За веру, царя и социалистическое отечество Чадович Николай
Был момент, когда сквозь посвист ветра Баркову послышались истошные крики и даже как будто хлопок пистолетного выстрела, но сие – увы – не могло считаться диковинкой в городе, захваченном разбойниками.
Пройдя с полверсты, Барков потерял надежду дождаться человека, набивавшегося ему в кучера, и уже собирался было сесть в седло, когда сзади послышался налетающий топот копыт и скрип полозьев. Подкатила кибитка, запряженная тройкой лошадей, подобранных и по стати, и по масти. Правил лихой молодец, Баркову прежде как бы и не встречавшийся, и только присмотревшись повнимательней, он опознал давешнего незнакомца, уже сменившего шляпу на теплый треух, а плащ на просторный ямщицкий тулуп. Даже поверх ботфорт у него теперь красовались необъятные валенки.
Что хорошего, спрашивается, можно ожидать от города, где люди как по волшебству и безо всякого промедления меняют свои наряды, звания, личины и убеждения? А все, что угодно – пыль в глаза, кукиш под нос, кинжал под ребро…
– Карета подана, сударь, – сказал человек, восседавший на козлах.
– А ты, братец, с кучерской работой справишься? – поинтересовался Барков, несколько настороженный такими метаморфозами.
– Как-нибудь, – сдержанно ответил незнакомец. – В седле взращен.
– Может, и в седле, да не на облучке. То разные вещи.
– Не извольте, сударь, беспокоиться. Взыска не будет. Еще и благодарить потом станете.
– Из города бежишь? – напрямую спросил Барков.
– Приходится.
– Звать-то как?
– Михайло Крюков, дворянский сын.
– А я Иван Барков, попович.
– Стишками прежде не баловались?
– Был такой грех.
– Тогда я ваш поклонник. Про птиц-девиц, которые так и норовят на наши сучки взгромоздиться, вы презабавно прописали… Коня своего привяжите к запяткам. Да только повод подлиннее отпустите.
– Не пора ли нам сию ложную вежливость оставить и с «выканья» перейти на «тыканье», – предложил Барков. – Мы ведь как-никак русские люди.
– Согласен, приятель. Полезай в возок.
– Сейчас залезу. Только прежде, чем в Петербург ехать, мне надо в одно здешнее местечко наведаться.
– Бога ради. Все одно нас из Москвы до рассвета не выпустят. Даже с охранной грамотой.
– Тогда гони к Даниловскому монастырю. Дом я тебе по прибытии укажу…
Яицкие и донские казаки, а еще в большей мере заволжские инородцы, привыкшие к степным просторам, ночного города опасались, предпочитая держаться вблизи площадей и рынков, где горели жаркие костры и потехи ради шла ружейная стрельба. Поэтому на глухих окраинных улочках, протянувшихся от слободы к слободе, встречи с пугачевцами можно было не опасаться.
Крюков управлял лошадью с завидной ловкостью (как, наверное, умел делать все на этом свете), да и город знал, как свою табакерку. Очень скоро, следуя указаниям Баркова, кибитка остановилась возле огромного мрачного дома, на треть каменного, на треть деревянного, а на треть вообще недостроенного.
Уличные бои, слава богу, этот район вообще не затронули, и у Баркова, изрядно перенервничавшего в дороге, сразу отлегло от сердца.
Стук рукояткою кнута в ворота ничего не дал, кроме взрыва собачьего лая, и Крюкову пришлось перемахнуть через забор, что он легко исполнил, даже не сняв тулупа.
Лай, изрыгаемый псом, имевшим по меньшей мере бычью грудь, дошел до крайней степени остервенения, но внезапно сменился жалобным скулежом.
– Да он, как видно, душегуб, – молвил про себя Барков. – С ним надлежит ухо востро держать.
Крюков изнутри распахнул ворота, и они сообща завели лошадей во двор, напоминавший декорацию к пьесе о спящей царевне. Снег тут не убирали еще ни разу, а грязь, наверное, еще с прошлого года.
В одном из верхних окошек дома затеплился огонек свечи. Пес – громадный волкодав – паче чаянья оказался жив. Цепь, на которой он был подвешен к притолоке амбарных ворот, позволяла едва-едва дышать, но не позволяла лаять. Как Крюков сумел управиться с подобным цербером, оставалось загадкой.
Барков швырнул в светящееся оконце снежком и громко крикнул:
– Просыпайся, Иван Петрович! Встречай дорогих гостей!
Свеча покинула прежнее место, степенно проследовала мимо ряда других окон второго этажа, на минутку пропала, а потом засветилась сквозь щели сеней. Послышался лязг отпираемых запоров.
– Никак ты, Иван Семенович? – раздался изнутри грубый мужицкий голос.
– Я, тезка, – ответил Барков. – Пущай в тепло, а то в ледышку обращусь.
– Ты один?
– С приятелем.
– Приятель, небось, опять с сиськами?
– Побойся бога, Иван Петрович. Попутчик мой, Михайло Крюков. Мы с ним нынче утром в Петербург отбываем… Да открывай ты, дьявол сиволапый!
– Погодь… Не так все просто…
В проеме приоткрывшихся дверей показался хозяин. Свеча, зажатая в левой руке, освещала снизу его непомерно крупную, косматую голову – ни дать ни взять циклоп, выглядывающий из своей пещеры.
– У меня тут против злых людей предосторожность устроена, – пояснил он, держась от дверей подальше. – Если любопытствуешь, нажми клюкой на порог.
Клюку Барков искать не стал, а воспользовался кнутовищем, позаимствованным у самозваного кучера. Деревянный порог, столь широкий, что его никак нельзя было миновать, подался довольно легко, а сверху, из-под притолоки, на его место стремительно рухнул тяжелый косой нож.
– И нижние окна подобным образом защищены, – пояснил хозяин. – Если не головы, так носа точно лишишься.
– А сам пострадать не боишься? – поинтересовался Барков. – Сунешься по пьяному делу во двор, а тебя этим секачом хрясь – и пополам!
– На сей случай стопорное устройство имеется. – Хозяин покрутил какую-то рукоять, и нож уполз вверх, за притолоку. – Вкупе с предохранителем.
– Все у тебя, старый мерин, предусмотрено, – похвалил Барков. – Полезное изобретение. Не телескоп, конечно, но и не мухобойка. Сам француз Гийотен мог бы позавидовать.
– Чего ему завидовать… – Хозяин поскреб бороду. – Мы с Жаном давно в переписке состоим. Недавно я ему подробную схему этой машинерии с оказией переслал. Пусть себе пользуется на здоровье. И дрова можно рубить, и виноградную лозу, и даже стальной пруток.
– Не пойдет твое изобретение Гийотену на здоровье. Разве что от головной боли излечит, – буркнул Барков. – Но зато уж дров оно во Франции нарубит, это точно…
– А на каком языке вы изволите переписываться с другом Жаном? – поинтересовался Крюков. – На французском?
– Зачем же, на латинском… Я хоть академий, как некоторые, не кончал, – хозяин покосился на Баркова, – но имею правило до всего доходить своим умом. Надо будет, и французский превозмогу.
Тут в разговор вмешался Барков:
– Хочу, Михайло, представить тебе императорского механика Ивана Петровича Кулибина. Умница редкий, но и дуролом известный. Здесь он как бы в добровольном изгнании. Если понравишься ему, он и для тебя что-нибудь изобретет. Сапоги-скороходы, например…
– Наслышан неоднократно. – Крюков поклонился. – Более того, имел удовольствие хаживать в Питере по вашему знаменитому мосту.
– Стоит, значит, мост. – Похоже, эта весть обрадовала Кулибина.
– Куда ему деваться! Правда, некоторые петербуржцы, а также приезжие взяли моду вешаться на нем. Весьма, знаете ли, удобно. Да и место приятное, со всех сторон открытое. Сегодня повесишься, завтра уже в газетке про тебя пропечатают.
Кулибин, несколько последних минут с подозрением вслушивавшийся в доносившиеся со двора звуки, вдруг оттолкнул гостей и как был босиком, так и выскочил на снег.
– Кто же вам, упырям, позволил так над моим псом издеваться! – вскричал он, высоко воздев свечу. – Терпи, Ньютон, сейчас я тебя выручу!
Барков, глядя в спину удалявшегося приятеля, задумчиво произнес:
– Если мысль о преемственности научных поколений верна, надо будет при случае посоветовать сэру Джорджу Стефенсону назвать свою собачку Кулибой, что, кроме всего прочего, означает еще и плохо выпеченный пирог.
Крюков, как истый кучер, пусть и благородных кровей, завалился спать возле коней, прямо в деннике, благо сена вокруг хватало.
Зато Баркову и Кулибину было не до сна. Наспех перекусив анисовкой и черствым хлебом, они приступили к беседе, одновременно походившей и на научный диспут, и на воровской междусобойчик.
– Где обещанное? – многозначительно произнес Барков. – Все сроки вышли.
– Обещанного сам знаешь сколько ждут, – зевая, Кулибин рыкнул львом. – Года три, а то и больше.
– Дурака-то не валяй. – Барков сделал вид, что собирается обидеться.
– Ладно, готов твой заказ, – пробурчал Кулибин, еще не простивший гостям издевательства над любимым псом. – Я его пока в подполе схоронил.
– Довел, значит, до ума?
– Старался.
– В деле испытал?
– Прямо здесь маленько попробовал. – Кулибин кивнул на бревенчатую стену, имевшую такой вид, словно над ней изрядно потрудился жук-точильщик, да не простой, а величиной с палец. – Дом с таким орудием покидать опасаюсь. Времена нынче неспокойные.
– Кучность неважная, – сказал Барков, внимательно рассматривая издырявленную стену.
– А ты чего хотел? Это ведь не подарочный штуцер, который год собирают да два полируют. В спешке все делалось, сам знаешь.
– Как остальное? Патроны не клинит?
– Сначала клинило, да с этим я справился… Ствол сильно греется. Пришлось его в жестяной кожух упрятать, куда вода заливается. Весу, конечно, добавилось.
– Как-то я про это не подумал…
– Дело плевое… Вот с патронной машиной намучился – это да! А остальное терпимо.
– Гильзы из меди делал?
– На медь средств не хватило. Пока катаное железо приспособил. В Туле еле добыл. Трижды туда мотался, животом рисковал. С патронами мне туляки крепко помогли.
– И как там город Тула?
– Стоит себе. Попробуй к ним сунься! Царских заводчиков они прогнали, а мятежников и близко не подпускают. Собираются свое собственное государство учредить. Тульскую заводскую республику. В правители французского маркиза Лафайета метят.
– Почему именно его?
– Молодой, бравый, ушлый, ревностный и в пушках разбирается.
– Не лучше ли кого своего поискать? Есть у нас в России такой Алексашка Аракчеев. Годами, правда, еще весьма юн, но задатки редкостные. И бравый, и ревностный, и ушлый, а в пушках просто души не чает. С людьми, правда, крут, так тулякам ведь нужен правитель, а не повивальная бабка.
– То не мои хлопоты! Я по императрице ежечасно слезы лью. Кажется, обыкновенная баба, проклятье рода человеческого, сосуд диавольский, а ум имела поистине государственный. Огромадный ум…
– Да и дразнилку соответствующих размеров, – как бы между прочим добавил Барков. – Одаренная личность. Кругом сокровища имела. И на плечах, и между ног.
– Над святым, щелобень, глумишься! Народному горю радуешься! Императрицу спасать надо, а ты здесь зубоскалишь… Взял бы лучше меня в Петербург.
– Нельзя тебе там показываться, Иван Петрович, неужели непонятно. Здесь ты никому глаза не мозолишь, поскольку внешность имеешь самую хамскую. А в Петербурге всех любимчиков императрицы уже к ногтю взяли. По спискам и по счету. И не только полюбовников да статс-секретарей, а и портных, шутов, ювелиров, духовников, садовников. Все в Алексеевском равелине и Трубецком бастионе сидят. И ты туда же хочешь? Зачем, спросят, ты самодержице часы с секретом дарил? Чтоб простому народу и лишней минутки отдыха не было… Какого рожна оптические стекла ей шлифовал? Дабы она за ростками свободолюбия ревностно приглядывала… Чего ради на Ижорском заводе пресс редкостной силы мастерил? Чтобы эти самые ростки в зародыше давить. Была бы голова, а топор завсегда найдется… Так что сиди пока здесь. Императрицу мы как-нибудь и без тебя выручим.
– Уж постарайтесь, бога ради, а я в долгу не останусь.
– Как там крестник мой поживает? Ни на что не жалуется? – Барков перевел разговор на другое.
– Грех ему жаловаться. В Петербурге, сказывают, с провиантом беда. Нет былого подвоза. Не то что рябчиков, а бывает и хлеба не сыщешь. Я же ему, что ни день, штоф водки выдаю. Сегодня – рябиновки, завтра – кизлярки, послезавтра – перцовки, и так до бесконечности. К тому же московские вареные окорока ему весьма по вкусу пришлись. Второй доедает.
– Сударушку себе не требовал?
– Упаси боже! Зачем ему сударушку при такой-то кормежке… Перо и бумагу недавно затребовал, это было. Сочиняет что-то.
– На всякие анекдоты он великий затейник. Заслушаешься.
– Его анекдоты в аду рассказывать – и то стыдно! – Кулибин с ожесточением перекрестился. – Срамотища…
– Императрица, между прочим, их весьма одобряла. Особенно про то, как на балу со скуки в рояль насрали.
– Уймись, греховодник! – Кулибин погрозил собеседнику пальцем. – А не то прокляну…
Речь меж двух Иванов шла о лейб-гвардии подпоручике Алексее Ржевском, бездарном поэте, но неподражаемом острослове, моте, выпивохе и многоженце, благодаря своему масонскому прошлому оказавшемся в чести у новой петербургской власти и выполнявшем при ней роль посланника по особым поручениям.
Это именно Ржевский, а вовсе не Барков был послан на переговоры с Пугачевым. Однако, встретив на полпути давнишнего приятеля (встреча сия, само собой, была заранее подстроена), он не устоял перед искушениями пьянства, бильярда, карт и разврата, вследствие чего оказался за решеткой в доме Кулибина. Все свои права он практически без принуждения, можно сказать, по доброй воле делегировал Баркову, о чем впоследствии никогда не сожалел.
Известна целая серия анекдотов (вполне вероятно, придуманных самим Ржевским) о его бесконечных состязаниях с Барковым по части всяческих похабных каверз, но об этой – пусть и полулегендарной – стороне деятельности двух российских пиитов благоразумней будет умолчать.
Жизнь свою Ржевский закончил вполне добропорядочным сенатором и академиком (в отличие от Баркова, последние годы которого теряются во мраке) и в грехе сочинительства уличен больше не был.
– Отдохни чуток, – сказал Барков Кулибину. – А мне еще поработать надо.
– Небось фальшивые ассигнации печатать будешь?
– Тебе что за дело, старый хрыч? С тобой ведь полновесным серебром расплачиваются.
– Деньги подделывать не меньший грех, чем людей развращать.
– Иди Ньютона своего поучи. А еще лучше поспи.
– Какой там сон, – тяжко вздохнул великий механик. – Буду тебя потихоньку в дорогу собирать.
– Патронов-то хоть много изготовил?
– Тыщи три. На час хорошего боя хватит.
– Мало. Делай еще. Я потом за ними человека пришлю.
– Того, что в конюшне почивает?
– А хотя бы и его. Что – не понравился?
– Мне с ним не детей крестить. Как бы шпионом не оказался.
– Вряд ли. Мы случайно познакомились.
– Христос с Иудой тоже случайно встретился. Последствия известные.
– Не каркай, архимед нижегородский.
Уединившись в светелке, представлявшей собой нечто среднее между химической лабораторией и печатней, Барков разложил перед собой грамоты, полученные от несчастного Бизяева, уже, наверное, подвергшегося страшной пугачевской опале.
Одни он только слегка подправил, а другие заменил похожими по виду, но иными по содержанию, для чего пришлось изрядно поработать и пером, и бритвой, и химикатами, и даже горячим утюгом.
В ближайшей церквушке едва успели прозвонить к заутрене, а все уже было готово к отъезду. Сытые кони рыли копытами снег, Крюков с ухарским видом восседал на козлах, Барков с Кулибиным заканчивали загружать в кибитку дорожные сундуки, один из которых вид имел весьма примечательный – ни дать ни взять гроб, предназначенный карлику.
– Крепись, императорский механик, – прощаясь, сказал Барков. – Скоро все возвратится на круги своя. Быть тебе в прежней должности и при прежних интересах. Зря из дома не высовывайся и Ньютона кормить не забывай.
– Желаю всенепременнейшей удачи. – Кулибин от полноты чувств даже прослезился на один глаз. – Не знаю точно твоих планов, но хочу верить, что радеешь во славу России. Так и дальше действуй.
– Действую, – ответил Барков, уже стоя на подножке кибитки. – Так усердно действую, что иной раз задница по шву готова треснуть… Знаю, что стихи ты почитаешь пустым баловством, но не могу не подарить напоследок сей куплет:
- Пусть рожа у тебя крива,
- Пусть пальцем жопу подтираешь,
- А только в дерзости ума
- Ты равного себе не знаешь.
По случаю раннего часа казачий сотник, распоряжавшийся на заставе, запиравшей Санкт-Петербургскую дорогу, был трезв, что, впрочем, ничуть не умаляло другой его недостаток – неграмотность.
– Не велено никого за город выпускать, – молвил он, поигрывая нагайкой-волкобоем. – Поворачивай оглобли, дворянский прихвостень, а то кровь отворю.
– Лишнее на себя берешь, станичник, – ответил Барков, предъявляя подорожную, где слова «пущать везде» для вящей убедительности были выделены красными чернилами. – Я следую по особому распоряжению самодержавного императора Петра Федоровича Третьего, на что имею соответствующий письменный вид. Можешь меня, конечно, здесь сгубить, с тебя станется, только весть сия непременно до государя дойдет, вон сколько глаз кругом. И уж тогда тебе сам Каин на том свете не позавидует. Кошками твое мясо с костей снимут и псам шелудивым скормят.
– Да тут каждый проезжающий на императорскую волю ссылается. Только мы их всех на небеса отправляем. – Сотник указал нагайкой на придорожную виселицу, хоть и сделанную с запасом, но уже изрядно перегруженную. – Сейчас апостолу Петру жалуются.
– Станичник, я за свои слова отвечаю, – тон Барков имел вкрадчиво-угрожающий. – Петр Федорович на меня важную миссию изволил возложить. Для вас же, недотеп, стараюсь.
– Ты сам когда батюшку видел? – Сотник хитровато прищурился.
– Вчерась, после обедни. В бывшем губернаторском доме.
– Во что он был одет?
– В царский кафтан, золотыми цветами и серебряными травами расшитый.
– В короне, небось, красовался?
– Нет, простоволос был.
– Кто при нем состоял?
– До меня с Афонькой Хлопушей беседовал, а к иным я не приглядывался.
От костра, вокруг которого сгрудились озябшие казаки, донесся сиплый бас:
– Был этот человечишка вчера у батьки. Я его сразу заприметил. Он еще Ерошку-башкирца за что-то отчитал. Гоголем себя держал.
– Ежели так, пускай проезжает. – Сотник неохотно отступил от кибитки. – Батьке нашему, конечно, виднее, да только не туда он концы гнет. С барами дела делать – то же самое, что с шулером в крапленые карты играть – завсегда в дураках останешься. Дергать и жечь их надо, как сорную траву.
– Голова у тебя, станичник, соображает. На вот, выпей за мое здоровье. – Барков одарил сотника ассигнацией, которая сейчас (даже подлинная, а не фальшивая) шла против звонкой монеты в сотую часть цены.
– Выпить я непременно выпью, даже без твоего совета, – ответил казак, с пренебрежением принимая пеструю бумажку. – Да только не за твое здоровье. Дорога впереди такая, что если и случится живым до Петербурга добраться, то уж здоровье непременно подорвешь…
Дабы успешно путешествовать по полям да лесам, где густо рыщут голодные волки, надлежит самому быть по меньшей мере волком (еще лучше – матерым медведем), но уж никак не овцой. На том Барков с Крюковым и порешили.
Пока лошади еще терпели, они гнали без остановок и даже закусывали на ходу, но когда коренник, взопревший до такой степени, что из гнедка превратился в сивку, перекосив оглобли, улегся боком на дорожный лед, пришло время позаботиться о смене упряжки.
Особых забот это не доставляло, надо было лишь дождаться встречного или попутного экипажа. Дорога была узка, снег на ее обочинах глубок, и объехать спешившего Крюкова представлялось делом столь же неблагодарным, как, к примеру, миновать легендарного сфинкса, некогда державшего под контролем фиванский тракт. Незадачливых путников не могли выручить ни резвость лошадей, ни угрожающие вопли кучера, ни хлесткие удары его бича, ни противодействие гайдуков, примостившихся на запятках.
Если хозяева не желали расставаться с тяглом добровольно, Крюков выхватывал из-за пояса пистолеты и в зависимости от дальнейших обстоятельств применял как меры устрашения, так и подавления. Если сопротивление продолжалось и после этого, Крюков сводил его на нет своей шпагой, имевшей против правил три лишних вершка длины.
Надо сказать, что брал он не столько искусством фехтования, сколько нахрапом, да еще удивительной подвижностью – бывало, взлетал на крышу чужого возка едва ли не в один прыжок.
Завершив схватку, Крюков каждый раз вежливо пояснял побежденным, что не грабит их, а только меняется лошадьми, на что имеет ниспосланное свыше право. Некоторые путники, оставшиеся при своем добре и при своих кошельках (а девицы – при своей чести), даже благодарили его.
Барков в эти конфликты не вмешивался, читая в кибитке галантные романы мадам Мадлен де Скюдери.
За Тверью, где они переночевали в разграбленном храме (почти все городские дома либо горели, либо догорали, либо только еще занимались огнем), дорога совершенно опустела – по слухам, впереди сильно шалили.
Если пугачевцев можно было условно назвать красными (кстати, большинство их знамен имело именно такой цвет), а либеральную петербуржскую власть белыми, то здесь бал правили зеленые – крестьянская вольница, грабившая истово и убивавшая старательно, как и полагалось поступать людям, привыкшим добывать хлеб насущный собственными руками.
Теперь, когда халява с переменой лошадей кончилась, приходилось обходиться теми, которые оставались в упряжке. Скорость передвижения, естественно, резко упала, а значит, возросла опасность всяких нежелательных встреч.
Если беда получает свой шанс, она им обязательно воспользуется. На околице одного сельца, название которого так и осталось для Баркова неизвестным, за кибиткой увязался многочисленный конный отряд.
Глупо было надеяться, что бородатые всадники хотят одолжить у проезжих табачка или передать с оказией челобитную императрице Екатерине Алексеевне, так трогательно заботившейся о них прежде (что следовало из ее интимной переписки с французскими философами-лопухами Дидро и Вольтером). И хотя большинство преследователей имели при себе только вилы и дреколье, их подавляющее численное превосходство не оставляло сомнений в исходе предстоящей схватки.
– Давай перережем постромки и ускачем, – предложил Крюков. – Пусть деревенщина этой кибиткой подавится.
– Сие невозможно, – ответил Барков. – От сохранности нашего груза зависит будущее России. И не только. Ты погоняй себе, а с мужиками я как-нибудь сам разберусь.
Сорвав крышку с длинного ящика, он извлек на свет божий какое-то загадочное устройство, больше всего напоминавшее полуведерный самовар, чья дымовая труба заканчивалась не кривым коленом, а короткой вороненой дудкой, в которой опытный глаз без труда признал бы ружейное дуло калибром примерно в три линии.
Вспоров ножом заднюю стенку кибитки, Барков высунул самоварную трубу наружу, предварительно залив в нее всю воду, оставшуюся в дорожной баклаге. Затем настал черед патронной ленты, сшитой из доброй юфти, которую поэт-матерщинник заправил в щель, имевшуюся на боку самовара. Осталось только установить прицел и нажать на гашетку.
– Ну, помогай бог, – прошептал Барков, готовый одновременно и к горькому разочарованию и к сладкому удовлетворению, словно девственник, решивший однажды с этим состоянием расстаться.
Однако, бог, как на грех, чем-то отвлекся, зато вездесущие черти напакостить не преминули. Хотя и нахваливал Кулибин свое детище, а столь актуальная на Руси пословица про первый блин, который всегда комом, вновь подтвердилась. Патрон сразу перекосило, и боек клацнул впустую. Весь процесс заряжения пришлось повторять с самого начала, причем имя божие упоминалось при этом уже совсем в другом смысле.
Тем временем преследователи, видом своим и повадками весьма напоминавшие легендарную «дикую охоту», приблизились на расстояние, позволявшее детально рассмотреть их лица, одухотворенные предстоящим насилием.
Но, похоже, они радовались зря…
Орудие, название которому еще даже не было придумано (сам Барков, любивший оригинальность, колебался между «пульницей» и «дыробоем»), благополучно заглотило начальный патрон и, подобно сказочному дракону, разразилось сразу огнем, дымом и грохотом.
Первая очередь поразила дорожную грязь, в своем нынешнем агрегатном состоянии успешно заменявшую брусчатку. Вторая ушла в бездонное небо. Зато третья превратила конную лаву в конную свалку, где, конечно, не поздоровилось и всадникам.
Преследователи, жизненный уклад которых соответствовал примерно эпохе позднего неолита, не смогли по достоинству оценить противостоящее им порождение века машин и просвещения, тем более что попутный ветер относил дым и грохот стрельбы прочь. Объехав образовавшуюся на дороге кучу-малу по снежной целине, они возобновили погоню, но очередная порция свинца произвела в их рядах эффект серпа, врезающегося в спелую ячменную ниву.
Уцелевшие всадники, сразу вспомнив, что дома их дожидаются верные жены, малые детушки, неотложные дела и тихая молитва, расторопно повернули назад. Барков их пощадил – не из жалости, а из скаредности, ведь в преддверии грядущих грандиозных потрясений надо было беречь патроны.
Крюков, невозмутимый как всегда, покинул козлы и, обойдя ближайшие окрестности, изловил несколько наиболее пристойных на его вид лошаденок, еще не успевших осознать свое сиротство.
Баркову он сделал одно-единственное замечание:
– Зачем надо было кибитку портить? Теперь до самого Петербурга в холоде поедешь.
– Пусть в холоде, да не в гробу, – парировал певец фривольных забав.
Северная столица, едва освободившаяся от одного деспота и со страхом ожидавшая пришествия другого, куда менее лояльного и просвещенного, в отличие от патриархальной Москвы просыпалась поздно, чему в немалой степени способствовал гнилой предзимний мрак, державшийся вплоть до десятого часа.
Да, прогадал неистовый Петр Алексеевич. В неудачном месте прорубил свое знаменитое межконтинентальное окно – можно сказать, в чуланчике или, хуже того, в нужнике. Кто знает, не будь трагического Прутского похода, поставившего крест на претензиях Азова-Петрополя принять столичный статус (а ведь хороший был план!), и история России, согретая горячим солнцем, омытая теплым морем, вспоенная соками виноградной лозы, вобравшая в себя горячую кровь южан, пошла бы совсем иным путем – без чухонской убогости, без болотных миазмов, без повальной чахотки, без постоянного страха невесть чего, без императоров с рыбьей кровью и без императриц, обуянных кроме всего прочего еще и нимфоманией, без каменных мешков Петропавловки, без чиновничьего засилья, без начальственного самодурства, без церковного угодничества, без глухого народного молчания, куда более страшного, чем открытый ропот, без декабрьского стояния на промерзшей Сенатской площади, без позора Крымской кампании, без сакраментального «Что делать?», без бомбистов и нигилистов, без студентов-неврастеников, возлюбивших топор, без взбесившихся крейсеров, без красно-бело-серо-буро-малинового террора, без тягостного сомнамбулического сна, на многие века ставшего неким суррогатом жизни.
Так думал Барков, взирая из окна кибитки на петербургские пригороды, которыми они сейчас как раз проезжали.
Переворот не оставил здесь никаких заметных следов, кроме разве что длиннейших очередей, еще с ночи выстроившихся у продуктовых лавок. Имперские двуглавые орлы красовались на прежних местах, чиновники в партикулярных шинелях спешили на службу, а горничные выгуливали господских болонок.
После всех дорожных злоключений (а эпизод с расстрелом мужицкой банды был отнюдь не последним из оных) многострадальная кибитка выглядела так, словно на ней объехали по меньшей мере полсвета, причем не только на лошадях, но еще и на туркестанских верблюдах и северных оленях.
Молодцом смотрелся один только Михайло Крюков. Скинув тулуп, треух и валенки, он красовался в прежнем своем щегольском наряде и даже шляпу с пером вернул на голову. Такому бравому кучеру мог бы позавидовать даже городской голова, он же по совместительству временный правитель новой России (вернее, четырех-пяти ее северо-западных губерний) Александр Николаевич Радищев, на встречу с которым и направлялся сейчас Барков.
Едва кибитка преодолела строго охраняемый мост через Обводной канал (двигаться можно было только по узкому проходу между рядами рогаток) и оказалась на Московском проспекте, Крюков покинул козлы и сообщил Баркову о том, что слагает с себя почетные, но весьма обременительные кучерские обязанности.
– Спасибо за компанию. Век бы тебя катал, да суетность характера не позволяет, – сказал он, пытаясь собственной слюной удалить с плаща подозрительные бурые пятна. – Здесь, видно, и расстанемся. Кибитку за рубль продашь, а за гривенник наймешь лихача в любой конец города.
– Дальше-то что собираешься делать? – Вопрос этот был задан Барковым отнюдь не из вежливости, а уж тем более не из праздного любопытства.
– Жизнь покажет… Сначала присмотреться надо. Да и разгульные заведения я что-то давно не посещал. Душа требует.
– Может, тебе денег дать?
– Премного благодарен. Только брать в долг против моих правил.
– Я не в долг, а насовсем.
– Тем более.
– Прости за праздный вопрос… Кому ты сочувствуешь – императрице или ее ниспровергателям?
– Сочувствую я только самому себе. И то не каждый день… А ты, как я посмотрю, собираешься поучаствовать в здешних интрижках?
– Исключительно из благих намерений.
– Ну-ну… Куда благие намерения иной раз заводят, ты, надеюсь, знаешь.
– Присоединяйся ко мне, – предложил Барков безо всяких околичностей. – Вдвоем мы тут все по надлежащим местам расставим.
– Уволь. Я, бывает, сапоги свои с вечера так расставлю, что утром отыскать не могу. Не гожусь ни в Бруты, ни в Кромвели… Но если тебе вдруг станет совсем туго, справиться обо мне можно в греческой кофейне на Миллионной. Спросишь любого буфетчика.
– А если я тебе понадоблюсь… – начал было Барков, собиравшийся ответить любезностью на любезность.
– Не понадобишься, – отрезал Крюков. – Зря ты в это дерьмо лезешь. Кропал бы лучше стишки… С орудием своим не очень балуйся. А то отымут. Еще лучше – утопи его в Неве…
– Вот мои полномочия, – сказал Барков дежурному офицеру, вызванному по такому случаю из кордегардии Зимнего дворца. – Имею поручение от императора Петра Третьего. Дело неотложное.
– Скажи на милость! – Офицер принял верительные грамоты Баркова с таким видом, словно это была подсохшая коровья лепешка. – Какие, интересно, дела могут быть у вора к честным людям? Никак ему в Москве скучно стало? Али уже всю кровушку из горожан выпил? Добавки требует, вурдалак?
– Сударь, извольте выражаться пристойно, – сухо произнес Барков. – Кем бы по вашему мнению ни являлось лицо, уполномочившее меня вести переговоры, под его началом находится стотысячное войско, прекрасно зарекомендовавшее себя в последней кампании. Не исключено, что через пару недель оно уже войдет в Петербург. Дабы избегнуть сего, я и прибыл сюда. Доложите обо мне по команде лично господину Радищеву.
– Экий ты, братец, быстрый. – Улыбка офицера напоминала волчий оскал. – Чай не к станичному атаману прибыл, а к правителю России. От меня до Радищева, как до неба. В свите императрицы не более полусотни чинов состояло, а у него, почитай, целый батальон. И все, как правило, бывшие аптекари да недоучившиеся студенты. В государственных делах туго соображают. Пока еще твои бумаги все инстанции пройдут. Приходи завтра. А еще лучше – адресок оставь. С посыльным ответ получишь.
– Вы что-то не поняли, сударь… – Барков старался говорить и держаться с высокомерием, подобающим официальной персоне.
– Все я понял! – рявкнул офицер. – Прочь отсюда, харя бандитская! А то штык в пузо всажу! Совсем обнаглели, хамы!
В это время у шлагбаума, через который и происходила сия отнюдь не дипломатическая беседа, остановилась лакированная коляска на летнем ходу, запряженная четверкой рысаков.
– Что случилось? – приоткрыв дверцу, поинтересовался господин с лицом надменным и бледным, как у вельможи, но одетый скромно, на манер судебного пристава или письмоводителя. – Почему вы кричите, гражданин капитан? Былое время не можете забыть? Кто позволил повышать голос на просителя?
– Осмелюсь доложить… – судя по гримасе, исказившей лицо офицера, следующими его словами было бы что-то вроде: «…Я на тебя клал с Петропавловского шпиля, гражданин застранец!»
– Отставить! – вновь прибывший решительно пресек этот еще не высказанный, но легко угадываемый крик души. – Вижу, что вашей вины здесь быть не может. Это Барков опять безобразничает. Ты, Иван Семенович, наверное, дворец с кабаком спутал?
– Про кабак, Николай Иванович, лучше помолчи, – степенно ответил Барков. – А то я припомню пару случаев, когда тебя самого из этого самого заведения за волосы вытаскивали… Но сейчас речь об ином. Я прибыл сюда с полномочиями от Пугачева.
– Вот те раз! Мы же для этой надобности в Москву Алексея Ржевского посылали, твоего давнего знакомца по журналу «Полезное увеселение». Разве он не доехал?