
Глава 68
Яйцекладущее
27 декабря 1940 года, в пятницу, Адмиралтейство провело свои первые полномасштабные полевые испытания воздушных мин Профессора – новой версии воздушных шаров с небольшими бомбами. Девятьсот таких шаров готовили к запуску, который должен был состояться с подлетом немецких самолетов. В некий момент куратор испытаний дал сигнал поднимать шары.
Ни один шар не взлетел[800].
Как выяснилось, группа запуска не получала команду в течение получаса.
