Первая леди для Президента Соболева Ульяна
Собака скулит и жмется к стенке. Дочь Вали плачет навзрыд, малыш тоже плачет, а соседская девочка Полина кулаки сжала.
– Я все видела. Он ее трепал и о стены бил, потом ногой пнул.
Валя на него надвинулась всем своим весом.
– Встал и на хер из моего дома убрался.
– Маааам! – закричала Алина и бросилась к ней.
– Я сказала, на хер из моего дома, манатки собрал и поехал в свой долбаный Мухожопинск. Я эту собаку на улице подобрала, выхаживала и выкармливала, привезла с собой черт знает куда, а ты мне ее бить будешь? Живодерище! Вон пошел! Чтоб не видела тебя! А ты…, – надвинулась на дочь, – А ты в комнату. Потом поговорим.
Парень быстро ретировался в комнату, начал вещи собирать, девочка плачет, Валя на руки сына подняла, целует испуганную мордашку, а соседская Полинка лужу подтирает и тоже плачет. Пацан с чемоданом вышел, опустив голову, поплелся к двери. Какой-то весь потрепанный и сам словно побитый. А мне не жалко. Мерзкий, противный ублюдок, который сам труслив, как шакал, а против слабого существа был сильным.
– Фашист, – процедила я ему вслед.
Обернулся.
– Я не специально… она… я гулял с ней.
– Это не оправдание…ты маленькое и беззащитное существо избивал на глазах у детей. Это мерзко…
– Мне жаль. Но все не так было…Врет Полька!
– А Алина просто так кричала, да? И малыш просто так плакал? Поздно жалеть, жалеть надо было, когда руку поднял. Уходи!
– До свидания.
– Прощай!
Я к собаке подошла, протянула руку, а она дернулась, заскулила. Боится маленькая. Ростом мне до колена, ушки висят, худая, ребра просвечивают сквозь тонкую рыжую шерстку.
– Тебя как зовут?
Валя высунулась из своей квартиры:
– Челси ее зовут. Дочка назвала…Некогда нам смотреть за ней, до переезда жили в частном доме, она там когда хотела, тогда и справляла нужду… а сейчас. Я на работе, дочка учится. Этот к нам от бабки своей переехал две недели назад, думала, нормальный.
– Я могу ее к себе взять…
Погладила собачку, почесала за ушами. Рыжее мелкое существо своими испуганными глазками на меня смотрит, скулит. Сердце сжалось от жалости. Бедная малышка. Иногда человеческая жестокость не знает границ.
– Ну забирай, если время гулять есть. У нас еще два кота…Кормить и так особо нечем.
– Я заберу…Челсиии…иди ко мне, я тебя искупаю. Иди. Потом прогуляемся.
– Вот…вот ее вещи, поводок. Я… я, мам, я за ним, я с ним поеду…
Всхлипывая, выбегает Алина, несет мне поводок Челси и ее миску. Ее за руку Валя тащит в комнату.
– Поедет она. Сейчас собаку ударил, потом тебя, потом ребенка бить будет. На хер нам такой. Нечего мне в дом абьюзера приводить. Пусть валит, к бабке своей, откуда приехал. Пригрела козла, м*дачище!
– Мамааа… у него зрение, он просто сорвался, он всегда добрый ко мне.
– Всегда? А сегодня сорвался? Сегодня собаку чуть не убил просто за то, что нассыкала на пол? Добрый? Запомни дочка – бьет животное, ты следующая. А зрение…мой дед слепым был. Они тяжелые люди, всю жизнь с ним свою покалечишь. Пусть едет. Другого найдем. На Коляне твоем свет не сошелся клином.
Пока они ругались, я собачку к себе поманила, завела в душевую, поставила под воду, вымыла с мылом от мочи, вытерла насухо старым полотенцем. На душе мерзко, как будто сердце наизнанку вывернули, как будто душу всю искорёжили. От мысли, что это рыжее существо избивали и трепали, хотелось подойти к ублюдку и глаза выцарапать.
– Пойдешь ко мне? Я тебя любить буду и с девочками познакомлю. Пойдешь?
Прислонилась ко мне, дрожит, боязливо лизнула мою руку.
– Ну вот и хорошо. Пошли, я тебя феном высушу, и пойдем прогуляемся. Никто тебя обижать и бить не будет, обещаю. У меня собаки никогда не было, но я научусь быть хорошей хозяйкой.
Слушает, ушами шевелит, а я поводок надела и на улицу вышла. Уже знаю, куда пойду…Не дождусь выходных. Сил никаких нет. Сегодня хочу увидеть. Хотя бы издалека, хотя бы одним глазком. Посмотрю, и сил прибавится.
Глава 8
– Тихо, малыш, тихо… я с тобой. Это я. Все уже позади. Мы вместе. Слышишь? Мы вместе.
Не слышу. Слышать – это так ничтожно мало. Я чувствую. Как же я чувствую себя, сросшуюся с ним, не оторвать и не отрезать. Прижалась еще крепче, обхватывая мокрую шею, растворяясь в нем, боясь поверить, что это не сон. Как же до боли жутко разжать руки. Вдруг он растает, просочится сквозь пальцы.
(с) Черные Вороны 8. На дне. Ульяна Соболева
Здесь цивилизация остановила свое развитие. Мне казалось, меня отбросило лет на тридцать, а то и на сорок назад, а может, и больше. Покосившиеся дома, обшарпанные заборчики, разрушенные детские площадки. Какое-то царящее вокруг вселенское убожество. Мне с большим трудом верится, что это окраина города. Скорее похоже на очень старую послевоенную деревню, которая еще толком и оправиться не успела. Люди одеты по-деревенски. Я помню, так у нас на даче одевались, когда мама была еще жива, и отчим возил нас на дачу. У нас был запас старых вещей, которые непременно перебирались туда: свитера с залатанными дырками, штаны, рубашки не с плеча, старые куртки и шапки, ватники и ушанки. Здесь так одевались местные жители и сама Валя, которая категорически запретила мне называть ее «тетя» и, перебрав мой чемодан, сказала, что если я все это на себя натяну, то на меня будут косо смотреть.
«Это тебе не столица, детка, это наша глухомань, и тут нельзя отличаться от серой массы, дабы не быть сожранной волками. Поэтому…я сама тебе принесу, что надеть. Соберем всем двором. Прошлая жизнь окончена. Забудь про нее. Насколько твоего посадили? Лет на десять? Отсюда досрочно не выходят…так что привыкай. И поскромнее…поскромнее. А то дерьма здесь, сама понимаешь, полно, а ты девка красивая и видная. Могу не досмотреть и защитить не успею. Так что поменьше красоты, поменьше. Я б и волосы состригла, чтоб не так пялились, а то они у тебя прям как с журнала…ну или косу плети и прячь под шапку или платок. Бабы тут завистливые и ревнивые, а мужики похотливые и глазастые. К нам сюда мало таких молодых и сочных приезжает».
Теперь на мне длинная серая юбка до самых икр. Высокие старые сапоги на размер больше, свитер под горло, на голове платок серый замотан, и куртка чуть ниже бедер старая, темно-зеленая, потертая. Элен получила бы психологическую травму…но ничего, мне все равно. Мне на все наплевать, и я ко всему готова. Лишь бы поближе к нему быть.
Скоро зима…но здесь она уже наступила. Вокруг все белое, все запорошено, заметено снегом. Кажется, сейчас не начало ноября, а, как минимум, середина января.
Иду по вытоптанной к лесу дорожке, псинка за мной радостно семенит. Хвостиком виляет, периодически прыгает на меня и просит печеньку. Челси. Какая забавная малышка. Никогда раньше не было собак. А теперь вот…собака появилась. И мне уже кажется, что она и была всегда, так в глаза заглядывает и мордочку наклоняет то вправо, то влево.
– Мы ненадолго. Мы только издалека посмотрим и сразу назад. Правда-правда. Ты ведь мне веришь? Я…его несколько недель не видела, а кажется, годы прошли. Для меня без него один день, как столетие теперь. Если думает, что оставлю, то он сильно ошибается. Я упрямая…я за ним в самый Ад пойти могу. Не знает он меня совсем. И не знал никогда.
Я и сама себя, оказывается, не знала. Скажи мне кто год назад, что ради Айсберга поехала бы в такую даль – плюнула б в лицо. А ведь я здесь. Я на самом краю земли и не знаю, когда теперь обратно и будет ли это обратно для меня, для Льдинки. Сможем ли мы вернуться после всего, что случилось с Гройсманом.
Айсберг…как же сильно я ненавидела его когда-то. У меня и в мыслях не было, что буду так самоотверженно любить. А ведь он один раз, когда я вернулась, сказал, что назад дороги нет.
***
Мне казалось, что я иду к нему очень долго, медленно, и мне очень хотелось быстрее, но я считала шаги, и время остановилось, словно я не видела его очень долго.
Ветер трепал его густые волосы, отбрасывал со лба, и этот зимний взгляд такой обжигающе синий, такой темный и манящий. Оказывается, я ужасно боялась, что больше не увижу его. Пошла быстрее и, когда приблизилась совсем близко, растерялась. А потом быстро обняла его и зарылась лицом в мягкий шерстяной свитер. Запахло надежностью и мужчиной. Именно так я могла охарактеризовать запах Айсберга. От него пахло мужчиной. Взрослым, опытным, сильным. Ощутила, как большая ладонь легла мне на голову и провела по волосам. От этого касания у меня пробежали мурашки по коже, а потом вдруг пальцы впились в мои волосы и резко дернули за них назад, так, что мне пришлось запрокинуть голову и привстать на носочки.
Глаза Айсберга теперь были так близко к моим глазам, что я видела светло-синие разводы в его радужках и расширенные бездны зрачков.
– Если ты сейчас переступишь порог этого дома, ты больше никогда не сможешь отсюда выйти, ты больше никогда не сможешь сказать слово «нет». Ты будешь принадлежать мне. Беспрекословно. У тебя десять секунд, чтобы развернуться, сесть обратно в машину и уехать… Тебя отвезут туда, куда скажешь. Я даже дам тебе денег. Десять…девять…восемь…
Я смотрела на его губы, на то, как они считают, как отталкиваются от них четкие слова, как при этом чуть выпячивает полная нижняя губа. Мои собственные губы начало покалывать от желания ощутить, что значит его поцелуй. Я ведь…могу сейчас уйти. Да, наверное, могу…точнее, должна бы. Но меня слишком манят его губы. И если я уйду, я никогда не узнаю, какие они на вкус. Соленые или сладкие.
– Пять…четыре…три…беги…
Вскинула руку и провела по его лицу. Мне давно хотелось это сделать. Тронуть его лицо, там, где скула, чуть ниже щеки, касаясь пальцами шеи, провести вниз, чтобы обхватить ладонью сильный затылок.
– Не хочу уходить…хочу вас целовать…
– Два…один…, – смотрит все так же пристально, как будто вцепился в меня взглядом, и я уже не смогу отвести свой взгляд никогда, – целуй.
Это прозвучало так неожиданно, что у меня сердце сорвалось и, кажется, полетело в адскую пропасть его глаз. Я потянула его к себе за затылок и по-дурацки ткнулась губами в его губы. И замерла. Они очень горячие, они пахнут морем, и его верхняя губа между моими приоткрытыми в страхе и нерешительности. Я никогда раньше не целовалась. Обхватила ее губами и вдруг ощутила, как он весь вздрогнул, сдавил меня обеими руками. Одной за талию, а другой за затылок, и впечатал мой рот в свой, раскрывая его широко и захватывая мои губы как будто укусом, с сосущим движением втягивая их, а затем сильно проталкивая язык мне в рот. Я, кажется, застонала от неожиданного и острого наслаждения. Меня всю пронизало током и в висках запульсировало сумасшествие, захватило дух. Нет, я его не целовала. Я не умела, не знала. Это он меня пожирал. Кидался на мой рот, атаковал его с дикой силой, кусая мои губы, трепая их, засасывая мой язык в себя, кусая его, и от удовольствия я вся размякла, повисла, цепляясь за его плечи.
Петр поднял меня на руки. Легко, как будто я невесомая, и не прекращая впиваться в мой рот, понес куда-то. И мне стало все равно куда. Это было так же красиво, как я себе представляла в мечтах, и мне хотелось расплакаться, мне было страшно, что я открою глаза и проснусь. Появилось ощущение, что он нуждался во мне и хотел, чтобы я вернулась…
***
Вышки я увидела издалека, как и огромный сетчатый забор с намотанной вверху колючей проволокой. Сердце болезненно сжалось. Боже…кто бы мог подумать, что когда-нибудь ОН будет вот здесь. В Богом забытом месте, за решеткой, брошенный в самое пекло, в самые недра ада, лишенный всего, что у него было.
Дальше тропинки нет. Дальше сугробы…Сюда никто больше не ходит и не ходил. Как она сказала… в самом конце ближе к лесу, где стройка бараков. Присмотрелась…голову на вышки подняла – охрана с автоматами. Внизу серые здания одноэтажные растянулись длинными продолговатыми и унылыми прямоугольниками, посередине трехэтажное административное. Главные ворота с проходной остались справа, там лают собаки и тоже полно охраны.
Выдохнула и пошла по сугробам в сторону леса, туда, где виднеются безглазые помещения с недостроенной крышей и снуют туда-сюда люди в ватниках и шапках-ушанках.
Сердце не просто сжимается, оно воет, оно прыгает в груди, оно беснуется так, словно вот-вот разорвется. Надежда, предвкушение и тоска, страх, что могу не увидеть, что он сегодня не здесь или вообще не здесь. У меня дрожат колени, и собака притихла, чувствует мое настроение, но послушно бредет сзади, утопая в сугробах.
Остановилась, всматриваясь в людей. Издалека они похожи на ворон: одеты во все черное и серое, таскают в тачках кирпичи. Они все кажутся одинаковыми. Кажется, что я… я никогда не смогу среди них его рассмотреть. Я слишком далеко. Насколько можно приблизиться? Я не помню, что мне говорила Валя. Я больше уже ничего не помню. Я просто до боли хочу его увидеть. Но вижу лишь толпу, лишь безликие фигуры и понимаю в отчаянии, что его среди них нет.
А потом весь мир застыл, он просто перестал существовать. Он стал прозрачным и невидимым. Все вокруг исчезло, и я видела только заключенного с тачкой. Он вышел из-за одного из бараков.
Знаете…есть такое высказывание – узнала сердцем. Я никогда в него раньше не верила, я не думала, что на самом деле можно узнать сердцем, и только сейчас, когда в груди стало до невыносимости больно, когда все кости начало ломать, а дыхание само по себе остановилось, и, казалось, грудная клетка взорвется, когда кончики пальцев на руках и ногах покалывает и жжет, а в желудке все переворачивается – еще до того, как глаза окончательно убедились. Еще до того, как я поняла, что ОН. Высокий, в расстегнутом ватнике, издалека вижу его руки – они синие от холода, его лицо…обветренное, с бородой. Захотелось закричать и не смогла. В глазах застыл режущий хрусталь, казалось, вспорол мне сетчатку, и я плачу кровью. Потому что очень больно плакать, потому что щеки холодные, а слезы горячие.
Собака скулит и прыгает рядом, а я не могу пошевелиться. Я словно больше не принадлежу сама себе. Я только вижу его силуэт, его…и понимаю, что моя любовь слишком страшная, слишком ненормальная, чтобы можно было считать ее любовью. Она меня не греет, она меня испепеляет, и даже сейчас, на огромном расстоянии, зная, что он меня не видит, я горю.
А потом он вдруг остановился. И резко повернулся. Очень резко. Всем телом. Выронил тачку и тоже замер. Ему плохо видно, с моей стороны светит солнце, оно слепит, я знаю. Потянула за края косынки и дала ветру развеять мои волосы, дала ему рассыпать их по плечам.
Застыл. Не шевелится. В пятидесяти метрах от меня. Я не могу рассмотреть его лицо, не могу увидеть глаза, но я его чувствую, я чувствую, как…как он сходит с ума. Я знаю, я ощутила эту взрывную волну, когда все его большое тело сильно вздрогнуло, и мне даже показалось, что он пошатнулся.
Каждый вдох режет лезвиями легкие. Я просто стою, и он стоит. Идет время. Я не чувствую холода. Мне кажется, я уже ничего не чувствую. Кроме его взгляда.
– Айсберг…, – шепотом, очень хриплым, срывающимся, – мой любимый, Айсберг. Я умираю без тебя.
Снова вздрогнул, как будто услышал, потом подхватил тачку и пошел к недостроенным баракам, несколько раз обернулся. А я так и стояла, смотрела вслед, потом побрела обратно…и мне показалось, что это лишь тень меня, а сердце осталось там, в снегу. Оно валяется и истекает кровью.
***
Он умел терпеть. С детства был таким. Сцепить зубы и к цели напролом. И так во всем, чего хотел. Во всем, чего собирался добиться и присвоить себе.
Тюрьма стала неким испытанием на прочность. Чем-то напоминая и саму армию, где в свое время приходилось выгрызать место под небом вплоть до дула в глотку одного из «дедов», который пытался опустить юного Петю.
«Петя, петушок, дай за гребешок!»
До сих пор помнил рожу офицерчика и эти глазки с издевательским блеском, он тогда выждал, подкрался ночью, связал, отволок в лес и сунул в глотку дуло автомата. До самых гланд.
– Тебе могу дать только в рот, Семыч! Отсосешь свинца? Или в жопу тебе его засуну. Выбирай? Сосать или трахаться?
Мычит, дергается. Наверняка, собрался орать о том, что ему за это будет. А ему по хер. Может и пристрелить, и очень хотелось это сделать. Вместо этого Семыч жадно и смачно сосал дуло автомата целый час, пока не растрескались губы, и на снег не закапала его кровь. Он его развязал и бросил в лесу, откуда Семыч приполз сам и больше никогда не смел даже слова сказать новенькому.
А после никто и никогда не трогал Петра. Ни разу. Его обходили стороной. Именно тогда он впервые получил эту кличку «Лютый». Теперь ему ее дали во второй раз.
С воли ничего и ни от кого. На связь не вышли, не искали. Значит связные утеряны вместе со смертью Гройсмана. И Петр знал, что и так может быть, что он может просидеть от звонка до звонка. Готов ли он к этому? Нет, б*ядь! Он к этому не готов. Его опустили на самое дно и закопали под самую вонючую грязь, откуда он не может даже высунуться. И не потому, что боится за свою шкуру. Нет. Потому что как только найдут его, смогут найти и тех, кто ему дорог.
Первые дни и недели храбрился. Пытался приспособиться. А оно хер приспособишься. В бараках холод, кормят по-гадски, вставать в четыре утра. Поблажек и особого отношения нет, как в тюрьме. Полная срань. Когда тебя и за человека не считают. Когда ты последнее дерьмо на ножках и просто опарыш, если не хуже. Тебя давят, как и чем могут.
А ломаться и встревать в грязь нельзя, иначе дальше додавят свои же.
В первые же дни была проверка «на вшивость», пахан позвал к себе. Невзрачный дед с седой бородкой. Очень худой и хромой на одну ногу. Глаза прищуренные, проницательные. Если узнают, кто он – будет п*здец.
Дед Хасан, от фамилии Хасанов, был старым вором в законе. Опасным, жестким и очень проницательным. О нем Грося тоже предупреждал, когда приходил на свиданки, и они готовились к этой высылке и к той роли, какая будет уготована для бывшего президента.
– Присаживайся…Лютый. Или по имени тебя звать?
– Зови, как хочешь, дед.
Осмотрел охрану Хасана, прикинул скольких придется укладывать и уложит ли…наверняка у каждого где-то спрятано перо, и под ребро загонят на ура.
– Лютый, значит…слыхал-слыхал о твоих подвигах. Что ж так зверствуешь. Одному мальчику глаза выдавил. Другому кадык сломал. Совсем беспредел. У нас таких не любят.
– А я не люблю, когда мое пытаются отобрать. Сказал – это мои нары, значит мои, и не хер было выеб*ваться. Или ты, дед, считаешь, что каждая шваль может тебя с нар согнать, потому что они ему больше приглянулись?
Кто-то заржал, но дед выпрямился, и смех утих.
– У нас тут свои всем делятся. Жадных не любим.
– Смотря чем делиться. Нары свои могу отдать только после того, как откинусь или ласты склею. Так что у Беззубого был шанс, а он его профукал и пусть спасибо скажет, что не стал еще и безглазым.
– Упрямый…ладно. Налейте ему чифирку. Побалакаем. Говорят, ты на воле мента мочканул и знался с Захаровскими.
– Ну раз говорят, значит так и было.
– Мне от самого Захарчика нужна услуга одна. Подсобишь?
Сука! Про Захарчика выучить особо не успел. Окружение его более или менее знал. Времени не было изучить. Гройсман сказал валить надо и устроил перевод.
– Смогу – подсоблю. Что надо?
– Человек один у него на районе объявился, кое-что чужое взял. Человека надо найти и то, что взял, отобрать. А я в долгу не останусь. Маляву настрочи для Захарчика, он же вроде как к тебе как к сыну относился.
Абросимов был приемышем самого Захарова…в тюрьме Абросимова убили, и Петр стал Николаем, все документы и статьи были переделаны под него. Знает ли Захарчик о смерти своего подопечного или нет – одному дьяволу известно. Если написать…то можно сразу на тот свет отправиться.
– Чей-то ты задумался, а?
– Да так, думаю, нужно ли это Захарчику, и что нам с этого выгорит?
– Ему – бабло. Тебе – моя дружба и крыша. Своим станешь. А свои у меня в масле катаются. Жрачка, сучки, еб*я. Все есть. Даже дурь.
– Напишу. Время дай. Подумаю, как лучше преподнести.
– Подумай. Только я долго ждать не люблю. Могу и другой путь отыскать…
Лицо Деда чуть вытянулось, и он прищурился, явно недовольный.
– Захарчик тоже не простой смертный и просто так из-за одной малявы и твоих обещаний лишних телодвижений тоже не сделает.
– Я аванс дам.
– Какой?
Дед кивнул, и ему принесли листик и ручку. Он что-то написал, перевернул и сунул Петру, протягивая по столу. «Николай» перевернул, пряча от всех. Не хило для мужика, который сидит за решеткой больше половины жизни.
– Хорошо, напишу.
Твою мать. Когда появится связной? Когда хоть кто-то с ним свяжется. Если откроется, что Лютый не тот, за кого себя выдает…То о смерти можно будет начинать мечтать.
Петр знал, что такое зона. Но знал лишь понаслышке, и то, что успел рассказать Грося. Изнутри все совсем другое. Изнутри это постоянная борьба за выживание. Гребаный квест. Когда днем пашешь на износ, а ночью не можешь уснуть от усталости и думаешь о воле. О НЕЙ…и о детях. Думаешь о том, что больше никогда не увидишь. Мечтаешь. Представляешь себе совсем другую жизнь.
Да, он мечтал. Представлял себе, как все могло бы быть иначе. Думал, как она там одна…без него уже столько времени. Как же он жаждал знать, что именно с ней происходит. Знать все, что касалось ее жизни. Той самой жизни, в которой его никогда не будет. Особенно трудно, невыносимо было в самом начале, когда ушел. Адская тоска по ней. По Марине. Она сводила с ума, она разъедала ему мозги. Он катался по полу камеры, кусая собственный язык и щеки до мяса изнутри, чтобы не выть от боли. Никто не должен знать, что Лютый скулит в карцере, как побитая собака, и совершенно не потому, что ему там холодно, голодно и даже, б*ядь, страшно. Нет. Он скулит, потому что не может увидеть свою женщину и понимает, что больше никогда не увидит своих детей. Его девочки…у него не было их фото, он не мог посмотреть на них, потрогать мысленно их лица. Только в сотовом Гройсмана, когда тот приходил.
А потом представлял, что у нее появился другой, представлял, как она идет в обнимку с каким-то ублюдком и забыла о нем. И это было адски больно. Осознавать, что он любит ее до безумия, что он готов сам ползать у ее ног и целовать ее пальцы, и в тот же момент готов бежать отсюда, чтобы свернуть ей шею. А ведь он понимал, что рано или поздно в ее жизни появится другой мужчина. Она будет с ним трахаться, она будет его целовать, она назовет его любимым…А еще эта дикая боль от понимания, что чужой мужик будет не только с его женщиной – он будет и с его сыном. Сыном, который может назвать отцом совсем не Петра, и от этого хотелось орать и рвать на себе волосы. И адская потребность впиться зубами в глотку неизвестного счастливчика и рвать ее зубами, как бешеное животное.
Знать, что ему нашли замену, оказалось самой настоящей пыткой, самым диким адом. И это превращало Петра в безжалостного и отмороженного психопата. Из его нутра вырывался маньяк, и он был способен не то что выдавить глаза, а и выгрызть чье-то сердце. В нем умирало все человеческое, он был согласен жить по этим зверским законам.
А потом…потом Петр думал о том, что она не может всю жизнь провести одна, и ей нужен кто-то, кто будет заботиться о ней, нужен кто-то, кто любил бы ее и…их сына. Кто-то, кто мог бы ее защитить, как когда-то защищал ОН.
Это только его вина, что он…в свое время не плюнул на все и не приблизил ее к себе так, как хотел. Амбиции, карьера оказались важнее маленькой девочки с зелеными глазами и темными волосами. Девочки, в которой, оказывается, заключалось его счастье и смысл жизни. Единственной женщины, которую он когда-либо любил.
И он корчился в агонии. В агонии по той жизни, в которой отказал им обоим. От этой боли скручивало кишки и сдавливало грудину так, что сердце, казалось, вот-вот лопнет.
И он шел… он тащил эту сраную тележку с кирпичами, он думал о том, что после того, как напишет или не напишет эту гребаную маляву, его, на хер, прикончат.
И тогда все закончится. Эта боль. Эта агония, она перестанет жрать его душу, перестанет рвать ее на ошметки.
И это было, как удар в солнечное сплетение…это ощущение, словно он совершенно обезумел. Это ощущение, что она где-то рядом. Остановился и резко повернулся, а потом…потом просто полетел в пропасть или окончательно свихнулся. Потому что там, в почти пятидесяти метрах от него, по колено в снегу стояла ОНА. Сдернула платок, и ветер трепал ее волосы…а потом медленно опустилась на колени и протянула к нему дрожащие руки. И у него по щекам покатились слезы…он не знал, что они катятся, он просто вдруг ощутил, как замерзают скулы и как режет в глазах дребезжащий хрусталь.
Глава 9
Валя хотела устроить меня на фабрику, но с маленьким ребенком не взяли. Оформили декрет.
– Сволочи. Черт. И связи мои не помогли. Я и не туда, что у тебя мелкий совсем микроб. Ладно…Что-то придумаем. Я у Люськи возьму машинку, она все равно не шьет. Ты заказы сможешь на дом брать?
– Смогу. Я и подшить могу, и сама смоделировать. Меня мама научила.
– Молодец мама. Ты ей хоть пишешь?
– Все сложно…мамы нет уже давно. Точнее той, кого я считала мамой, а настоящая…она мне никогда матерью не была. Впрочем, и ее тоже нет.
Насколько отозвалась болью мысль о маме Наде, настолько же я ощутила волну презрения от мыслей о Людмиле.
Валя прищурилась, потом по плечу меня потрепала.
– Мать не та, кто родила. Это непреложная истина. Завтра к куму пойдешь. Я уже договорилась. Только оденешься поскромнее, волосы спрячешь. Я б такая, что еще и синяков бы подрисовала, и сыпь какую-то. А то он м*дак тот еще. На девок падкий.
– Нарисуем, что скажешь. Только пусть бы свидание разрешил.
– Давай, подруга. До завтра. Перед походом на зону ко мне зайдешь. Я тебя надоумлю, как и чего.
Я улыбнулась ей устало, ключ в дверь всунула и вдруг услыхала, как кто-то плачет. Пока Валя шла по коридору, я заглянула наверх, на лестницу, ведущую на чердак. Увидела Аню. Она сидела на корточках, спрятав лицо в колени, и плакала.
– Что случилось?
Молчит, только еще больше в колени зарылась и рюкзаком прикрылась.
– Ань!
Присела рядом с ней. Погладила по белокурой головке…а потом вдруг отпрянула, увидев, что ее длинные косички обрезаны наполовину.
– Кто это сделал? – строго спросила я.
– Не важно.
– Ну как не важно? Какая-то…трогала мою девочку, а мне не важно? А Лиза знает?
– Нет!
– Почему ты ей не сказала?
Молчит, на меня не смотрит.
– Кто и за что обрезали тебе волосы, Ань?
Внутри все сжимается от боли, сердце как будто сковырнули.
– Девочки…потому что я парту салфетками вытирала. Начали говорить, что я мажорка, что я…что я сучка богатенькая, и что таких, как я, надо убивать. Пенал отобрали…все, что ты купила, выпотрошили. Резинки новые забрали, карандаш. Вместо него свои сунули. Сказали, что мы поменялись.
Твари! Я похолодела от ярости, как будто кол вогнали под ребра, и от злости стало нечем дышать.
– Учительнице сказала?
– Нет… я не стукач. За это вообще темную могут сделать.
Черт! Черт! Они не приспособлены, они совсем…совсем не в такой школе учились. В их лицеях никогда бы никто и не посмел обидеть.
– Скажи мне, кто это, и мы разберемся.
– Не надо!
Наконец-то подняла заплаканное лицо, и у меня от жалости сердце сжалось. Как же она похожа на Петра. Как две капли воды. На Петра и на моего Льдинку.
– Надо. Ты понимаешь, один раз позволишь и навсегда останешься изгоем, навсегда будешь жертвой.
– У нас такого не было!
И на меня смотрит огромными синими глазами. Я рывком ее обняла и к себе прижала. Не представляю, что они сейчас переживают. После роскоши, после лицея для вип персон, после того как охрана по пятам и слуги. А теперь школа для детей зеков.
– Ты должна за себя постоять. Иначе это не прекратится. Или позволь, я схожу в школу.
– НЕТ! Я сама разберусь.
– А Лиза? Ты ей говорила?
– Нет…ей своих проблем хватает…Марин…а когда мы увидим папу?
Выдохнула и поцеловала ее в макушку.
– Скоро, моя хорошая. Очень скоро. Я над этим работаю. Увидишь обязательно. Идем домой. Ужинать будем. Я пельмени купила.
– Пельмениии, ураааа!
Да, они полюбили пельмени. Никогда раньше не ели. Самые обычные магазинные с майонезом и черным перцем. Уплетали за обе щеки с соленым огурцом и запивали компотом из мороженных ягод.
– И я ужасно соскучилась по Челсиии. Пойду с ней погуляю.
– Погуляй, зайка.
Моя любовь к ним была особенной – и сестринской, и материнской одновременно. Какая странная ирония судьбы. Они мне и сестры, и приемные дочери…дочери мужчины, которого я люблю.
***
Утром Вали на месте не оказалось. На фабрике что-то произошло, и ее вызвали пораньше. Вместо нее открыла ее дочка. Заспанная и взъерошенная. В ночную смену отработала, а я ее разбудила.
– Мамы нет. ЕЕ вызвали. Сказала, чтоб вы сделали все, как она велела.
Я кивнула и потрепала девушку по щеке.
– Как там Челси?
– Все хорошо. Ей у нас нравится.
– Я знаю. Видела вас по вечерам и по утрам с ней. Она такая счастливая. А мне…мне до сих пор так стыдно, что я… что я не помешала. Но он, вы понимаете, он хороший. Он… он сорвался. Из-за зрения, из-за проблем. Его в армию призывают, и белый билет не помогает.
– И где он сейчас?
– В город В поехал, к бабушке. Я…это… я к нему поеду, Марин.
Выдохнула…
– Смотри, это твое дело. Твоя жизнь. Не мне тебе рассказывать, кого любить и как жить. Но если человек бьет собаку, он и тебя может ударить.
– Мама тоже так говорит. Но я-то его знаю. Он меня никогда не обижал. Ухаживал, берег. Когда я в больнице лежала, со мной у постели сидел.
– Не знаю…это ты смотри. Тебе виднее, с кем жить, и что прощать. Мама знает?
– Неет! Вы только маме не говорите! Пожалуйста!
– Постараюсь…но думаю, она у тебя такая… сама все узнает.
Да, не мне ей рассказывать, кого любить. Сама выбирала далеко не принца на белом коне. Сама выбирала человека, который чуть меня не убил.
На проходной меня всю обыскали. Облапали за грудь, даже между ягодиц и промежность. Одна женщина и двое мужчин. Делали это с особым рвением и как можно более унизительно. Потом провели по коридору и велели ждать возле кабинета. Услышала приглушенные мужские голоса.
– Куда она приехала, кукла эта?
– Ее здесь каждый второй…
– Хер ее знает. К кому-то из наших пришла. Но если кум с ней лично…сама понимаешь, протекция.
Кумом оказался лысоватый мужчина очень низкого роста, щуплый, с выпирающим пивным брюхом. Он посмотрел на меня снизу вверх, прищурился и даже снял очки. Прищелкнул языком.
– Марина.
Я кивнула.
– Пошли Марина. Меня о тебе предупредили. Будем решать, могу ли я помочь тебе или нет. Дело очень сложное, и статья лет ***цать назад была расстрельная.